– Ну до чего же пакость кусучая, пропади она совсем! – вполголоса выругался исправник Семен Саввич Овсянников, отгоняя комаров, оводов и мошку, которые в изобилии атаковали его дородную фигуру, переодетую для пущей конспирации в штатское платье.

Служба в провинции, помимо очевидных неудобств и лишений, приносила огорчения самые неожиданные. Вот, к примеру, как встречаются со своими агентами полицейские чины в больших городах? Разумеется, со всеми удобствами, на конспиративных квартирах. А какая может быть конспиративная квартира в Егорьевске, если в нем в одном углу чихнешь, а из другого – «будь здоров» кричат?

Потому и приходится тащится для тайной встречи в этот медвежий угол.

Да еще и визави запаздывает. Безобразие, если разобраться. Что он о себе понимает?!

Можно было бы, конечно, посылать на нечастые встречи помощника или даже урядника, но ведь страшно же – доверишься кому и сорвут всю операцию. Не по злобе, конечно, а от излишнего рвения. От него, если бы кто посчитал, вреда-то как бы не больше случалось, чем от прямого злоумышления. А отвечать за неудачу – кому? Естественно, исправнику. Да и уж больно лакомый и обширный кусок получается. Не листки там какие-нибудь крамольные и даже не тайный кружок. Целая разветвленная сеть, едва ли не в пол России, прямых против государя и порядка злоумышленников, вершащих свое гнусное дело непосредственно под носом у полиции и жандармов. Если все удастся совершить и закончить в ажуре, то… Семен Саввич зажмурился. Он понимал, что это его единственный и должно быть, последний в жизни шанс выбраться из здешнего захолустья, перебраться куда-нибудь поближе к столицам… Покойный Иван Гордеев говаривал, что лучше быть первым в провинции, чем вторым в Риме. Семен Саввич не чувствовал в себе согласия с этим тезисом. Он был согласен оставаться в Риме вторым и даже двадцать вторым, если понадобится. Но – Рим!… А точнее – сердце Российской империи манило его к себе неудержимо, как юную девушку. Залитые электрическим светом улицы, дворцы, театры, клубы, рестораны, в которых подают омаров… Бог весть, почему именно никогда не виденных им омаров так хотелось откушать Семену Саввичу в столичном ресторане… И что ему мелкие мошки, когда, можно сказать, решается его судьба?!

Внутренний агент прибыл с небольшим опозданием, сославшись на сложности с лошадью («Что за люди?! – внутренне воскликнул Семен Саввич. – Даже на лошади ездить не умеют»). Сообщенные агентом сведения показались исправнику весьма утешительными и обнадеживающими. Дело явно двигалось к своему завершению. Правда, неожиданно вклинились в события и явно готовились сыграть в них немалую роль двое: Вера Михайлова и старый остяк Алеша, – подлинный, а не по документам и циркулярам хозяин приишимской тайги. Пытаться управлять Алешей было бесполезно, все равно, что приказать ветру не дуть, а снегу – не падать не землю, и потому урядник Загоруев получил приказ припугнуть Веру с тем, чтобы она до времени сидела тихо. Но, видать, не справился Карп Платонович с заданием. За то его винить сложно: Семен Саввич видел Веру Михайлову неоднократно, и отдавал себе отчет в сложностях, которые должны были встретиться на пути человека, пожелавшего ее запугать. Как бы узнать доподлинно, виделась ли она с беглым каторжником Никанором? И о чем они промеж собой договорились?

Во всяком случае, неожиданные и упорные слухи о найденном где-то в тайге золоте в сочетании с официальными шагами, которые предпринимали доверенные лица Алеши, могли здорово отразиться на настроениях рабочих и на финальной расстановке сил в тщательно продуманной и уже почти подготовленной операции.

Когда уже расставались с агентом, острый полицейский глаз исправника узрел в кустах какой-то посторонний рыжий отблеск.

– Глядите, что это? – воскликнул Овсянников.

Его визави резко обернулся, но ничего не заметил, кроме низко качнувшейся ветки.

– Вон там?

– Да, рыжее что-то.

– Должно быть, лисичка молодая. Коронин у нас натуралист, так рассказывал, что они по молодости бывают очень любопытны.

– Может быть, может быть, – Овсянников с сомнением покачал головой.

Жизнь в таежном городке в окружении ссыльных, каторжников и золотых приисков вполне может сделать человека фаталистом, но оптимистом – увольте!

Вера Михайлова и Левонтий Макарович Златовратский вместе стояли возле книжных полок.

– Я уж тут почти все прочла, – с сожалением произнесла Вера, ласково проводя пальцем по корешкам.

– А вот это? «Застольные беседы» Плутарха? – Златовратский до середины вытянул коричневый с золотом том.

– Само собой. Вы мне его давным-давно для упражнений давали. Уже после я насквозь прочла. И матюшины все книги кончились… Ну, впрочем, чего я жалюсь? Денег у меня теперь много, надо приспособиться как-то книги из столиц или уж из Екатеринбурга выписывать…

– Хочешь, я буду для тебя это делать? – спросил Левонтий Макарович.

– Спасибочки! – Вера обернулась через плечо и взглянула прямо в тусклые глаза господина Златовратского. Они были почти одного роста, но Вера, соразмерно располневшая с годами, выглядела куда дородней. – А только на что вам?… А, догадала! – улыбнулась женщина. – ВЫ их сами сперва читать будете, и семье давать, а в деньгах – экономия. Верно?

– Можешь считать и так, – Златовратский бледно улыбнулся в ответ. – Ну так что, договорились?… Или, может, лучше журналы?

– Не, журналы я не люблю. Их и в библиотеке получают, так я даже в подписке не участвую. Сосредоточиться на них нельзя. Нарезано все лоскутами. Как понять? И это… с продолжениями… Только увлечешься, нырнешь туда, ан – бац! – и кончилось все. И жди потом целый месяц, когда дальше дело пойдет. Не годится для меня так. Мне книги милее. Чтоб от начала до конца…

– Вера! Когда ж ты успеваешь-то столько читать? Я сам не всю свою библиотеку прочел, да и у Печиноги, помню, книг огромное количество было. А у тебя ведь семья, дети, дело немалое…

– Я сызмальства сплю мало, – охотно объяснила Вера. Видно было, что ответ на этот вопрос у нее готов заранее. Видать, не он первый спросил. – Летом четырех часов довольно, а зимой – пяти. По дому, как прислугу уговорили нанять, делать, считайте, ничего не надо. Дети у меня – докука небольшая, сами себя занять умеют. Последнее время даже с лишком. А дело… Ну, то, конечно, да. Пусть десять часов в день берет, ну, пусть – двенадцать. Пасьянсов я не раскладываю, болтовни не люблю, чай самоварами, как у здешних кумушек принято, тоже не пью. Восемь-десять часов в остатке по-всякому выходит. Любой учитается…

Строгая Верина арифметика поразительно звучала для господина Златовратского. Да, разумеется, он не хуже Веры Михайловой знал о том, что сутках ровно 24 часа. Но уж давно не мог понять, куда, собственно, девается время. Встал, позавтракал, что-то такое почти неощутимое произошло, и уж стемнело, пора к ночи готовиться. Зимой выручали занятия и иные хлопоты в училище, которые правильно делили день: «на службе» и «после службы». Летом же, когда в училище были каникулы, дни, недели… да что там – годы! – попросту утекали между пальцами. Вот уже выросли все три дочери, они с Каденькой состарились… Почему так быстро все произошло? Как вышло, что у великолепной машины Веры каждый день состоит из 20 (!) чем-то заполненных часов, а у него не находится времени на то, чтобы расставить по местам громоздящиеся на столе книги? Когда-то он тоже много читал и даже писал обширный труд из римской истории, посвященный государственному устройству раннего принципата. Идеи там высказывал весьма, надо признаться, смелые – об искусном сокрытии единодержавной сущности Октавианова правления под маской восстановленной республики… Если бы не старания Айшет, папка с рукописями уже давно покрылась бы ровным слоем пыли. НО если рассудить здраво: к чему его писания, даже если б они и были окончены? Кто их прочтет, оценит? В Екатеринбурге за давностью лет уж никого не осталось, в столицах он никого не знает, обращаться же наугад в его возрасте и чине не пристало… А здесь, в Егорьевске? Каденька уж много лет смотрит на него, как на случайно обнаружившуюся между книжными страницами высохшую моль, дочери заняты своим, ему непонятным, ученики в училище… Его лучший за все время существования училища ученик, Василий Полушкин, нынче успешно торгует щепой, солью и лесом. Подавал немалые, действительно немалые надежды, мечтал об Университете – и что ж? Все перемолола косная, не прощающая любой неординарности среда. Впрочем, простите, ошибся! Данное утверждение справедливо лишь в том случае, если упомянутая неординарность не касается торговли, мошенства, золота, объегоривания местного населения и иных способов зарабатывания живых капиталов. В этих же областях – любые способности в строку!

Вот и получилось удивительное, – мысленно подытожил Левонтий Макарович. – Единственным человеком, с которым я на склоне лет могу поговорить об действительно интересующих меня предметах, является бывшая крепостная крестьянка Вера Михайлова… и ничего с этим поделать невозможно…

– А вот, Левонтий Макарович, скажите мне, – Вера с книгой на коленях уселась в кресло и с нежной рассеянностью перелистывала страницы. – Эти господа политические, зять ваш, новый инженер Измайлов и другие… Я понять хочу. Отчего же это здравые в других отношениях люди, иногда даже из лучших и честнейших, занимаются столь странными и неуклюжими делами? И ведь не у нас только. Софья Павловна из Петербурга мне пишет, что у них – та же картина. Их сажают в крепость, ссылают, вешают даже, а им – все равно. Как будто бы выделилась такая специальная группа людей, которые сознательно бросаются на рельсы в надежде своею и чужой гибелью то ли остановить, то ли развернуть куда-то паровоз истории. Но ведь паровоз ходит только по рельсам, он просто не может свернуть… И откуда они взялись?

– Пользуясь твоей метафорой, – усмехнулся Левонтий Макарович. – Получается, что все силы революционных движений должны быть направлены на прокладку новых рельсовых путей. А уже потом, когда они будут готовы, следует столкнуть туда паровоз… Это весьма неглупо, и я обязательно скажу об этом Ипполиту. Что же касается существа заданного тобой вопроса… Скажи, Вера, ты читала Библию? Я имею в виду не Новый, а Ветхий завет?

– Да, читала. Отец Михаил не велел мне, говорил, что я крестьянка и меня может в ересь склонить, но владыка потом позволил. Сказал: если в крестьянке есть тяга к познанию Священного Писания и Священного Предания, то откуда бы ей взяться, как не от Господа Нашего?

– Ну вот, хорошо. Значит, ты помнишь, что однажды в кочевом семитском племени выделилась целая каста воистину пламенных пророков, которые тоже, заметь, как правило, плохо кончали. Все они действовали последовательно, один за другим, и ценою своей жизни как раз и пытались направить метафорический иудейский паровоз в определенное русло – а именно в русло единобожия. У нас ведь в «народном деле» тоже наблюдается некая преемственность, которую легче всего наблюдать как раз из Сибири. Не так уж давно умерли последние декабристы; «народная воля» с ее как бы опорой на крестьян, сменилась теперь какой-то новой доктриной, где главным действующим лицом и «народом» является уже не крестьянство, а почему-то промышленные рабочие… Право, я не в состоянии разобраться в этом также, как никогда не мог понять из Библии, почему нельзя поклоняться олицетворяющей бога золотой статуе, но можно переносной деревянной золоченой коробке, именуемой Ковчегом Завета…

– Я поняла. Нынешняя ситуация повторяется в истории многократно. НО почему? Что движет всем этим? Неужели за Корониным, Давыдовым и Веревкиным, господами, как я понимаю, совершенно не верящими в Бога, стоит как раз таки Божья воля? Это было бы очень… ну…

– Своеобразно, я согласен. Я, правда, полагаю, что дело в другом. Скорее всего, мы имеем дело с проявлением какого-то природного закона, который действует не на уровне отдельного человека, а как бы это сказать… на племенном, что ли, уровне… Ну, вот, когда славянские языческие племена дозрели до того, чтобы принять одну из монотеистических религий, они ее и приняли. Самоедам же и прибрежным чукчам христианство покамест не нужно. Их низкоорганизованная культура в нем не нуждается. А Ипполит со слов своего друга Ядринцева (он тоже ссыльный народоволец и изучает как раз этих самых чукчей) рассказывал, что тундровые мыши – лемминги, когда их становится слишком много, собираются в стаи, идут к океану и топятся там. Скажи мне, что их ведет? Что заставляет отдельного лемминга окончить свою жизнь? Пламенная идея истинного Бога? Идея освобождения народа? Конечно, нет. Регулирующий закон природы.

– А как же свобода воли, дарованная человеку Господом?

– Вера, Вера! – господин Златовратский предостерегающе поднял палец и лукаво усмехнулся. – О свободе воли и свободном выборе человека между Добром и Злом учил Фома Аквинский. Из нынешних особенно полюбили эту идею католики. Православие, по его собственному утверждению, восходит к древним образцам, и базируется на учении блаженного Августина, который свободу воли как раз отрицал. Ты разве больше не православная? Или, как и опасался отец Михаил, ересь заползла-таки в твою душу?

– Да вечно вы меня путаете, Левонтий Макарович! – Вера с досадой махнула рукой.

В это мгновение в библиотеку вошла черноглазая Айшет с тазиком в руках, ожгла Веру взглядом и сказала:

– Хозяин, вам лекарство пить пора! И еще…

– Поди! – брезгливо и поспешно отмахнулся господин Златовратский. – И унеси это.

Поймав еще один взгляд молодой киргизки, Вера усмехнулась и подмигнула ей, по своему обычаю, обоими глазами. Айшет ничего не сказала, лишь раздула широкие ноздри и выдохнула. В затхлом воздухе библиотеки разлилось медленно затихающее шипение.

– Господи, за что ж она меня так ненавидит-то? – пожала плечами Вера, провожая взглядом Айшет. – ВЫ знаете? Мы ж с ней двух слов никогда не сказали… Право, я иногда даже чай опасаюсь брать у ней из рук – вдруг отравит?

– Вот как? – Златовратский задумался. Видно было, что очевидная каждому неприязнь Айшет к Вере до сих пор ускользала от его внимания. – Тебя это тревожит? Хочешь, я выгоню ее?

– Да Господь с вами, Левонтий Макарович! – удивилась Вера. – Что мне? А Айшет у вас с детства служит. Куда она пойдет? Да Бог с ней!… И что ж… – упрямо возвращаясь к разговору, прерванному появлением Айшет, продолжала женщина. – Получается, что ваш Ипполит и прочие, подобные ему: лишены свободы воли, но за ними – правда и будущее нашего племени?

– По всей видимости, за ними – закон природы, вот все, что я могу сказать с достаточной долей определенности…

Легок на помине, в библиотеку заглянул Коронин.

– Вера Артемьевна, здравствуйте! – поздоровался он. – А я и не знал, что вы у нас, оттого не понял: что это Айшет мечется, как таракан с подпаленными усами? А отчего это вы на меня так смотрите, словно я – не я, а сибирский губернатор?

– Потому что вы, быть может, – закон природы! – честно ответила Вера.

От ее ответа Ипполит Михайлович невольно приосанился, а Златовратский мелко и противно захихикал.

– Терпеть ее не могу! – воскликнула Любочка, на мгновение оторвав взгляд от вышивки.

– Кого? Веру? Отчего ж так? – рассеянно откликнулась Каденька, раскладывавшая на столе какие-то не то рецепты, не то – сигнатуры. – Она, кажется, тебе ничего дурного не сделала…

– Каденька, ну неужели ты сама не замечаешь, какая она ужасная! Глаза у нее, как у змеи, никого не любит, не жалеет, рабочих они на пару с Алешей обманывают и спаивают как могут. Мне Машенька много рассказывала…

– Все, что рассказывает Машенька относительно Веры, я бы рекомендовала тебе делить на четыре. Это раз. Два – относительно «не любит». Все знают, что Вера без памяти любила несчастного Матвея Александровича…

– Это он ее без памяти любил! – вскричала Любочка. – А она… Не прошло и двух лет, как она с Алешей сошлась…

– Четыре. Года, я имею в виду. И кто ж ее за то осудит? В нашем мире, где все подчинено мужчинам, женщине трудно выжить в одиночку. Тем более, у нее – дети. К тому же остяк Алеша стар, и они вместе ведут дела. В их случае легче предположить деловое соглашение, чем что-то иное…

– Господи, мама, ну нельзя же быть такой слепой! – Каденька удивленно подняла голову от рецептов. Все три дочери крайне редко называли ее «мамой». – Зачем ты позволяешь ей приходить к нам?!

– Но она же приходит не ко мне, а к отцу. Они беседуют о римской истории. Это развлекает его…

– Вот именно! – буквально взвилась Любочка. – Неужели ты не видишь?! У него же только что слюни не капают, когда она появляется на пороге. В конце концов, это просто непристойно! В его-то возрасте и положении!

В голосе Любочки отчетливо прозвучала близкая истерика. Каденька встала.

– Люба! – строго произнесла Каденька. – Отдай отчет. В чем ты обвиняешь отца? В том, что он имеет неподобающие отношения с Верой Михайловой?

– Да ничего он не имеет! – завопила Любочка. – Но потому только, что ей на него плевать также, как и на всех остальных! А свистни она ему, как свистит своим ужасным собакам…

– Замолчи! Жизнь, в отличие от гимназических упражнений, не имеет сослагательного наклонения. Оставь «греховные помыслы» попам. Пусть они их считают и приходуют. Человек не машина. Ему нужна не только пища и вода, но и приязнь и понимание. Если Левонтий Макарович находит в Вере Михайловой хоть что-то, то пусть так и будет. Если никто из нас не может и не хочет дать ему…

– То есть как?! – на миг небольшое личико Любочки стало почти детским. И по-детски обиженным. – Мама! Ты хочешь сказать, что больше не любишь папу? Когда ты перестала его любить? Он тебя совсем не интересует?

– Избавь, Любочка! – поморщилась Каденька. – Никаких трагедий! Любовь соткана из той же материи, что и все остальные чувства и вещи в мире. Она просто постепенно изнашивается…

– Нет! – Любочка тоже вскочила, уронив на пол пяльцы.

Иголка на длинной нитке-мулине отлетела далеко в сторону. Старая попадья Арина Антоновна, подлинная мастерица в вышивальном деле, много раз учила Любочку: «длинная нитка – ленивая девка!» Наука не шла впрок. Любочка ленилась часто вдевать нитку, и потому изнанка ее вышивок всегда выглядела неопрятной и была полна запутавшихся петель и неучтенных узелков.

– Подлинная любовь не может изнашиваться! – кричала Любочка. – Она только крепнет от испытаний! А время – это такое же испытание для любви, как и разлука, и все остальное… Я не верю тебе!

– Не веришь, и не надо. Кто ж тебя заставит? – Каденька равнодушно пожала плечами, и вернулась к своему занятию. – Только и ты других не насилуй. Каждый к своей вере приспосабливается, – она скупо улыбнулась получившейся двусмысленности и склонилась над толстой потрепанной тетрадью, делая в ней какие-то пометки.

Любочка еще некоторое время подпрыгивала, как закипающий на плите чайник, а потом вышла в сени с явным намерением отправиться на прогулку.

Увидев дочь в окне, Каденька тут же отложила свои дела, и решительно направилась в комнату Любочки. Аглаи и Нади дома не было, Левонтий Макарович и Вера при встречах всегда проводили время в библиотеке, Светлана возилась на кухне, а Айшет Каденька только что видела во дворе. Так что никакого догляда Леокардия Власьевна как будто не опасалась, однако, входя в комнату младшей дочери, осматривалась с видом нервным и недовольным. Недовольство имело направленность на себя. Именно собой в сложившихся обстоятельствах была недовольна Каденька, но иного выхода уж не видела. Давно собиралась, и до́лжно было когда-то прояснить… Отчего не теперь? В Любочкиных запальчивых словах отчетливо сквозило вовсе не выдуманное ею, а наличное и нынче действующее чувство, приводящее в согласное движение все силы ее души. В отличие от скрытницы Аглаи, никакого текущего романа в Егорьевске у Любочки явно нет. Следовательно…

Наморщив лоб, Каденька открыла ящик комода, приподняла стопку белья и взяла в руки один из многих одинаковых конвертов. Письма, которые Любочка уже много лет получает из Петербурга от сестер Козловых. Вон сколько скопилось…

Помедлив, Леокардия Власьевна достала сложенный в четыре раза лист, развернула его. Читать чужие письма – гадость, гадость! Но как же иначе разрешить? Подчерк был четким и, пожалуй, красивым, но от волнения буквы как-то расплывались у Каденьки перед глазами. Наконец, она пересилила себя, прочла не первый, а из середины абзац.

«… Зимние катания в саду «Аквариум» бывают преизрядные. Публика самая пестрая, и крутится, и вертится под музыку, подобно суетящимся в соломе полевым воробьям. Горят разноцветные электрические фонари, и самые причудливые тени ложатся на лед. Помните ли вы, Любочка, наши катания на Березуевских разливах, когда неугомонная Софи заставила буквально весь город встать на коньки? Как юны, грациозны и несравненны вы были тогда! Я бережно храню в памяти каждую минуту наших кратких встреч и если бы забыл…»

Плотно зажмурившись и едва не прорвав ногтями слегка пожелтевшую бумагу, Каденька опустила письмо, а потом, вдохнув, вновь поднесла его близко к глазам, сосредоточившись на последней строчке.

«…Остаюсь навсегда ваш – Николай Полушкин.»

Так. Слегка дрожащей рукой Каденька сложила письмо, сунула его обратно в конверт, и положила на место в стопку под белье. Задвинула ящик комода.

«Интересно, что действительно поделывают сейчас петербургские мещаночки сестры Козловы, чья призрачная жизнь вот уже много лет является производной Любочкиной фантазии? Ведь есть же у них какая-то настоящая судьба… Впрочем, какая разница!»

Медленно покачивая головой и сама не замечая этого, Каденька вышла из комнаты дочери, и, против обыкновения, шаркая ногами, побрела в спальню. Внезапно ей захотелось прилечь.

От нервного неудобства Карпа Платоновича, как всегда, тянуло почесаться. Он поводил плечами в разные стороны, переступил босыми ногами и несколько раз подряд поднял подбородок. Желание не исчезло.

– Что, соколик Карпушенька, чешется опять? – понятливо спросила Фаня. – Так не стесняйся меня, скажи. Я почешу. Где оно? Вот тут, на спинке?

Попадья деловито поскребла продолговатыми, чистыми ногтями широкую спину урядника. Карп Платонович зажмурился от удовольствия.

– Вот и славно, вот и хорошо, – промурлыкала Фаня. – Теперь ложись, соколик Карпуша, в кроватку, а я – тебе под бочок. Ты уж сегодня больше спрашивать-то не будешь?

Карп Платонович, не открывая глаз, отрицательно помотал головой. Ему было страшно неловко, и все казалось нелепым и негожим, и непонятно, как поступить… А главное, такая незадача случилась с ним в первый раз за все пятнадцать лет беспорочной службы.

Доводилось ли ему до того попутно укладывать в постель баб, от которых он получал нужные ему, как государственному человеку, сведения? Доводилось, и не раз. Каждый урядник имеет собственную агентуру, и на том строится должная часть его осведомленности о событиях и замыслах, произрастающих на подведомственных его попечению территориях. А если агент к тому же справная телом, и достаточно чистая баба, то… И абсолютно ничего дурного в том Карп Платонович не видал, если все происходит по обоюдному согласию. К тому же Загоруев был видным из себя мужчиной, интересы службы всегда ставил выше любых личных удовольствий и блюл их неукоснительно, и никогда не считался жадным… Так все и шло, пока в его жизни не появилась попадья Фаня…

Со своими агентами Загоруев издавна встречался в избе бобылки Настасьи Притыковой, последней полюбовницы Ивана Гордеева. Изба Настасьи находилась на отшибе, едва ли не за чертой самого Егорьевска, и была удобной во всех отношениях. После смерти Ивана Парфеновича его сына Ванечку, прижитого Настасьей от именитого егорьевца, практически забрали к себе Петя и Марья Ивановичи. Они выучили сводного братца всему, что нашли потребным и пристроили к делу. Теперь выросший Иван посещал мать только по праздникам или по случаю. У Егорьевске у него была своя квартира, много времени он проводил у Гордеевых и в дороге, а остаток – жил в Большом Сорокине у своей сударушки – молодой, горячей, но уже вдовой казачки. Двух детей погибшего казака бывший байстрюк Иван Иваныч баловал, как своих, а младший и вовсе называл его тятей.

Настасья же с отъездом сына тяготилась одиночеством. Еще с прежних, гордеевских времен подруг у нее не водилось, а небольшое хозяйство не требовало особого догляда. Сотрудничество с урядником Загоруевым воспринималось ею как хоть какое, да развлечение. Болтливостью Настасья Притыкова не отличалась никогда, жизнь еще усилила в ней это качество, так что с этой стороны Карп Платонович мог был спокоен совершенно. Да и небольшие денежки, которые исправно платил ей урядник «за постой», добавляли в ситуацию приятственности и надежности в исполнении взятых на себя обязательств. К услугам же Загоруева практически всегда (за исключением крайне редких наездов Иван Иваныча) была тщательно прибранная горница, горячий самовар, чай и сахар, пироги с разнообразными начинками и, если понадобится, кровать с чистыми льняными простынями, пуховыми подушками и веселым одеялом со сложенной из лоскутков картинкой. Такие лукавые одеяла (с улыбающимися солнышками, зайчиками, петушками и т. д.) Настасья изготовляла с девичьих времен для собственного удовольствия, а в последние годы прознавшая про то остячка Варвара заказывала их для своей мангазеи, и, продав, честно выплачивала Настасье причитающуюся ей долю. Иван Притыков коммерцию матери не одобрял («сказала бы, что нужда, неужто я б тебе более денег не дал?!»), но и решительно воспротивиться не сумел. Молчаливая Настасья много лет прожила тайной содержанкой Гордеева, и теперь иметь свои собственные, заработанные деньги ей нравилось. Нравом же она обладала скрытным, но упорным, и сдвинуть ее с раз принятого решения было трудно вельми.

– Господь Вседержитель! – с тоской думал Карп Платонович, лежа на пахнущих льняным семенем простынях, и разглядывая безмятежное лицо прикорнувшей возле его плеча Фани. – Неужто ж она не понимает, что я с ней делаю? Или что делает она сама… Она же сдает мне с потрохами этого своего попа Андрея, и всех его безумных товарищей заедино… Как там она говорила газетка-то у них, в которую он статью написал про то, что Иисус коммунизме учил? «Сибирская весть»? «Сибирский указ»? Надо было записать… Да, к чему, она еще раз скажет, если спросить… А как там было-то, что он ей разъяснял? «Несть ни эллина, ни иудея», ни богатых, ни бедных… «хлеб наш насущный даждь нам днесь…» Отсутствие классов и всеобщий труд на благо всех… от каждого по способностям, каждому… Что? Божью благодать?… Господи! Урядник Загоруев, вы свои обязанности знаете? А то как же! Я должен сегодня же, да нет – неделю назад! – сесть и написать два рапорта: жандармскому офицеру в Ишим и нашему егорьевскому исправнику господину Овсянникову… Этого идиота священника заберут в кутузку… или сначала установят надзор? Как поступают в подобных случаях с духовными лицами? Не помню, за всю службу случая не было. Надо будет дома справиться в «Справочной книге сельского урядника»…

Но Фаня? Аграфена Михайловна? Что будет с ней?… Да ведь она сама виновата. Что он ее, за язык тянул? Ну разве можно быть в таких годах и такой наивной? Кому-то и нельзя, а Фанечке… Аграфенушке… Да она же ровно дитя… Что ж ты делаешь-то, Карп Платонович, подлец?!

Впервые в жизни урядника Загоруева не радовали ценные донесения агента. И впервые в жизни государственные интересы вошли в противоречие с его собственными чувствами. Как поступить в этом случае – Карп Платонович не знал. И «Справочная книга сельского урядника» наверняка не даст совет по этому сложному вопросу.

Махнув на все рукой, Загоруев присел на кровати и принялся яростно, раздирая кожу ногтями, чесаться.

– Карпушенька, соколик, ну чего ты опять взволновался? – сонно пробормотала Фаня, ласково оглаживая горящую кожу любовника прохладными мягкими ладонями. – Нет ничего, чтоб того стоило. Идти уж пора? Сейчас я оденусь и пойду. А ты еще посиди для констурмации, с Настасьей чаю попей да поговори. Тоскливо ей, бедной…

– Для конспирации… – машинально поправил Карп Платонович.

– Я и говорю: «коспиртация», – покладисто повторила Фаня. – Ты не сердись, соколик, сам же знаешь – у меня умные слова в голове не укладываются. Но смысл-то я завсегда понять могу: мне с тобою до немочи сладко, а тебе – со мной; ты женат, а я – замужем; я раньше пойду, чтоб нас вместе не увидали. Вот тебе и вся «консирация»…

Карп Платонович обхватил голову руками и почесал правой ступней левую икру. Натягивавшая чулок Фаня наклонилась и ловко чмокнула волосатую ногу урядника. Загоруев застонал, в отчаянии замотался в одеяло и отвернулся к стене:

– Нет, Фаня, нет! – пробормотал он. – Иди! Я не могу теперь…

– Да ладно тебе! – нежно улыбаясь, сказала Фаня, быстро застегивая крючки на кофте. – Можешь, не можешь – это-то уж я разобрать сумею… Служба у тебя все соки высасывает, бедненький ты мой… Да ведь мужику без службы нельзя! – важно закончила попадья и, приподняв одеяло, звонко шлепнула Карпа Платоновича по белой, с красными следами от расчесов ягодице. – ДО встречи, соколик!

Почти сразу после ухода Фани явился с задов, огородами следующий посетитель – невзрачного вида мужичонка со следами застарелого пьянства на сморщенном не по возрасту лице. Его Карп Платонович принимал уже сидя, в мундире, с видом важным и не лишенным даже высокомерия.

Однако донесениями мужичонки остался доволен и собою горд: никому еще из полицейских чинов не удавалось ввести своего человечка в банду Дубравина. Хотя и указания соответствующие из центра были, и поощрения обещаны. А он – урядник Загоруев – сумел. И не в поощрениях даже дело, хотя и они – не лишние. Служить не только за деньги, но и за честь – для Карпа Платоновича не пустые слова. Кто и где величество и государство блюдет? Министры в Зимнем дворце? Как бы не так! Они, небось, все жиром заросли и на мир Божий, петербургский из карет да через пенсне смотрят. А ежедневно и ежечасно бдит – кто? Правильно: сельские да становые урядники. На них, рабочих лошадках, порядок и держится. Как где крамола, воровство или, упаси Господь, душегубство – кого зовут? Неужели министров да губернаторов?

– В общем, смотри в оба! – наставлял Карп Платонович внедренного агента. – Покамест твоя задача – затаиться и сидеть тихо, чтоб никто тебя ни в чем заподозрить не мог…

– А ежели они еще прежде на дело пойдут?

– И ты с ними иди, и все, что старшие прикажут, делай.

– А в острог потом?

– На то я есть, чтобы тебя от острога отвести. Греха на тебе не будет, потому как ты выполняешь мое задание. А когда всю банду повяжем, так выхлопочу тебе денежное поощрение, как особо ценному агенту.

– Оно хорошо бы, ваше высокоблагородие, детки малые кушать просют…

– Брось, не прибедняйся! – нахмурился Загоруев. – Когда к Воропаеву шел, небось, про деток не думал…

– Да я, ваше высокоблагородие, я… это ж когда было…

– Ладно, молчи теперь. Стало быть, договорились мы с тобой крепко… Все ли запомнил?

– Вроде все.

– Ну, прощай тогда.

– А…? – мужичонка выразительно пошевелил пальцами.

– Жаден ты, братец, – Загоруев брезгливо поморщился, однако достал бумажник.

Рискуя повториться, напомним читателю, что Карп Платонович был весьма щедр. Этим по большей части и объяснялись его успехи в агентурной работе.

За чаем Настасья испытующе смотрела на урядника, однако, сама молчала и разговора не заводила.

– Не ладно, Настасья! – не выдержал, наконец, Карп Платонович, скребя подмышкой и осатанело вертя шеей в тугом воротнике. Ему хотелось поговорить хоть с кем.

– С попадьей неладно? – уточнила Настасья. – Неужто… неужто недостаточно к вам…гм… почтительна?

– Да нет! С Фаней у меня как раз все хорошо! Но вот донесения ее…

– Простите покорно, но каких же вы от нее донесениев ожидали, Карп Платонович? Она же глупа, как мартовская кошка…

– Да в том-то и дело! – воскликнул урядник. – И вовсе, кстати, она не глупа… Но – наивна до бескрайности. Сама не понимает, что говорит. Но наговорила уже – воз и маленькую тележку. И вот я теперь должен по начальству рапортовать, да… Не могу, Настасья! Это меня и жжет, и мучит!

– Не можете – отчего? – опять медленно произнесла Настасья. – Оттого, что Аграфене вред будет?

– Точно! – обрадовался пониманию Карп Платонович. – Священника ейного как бы в острог не посадили, да и подельников его… Мне бы и радоваться, что заговор против государства и величества пресечь могу, а я… Я, понимаешь, нипочем не могу Фаню обидеть!

– Никак не токмо телом, а и сердцем к ней прикипели? – подумав, сформулировала бобылка. – А женка что ж?

– Фаня – удивительная! И до чего ж ты правильно говоришь – именно сердцем! – мечтательно закатив глаза и размякнув от умного внимания Настасьи, проговорил Загоруев. – Она и дите и баба разом. Так и хочется ее… ну, облапить и прикрыть от всего… А жена моя… Что ж, мы хорошо с ней живем. Только… Как бы тебе вернее сказать, Настасья?… Пойми, я, хоть и грамотный человек, но всю жизнь рапорты по начальству писал… оттого неказенные слова мне и в ум не идут… А вот у Фани они всегда наготове… Нету в нашей с женой жизни нежности – вот как я тебе скажу!

– Эка вы заговорили-то! – усмехнулась Настасья. – Нежности ему! А где это вы в наших краях видали, чтобы у мужа с женой, которые всю жизнь боками об одни углы трутся, эта самая нежность – была?

– Не знаю, Настасья, ничего не знаю! Запутался я, урядник, в бабьих юбках… Думаешь, самому от себя не тошно?!

– Нынче ваше дело, как я понимаю, Фанькины и государственные дела меж собой примирить. Так?

– Так! – истово кивнул Загоруев и отчего-то представил, как много лет назад, сидя за тем же столом, неторопливо рассказывал сударушке о своих делах Иван Парфенович Гордеев. Настасья тогда была молода и пригожа, но слушала наверняка так же внимательно и, пожалуй, также время от времени входила в разговор и давала советы… Да если уж Иван Гордеев находил полезным ее послушать…

– Тогда, может, так сделать: написать потребные бумаги… Куда вы их потом-то несете? В полицейское управление? Или уж в Ишим везти?

– В зависимости, кому адресовано.

– Так вот, написать все эти бумаги, как долг велит, да сделать так, как будто бы Аграфенин муж тут и ни причем. Если вовсе извернуться нельзя, тогда надо свидетельствовать доподлинно, что его как бы против воли втянули. Сам молод годами, а наставник его – владыка Елпидифор, стар вельми, да слаб, потребных наставлений дать не может… Вот и свернул отец Андрей с верной дороги. А его предупредить тайно… Мол, все про тебя известно. Будешь еще с этими вожжаться, пойдешь в острог. Небось, не дурак же он совсем… А Фаньке и вовсе ничего говорить не надо, чтобы она еще кому не проболталась. Пусть думает, дурочка, что вы с ней с самого начала за просто так любились… за нежность енту…

– А ведь ты права, Настасья! – подумав и видимо приободрившись, воскликнул Карп Платонович. – Что-нибудь в этом роде я и совершу! Потому как вовсе государственным долгом пренебречь не в состоянии. Да и опасно это…

– Чем же опасно? – заинтересовалась бобылка.

– Городок у нас не велик, все на виду. Если прознает исправник, что я знал про злоумышление, да не сообщил, так выгонят меня без мундира и пенсии…

– Не, это никак невозможно! – резво среагировала Настасья. – Аграфена, это, конечно, хорошо, да у вас же детки малые! И служба вам до сей поры, как я вижу, в охотку…

– А то! – приосанился Загоруев. – Я – государственный пес, иного ничего и делать-то не умею.

– Тем более! – припечатала Настасья. – Идите нынче ж к себе в управление и пишите!

– Так точно! – Карп Платонович шутливо отдал честь. Настасья улыбнулась в ответ странной, бегучей улыбкой.

Уходя, Загоруев оставил Настасье «за постой» едва ли не в два раза больше обычной платы. Он всегда честно платил за сотрудничество. Большинство агентов принимало «сребреники» с радостью. Нынче же Настасья, увидев на столе «лишние» деньги, перекривила лицо в мучительной и злой гримасе. Глянула в окно на Загоруева, который как раз влезал в седло, и, что-то прошипев себе под нос, смела деньги в подставленную коробку. Потом кошачьим брезгливым жестом отряхнула пальцы и пробормотала: «Нежности ему… Как же!»