«Начальнику Ишимского жандармского управления штаб-ротмистру фон-Зигер-Корн Фаддею Евсеевичу, от полицейского урядника Загоруева Карпа Платоновича.Егорьевск, 17 июля 1892 г. от Р. Х. урядник Загоруев Карп Плат.»
РАПОРТ
Имею честь донести Вашему Высокоблагородию, что в подведомственной мне округе происходит следующее. Хранятся и распространяются среди малосознательного рабочего элемента предерзостного содержания пасквили под общим названием «Сибирский листок». В каковых авторы рассуждают о свободе слова, печати, о ликвидации телесных наказаний на приисках и заводах и прочих непотребных вещах. Встречаются и отдельные призывы к прямому неповиновению власти верховной. В устных же разговорах господа политические административно-ссыльные Роман Веревкин, Ипполит Коронин, Гавриил Давыдов, а также приисковый инженер Андрей Измайлов, по донесениям проверенных информаторов, неоднократно осмеливались дерзостно порицать установленный государственными законами образ правления и даже непочтительно высказываться об личности и привычках их Величеств. Более того, своими крамольными речами они смущают и других жителей Егорьевска, в основном людей молодых и подверженных влиянию, в частности – подрядчиков Притыкова и Полушкина, а также священнослужителя Боголюбского. В банду Дубравина (Черного Атамана), согласно ранее полученных инструкций и целеполаганий, мною успешно внедрен агент-«штучник», в связи с чем ожидаю дальнейших, более подробных указаний от начальствующих лиц.
О вышеупомянутом мною, вместе с сим, донесено становому приставу.
«В егорьевское полицейское управление, исправнику, тит. тайн. советнику Овсянникову Семену Саввичу от полицейского урядника Загоруева Карпа Платоновича.Егорьевск, 17 июля 1892 г. от Р.Х. о. Михаил, наст. Покровской церкви»
РАПОРТ
Имею честь донести Вашему Высокоблагородию, что в банду Дубравина (Черного Атамана), согласно ранее полученных инструкций и целеполаганий, мною успешно внедрен агент-«штучник», в связи с чем ожидаю дальнейших, более подробных указаний от начальствующих лиц.
Егорьевск, 17 июля 1892 г. от Р.Х. урядник Загоруев Карп Плат.»
«Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!
Епархиальному архииерею Тобольскому и Сибирскому о. Агафангелу от настоятеля Покровской церкви в г. Егорьевске о. Михаила.
ДОНЕСЕНИЕ
Благословите, владыка, на рассказ о неуспокоенности моей души при взгляде на духовное нестроение, творящееся в нашем городе. Благопочтенный владыка о. Елпидифор, настоятель Крестовоздвиженского собора, будучи вельми отягощен годами, впал нынче в окончательную телесную, а что особенно печально, в душевную немощь, и не может уже оказать пастве потребного духовного вспоможения и просветления основ. Службы отправляются кое-как, таинства совершаются нерегулярно. Особливо тягостно для меня то, что, будучи духовным отцом и наставником моего зятя, недавно рукоположенного отца Андрея, владыка не уделяет мятущейся душе юноши должного внимания, и он вот уж почти попал в тенета врагов рода человеческого – бунтовщиков против помазанника Божиего, а меня и слушать не хочет, ссылаясь на благодушное невнимание (сиречь – равнодушие) к этому вопросу наставника своего. Сложившееся положение дел кажется мне совершенно нестерпимым, о чем и доношу Вам смиренно, одновременно с надеждою припадая к стопам Заступника нашего.
Аминь.
– Что же мне делать-то, матушка?
– Молись!
– Я уж молилась…
– Еще молись!
Агнешка сгорбилась у ног сидящей на узкой лежанке старухи и горько зарыдала. Сестра Евдокия не мешала ей, смотрела перед собой строго и беспечально. Она уже позабыла то время, когда сама могла плакать вот так – открыто и светло, с надеждой на скорое облегчение, которое придет невесть откуда, но придет непременно.
– Я знаю, она ему зелья какого-то шаманского подлила, – отрыдавшись, сказала Агнешка. – Иначе чтоб он на нее-то, черную да старую, польстился… А у тебя, матушка, нет ли чего такого…?
– Стыдись! Перед Господом…
– Вот еще! – Агнешка строптиво выпятила и без того полную нижнюю губу. – Надоело! Сызмальства все твердили: стыдись, девка, блюди себя! И что ж? Семнадцать лет уже, а сижу тут взаперти, как на каторге…
– Окстись! Не видала ты каторги! – зло оборвала служанку сестра Евдокия.
«А ты, что ли, видала?» – захотелось спросить Агнешке, но отчего-то она так и не решилась. Кто и что знает про Евдокию? Откуда и когда пришла? Кто такая, из каких? Монашка? Послушница? Никогда и никому про себя не рассказывала. Жизнь всегда вела самую простую, и даже строгим обычаем упрекнуть не за что. Но отчего-то оказалась же теперь не в монастыре, а в самом разбойничьем логове – на заимке у Черного Атамана. Жила поодаль, в маленькой избушке с низкой дверью и земляной крышей, на которой обильно росли трава и кусты. Ела в день – хлеба кус, да кваса кувшин. Молилась неустанно. А еще?
– Столько всего занятного вокруг происходит, а я как бы и на берегу сижу, – с нешуточной обидой сказала Агнешка. – Все мимо меня течет…
– Так некоторые вещи как бы и к добру, если мимо, – усмехнулась Евдокия.
– Вот взять бы и старуху Гликерию, – словно не услышав, продолжала девушка. – Я уж к ней и так и этак, и подать, и принести, и «чего изволите», а она меня ровно не видит. А с этой…. с черной да косоглазой, разговоры ведет, узоры ей какие-то кружевные показывает, да мережки… Неужто родному сыну такую напасть пожелаешь? С эдакой-то связаться…
– Ты, Агнешка, молчи больше, – посоветовала Евдокия. – Да молись. Язык твой до добра не доведет. Как уж они там промеж себя разберутся – не твоего ума дело. А лучше бы тебе и вообще подальше отсюда убраться. Нехорошо тут. А скоро и еще хужее станет.
«А что ж ты сама-то не уберешься?» – снова завертелся на кончике языка вопрос. Хотя и он так и не был задан, однако, Евдокия ответила.
– Надо мною-то уж давно мир силы не имеет, – медленно сказала она. – Один Господь мне судья. А ты – другое дело, молодое. Свернешь в юных годах с тропинки, а после и дороги торной не найти…
– Да уж как-нибудь, – пробормотала Агнешка. – Разберемся.
– Ну гляди, – выговорила Евдокия. – Я тебя предупредила. А там как знаешь…
Роман Веревкин торопился, глотал слова и еще более, чем обычно, походил на тощего и встрепанного весеннего грача. Неухоженность и какая-то не выверенная эволюцией, случайно отмеренная почтенность. Грач. Измайлов стоял у раскрытого окна и рассматривал малую букашку, ползающую по подоконнику. Букашка как будто бы видела его и иногда угрожающе поднимала передние лапки (или что там у нее?) и потрясала ими в направлении инженера.
– Вы понимаете, Андрей Андреевич, ведь выхода никакого нет. Иначе бы мы вас и беспокоить не стали. Гавриил теперь под гласным надзором, ему и шевельнуться невмочь. Я – у хозяйки живу, у нее только на пятках глаз нету, а язык не то что до Киева – до Владивостока без труда дотянется. Коронину с его семейством, сами понимаете… Мы хотели отца Андрея просить, так у него у самого, как назло, именно сейчас какие-то неприятности по их, поповской линии случились. Вот и получается… Столько труда товарищей в этот побег вложено, я вам и объяснять не стану. Не хуже меня знаете. Теперь уж обратного хода нету. Да и заминка небольшая, всего дня четыре-пять переждать, а потом отправим товарища Максима дальше…
– Веревкин, вы вообще-то соображаете, что говорите? – Измайлов изо всех сил старался лениво растягивать слова и ему казалось, что у него получается. Подумал было, не цыкнуть ли щелью в зубах, но потом решил, что это уже будет лишнее, переигрыш, даже Веревкин может догадаться. – ВЫ предлагаете мне спрятать у себя беглого каторжника? Разумеется, политического? Доверить мне жизнь и свободу товарища? Но ведь еще недавно вы полагали меня провокатором, сексотом?
– Ах, оставьте, оставьте! – Веревкин замахал руками так отчаянно, что в тихом летнем воздухе до Измайлова долетел ветерок. – Это Ипполит, в запале… Я всегда говорил… Разумеется, это тот хлыщ, который провоцировал нас рассказами об императоре… ВЫ уж не держите на нас зла, ибо положение действительно отчаянное. Товарищ очень ослаб, нуждается хоть в каком отдыхе. ВЫ же в позиции почти идеальной – живете один, вне всяких подозрений и надзоров…
– Послушайте меня, любезный Роман Игоревич! – Измайлову надоело ломать комедию. Он обернулся и взглянул Веревкину прямо в глаза. – Вы можете теперь думать обо мне что угодно, но только никакой товарищ Максим ни в коем разе в мой дом не войдет. По одной простой причине: не знаю уж, кому это понадобилось, полиции, жандармам или еще кому-то третьему, но только у кого-то я крепко сижу на крючке. И чем это может обернуться в любую минуту – просто не знаю. Ко мне сейчас и на версту лучше не приближаться…
– Что? О чем вы говорите? – удивился Веревкин. – За вами следят? Вам угрожают? Кто? Зачем? Вы что, заболели? Приступ паранойи?
– Ах, называйте как хотите, – Измайлов устало махнул рукой.
Веревкин сгорбился и как-то длинно перекрутился всеми своими членами, словно взявшись оправдать фамилию.
– Впрочем, могу дать совет, – продолжал Измайлов. – Спрячьте его в зимовье, в котором прошлой осенью Надя Коронина выхаживала меня. Думаю, что сейчас там совершенно никого нет.
– Действительно? – задумался Веревкин. – А далеко ли это выйдет от тракта?
– Довольно, чтобы всяческие случайности исключить. Если, конечно, сделать все тайно.
– Смышлено, смышлено… – пробормотал Роман Игоревич, но тут же вновь всполошился. – А кто ж его туда отвезет-то? Мы все под наблюдением. Нельзя же Наде одной…
– Я отвезу его вместе с Надей. Один дороги в тайге не найду. Когда?
– Завтра в ночь он прибудет.
– Значит, послезавтра с рассветом. Все. Уходите, Роман Игоревич.
– Иду, иду. Спасибо, что зла не держите, – Веревкин растрогано прижал руки к сердцу и вышел.
Измайлов покатал на скулах желваки и захлопнул окно, раздавив попутно несчастную букашку.
– Пора, господин исправник, пора. Лучше, чем нынче, случай вряд ли представится…
– А не торопимся ли мы? – с сомнением протянул Семен Саввич, с брезгливою миною присаживаясь на пенек. Пенек был низок и общий вид получался неубедительный совершенно. Однако и стоять тоже больше мочи не было никакой – ноги в сапогах гудели и ныли. – Можно было бы за эту ниточку потянуть, проследить всю цепочку… И из Ишима, из жандармского управления советуют все взвесить, прежде чем хватать кого ни попадя…
– Оставьте, право! – визави Овсянникова пренебрежительно махнул рукой. – Это беглый-то политический – «кто ни попадя»? Ну тогда я уж и не знаю! Что такое за манеры у нынешней охранки – тянуть до тех пор, пока поздно не станет? Куда удобнее распутывать лесу, когда рыбка уже у вас в руках, не так ли? И сколько раз самые блестящие комбинации срывались лишь оттого, что кто-то не осмеливался сделать решительный шаг. Сколько бунтовщиков скрылись за границу, иным образом сорвались с крючка! А кого станут винить, если и в этот раз выйдет что-то подобное? Меня? Нет, мое дело маленькое. Я свое прокукарекал, а там хоть не рассветай. Вас, дорогой Семен Саввич, вас станут винить, если рыбка хвостиком махнет и уплывет незнамо куда. А еще хуже, если товарищи загодя слежку почуют и всю лавочку-то и свернут до лучших дней. Переведут, так сказать, кадры в резерв. А у вас даже и в руках-то ничего не останется. Что тогда делать станете?
– ПО сути если рассудить, вы, конечно, дело говорите… – задумчиво произнес Овсянников.
Видно было, что он еще не принял решения.
Товарищ Максим оказался низкорослым, носатым и откровенно чахоточным малым. Впрочем, был тих, в разговоры почти не вступал, послушно залез в телегу под рогожу и лежал там, лишь изредка приглушенно покашливая в кулак. Боковой, малопроезжий тракт был безлюден. Хриплые рассветные крики птиц напоминали о недалекой осени. Какой-то большой хищник или падальщик долго летел низко над дорогой впереди повозки, медленно взмахивая крыльями и ничуть не боясь людей. Лошади фыркали и трясли головами. Летящая впереди птица им явно не нравилась. «Может быть, они как-то все же знают, что бывает с лошадьми после смерти?» – подумал Измайлов.
В зимовье было душно, пыльно и остро пахло сушеной травой. Из-под лежанки метнулся к открывшемуся выходу какой-то узкий темный зверек. Должно быть, куница промышляла сбежавшихся на просыпанную крупу мышей. От травной трухи бедняга Максим раскашлялся так, что согнулся пополам и никак не мог разогнуться. Измайлов поддержал его под локоть, тот взглянул из-под мокрых от испарины волос блестящими умными глазами больной собаки. Надя деловито шуршала вокруг и обещала немедленно заварить больному траву, облегчающую грудное стеснение. Инженер против воли оглядывался, и все искал каких-то ему самому неведомых признаков их с Надей прошлогоднего единения. Ничего не находилось.
Наскоро обустроив Максима и сославшись на неотложные рабочие дела, Измайлов с облегчением покинул зимовье, поручив Наде дальнейшие заботы о больном.
– Ты не останешься? – спросила Надя на краю поляны, положив руки ему на грудь. – Ты помнишь, здесь…
– Помню, помню, – торопливо откликнулся Измайлов. – Но я правда не могу. И… это же невозможно сейчас… тут же Максим…
– Но мы могли бы… – нерешительно начала Надя и тут же оборвала себя, что-то такое прочитав на лице инженера. – Иди!
Измайлов торопливо поцеловал ее в угол сухих губ и заторопился прочь.
Светлым, росным, красивым утром, про которое люди непременно скажут – Божье, умер игрушечных дел мастер, бывший пастух Тихон. Умер донельзя благостно – вышел на рассвете из дома, умылся в кадушке, присел на теплом крылечке под козырьком, против обыкновения не взяв с собой чурочек и инструментов. Поглядел на небо, на солнышко, всходящее над блестящим от росы огородом, светло улыбнулся напоследок всему, да и завалился набок. Игнатий, который в это время был на заднем дворе вместе с малым сынишкой, кинулся к нему сразу – поддержать, да Тихон уж и не дышал, и сердце остановилось.
На крик мальчишки сбежались слуги и долго бестолково толклись вокруг, препираясь между собой – никто не решался пойти оповестить о случившемся Марфу Парфеновну. Даже Анисья, которую обычно хлебом не корми, а дай в пищу какой-нито подгляд да сплетню – и та кусала губу, тупилась, отнекивалась. В конце концов, тяжело вздохнув и сдернув с головы шапку, отправился с печальной вестью Мефодий.
Марфа не плакала и не выла. Церемонно, едва не до земли, поклонилась перенесенному во флигелек другу, едва касаясь, поцеловала морщинистые веки. Саморучно сложила в окованный сундучок все законченные и незаконченные игрушки, детали для них. На равных со служанками выполнила для Тиши все потребные обряды. И всю ночь в одиночестве, не позвав никого из церкви, сидела над телом, бормоча молитвы и глядя на одинокую свечу, отражавшуюся в оконном стекле.
Дмитрий Михайлович уехал на прииск, а Марья Ивановна тихо плакала в своих покоях – жалела и безобидного Тишу, и осиротевшую тетку. Желая утешить мать, Шурочка громко рассуждал о том, что дедушка Тихон непременно попадет в рай и будет там делать то же самое, что и здесь: пасти райских коров или мастерить игрушки для ангельских детей. Неонила, шестилетняя дочка Мефодия, призванная в дом для развлечения все еще хворающего Шурочки, авторитетно разъяснила ему, что у ангелов деток быть не может, так как им сношаться нечем. Пораженный услышанным Шурочка замолчал и, понизив голос, попросил Неонилу растолковать поподробней.
После отпевания и похорон Тихона Марфа Парфеновна недели две ходила сама не своя. На обычную тоску по ушедшему это не было похоже. Она почти не спала, стук клюки слышался по дому в любое время дня и ночи, а глаза старухи лихорадочно блестели из-под низко надвинутого платка. Молилась Марфа мало, и словно все время размышляла о чем-то неотложном. Часто что-то бормотала себе под нос. Встревоженная необычным поведением тетки, Машенька велела слугам тихонько приглядывать за ней. Не ровен час…
Уже после того, как справили по Тише девять дней, но до сороковин Марфа отправилась в церковь. Да не в Покровскую, куда ходила всегда, а в собор.
Там-то, в святой и золоченой утешности, в знакомом присутствии чего-то неизмеримо большего ее, Того, перед кем не нужно и глупо «держать лицо», Марфу, наконец, прорвало. Тоненько и горестно завыв, она мешком старых костей рухнула на дощатый, чисто выскобленный пол и едва ли не колотилась лбом об старенькие калоши владыки. Елпидифор смущенно ежился и пережидал, молясь про себя и кидая отрывистые взгляды на украшавшие храм иконы. Ликов он уже давно по слабости глаз не видел, но даже серебряная расплывчатость окладов успокаивала душу.
– Скажи, дочь моя, – попросил он, когда приступ минул.
Марфа с трудом, цепляясь за клюку, поднялась на ноги.
Сбивчиво и хрипло принялась рассказывать. После того, как умер Тиша, нет ей покоя. И не в его смерти тут дело. Тишу-то она как раз отпустила легко, с легким сердцем. Жил он безмятежно и умер так же. Годов уж ему было немало, а перед смертью, видать, не мучился ничуть. Жаль, конечно, что проститься честь по чести не довелось, да обрядов потребных над умирающим справить, да это, по обстоятельствам кажется, никому не в укор.
Так что не в Тишиной смерти закавыка, а в нем самом. И в ней – Марфе Парфеновне. Как это разобрать – она всю жизнь себя богоугодным мерилом меряет, долгом живет, молится неустанно, аж мозоли на коленях, дела всякие потребные творит. И ведь не корысти же ради, не напоказ, от чистого сердца, от тяги душевной, но… Нет ей покоя! А Тиша ведь и молитвы-то ни одной до конца выучить не сумел. И крестик свой крестильный давно потерял. Она, Марфа, ему уже здесь свой отдала, а себе – новый купила в церковной лавке… И скончался он ровно праведник великий. А она, – грешная, грешная – но так мечталось, что Господь ее ранее Тиши к себе призовет, и он последние минуты рядом будет сидеть, за руку держать, утешные слова говорить… Кроме него, ведь такое и никому в голову за всю-то Марфину жизнь не пришло и не придет уж никогда… Как же разобрать: за что Господь ее наказал, а Тишу возвеличил? Что она не так сделала?
Выслушав все до конца и поняв, что Марфа иссякла в своих жалобах, владыка Елпидифор укоризненно покачал головой.
– Стыдно тебе должно быть, Марфа, – сказал он, тщетно пытаясь припомнить какую-нибудь потребную цитату из Евангелия. – Позавидовала Тишиному частью…
В уме крутилось, а на язык не давалось. «Старый совсем стал, – грустно-расслабленно подумал Елпидифор. – На покой пора. Только где же покой-то? Вот и эта… старуха старика схоронила… Куда естественней? Однако тоже, суетится еще… Вроде меня…»
– Мятежная душа в тебе, Марфа, – выговорил он. – Как и у брата твоего была, Ивана Парфеновича. Гордыни много и суеты. А Тихон – иным порядком жизнь прожил, так, как Господь наш заповедал. И какая тогда разница, помнил ли он молитвы, и каким образом к Господу обращался. Все эти частности уж после Христа придуманы, для удобства церковного обихода. Церковные обряды, это чтоб человеку помочь очиститься, но не Господу же! А Тихону твоему и потребности не было, он от рождения Божьим произмышлением и попечением чистым остался. Господь же каждого помимо суеты призревает. И его призрел. «Блаженны нищие духом, ибо спасутся» (наконец, вспомнилось!)
– А мятежные, выходит, Господу по-всякому неугодны? Что б ни творили? – упрямо уточнила Марфа, хотя и сама прекрасно знала ответ.
– Да кто ж Его знает? – Елпидифор шмыгнул заострившимся к старости носиком и пожал худыми плечами. – Если все в воле Его…
Глаза у Марфы вылупились, как оловянные пуговицы на новой шинели. Владыка заново осознал сказанное и, ощутив неудобство, смущенно шаркнул калошей.
– Благодарствую, владыка, – Марфа по-молодому сверкнула глазами, с шелестом поцеловала руку Елипидифора (бумага – к бумаге, словно страницы в старой книге, перелистнувшись, соприкоснулись) и, стуча клюкой, вышла из собора. Как будто бы успокоенная.
Елпидифор долго, не видя и не думая ни о чем, смотрел ей вслед. Пылинки кружились в золотом солнечном луче, суровые темные лики на стенах как будто бы уснули. На мгновение старому владыке показалось, что вот так вот именно и должна выглядеть смерть, и ему по какой-то особой милости или наказанию суждено узреть ее прежде срока. Потом он привычно встряхнулся и вернулся к потребным по службе делам.
Жандармский ротмистр вместе с приданными ему казаками арестовали товарища Максима на третий день его пребывания на заимке. Беглый заключенный был слишком слаб, чтобы сопротивляться. На лошадь его сажали мешком. Кроме товарища Максима, с заимки, из-под лежанки изъяли 30 экземпляров трех последовательных номеров «Сибирского листка». Надя Златовратская отказалась давать при аресте хоть какие-то объяснения и вообще говорить. С собою взяла лишь приготовленный ею травяной отвар для пользования больного. Еще прежде, увидев в окно казаков, Максим велел Наде бежать в тайгу, но она отказалась, ссылаясь на то, что они уж все равно ее увидят, да и при ней фараоны станут обращаться с больным более сносно. Когда арестованных привезли в Егорьевск, в полицейское управление явился Петропавловский – Коронин и официально заявил, что его жена Надежда Левонтьевна ни о чем не знала, и беглого каторжника он представил ей как своего прежнего знакомца-чиновника, нуждающегося в лечении от грудной болезни. Надя же известна в городе своим травознайством и никакого подвоха в такой просьбе не увидела. Он же, Коронин, все прекрасно знал, и сам, единолично, организовал побег товарища Максима и все остальное. Поэтому и заковывать в кандалы, и прочее следует только его одного. Про листки, хранящиеся на заимке, ему известно, отнес их туда он сам, а писал и выпускал опять же в полном одиночестве. То, что под статьями стоят известные полиции клички Давыдова и Веревкина, ничего не значит, так как он делал это специально, чтобы создать видимость существования организации и сбить жандармов со следа.
Арестовали на всякий случай всех троих административно-ссыльных. В кандалы заковали только Коронина и Максима (никто в городе так и не узнал, имя это его или кличка). Измайлов от полного душевного смятения явился в полицейский участок, чтобы сделать там или заявить неизвестно что. Случилось это как раз накануне того, как арестованных должны были увезти в Тобольский централ. («Где Веревкин сможет без помех, на месте продолжить свои изыскания», – невместно подумалось Измайлову.) Коронин, увидев Измайлова, плюнул ему в лицо. Не попал, и слюна повисла на отвороте шинели. Измайлов машинально стер ее пальцем.
Надя уехала в Тобольск вслед за мужем.
Выдержки из «ЗАПИСОК ОБ ИСТОРИИ СИБИРСКОЙ ССЫЛКИ И КАТОРГИ, ПИСАННЫХ РОМАНОМ ВЕРЕВКИНЫМ»
(хранятся в егорьевском полицейском участке, папка В-бис, третья полка слева)
…Сама история сибирской ссылки начинается с учрежденного в 1586 г. в Тобольске Разбойного приказа, который занимался беглыми крестьянами, бунтовщиками и «татями разными». Уложение 1649 г. определяло и места ссылки – реку Лену и Якутск. В 1662 г. ссыльные в Сибири составляли уже восемь тысяч из семидесяти тысяч всего населения края.
Еще в конце XIX в. в Тобольске можно было видеть колокол с отбитыми краями и полуотломанным языком. Надпись на колоколе гласила: «Сей колокол, в который били в набат при убиении благоверного царевича Димитрия в 1593 г., прислан из города Углича в Сибирь в ссылку во град Тобольск, в церковь Всемилостивого Спаса, что на Торгу, а потом на Софийской колокольне был часобитный».
После жителей Углича и боярина Василия Романова, сосланного за намерение отравить царя Бориса, в Сибирь был отправлен Богдан Бельский, которому перед этим выщипали всю густую бороду по волоску. Любимец Ивана Грозного Бельский после смерти царя Федора был кандидатом на престол, по отношению к Годунову вел себя вызывающе.
После смерти Бориса его вернули из ссылки. Бельский приветствовал самозванца Лжедмитрия – целуя икону, уверял московских жителей, что это истинный царь.
После, будучи вторым воеводой в Казани, был растерзан толпой.
Лжедмитрий (Григорий Отрепьев), по некоторым сведениям, отправил из Галича в Сибирь своего дядю, очень сильно сомневавшегося, что его племянник достоин престола.
При царе Михаиле был выслан в Сибирь казанский воевода Никанор Шульгин, пытавшийся возмутить войско. Бояр Салтыковых обвинили в измене, которая заключалась в том, что, когда царь Михаил возжелал жениться на Марье Хлоповой, она заболела. И напрасно дядя Салтыков утверждал, что племянница просто переела на радостях сладких яств…
При Алексее Михайловиче сибирские остроги приняли участников бунтов Степана Разина и самозваного царевича Симеона Алексеевича из Запорожья.
В 1671 г. за то, что писал хульные речи на государя и хотел переметнуться к турецкому султану, выслали малороссийского гетмана Демьяна Многогрешного с тремя приспешниками.
Оказался в этих краях и малороссийский гетман Иван Самойлович с сыном; им не давали чернил с бумагой, не допускали к ним людей. Самойлович был сослан по доносу украинских старшин и полковников, обвинивших его в намерении создать из Малороссии отдельное государство. Так он в Тобольске и умер.
Стоит перечислить некоторых ссыльных, попавших в Сибирь после всяких казачьих волнений. Это запорожец Серко, полковники Конюховский, Третьяк, Децен, Маляш, позже Семен Палей. Было еще очень много сотников, войсковых писарей…
Запорожского атамана Максима Железняка били кнутом и сослали вместе с его ста тридцатью товарищами.
При Петре в Сибирь потянулись участники стрелецких бунтов.
Богатая вдова, боярыня Федосья Морозова, увидела смысл своей жизни в борьбе с греческими новшествами за старую веру. Верным союзником ей в этом стал протопоп Аввакум, поселившийся в доме боярыни. Он неустанно обличал «блудни еретические и ересь никонианскую».
Жажда страдания горела в боярыне. Она носила власяницу, дом наполнился юродивыми, калеками. Бывший тихвинский игумен, старовер Досифей, постриг ее в монахини.
Наконец по велению царя Алексея Михайловича ей был устроен допрос: «Како она крестится и како молитву творит?»
Морозову и ее сестру, княгиню Евдокию Урусову, посадили на цепь, а потом отправили: Морозову – в Печерский, а Урусову – в Алексеевский монастырь.
Проезжая по Москве, Морозова поднялась в санях и кричала: «За веру православную страдаю, не отступайте от старины, креститесь двумя перстами – и спасены будете!»
Увещевания патриарха не имели пользы. Тогда решили прибегнуть к пыткам. Морозову привезли в Москву.
Сначала на дыбу вздернули Урусову: хрустнули кости, руки вывернулись из суставов. Морозова, плача, крестила сестру.
Пришел ее черед. И на дыбе Морозова обличала своих врагов, «лукавое их отступление». С вывернутыми руками бросили ее на землю, «плаху мерзлую на перси клали и устрашая к огню приносили, хотя жечь».
Морозову с сестрой сослали в Боровск и бросили в земляную тюрьму: сырую и холодную, полную крыс. Прошли зима, весна, лето, и умерла княгиня Урусова. Узнав об этом, в Москве решили еще раз попробовать убедить Морозову отречься от своих убеждений, для чего послали к ней инока.
«Уже четыре года ношу я эти железа и радуюсь, и не перестаю лобызать эту цепь… Ныне ли, когда я вкусила столько сладких подвигов, хотите меня отлучить от доброго моего Господа», – ответствовала боярыня.
Тихо сошла на нее смерть – похоронили Федосью Морозову рядом с сестрой, покрыв рогожей.
В первой половине XVIII в. изменяется социальный состав ссыльных. Теперь это участники заговоров, бывшие фавориты: племянник гетмана Мазепы Андрей Войнаровский, обер-прокурор сената генерал-майор Григорий Скорняков-Писарев, обер-церемониймейстер граф де Санти, вице-президент Коммерцколлегии фон Фик, зять Меншикова петербургский генерал-полицмейстер граф Антон Девиер, вице-канцлер граф Головкин, графиня Анна Бестужева-Рюмина – и прочие.
Андрей Войнаровский был любимцем и наследником Мазепы, который послал его в Германию учиться языкам и наукам. После смерти Мазепы Войнаровский с помощью Карла XII избирается гетманом Украины. Но он, унаследовав немалые богатства, предпочитает жить в Вене и Гамбурге.
По требованию России он был схвачен и препровожден в Петербург. Его сослали вместе с семьей в Якутск, выдавая на прожитье солдатский корм: кроме хлеба, 33 копейки деньгами, пять фунтов крупы, два фунта соли в месяц. Войнаровского встречали в 1736 г. члены этнографической экспедиции, исследовавшие Якутский край, – «уже одичавшего и почти забывшего иностранные языки и светское обхождение».
Декабристы видели в Войнаровском героя и борца, К. Рылеев даже написал историко-героическую поэму «Войнаровский». Прожив в ссылке двадцать три года, бывший вельможа, любитель удовольствий и любимец дам, умер в Якутске.
Генерал-майор Григорий Скорняков-Писарев был начальником Морской академии, автором первого пособия по механике, впоследствии обер-прокурором Синода. После смерти Петра он вместе с несколькими влиятельными вельможами пытался воспрепятствовать браку будущего императора Петра II с дочерью Меншикова.
Последний объявил их противниками указа о престолонаследии.
Скорняков-Писарев был бит кнутом и отправлен на реку Лену. Там он пробыл четыре года, а потом власти, образовав Охотское правление, назначили Скорнякова-Писарева его главным командиром. Но он плохо исполнял свои обязанности, брал взятки, пьянствовал и всё время ссорился с Берингом.
По приказу императрицы Анны Иоанновны Скорнякова-Писарева арестовали, описали имущество и держали в тюрьме до 1742 г., когда новая императрица Елизавета Петровна освободила его и восстановила в генеральском чине.
Графа де Санти привезли в Тобольск в кандалах с препровождением Меншикова: «Понеже обер-церемониймейстер граф Санти явился в тайном деле весьма подозрителен, того ради его императорское величество указал отправить его из Москвы в Тобольск, а из Тобольска в дальнюю сибирскую крепость под крепким караулом и содержать там под крепким же караулом, дабы не ушел».
В Усть-Вилюйске ссыльного стерегли восемь солдат попеременно. Вот что докладывал начальник этого караула якутскому воеводе: «А живем мы, он, Санти, я и караульные солдаты, в самом пустынном крае, а жилья и строения никакого там нет, кроме одной холодной юрты, да и та ветхая, а находимся с ним, Сантием, во бесконечной нужде, печки у нас нет и в зимнее холодное время еле-еле остаемся живы; от жестокого холода хлебов негде печь, а без печеного хлеба претерпеваем великий голод, и кормим мы Сантия и сами едим болтушку, разводим муку на воде, отчего все солдаты больны и содержать караул некем. А колодник Сантий весьма дряхл и всегда в болезни находится, так что с места не встает и ходить не может».
Елизавета Петровна освободила де Санти и даже пожаловала деревнями.
Фон Фик был сослан в пору бироновщины «по делу о призвании на престол курляндской герцогини Анны Иоанновны». За одиннадцать лет он приспособился к торговле, посылал в Якутск меха и оленьи шкуры, завел знакомства среди якутов и тунгусов. После освобождения фон Фик написал «Всеподданнейшее предложение и известие, касающееся до якутов, тунгусов и других в Северной Сибири ясашных народов и особливо о великих отягощениях». Эта записка – о тяжелом положении инородцев, в ней также много разных этнографических сведений.
Португалец Антон Девиер сначала был денщиком у Меншикова. Став петербургским генерал-полицмейстером и женившись на сестре Меншикова, он попал в самые высшие слои русского общества. Но поскольку он и его сообщники «тщились отвратить» сватовство Петра к Анне Меншиковой, суд приговорил Девиера и Петра Толстого, «яко пущих в том преступников» к смертной казни. Казнь заменили ссылкой, и Девиера, бив кнутом и лишив всех чинов и деревень, сослали в Сибирь.
Когда проштрафился в должности командира Охотско-Камчатского края Скорняков-Писарев, Девиер заменил его. Елизавета Петровна освободила Девиера, вернула португальцу графский титул и должность петербургского полицмейстера.
В 1742 г. сенат приговорил к смерти графа Головкина, барона Менгдена, фельдмаршала Миниха, кабинет-министра Остермана, действительного статского советника Тимирязева и обер-гофмаршала Левенвольда. Они обвинялись в заговоре против Елизаветы Петровны.
Остермана назначено было колесовать, Миниха четвертовать, остальным – отрубить головы. Императрица заменила казнь ссылкой.
Головкин прожил на Колыме более двадцати лет. С ним находилась жена, урожденная княжна Ромодановская.
По дошедшим рассказам, Головкин постоянно был под стражей, в праздники священник произносил над ним анафему.
У Ледовитого океана пришлось поселиться барону Менгдену. Он приехал с семьей и с двумя слугами. Менгден попытался скрасить жизнь: занялся торговлей, получая товары из Якутска; стал разводить скот.
Сестра Головкина, графиня Анна Бестужева, тоже не избегла печальной участи. Она была замешана в заговоре, участники которого собирались в ее доме. Заговорщиков осудили на смерть, в том числе и Бестужеву – ее должны были колесовать.
Императрица Елизавета опять заменила казнь ссылкой.
Бестужевой отрезали язык и сослали в Якутск на вечное поселение. Живший там позже декабрист А. Бестужев-Марлинский писал матери:
«Я брожу часто около города, но до сих пор не нашел гробов Войнаровского и несчастной родственницы нашей, Бестужевой, которая умерла здесь. Есть еще старухи, которые ее помнят: сказывают, что она была необыкновенной красоты, но всегда ходила под покрывалом. Вам известно, я думаю, что у ней отрезан был язык, отчего она говорила невнятно и едва слышно. Она жила около церкви Богоматери, весьма уединенно, ходила ежедневно слушать службу Божию, много раздавала бедным и вообще оставила по себе сожаление и добрую память».
В 1760 г. был объявлен указ «О приеме в Сибирь на поселение от помещиков дворовых, синодальных, монастырских, купеческих и государственных крестьян с зачетом их за рекруты и о платеже из казны за жен и детей обоего пола тех отправляемых крестьян по нареченной в сем указе цене».
Большие необжитые пространства требовали людей, «понеже в Сибирской губернии и Иркутской провинции, в Нерчинском уезде состоят к поселению и хлебопашеству весьма удобные места, которых к заселению государственный интерес требует, ради чего Правительствующий сенат приказали…»
Этим указом помещикам дозволялось ссылать в Сибирь дерзких крестьян: «буде кто из помещиков людей своих, по предерзостному состоянию заслуживающих наказание, отдавать пожелает в каторжную работу, таковых принимать и употреблять в тяжелую работу на такое время, на сколько помещики их похотят».
За двадцать лет (1827–1846) за неповиновение помещикам сослано было в Сибирь по суду 827 мужчин и 203 женщины. В то же время по воле помещиков «за дурное поведение» в те же края отправились 4197 мужчин и 2689 женщин.
В 1727 г. в Березовский острог, стоявший в низовье Оби, прибыл некогда всесильный Александр Данилович Меншиков. С ним приехали дети: сын Александр и дочери Мария и Александра. Жена умерла в пути.
Жил Меншиков в Березове свободно, получал на содержание десять рублей ежедневно, что было большой суммой. Возле острога он выстроил на свои деньги церковь, сам тоже помогая с топором и пилой. В этой церкви Меншиков исполнял обязанности дьячка.
Сидя на берегу Сосьвы, он любил порассуждать с местными крестьянами о божественном, о святых мучениках. Крестьяне его почитали как великого праведника. Прожив два года в Березове, Меншиков умер в возрасте 56 лет.
Через 92 года по распоряжению тобольского губернатора была вскрыта могила Меншикова. Гроб лежал в слое вечной мерзлоты, и в нем обнаружились почти сохранившиеся останки. После этого местные жители объявили князя святым.
В Березов тайно приехал Федор Долгорукий и обвенчался с Марией Меншиковой. Она, правда, умерла вскоре родами.
Александр и Александра были возвращены в столицу. Анна Иоанновна вернула им большую часть отцовского имущества; Александр стал служить в элитном гвардейском Преображенском полку, а Александра, став фрейлиной, вышла замуж за младшего брата герцога-регента – генерал-аншефа Густава Бирона.
Меншиковых в Березове сменили князья Долгоруковы. Им был отведен довольно большой деревянный дом с кухней и баней. Долгоруковым дозволялось выходить лишь в церковь. Давали им по рублю в день кормовых денег.
Старый князь с женой через три года умерли, остались четверо сыновей, три дочери да невеста старшего сына. Бирон Долгоруковых особенно ненавидел и требовал подробных донесений об их поведении. Когда княжна Елена на свой день ангела заказала обедню, протопопа сослали за отслуженную им требу в Илимский острог. Узнав, что Долгоруковы высмеивают Анну и Бирона, их разъединили, а после судили в Тобольске, приговорив к новой ссылке.
Князя Алексея сослали матросом на Камчатку, Николая, бив кнутом и урезав язык, – в Охотск, Александра – после кнута и урезания языка – тоже на Камчатку, Ивана отвезли в Новгород и колесовали. Девушек постригли в монахини, определив им жить по разным монастырям.
Пострадали все более менее связанные с Долгоруковыми: воевода, священнослужители, служивые люди… В Березове даже появилась пословица: «Кто у Долгоруковых съел блин, того в Тобольск к ответу».
Елизавета, взойдя на престол, простила Долгоруковых. Она освободила княжон от обета и выдала их замуж. Братья, живя скитальческой жизнью, даже и не ведали о помиловании. Через два года на Камчатке о нем случайно узнал Алексей.
В 1742 г. в Березовский острог прислан бывший канцлер Остерман – за то, что «к некоторым важным делам, которые до целости государства касались, употреблял чужих наций людей, через что российским интересам последовал вред».
Тут же посыпались в Сибирь иностранцы: Бирон, Миних, Левенвольде, Менгден.
Остерман жил с женой затворником, не выходя почти из комнаты. Через три года после приезда он умер, жене его дозволено было вернуться.
Бирон, сосланный при Анне Леопольдовне в Сибирь Минихом, пробыл там всего пять недель. Жил он в доме, построенном по чертежу Миниха. У него были верховые лошади, много слуг. Сам воевода стоял перед Бироном, сняв шапку. Елизавета перевела Бирона в Ярославль.
Говорили, что где-то близ Казани на мосту встретились две кареты: одна везла Бирона в Россию, другая – Миниха в ссылку. Враги молча раскланялись.
Фельдмаршалу Миниху пришлось поселиться в доме, который он сам же проектировал для другого ссыльного. Жил он с женой и пастором, вскопал и засадил огород, зимой обучал грамоте детей. Миних пробыл в Пелыме двадцать лет и при Петре III был возвращен из ссылки.
Солдат Чернышев в Изюмском уезде называл себя императором Петром Федоровичем, горячо убеждая в этом крестьян и плача. Его приговорили было к смертной казни, но потом, наказав кнутом, сослали в Нерчинскую каторгу. Днем его выводили на общие работы, а на ночь запирали в одиночку. На работах Чернышев рассказывал, что он, являясь императором, под видом солдата проверял полки в Воронежской губернии, был по ошибке схвачен и отправлен в Сибирь. Как ни странно, ему поверили все каторжане и местные крестьяне. Последние несли «царю-батюшке» деньги, баранину. Привели лошадей для побега. Чернышев бежал, но заблудился, и через две недели его поймали. Велено было наказать самозванца публично при заводских рабочих кнутом и навечно сослать в Мангазею на тяжкие работы. Но Чернышев умер по дороге.
Что касается Березовского острога, то его последним узником стал прусский шпион Гонтковский. В начале XIX в. тюрьма сгорела.
Всем нам знакома книга «Путешествие из Петербурга в Москву». Екатерина II, разгневавшись на нее, сослала в Илимский острог Александра Радищева на десять лет, лишив орденов и дворянства.
Губернатор встретил опального сочинителя весьма радушно, поселил его в большом доме. Радищев занимался различными науками, гончарным ремеслом, делал местным обитателям прививки от оспы.
В Сибири он написал «Рассуждение о человеке и смертности его и о бессмертии души», «Письмо о китайском торге», начал «Историю покорения Сибири». Император Павел возвратил Радищева в столицу.
Немало за историю сибирской ссылки побывало в ней иноземцев. Сначала это были пленные шведы из войска Карла XII. Их пригнали сюда в 1714 г. Жители Тобольска не пускали их в дома, осыпали руганью. Шведов стали определять на заводские работы.
В Тобольске жил даже личный секретарь Карла XII Дитмар. Полковник Страленберг, после ссылки воротясь в Швецию, написал большую этнографическую книгу о Сибири.
Еще раньше, при Алексее Михайловиче сослан был в Сибирь «латинский поп, родом хорват» Юрий Крижанич. В Россию он приехал проповедовать идеи панславизма. За время жизни в Тобольске Крижанич, имея большую библиотеку, создал книгу по русской истории. Вообще человек это был несомненно одаренный. Он, например, вывел причины нерасположенности малороссиян к России – не одобряя, впрочем, такую нелояльность. Суждения Крижанича всё же показались Москве слишком вольными.
Первый ссыльный поляк, известный нам, – Никифор Черниговский, попавший в Сибирь вскоре после войны 1658 г. за Малороссию. Он был досмотрщиком за соляными копями в Усть-Кутском остроге.
Приехавший с проверкой илимский воевода, как говорится, положил глаз на хорошенькую польку, жену Черниговского. Он, нимало не смущаясь, забрал ее и поплыл к себе в Илимск. Черниговский с товарищами напал на воеводу, убил его и слуг, захватил всю рухлядь и отправился на Амур, где построил деревянную крепость. Он стал отсылать ясак в Нерчинск, а потом и в Москву, вместе с повинной. Его помиловали. Отряд Черниговского выстроил слободу и занялся хлебопашеством.
Первую партию ссыльных поляков-конфедератов сменила другая – из войска Костюшки, а после Польского восстания 1830–1831 гг. приток увеличился.
С весны 1863 г. стали прибывать новые партии ссыльных, и к концу 1866 г. поляков в Сибири уже было около восемнадцати тысяч.
В истории остались воспоминания о некоторых незаурядных личностях. Это, во-первых, Альбина Мигурска, приехавшая к своему жениху. Здесь она родила двух детей, но они вскоре умерли. Муж Альбины симулировал самоубийство, оставив на берегу Урала одежду и прощальное письмо. Женскому горю сочувствовали все уральские дамы, всё начальство. Мигурской было позволено вернуться в Польшу. Она попросила разрешения вырыть своих детей, чтобы увезти их кости на родину. В этот же гроб спрятался муж. Но уже в Саратовской губернии Мигурску заподозрили. Ее и мужа арестовали. Прощаясь с детьми, они упали в костеле перед их гробами и зарыдали. Мигурску поляки объявили святой. Она умерла от чахотки в Нерчинском заводе.
Декабрьские события 1825 г. известны всем в России. Пятеро декабристов были повешены, остальных приговоренных к смертной казни помиловали и многих отправили в каторжные работы.
В августе 1826 г. Сибирь принимала Муравьевых, Трубецкого, Волконского, Пущина и прочих. Правила их содержания гласили: «Дабы из числа сих преступников те, кои имеют богатых родственников, не могли получать от них больших денежных сумм, то, для ограждения в сем случае, наблюдать, что каждый из ссыльных может получать от родственников на первое обзаведение не более, как до двух тысяч рублей ассигнациями, но и сии суммы доставлять им не иначе, как через гражданских губернаторов, кои должны выдавать им оную помесячно или как за удобное признают. Если же между сосланными на поселение преступниками есть не имеющие достаточных родственников и не могущие получать от них никакого вспомоществования, таковым давать от казны солдатский паек и крестьянскую зимнюю и летнюю одежду, по распоряжению местных генерал-губернаторов».
Но на самом деле родственники пересылали ссыльным и деньги, и продукты, и даже мебель без всяких ограничений. В основном это делалось через сибирских купцов, приезжавших по делам в столицы. Те же купцы охотно ссужали декабристов деньгами.
Николай I в 1838 г. распорядился выдавать до двухсот рублей в год тем ссыльным, которые ничего от родственников не получают. Он велел также отводить ссыльным по пятнадцати десятин пахотной земли, «дабы предоставить им через обрабатывание оной средства к удовлетворению нужд хозяйственных и к обеспечению будущей судьбы детей их, прижитых в Сибири».
При каторжных тюрьмах тоже были огороды, и все весной выходили работать на них. Сажали картофель, репу, морковь. В Читинской тюрьме, например, стол был общий: в обед приносили огромный котел щей, лоток с кусками говядины, хлеб, нарезанный кусками, кашу с маслом. Пища была простой, но сытной и здоровой.
Декабристы в Читинской тюрьме стали заниматься ремеслами: пошивом платья, столярным и переплетным делом. Братья Бестужевы вязали чулки. Николай Бестужев обнаружил в себе неожиданные таланты: он шил обувь, чинил часы, вытачивал из дерева разные фигурки. Из кандалов декабристов он делал кольца, кресты и браслеты и рассылал их в Россию по знакомым.
У сибирских дам эти кольца вошли в большую моду, они носили их, подкладывая золото. Возник такой ажиотаж, что началась торговля фальшивыми кольцами.
Многие декабристы увлеклись изучением языков, благо были и учебники. «Хочешь заняться, унесешься мыслями на Родину, вдруг распахнется дверь и молодежь с топотом влетит в комнату, танцуя мазурку и бренча кандалами. Кто искал уединения для занятий, те имели летом маленькие палаточки во дворе у частокола. В предотвращение помех установлены были общие чтения и занятия: в тюрьме нашлись и на это дело приготовленные и готовые деятели».
А. Юшковский – отличный пианист, Вадковский – скрипач и два виолончелиста, Н. Крюков и П. Свистунов, составили квартет.
Все жили в общем остроге, кроме М. Лунина, который облюбовал себе маленький домик, повесил на стену освященное папой распятие, присланное сестрой декабриста из Рима. Он целый день читал латинские молитвы и держал католический пост.
Лунин потом умер в Акатуе семидесятилетним стариком.
Постепенно в Читу, хотя это требовало большого мужества, приехали семь женщин: жены и невесты декабристов.
Поручик И. Сухинов решил взбунтовать уголовных каторжан и, организовав их в отряд, освободить читинских декабристов. Но по доносу одного из уголовных он был помещен в одиночку и приговорен к смертной казни. Сухинов повесился накануне расстрела.
Осенью 1830 г. декабристы были переведены в Петровский каторжный завод близ Иркутска. Новая тюрьма выглядела невесело: «совершенно темные номера, железные запоры, четырехсаженный тын, не допускающий ничего видеть, кроме неба, должны были ужаснуть каждого».
Женатым давалась, как пишет А. Муравьева, «одна маленькая комнатка, сырая, и темная, и такая холодная, что мы все мерзнем в теплых сапогах, в ватных капотах и в колпаках».
Потом разрешено было жить с женами на квартирах.
«Дамы страдали неволею: одна от скуки рассыпанный бисер разных цветов подбирала цвет к цвету в разные коробочки и приводила тенями в порядок, от мучительной скуки. Летом в надворных садиках устроили дорожки, по которым можно было гулять во всякую погоду; развели гряды с огурцами…
В Петровском заводе страстно любили древних: Плутарх, Тит Левий, Цицерон, Тацит и другие были у каждого почти настольными книгами. Из современных писателей пользовался наибольшим уважением Бальзак».
Был написан большой труд – политическая исповедь о Декабрьском восстании и его целях. Рукопись зарыл до случая Громницкий где-то в лесу. Он неожиданно скончался, и место хранения этого труда осталось неизвестным.
Когда декабристов стали отпускать на поселение, некоторым было позволено поступать на службу. Одни, как Кюхельбекер, опростились, женившись на местных крестьянках, другие ударились в пьянство, третьи, как Шаховской и Бобрищев-Пушкин, сошли с ума.
В 1840 г. правительство предложило декабристам отправлять родившихся в Сибири детей на учебу в Россию. Правда, дети должны были называться не по фамилиям, а по именам отцов: дети Н. Муравьева – Никитины и пр. Но декабристы с этим не согласились. Один В. Л. Давыдов послал детей в Петербург. Они стали Васильевыми.
После кончины Николая I, в 1856 г., новый император Александр II издал манифест о восстановлении декабристов в правах. Селиться в столичных городах, впрочем, им не дозволялось. Но к этому времени декабристов осталось очень мало.
Далеко не всем выпадала такая – по сибирским понятиям – приличная жизнь.
Уголовники содержались значительно строже.
Известный писатель С. Максимов, посетивший каторжную тюрьму на Каре, вспоминает: «Перед нами отворилась дверь и, словно из погреба, в котором застоялась несколько лет вода и не было сделано отдушин, нас облила струя промозглого, спершегося, гнилого воздуха, теплого, правда, но едва выносимого для дыхания. Мы с трудом переводили последнее, с трудом могли опомниться и прийти в себя, чтобы видеть, как суетливо и торопливо соскочили с нар все закованные ноги и тотчас же, тут подле, вытянулись в струнку, руки по швам, по-солдатски. Многие были в заплатанных полушубках внакидку, насколько успели; большая часть просто в рубашках, которые когда-то были белые, но теперь грязны до невозможности.
Мы всё это видели, видели на этот раз большую казарму, в середине которой в два ряда положены были деревянные нары; те же нары обходили кругом, около стены казармы. На нарах валялись кое-какие лоскутья, рвань, тоненькие как блины матрацы, измызганные за долгий срок полушубки, и вся эта ничтожная, не имеющая никакой цены и достоинства собственность людей, лишенных доброго имени, лишенных той же собственности.
Вопиющая, кричащая бедность и нагота крутом нас, бедность и несчастье, которые вдобавок еще замкнуты в гнилое жилище, окружены гнилым воздухом, дышат отравою его до цинги, ступают босыми ногами с жестких нар на грязный, холодный и мокрый пол.
Нечистота пола превзошла всякое вероятие; на нем пальца на два накипело какой-то зловонной слизи, по которой скользили наши ноги».
Сопровождавший Максимова чиновник сказал ему, что более всего в каторгу поступает осужденных из Симбирской и Юго-Западных губерний. Почти не бывает жителей севера, Архангельщины и Вологодчины. Из инородцев не было тунгусов, лопарей, остяков, но постоянно, хотя и тонким ручейком, прибывала чухна.
Цыгане судились за конокрадство, кавказские горцы обычно за грабеж, евреи – за контрабанду. Грабежи обыкновенно были и у киргизов – так называют почти всех жителей Средней Азии и Казахстана. Татар-каторжан хватало, преступления же у них были самые разнообразные, как и у русских.
Старики, попавшие в каторгу, – это или раскольники, или кровосмесители и растлители.
Женщины чаще всего осуждены за поджоги и детоубийство.
По сибирским просторам шатаются ссыльные и бежавшие каторжане, промышляют попрошайничеством, кражами и грабежом.
Не среди них ли сложилась притча:
– Что ж ты, батька, – говорит сын отцу, – посылал меня на добычу: вон я мужика зарезал и всего-то луковицу нашел.
– Дурак! Луковица, ан копейка. Сто душ – сто луковиц, вот те и рубль!..
Сердобольные тобольские дамы были убеждены в святости юродивого, бродившего год по городу, – кормили его, одевали. Длинные грязные волосы закрывали всё лицо нового святого, но мужья, недосчитавшись кое-чего в доме, произвели насильственную проверку – на лице юродивого оказались каторжные клейма. Это был беглый каторжник, бывший беспутный купеческий сын.
Рассказывают о Страннике. Этого человека арестовали в Твери. На вопросы он долго не отвечал, потом объявил, что дал обет никому не открывать своего имени и удел его – странствие по Руси. Странника признали бродягой, умышленно скрывающим свое имя и звание, и, наказав плетью, сослали в Сибирь на поселение. Восемнадцать лет прожил он в Ачинском уезде, крестьяне называли его Иваном Спасовым – во имя пророка Иоанна Крестителя. Все эти годы Странник молчал.
Наконец на него что-то нашло – и он отправил о себе письмо своей сестре – коллежской асессорше, которая стала хлопотать об освобождении брата. Странник оказался бывшим подпоручиком, адъютантом полка, хорошо образованным человеком, знавшим французский и немецкий. Выйдя в отставку, он жил у родителей в Мценском уезде, потом пошел странствовать по монастырям.
Кроме криминальных талантов, есть много и музыкальных.
Известная всем русским певцам «Не шуми-ка ты, мать, зеленая дубравушка» родилась на каторге. Как и романс «То не ветер ветку клонит».
Как известно, не миновал Сибири и гений русской литературы – Федор Михайлович Достоевский. За участие в кружке петрашевцев его осудили «согласно высочайшей конфирмации на четыре года каторжных работ в крепости с последующим определением на военную службу рядовым». В декабре 1849 г. была совершена над петрашевцами гражданская казнь, и спустя два дня Достоевский уже отправился в Омск, где 23 января 1850 г. зачислен был в арестантскую роту.
Эти нелегкие годы отражены в его знаменитых «Записках из Мертвого дома».
(*по материалам, собранным П. Кошелем)