Записки в красной тетради Андрея Измайлова, инженера.

Престранные дела творятся в здешнем уезде, и я их пока разобрать никак не могу. Может быть, и даже наверное, кто-то из здешних образованных людей понимает в происходящем более меня, и объяснил бы мне, если бы я сумел с ним сообразным образом стакнуться. Да я неловок и скован, и после всех лет, проведенных на службе у революции, как бы не совсем потерял навык обращения с собственным классом. Смешно, но с «простыми людьми» мне общаться куда легче и как-то сподручнее. Среди них уж у меня завелись хорошие знакомцы, и едва ль не душевные приятели. Но они, в свою очередь, ничего не понимают в явно зреющих вокруг событиях, хотя животным каким-то чутьем и знают о них, и тревожатся по-своему. Интересно, но здешние господа ссыльные, народовольцы или кто они там, с «народом», за который они как бы непрерывно радеют, разговаривать не умеют совершенно. Гавриил Кириллович еще туда-сюда, а уж Коронин, если придется общаться с «простым», цедит слова и глаза прячет так, словно только что спер гривенник из кармана визави. Это, пожалуй, было б и забавно, если бы не отчетливый дух грядущей кровавой трагедии, который мне давно уж мнится за этой очевидной нестыковкой.

Златовратские, Опалинские, Полушкины, оба почтовых чиновника, служащий метеорологической станции и даже семья старшего священника – все они, по-видимости, хотели бы установить со мной светское общение и ввести меня в здешнее общество. Да я не даюсь, поддерживая тем самым легенду о нелюдимости здешних инженеров, общающихся исключительно со своею тетрадью. Кроме нее, единственный мой постоянный собеседник – Иван Притыков, едва ли двадцати лет, как я сумел понять – внебрачный сын Ивана Гордеева от Настасьи Притыковой. Марья Ивановна (при молчаливом согласии Петра Ивановича) приблудыша признала уже после смерти их общего отца, выучила в четырехклассном училище и пристроила к семейному делу в той его части, которая не касается до приисков. Молодой Иван напоминает мне молодого Полушкина. Та же диковатая жесткость в сочетании с непонятной, неглубоко скрытой мечтательностью. Оба молодых человека при необходимости мечтательность свою затыкают за пояс, дела ведут хватко, говорят мало и четко, оба любят книги, и по-своему, вскользь и беспорядочно, могут считаться начитанными. Полушкин тяготеет к естественнонаучным теориям и умозаключениям, Притыков ориентирован более практически и, я бы сказал, экономически. Оба, на мой взгляд, на порядок превосходят господ политических в здравости мышления и укорененности на здешних, сибирских реалиях и почвах. При том, молодой Полушкин как-то в минуту откровенности признался мне, что, ежели бы не открывшиеся после бегства старшего брата потребности дела, давно уж, в юных годах, бросил бы здесь все и отъехал в Петербург в Университет, учиться на естественном отделении.

– Многощетинковых червей изучать? – не удержался я от ехидства.

– Отчего же так? ТО – Ипполита Михайловича Коронина вотчина, – спокойно парировал Василий. – Меня, было, отряд Formica класса Insecta более интересовал.

Нынче Вася в свободное время вместе с метеорологом Штольцем творит какие-то сводные статистические погодные таблицы и привязывает их ко времени отлета птиц, нереста отдельных пород рыб и тому подобным захватывающим вещам. Говорить с ним интересно, но слегка напряжно, вроде как все время ищешь внутри себя, как в сундуке, какую-то такую часть, которая бы на потребу Васе сгодилась и подошла, как ключ к замочной скважине. При всей его деловой хватке есть в нем что-то от юродивых, и право, хочется его, как и его учителя Коронина, из здешних мест изъять и отправить в Петербург к червям, к чертям и этим загадочным «формикам» (впрочем, Надя потом объяснила мне, что это всего лишь обыкновенные муравьи).

Иван же Притыков куда проще. Он копит деньги в горшке, мечтает о своем деле и, кажется, втайне ненавидит снисходящих к нему сводных сестру и брата. Ко мне он прилепился практически сразу по моем приезде, и готов учиться всему, что я соглашусь ему преподать. Расспрашивает о том, как устроено российское государство, банки, кто может взять заем, что можно увидать в почвенном раскопе, как отличается железная руда от медной, кто правит в Китае, отчего при смешении самоедской и русской кровей рождается так много уродов, и правда ли, что в городе Париже все дома выше кедров. Схватывает он, надо признать, на лету, и уж нынче в конторе от него едва ли не больше проку, чем от Дмитрия Михайловича. При том все свои обязанности по подрядам, извозу и т. д. Иван Иваныч выполняет вполне, и, кажется, вовсе никогда не спит. Местами его жизненная сметка и схватка меня даже пугают, но это в любом случае лучше расслабленности и безволия абсолютного, каковым многое здешнее население страдает изрядно.

От моего собственного безволия проистекло то, что Гавриил Кириллович сумел-таки привлечь меня сначала к теоретизированию, а потом и к практическим шагам по изданию некоего «Сибирского листка», в котором, по мысли создателей, излагаются последние достижения свободной мысли в применении к сибирским реалиям. Писать для «Листка» статьи я отказался сразу и категорически, ибо здешним материалом не владею совершенно. Однако, консультациями моими в результате пользовались все, даже господин Коронин, собственный слог которого сух, наукообразен, и для неподготовленного к такой манере человека практически нечитаем. Кроме практических материалов и пересказов теоретических работ, в «Листке» публикуются с продолжением материалы по истории Сибирской ссылки и, в частности, Тобольского централа, собранные Романом Веревкиным. Материалы, надо признать, не лишенные интереса, я сам прочел их с удовольствием, отредактировал и заострил некоторые места, чтобы сделать всю статью выигрышнее и завлекательнее для будущего читателя…

Вот так! Из вышесказанного с очевидностью следует, что все мои постановления ничего не стоят, и каждый, пусть хоть Давыдов, пусть младой Иван могут меня использовать таким образом, как им угодно, а я буду плясать под их дудку, как петрушка в ярмарочном балаганчике. Да, по-прямому на меня надавить невозможно, но если взять на себя труд поуговаривать, польстить в нужном месте и в нужной манере, сослаться на неоспоримую пользу и необходимую необходимость… В этом случае господин Измайлов неизменно тает, как весенний снег, и готов на все… Этим же пользуется и милейшая Надя Коронина. Понятно, что менее всего мне хотелось бы крутить интрижку под носом у законного мужа, каким бы ни было мое к нему отношение. Но… Наденька так убедительно страдает и ест меня глазами при каждой, даже случайной (случайной ли?) встрече, так мужественно глотает горькие слезы, и не говорит ничего плохого о своем муже-угрюмце… Я должен все сам понять. Я, разумеется, понимаю, и играю для нее в эту тягостную игру. Мне самому все мучительно и стыдно. Второпях натягивать штаны, выходить поодиночке, оглядываясь… Господи, да я попросту уже стар для всего этого! Она – легка, чиста и темнолика, как Лермонтовский ангел. Смятые покрывала, звериная грация движений, едва слышные всхлипы, следы острых зубок на моей груди и плечах, облегчение в чреслах и звон в пустой голове… Господин Измайлов, вы – трус и негодяй. Вы это знаете?

Удивительный, я бы сказал, просто-таки зубодробительный разговор произошел у меня с Каденькой. Особенно поразило меня впоследствии то, что за ширмой, оказывается, все это время сидел господин Златовратский, опустив ноги в тазик с горячей водой и накрыв их пледом (у него зимой всегда мерзнут ноги, и служанка постоянно подливает ему горячую воду). Выслушав весь разговор, он не издал ни звука, и я заметил его, лишь выходя из комнаты. Каденька высказывалась в своей обычной, резаной манере (впрочем, я ее теперь уж прилично разбираю).

– Надя вам нравится. Это очевидно. Кто-то бы сказал: слишком далеко зашло. Не я. Ипполит сам виноват. Следовало ждать. Я – мать. Должна думать обо всех. Вас не виню, вы – новый человек, всего не знаете. Правильно. Но где ваша семья? Не отвечайте, я не хочу знать. Россия далеко, тени в полдень короткие. У вас – середина жизни. Пора. Как вам Аглая? Оригинальности море, не правда ль? Вычерпать бы половину, да как? Людей подходящих нет. ВЫ здесь жить и работать собрались. Если бы вы согласились, Надя сначала разозлится, а потом… Жизнь оказалась слишком длинная, если бы я знала сначала… Но не обо мне речь. Что вы думаете?

С Каденькой экивоки излишни.

– Вы хотите, чтоб я, с Наденькой имея связь, женился между тем на Аглае? – спросил я, надеясь, что все-таки что-то не так понял, и она сейчас оскорбится, может быть, даже выставит меня из дома. Трусливый пес, трусливые надежды. Как бы не самому решать…

– Да, я хочу. Аглая покобенится, конечно, но по трезвому размышлению поймет – отчего нет. Ипполит, похоже, бесплоден. Или Надя. Не дело. Вот тут как раз и решится. Вам тоже о детках подумать пора. Всех, в конце концов, и устроит.

– А меня?

– Отчего ж не вас? Разве Аглая не хороша? А с Ипполитом у вас общие дела, интересы…

– Леокардия Власьевна! – не выдержал я. – Вы там, в своей амбулатории, не заразились ли чем? У меня, извините, ощущение, что говорю с безумицей…

– Однако!… Может, я уж давно безумна, а – не знаю? Интересная мысль! НО ваш ответ мне понятен. Жаль. Вы мне казались передовых взглядов. В том числе на брак. А как же с Надей?

– Если бы я мог разрешить, я уж решил бы давно! – честно ответил я. – Она сама мне не дает. Если это игра такая, то я уж устал…

– Рано вы от всего устали! Рано! Нынешнее поколение слабое какое-то, хлипкое. Отчего? Раз – и устал. А жил ли? Вы, вроде, и жили… Прошу, не торопитесь, взвесьте все. Потом – рубите. Жалеть не надо. Наша порода крепкая. Прощайте! (здесь она вскочила и сунула мне сухую и ломкую, как печенье, кисть) Мне – на прием, люди ждут.

«Не странен кто ж?» Иных считать безумцами, а на себя взгляни! Господи, и отчего я полагал, что в Сибири мне будет легко и просто? Прав дядюшка, все свои проблемы человек увозит с собой. Куда б не поехал…

Один вопрос остался у меня после этого дикого разговора: отчего для вхождения в семью Каденька предложила мне в жены только Аглаю, а не другую свою дочь – Любочку? Единственно ли по крестьянскому обычаю: прежде пристроить старшую дочь, а после о младшей думать? Или тут есть что-то еще?

От всех этих историй отправился на охоту. Охотник из меня никакой, стрелять толком не умею, зверей после жалко. Но здесь, как я понял, выбора у меня вовсе нету. Мужчина здешний должен на охоту ходить, вроде как горец не может быть без кинжала, а самоед в тундре – без оленей.

Взял у Гордеева ружье, лыжи, выслушал подробнейшие и, видимо, весьма толковые наставления. Петр Иванович пытался мне Пешку-З одолжить (говорил, что ею и командовать не надо, она сама все сделает), но я отказался – с чужой собакой не знаю, как сладить, а ежели она свою линию вести будет, то зачем мне? Потом Лисенок с Волчонком откуда-то вывернулись, ожгли взглядами: «Измаил, на охоту идешь?» – вижу, не одобряют, даже Зайчонка ко мне не подпустили. Для них, кто зверей убивает, вроде прокаженного становится на какое-то время. Забавные ребятишки. Так, сначала, и зовут меня Измаилом, а то – архангелом (религиозное воспитание у них будьте-нате – между Петей, к религии равнодушным, матерью-иудейкой и нянькой калмычкой, которая вообще во что-то языческое верит). Не мое дело, конечно, но как-то шел мимо них с Давыдовым с наших «конспиративных встреч», поймал одного из «троицы» – пошутил: вот, говорю, не я, он – архангел. Архангел Гавриил. Запомнили? Они повращали носами, посверкали глазами, буркнули что-то и убежали. Давыдов вслед поморщился. Вообще-то, сказал мне, я детей люблю. Но эти… что-то в них есть такое – дикое, страшненькое и человеческой цивилизации противное… Чуете, Андрей Андреич? Я, право, ничего такого специального не чую и, при возможности, вожусь с «троицей» охотно. Они платят мне возможным по их статусу и развитию доверием. Часто мне удается их понять и что-то им объяснить. Удивительно весьма, но похоже на то, что никто и никогда даже не пытался заняться их обучением (особенно это бросается в глаза по контрасту с детьми Веры Михайловой, с которыми старшие из троицы почти ровесники). Решительно непонятно, как брезгливо избегает этих детей Марья Ивановна Гордеева. Где здесь исток? Неприязнь с Петей? С матерью детей – Элайджей?

С последней я, наконец, свиделся и сумел оценить. И как раз на охоте.

Отправившись, по совету Пети Гордеева, в Березуевские разливы, я долго бродил бесцельно, наблюдая зимнюю жизнь леса и болот. Описывать красоты природы – не мой конек, но дивное совершенно впечатление производит тишина, которая стоит зимой на всем этом огромном, блистающем в солнечном свете пространстве. Скрип снега под собственными лыжами едва не оглушает, хочется остановиться и стоять, замерев в оцепенении вместе со всем прочим миром. Блистающая тишина. Надменное сонное величие огромных, в два обхвата, лиственниц и елей. С зеленоватого какого-то неба смотрит желто-голубой глаз солнца, махровый, словно опушенный заиндевевшими от мороза ресницами.

И вдруг – движение, живой, теплый, огненный взблеск. Приглядевшись из-за кустов, понял: две лисички играют в разливах. Текучие, изгибчивые тела, оранжевый, в красноту мех. Видно, что молодые, из одного выводка. Долго смотрел, любуясь, потом вспомнил свою надобность и, повинуясь обычаю, поднял ружье, прицелился… Зная свою «меткость» и оценив расстояние, даже и слегка не винился – не попал бы ни за что.

Но откуда-то сбоку – иное по пластике движение и крик:

– Измаил! Не стреляй, не надо!

От неожиданности палец едва не сорвался на курке и мигом спину и виски облило жаром и страхом: одно дело – лисы, а другое, пусть случайно и наугад, но в человека выстрелить!

Бросилась в глаза копна рыжих, лисьих вполне волос. На миг ожили лесные детские сказки, помстилось нечто про Большую Лисицу и т. п. Потом догадался: да это же таинственная Элайджа, не то юродивая, не то просто больная мать «троицы». Интересно, направляя меня в разливы, знал ли Петр Иванович, куда отправилась его собственная жена? Должно быть, не знал.

Лисички давно скрылись, мелькнув напоследок пушистыми хвостами. Я, опустив ружье, пошел навстречу женщине. Интересно, как она меня узнала, ведь мы никогда не встречались, да и острота зрения удивительная. Впрочем, если подумать, то увидеть издалека лицо прицеливающегося человека и вовсе невозможно…

– Здравствуй, Измаил, – Элайджа, по колено утонув в снегу, протянула мне голую, без варежки руку. – Приятно встретиться. Дети говорили о тебе. Ты видишь их, это для них хорошо. Тебе жаль, что нет для тебя красивой лисьей шкуры?

Если не считать места и обстоятельств встречи, Элайджа вовсе не выглядела не только умалишенной, но и значительно странной. Впрочем, внешность ее, несомненно, впечатляла. Огненные кудри дивной красоты, переносица и щеки усыпаны веснушками, в светло-коричневых глазах оранжевый отблеск. Ладонь горячая, как будто от печки.

– Приятно познакомиться, Элайджа. Отсутствию шкуры я вовсе не огорчен. Стрелок я никакой, и лисичкам, в сущности, ничего не угрожало. А вот то, что вы, оказывается, были рядом – это совершенно меняет дело.

– Я прихожу сюда играть с ними. Иногда одна, иногда – с детьми. Они вывелись летом, вон под той сосной. Там между корнями – пещера.

– Замечательно. Я больше не приду сюда, чтобы не потревожить ваших лисичек…

– Они не мои. Лес, и все в нем – ничье. Ты тоже думаешь, что можно – купить? Или убить?

– А что? – искренне заинтересовался я. – И убить нельзя?

Элайджа задумалась.

– Наверное, можно. Все вообще. Но об этом нельзя думать, чтобы не звать. Мысль – зовет, ты ведь знаешь? А так… Конечно, нельзя. Ведь все – одно.

– Ага! – я приблизительно понял, что она имела в виду.

Где-то я даже читал о таком. Кажется, индусы во что-то такое верят. Мир един, и все его превращения, включая рождение и смерть, лишь перетекание единой энергии по бесконечно сообщающимся сосудам. Элайджа явно неграмотна. Следовательно, то, что для меня умозрительное упражнение, для нее – безусловный чувственный опыт. Ничем другим это просто не может быть. Интересно, каково это – ощущать себя частью единого мира?

Расстались мы почти друзьями. Напоследок я даже попробовал поговорить с ней о необходимости обучения ее с Петей детей. Увы! Элайджа или не поняла или не приняла моей идеи. Встретил совершенно стеклянный взгляд. Как две замерзшие на тракте лужи. Ну что ж – попытка не пытка.

Когда я уходил, Элайджа стояла неподвижно и смотрела мне вслед. Ее волосы сияли, как корона древневосточной богини. Именно так: что-то вроде Астарты или индийской Кали. Интересно, устраивают ли они с Петром Ивановичем оргии?

Иная по качеству странность произошла со мной в минувший вторник. В Егорьевске, прямо на улице подбежал ко мне незнакомый мужичонка невзрачного вида и с места в карьер зачастил, зашептал, так, что я не каждое слово и разбирал: «Вы, вашбродь, уезжайте отсюдова, пока живы. Нехорошие тут дела творятся, инженеры мрут, как мухи осенью, а вы, как человек посторонний, пострадать невинно можете. Истинный крест, добра вам хочу, оттого и предупреждаю. Вы уж раз чудом спаслись, а как бы и не убили вас, ровно прочих-то… Уезжайте скоро!»

– Погоди, любезный! – сориентировался я, аккуратно, но крепко прихватывая мужичонку за рукав (он сразу начал вырываться, но супротив меня осилить не мог). – О чем это ты говоришь? Какие такие убийства? Насколько я знаю, убийство было только одно: пьяный взбунтовавшийся сброд едва ли не случайно порешил Матвея Александровича Печиногу. Дмитрий Михайлович Опалинский жив-здоров, а прочее – несчастные случаи, происходившие, к тому же, едва ли не у всех на глазах.

– Пустите, вашбродь! – взмолился мужичонка. – Ничего не знаю, ничего не ведаю! Передал, как велели! Уезжайте отсюда!

– Кто велел?! – удивился я, но тут вертлявый пугатель крутанулся в моих руках и, оставив моей добычей едва ли не полрукава, припустил прочь.

Из-за моей раны ни догнать, ни даже проследить за ним я не мог. На том странности, однако, не кончились. На следующий день, ближе к вечеру я снова увидел этого же мужичонку. И где же? Мой беглец, озираясь окрест, поднимался по ступенькам полицейской управы! Открыл дверь, скрылся внутри, и сколько я его не ждал, более не появился! Что ж это за оборот?!

Тем же вечером попробовал расспросить Светлану, пожилую кухарку Златовратских, с которой у меня установились теплые, короткие отношения. Баба она наблюдательная, живет в Егорьевске много лет, и все про всех знает. Описал ей подробно своего незнакомца. Светлана долго думала, потом сказала, что ни в Егорьевске, ни в Мариинском поселке такового нету. Если только на Выселках живет, а там-то известно – народ лихой, непостоянный, то есть, то нет его…

После я долго прикидывал так и эдак. Если мужичонка связан с полицией, так это что же получается: полицейские хотят выжить меня из Егорьевска? Но это же полный бред! Чем я им помешал? Да и не их метод. Эти вызвали бы в управу или уж послали надзирателя, он бы мне все быстро на пальцах разъяснил… НО кто же тогда? Вера Михайлова? Опалинский? Странный разбойник Дубравин? Но причем тут полиция, почему мужичонка шмыгнул в управу с таким видом, как будто бы право имеет? И что я должен по этому поводу предпринять?

Угадайте, что делают жители Егорьевска, столкнувшись с требующей обдумывания проблемой. Не знаете? А я знаю! Они пишут письмо в Петербург, сумасбродке и авантюристке Софи Домогатской, ныне – Софье Павловне Безбородко, наваждению. Может, и мне написать? То-то она удивится!

А не страх ли скрывается за этим вашим ёрничаньем, любезнейший Андрей Андреевич? Что, если мужичонка говорил правду, и все эти прибывшие в Егорьевск инженеры действительно были убиты? А? Что тогда?

– Шурка-то… Шурка-то твой… Там… – вошедший Петя говорил, слегка задыхаясь, и словно запинаясь на каждом слоге.

Машенька, уже подозревая ужасное, отбросила расходную книгу, вставая, подняла глаза. Петю она узнала еще прежде, чем он вошел, по шагам, но продолжала писать, не глядя на дверь. Ничего интересного или хорошего от братниных визитов она давно уж не ждала. Но – Шурочка!

– Опять приступ?! – трагически вскрикнула Марья Ивановна и тут же поняла удивительное: Петя просто давился от беззвучного хохота.

Смех казался странным, но, поразмыслив, Машенька сообразила, что она просто не может припомнить, как должен смеяться Петя. Получалось, что, довольно часто и охотно улыбаясь, Петр Иванович никогда не смеется. Впрочем, думать об этом было совершенно недосуг.

– Ну, Петя, скажи скорее. Что там с Шурочкой?

– Ты пойди сама взгляни. Там, во дворе, – продолжая беззвучно разевать рот, предложил Петр Иванович. – Тебе, право, понравится. И Дмитрию. Монеток возьми, копеек…

– Зачем – копеек?! – удивилась Маша.

– Увидишь! – Петя сотрясся в последнем раскате своего диковинного хохота и вышел из сестриных покоев.

Внизу Машенька обнаружила домашних и едва ли не всю дворню в большом оживлении, сгрудившихся возле дровяного сарая. Что происходило внутри маленькой толпы, сначала было неясно. Но, что б то ни было, зрелище собрало вместе людей самых разных возрастов и темпераментов. Вся звериная троица, степенный Мефодий, болтливая Анисья, старенький Тиша и даже тетка Марфа с ее клюкой, – все они вытягивали шеи и нетерпеливо переступали с ноги на ногу, вглядываясь во что-то невидимое Марье Ивановне. Иногда все разом вдруг разражались неопределенными криками.

Что за диво?! – изумилась Машенька и, не торопясь, стараясь не привлекать к себе внимания, подошла поближе. Даже подойдя вплотную, она не сразу сумела разгадать представившееся зрелище. Лишь просмотрев несколько полных циклов, поняла механику дела. Она была проста, и вместе с тем эффективна до крайности.

Огромная доска, водруженная на невысокие козлы, была окружена по периметру небольшими деревянными домиками с дверями, выходившими в центр поля, но без крышек. На «полу» домиков краской были написаны разные цифры от 1 до 20. Середина деревянного поля оставалась свободной. Распоряжался всем происходящим чрезвычайно довольный и раздувшийся от важности Шурочка.

Желающие принять участие в игре ставили копейку на ту или иную цифру. После того, как все ставки были сделаны, Шурочка доставал из-за пазухи Крыса и сажал его точно в середину доски. Здорово растолстевший Крыс, украшенный все тем же бантиком, оказавшись на свободе, неторопливо умывался, облизывал шелушащийся хвост, а потом, раскачиваясь и сверкая розовыми пятками, направлялся ко входу в один из домиков. Наблюдавшие за ним люди всячески подбадривали его, уговаривали идти в нужном им направлении, давали зверьку советы. Крыс, который людей совершенно не боялся изначально, великолепно игнорировал собравшуюся аудиторию. Иногда, уже вплотную подойдя к входу в один из домиков (поставивший на эту именно цифру затаивал дыхание), он вдруг садился на толстый зад и принимался чистить усы. Потом вставал и, сопровождаемый разочарованными возгласами, двигался дальше по свободному полю.

Когда Крыс входил-таки в домик, игра считалась законченной. Поставивший на эту цифру забирал все деньги, кроме одной копейки, которая шла в пользу устроителя аттракциона. Если Крыс забирался в домик, на который не поставил никто, все деньги получал Шурочка. Кроме того, в игре был предусмотрен копеечный штраф для тех, кто пытался обманом обернуть ситуацию в свою пользу. Так, с общего согласия был на копейку оштрафован Волчонок, который кинул в «свой» домик кусочек мясной начинки из пирога. Потом оштрафовали Марфу Парфеновну, которая, как бы греясь, хлопала в ладоши, пытаясь испугать Крыса и не пустить его в «ненужный» им с Тишей домик.

Раскрасневшийся, сияющий глазами Шурочка был без шапки и без варежек, в расстегнутом тулупчике, под отворот которого он то и дело сажал своего зверька. У Машеньки зашлось сердце – простудится же ребенок! Решительно войдя в круг, она прервала забаву, закусив губу и уже ожидая очередной истерики, топанья ногами и падений на снег. Шурочка, однако, по-взрослому быстро сориентировался в ситуации, истерик устраивать не стал, отдал последний банк выигравшему конюху Игнатию, и посадил Крыса за пазуху.

– На сегодня все! – сообщил он собравшимся людям. – Крыс замерз и обедать хочет. Завтра еще поиграем.

Народ нехотя расходился. Волчонок, Лисенок и Зайчонок, присев на корточки посреди двора, все вместе пытались пересчитать выигранные и высыпанные на дощечку копейки, спорили и постоянно сбивались. Мефодий вызвался им помочь, пересчитал копейки и сообщил результат. Дети не поблагодарили взрослого и с недоумением переглянулись между собой. Они явно не знали, что теперь делать с полученной информацией.

Вечером Машенька со смехом рассказала мужу о Шурочкином «предприятии». Дмитрий Михайлович вернулся с прииска усталый и раздраженный, так и не приняв решение о возобновлении контрактов на Лебяжьем прииске, где пески были наиболее истощены. Рабочие смотрели искоса, наиболее смелые задавали вопросы, на которые ответов у него не было. Уже раздевшись и сидя на кровати с кружкой брусничного кваса, он выслушал жену и тяжело сказал:

– Ну что ж. Если по годам судить, видать, мошенник будет покрупнее меня.

Машенька буквально подавилась собственным смехом.

– Митя, так жить нельзя, – тихо сказала она время спустя. Супруги уже лежали в постели, не касаясь друг друга.

– Нельзя. Ну что ж мне, удавиться, что ли? – равнодушно спросил Дмитрий Михайлович.

Жалея и обижаясь одновременно, Машенька потянулась приласкать мужа. Он ответил на ее позыв, обнял расплывшееся после родов и беременностей тело.

– Ты хочешь? – тихо спросил в самое ухо.

Машенька молча кивнула. Она больше не могла быть одной. Отчего-то вспомнились усталые, зеленые глаза нового инженера.

Митя, не торопясь, поднял подол ее рубашки, провел ладонью по телу жены, словно совершая инспекцию (от этого его жеста Машенька всегда смущалась и ежилась), потом лег сверху. Несмотря на словесную просьбу, физически она была не готова принять его. Митя недовольно засопел, но, поелозив немного, справился с проблемой. Женщина закрыла глаза и отдалась его воле.

Окончив свое дело, муж скатился на бок, к стене (так они привыкли стать с тех пор, когда младенец Шурочка болел и плакал ночами, а Машенька по двадцать раз за ночь вставала к нему), заглянул в лицо жены.

– Ты хоть чего-то чувствуешь? – с проблеском интереса спросил он. – Зачем тебе это вообще?

– Разве можно так спрашивать? – с упреком сказала Машенька. Она в общем-то не сомневалась в любви мужа, но иногда ей казалось, что он специально хочет выставить ее смешной и нелепой.

– Отчего же нельзя? Все можно, коли… А! – Митя устало махнул рукой и отвернулся лицом к стене.

– Коли – что? – тихо, одними губами спросила Машенька.

Ее вопроса никто не услышал.

Здравствуй, драгоценная Сонечка! Нынче пишет к тебе Фаня Боголюбская из Егорьевска, с любовью и сердечным приветом.

Любочка Златовратская сказала мне, что у тебя родился малюточка. Господи, как же я тебя целую, обнимаю, и как тебе завидую! У меня, ты ж знаешь? – двоих драгоценных малюточек Господь к себе прибрал, и до годика не дожили. Горе-то какое! Отец с мужем велят: смирись, они души безгрешные и возле престола Его теперь, а мне-то как тоскливо… Так ребеночка хочется понянчить… А нынче и вовсе надежды нет, потому что муж мой, отец Андрей, вовсе со мной не ложится, а все читает, да служит, да долдонит про что-то несусветное, чего и разобрать нельзя. Мне говорит: ты, Фаня, дура, коли не понимаешь. Ладно, пусть так. Но Марья-то Гордеева не дура, нет? Вот я ее спрашиваю: ты это понимаешь, или как? А она: не бери, Фаня, в голову, это у них, у мужчин, заскоки такие… Ладно ей-то, у нее муж Дмитрий Михайлович все понятно, да ласково говорит. А мне как жить, если и ребеночка – нетути? Ты помнишь, Сонюшка, я все смешливая была, веселая, да ласковая. Попеть да поиграть, да поплясать – резвее меня не сыщешь. А теперь? Самой на себя в зеркало страшно взглянуть. Глаза, как у волчицы, горят. На щеках пятна. Чай с тоски пью по восемь раз на дню, да все с плюшками, уж ни в одну юбку не влезаю, все клинья вшивать приходится. Кто ж это такое с людьми делает? И как Господь попускает?

Вот ты, Сонюшка, – девица (а нынче уж баба) умная да ушлая, подскажешь может чего глупой Фаньке? А то – боязно мне, как бы греха не вышло.

Да и чего там с тобой темнить, Соня! Вышел уж грех, вышел, хотя вины моей в том, видит Господь, нетути. Петербург далеко, могу тебе пожалиться, а более – и рассказать некому. Пишу все до крошки, как на исповеди, чтоб тебе ясно было, докудова можно равнодушием женское сердце истощить и в какую бездну столкнуть.

Есть у нас в Егорьевске урядник, Карп Платонович Загоруев. Всем видный из себя мужчина. Особенно хороши усы и мундир. Кафтан темно-зеленого сукна, русского покроя с прямыми бортами, обшлаги и воротник с оранжевым кантом. На плечах – жгуты из оранжевого шнура с тремя позолоченными бомбочками. Шаровары с оранжевою выпушкою. Шашка, как у драгунов, на черной юфтовой портупее. Женат на дочери каменных дел мастера, двоих деток имеет.

Явился он к нам как-то с делом до Андрея. Андрей же с ним, не разбери почему, держался так, словно перед ним турок какой-нибудь или вовсе амалекитянин. Я чуть со стыда не сгорела за мужнюю враждебность. Старалась, понятно, как хозяйка, все сгладить, а после и вовсе пообещалась Карпу Платоновичу помочь в том, в чем ему Андрей-то отказал. Встретились мы с ним наедине, поболтали в охотку, и он мне уж на исходе часа сказал, что ежели б у него собственная жена хоть долей моего ума и женских чар обладала, то он… Кто когда мой ум хвалил? – ты вспомнишь такое? Вот и я не вспомню. А что до женских статей… Батюшка едва ль не с детства попрекал телесами и срамными нарядами (а я что, виновата, что всегда пышной была?), а нынче и Андрей – «разнесло тебя, Фаня, что корову, жрала б помене, что ли!» Не обидно ль слышать?

Далее тебе уж, Сонюшка, все ясно?

Стыдно ли мне? – спрашиваешь.

Еще как стыдно! Да, представь, не людей и не мужа, а жену и деточек евонных. Плачу и молюсь неустанно, но вспоможения душевного от Господа не видно. Да и не больно-то ожидалось, Он от таких, как я, видать сразу отворачивается. Магдалина-то она, конечно, – да, но ведь это когда было! Он же все это время на небе сидит, позабыл уж давно, что здесь к чему… Вот как владыка… Да, это я сейчас тебе расскажу. Смешно очень, может, тебе в твоих писаниях пригодится.

Владыка Елпидифор как-то у нас на церковный праздник гостил, отец с матушкой опять же пришли, все разговоры о Божественном, я уж засыпать стала потихоньку… А тут владыка говорит: «Старый я стал нынче… Многое забываю. Да это со всеми стариками случается. Вот слушайте такую историю: сидят на завалинке два старых-престарых деда. Вспоминают молодость. Один другого спрашивает: а помнишь, Кузьма, как мы с тобой в молодости за девками бегали? Другой отвечает: помню, как же не помнить! А тот, первый: Слушай, Кузьма, а зачем мы это делали, не припоминаешь ли?»

Отец просто шаньгой подавился, Андрей покраснел. Только мы с матушкой и посмеялись в охотку.

Я – грешница, Сонюшка, это теперь сомнению не подлежит, но как мне с этим обойтись, вот тут-то ума моего никак не хватает. Не бежать же на улицу с криком! Карпуша советует: живи как жила, делай вид, что ничего не было и нету. А это как же возможно, ежели я теперь – блудная жена?! Да еще не просто жена, а жена священника… Иногда думаю: покаюсь Андрюше, брошусь в ноги, пусть он сам решает. Даже и страху особого в том не вижу, да только… смотрит он как-то… словно в летний день в ледник заглянуть – холод, тьма да супом с капустой пахнет. Нету там ничего для меня, понимаешь ли, Сонюшка? Ни разрешения, ни покаяния, ни наказания, ни освобождения – ничего! Я иногда думаю: как же он другим-то грехи отпускает? Откуда сердечное тепло берет? А отец мой? Господи, прости! Видать, совсем я от стада Христова отбилась, коли такое помыслить в себе могу…

Какое тебе счастье, что ты замужем теперь. Про тебя-то, даже не зная, точно скажу: уж не родители тебе жениха искали, а собственного сердца зов. Никто и никогда тебя по-своему не повернет. За то тебя и люблю, драгоценная Сонюшка! Оттого к тебе и пишу. Ты ведь, я помню, в Господа нашего и вовсе не веруешь, значит, какую-то иную опору в душе имеешь. Научи теперь глупую Фаню, коли тебе не в тяготу покажется: как мне с собой совладеть? А я думаю неустанно: как же это с мной так обернулось-то?! Ведь семья-то у меня какая? – С детства все в духовном токмо наставляли, батюшка с матушкой сил и тумаков не жалели, все добру да смирению учили. Что ж мне не впрок? Телесный зов во мне всегда силен был, как себя помню. А теперь, как в зрелость вошла, так и вовсе – прямо сил нетути. И рассказать срамно. Так и крутит всю, и тянет, и ведет… А особливо если мужчина собой приглядный… Что ж это такое-то? Дьявол меня искушает? Или это у всех так? И как другие-то женщины обходятся? Лет уж несколько тому назад, когда с Андреем-то все ясно стало, я было у маменьки попробовала выспросить. Так она только обняла меня и заплакала так горько, что и я не удержалась, ее жалеючи, и про все позабыла. Поревели друг у друга в обнимке, на том все и покончилось.

Теперь вот тебя пытаю. Уж прости меня, Сонюшка, за навязчивость, а только и вправду – край. Коли бы не так я небо синее, да березки золотые, да цветики весенние, да плюшки горячие, да соколика Карпушу любила – так бы и дорога мне в черный омут, да в могилку за церковной оградой. Жизни во мне, однако, много, оттого – погожу еще, помучаюсь. Может, и рассудит судьба как-нито.

Остаюсь с надеждой и целую тебя многажды в губки алые.

Твоя навек Аграфена Боголюбская.