В чистой, устеленной салфеточками и половиками спальне пахло вымытыми полами и апофеозом любовной страсти. На комоде, в простой стеклянной вазочке стояла веточка калины. Стены были увешаны портретами важных и усатых казаков с саблями и вытаращенными глазами.

Стук в дверь раздался в момент самый что ни на есть неподходящий.

– Не отзовемся, – шепнула Луша, горячо и влажно приникая к груди Ивана Притыкова.

Фигурою Иван удался в отца – не слишком высок, зато широк в плечах и груди, бедрами узок, а в длинных, поросших золотым волосом руках – сила и ловкость легко сменяются на нежность и ласку. В каждом движении – сдержанная, не напоказ уверенность. Девки и даже бабы от него обмирали. Молодая казацкая вдова Лукерья полагала, что ей повезло несказанно. Иван уж второй год был с ней, и к детям приветлив. Иногда, впрочем, казалось, что Лушины дети, сыновья, – едва ли не главное, что влечет его в избу казачки. «Сам, считай, без отца рос, вот и хочет сирот облагодетельствовать, – размышляла Луша. – Он ведь только снаружи груб да ершист, а внутри-то – добрый… Может, решиться и родить от него? – гадала казачка, мечтая покрепче привязать к себе щедрого и сильного парня. – Для таких, как Ванюша, прочнее привязи, кажись, и нету…»

– А ну, как важное что? Или подумают, что нету никого и заглянут? Засов-то не накинули… – отозвался Иван, и быстро, но осторожно отстранив женщину, спустил ноги с кровати.

– Как пожелаешь, – осознав настроение любовника, Луша быстро перестроилась, проворно выпрыгнула из-за спины Ивана и мгновенно завернулась в огромную цветастую шаль.

– Извиняйте прошу, – Иван сразу узнал всунувшуюся в дверь голову: недоросль из Егорьевска, материн ближайший сосед. – Настасья Прокопьевна просила немедля…

– Что стряслось-то? – недовольно поинтересовался Иван.

Он, конечно, знал, что мать скучает в одиночестве и хотела бы, чтобы он чаще навещал ее. Но не видел никакого резона в том, чтобы тратить свое время на ее развлечения. К тому же ее вечные сетования на несправедливость жизни раздражали его. Иван не хуже прочих понимал, что в жизни много неправедного, но не находил потребным попусту говорить об этом. Исправлять надо по мере сил, да в свою пользу! – и все дела. Если бы Иван Притыков знал английскую пословицу, гласящую: «Делай что должен и будь что будет!» – он вполне мог бы сделать ее своим жизненным девизом.

– Помирает Настасья Прокопьевна! – закатив глаза и причмокнув языком, провозгласил недоросль.

– Что говоришь?! – Иван одним прыжком очутился возле двери, встряхнул тщедушного парня за плечи. – С чего это она вдруг помирает? Не хворала ведь!

– Да вот так как-то разом, – недоросль неловко крутнулся в хищных Ивановых руках. – Скрутило ее и… Грибы вот накануне поела…

– Едем! – Иван отпустил недоросля и принялся натягивать брюки поверх подштанников. Луша, тихо и горестно охая, заметалась по комнате, собирая прочую одежду Ивана и поднося ему. С матерью Ивана она знакома не была, и доброго (как, впрочем, и злого) слова о ней от любовника не слыхала, но вполне искренне полагала, что из приличий должна сейчас изображать горе и отчаяние по поводу свалившейся на близкого человека беды.

– Да! Еще! – вспомнил парень. – Велела непременно за священником заехать. За отцом Андреем.

– Вот как! – Иван еще посмурнел. Если мать велела привезти священника, значит, дело действительно серьезно. Ради пустого она такое затевать бы не стала. – А почему – Андрей? За отцом Михаилом ближе получится. С того же краю…

– Нет, – качнул головой парень. – Велела непременно Андрея. – вспомнив, пояснил. – Говорит, отец Михаил позорил ее, когда она с вашим-то батюшкой невенчана жила, да вас породила…

– Ладно! Поехали! – Иван с досадой махнул рукой. Мать и на смертном одре оставалась верна сама себе, все копила обиды. Ежели и правда помирает, так какая разница, кто будет обряды творить. Стоять-то все равно перед Господом!

На прощание Луша крепко обняла Ивана, поцеловала и перекрестила.

– Держись, Ванюша! – глотая слезы, прошептала она. – Может, обойдется еще. Раз здоровая-то была, глядишь, и поправится матушка. Так почасту бывает…

Отца Андрея отыскали возле собора. Без рясы, в светском платье, он сидел на колоде на заднем дворе и долотом, молотком и клещами правил какую-то неизвестную Ивану церковную утварь, погнувшуюся не то от падения, не то от старости. Священник тоже удивился внезапному и предположительно смертельному недомоганию Настасьи, однако, спорить не стал, быстро облачился, собрался и залез в щегольскую коляску Ивана.

Дверь в избу оказалась приоткрытой, а на оклик под окнами материной спальни никто не отозвался. Иван вдруг пропустил один, потом еще один вдох, почувствовал, как больно толкнулось сердце под ребрами. Неужто опоздали?!!

– Пойдемте, отец Андрей! – дрогнувшим голосом сказал он и едва удержался от желания по-детски схватить молодого священника за руку. Теперь ему было страшно так, как, пожалуй, случалось только один раз в жизни, почти десять лет назад, – в тот день, когда на прииске случился бунт и умер отец.

– Иду, иду, – успокаивающе пробормотал священник. – И не пугайтесь вы прежде времени. Может, уснула она…

Решительными шагами молодые люди вошли в сени, пересекли большую комнату. В материной спальне никого не было. «Там!» – прошептал Иван, указывая отцу Андрею на дверь горницы, из-за которой доносились едва слышные, но явно болезненные и какие-то придушенные звуки. «Агония! – подумал отец Андрей. – Опоздали!»

Видя откровенное смятение и страх молодого человека, священник шагнул вперед и резко распахнул дверь. Иван шагнул в комнату сразу вслед за ним.

Тяжелые, бело-розовые, пенные груди попадьи Фани – вот первое, что бросилось в глаза Ивану. Настроенный на свое, все еще не понимая происходящего, он быстро обежал глазами комнату, ища умирающую мать.

Спустя еще мгновение до него дошло действительное положение дел.

На уряднике Загоруеве красовался расстегнутый мундир, но не было штанов. Из-под мундира виднелась голая грудь, поросшая темной и густой шерстью. Фаня тихо скулила. Карп Платонович молчал, наливался ужасным, темно-кирпичным цветом и остервенело чесался.

Медленно выдохнув сквозь стиснутые зубы, Иван осторожно скосил глаза в сторону священника. Про себя он уже решил, что если отец Андрей сейчас схватит что-нибудь тяжелое и бросится убивать урядника, то он, Иван, повалит священника на пол и будет держать, пока эти двое не уберутся. Убийство или даже серьезные увечья государственному человеку – это дело нешуточное. Со своей же любвеобильной попадьей пусть разбирается после, и как знает.

Отец Андрей не производил впечатления человека, изготовившегося к убийству. Прижав к груди стиснутые кисти, он застыл в мертвой неподвижности, и только глаза оставались живыми. Жадный взгляд обшаривал происходящее, как будто стараясь не упустить ни одной детали.

Ивану сделалось неловко. Далее длить безобразную сцену казалось уже невмоготу.

– Да уходите же вы прочь! Убирайтесь! – негромко, но грубо сказал он. – Пока на него столбняк напал. Чего ждете? Хватайте одежку и бегите! Потом, как в себя придете, станете разбираться!

Все зашевелилось, как будто бы ожила картина в детской игре про «море волнуется…». Отец Андрей вышел из горницы и сел в большой комнате за стол, с явным намерением дождаться жену. Загоруев судорожно, словно слепой, искал штаны и одновременно скреб все, до чего мог дотянуться. Все его белое, дородное, но без капли лишнего жира тело покрывали длинные красные полосы.

Иван зло сплюнул и вышел из избы.

Мать он отыскал в сарае, где она только что задала корм кабанчику. Кабанчик за загородкой весело хрюкал, крутил хвостиком и тыкался пятаком в распаренную тюрю.

– Помираешь, значит? – тяжело спросил Иван.

– Да вот, скрутило что-то, думала совсем концы отдам, – невозмутимо сказала Настасья, распрямляясь и глядя на сына из-под приставленной козырьком ладони. – На грибы вчерашние грешила. Хотела тебя позвать, попрощаться. А после и отпустило, слава Господу.

– А Фаня-то с Загоруевым откуда взялись? – Иван чувствовал себя обескураженным той легкостью, с которой мать врала ему прямо в глаза.

– Дак свидание у них тут. Она у него агентка. Сведения какие-то доставляет. Полицейские дела. Я в то не мешаюсь. Себе дороже. А за постой он исправно платит.

– Господи, гадость-то какая! – поморщился Иван. В принципе, он давно догадывался о чем-то подобном, но не брал на себя труд задуматься повнимательней. – В моем доме…

– Это мой дом, сынок! – спокойно сказала Настасья. – Ты здесь месяцами не бываешь. У тебя есть в Егорьевске квартира, да у Гордеевых, да сорокинская сударушка еще… Там ты и живешь. А туточки – я одна. Мне этот дом когда-то Иван Парфеныч купил…

– Так ты что же, выгоняешь меня? – не понял Иван.

– Я тебе объясняю, – возразила Настасья. – Неужто ты думаешь, что, ежели б ты с матерью жил, тут что-то такое могло бы быть? То, что ты «гадостью» называешь? Да только ты же уж давно мать на гордеевские сребреники променял…

– Мама, ты говоришь чушь! – рассердился Иван. – Какие сребреники? Что брат с сестрой мне выучиться дали и к делу пристроили, на том большое им спасибо. Могли бы того и не делать. Отец-то, насколько я понимаю, пока жив был, как-то не торопился меня признавать…

– Да ведь и они тебя к делу-то семейному не подпускают! – воскликнула Настасья. – Будто ты им не брат, а наемный работник. Все знают, как ты, спины не разгибая… Сколько уж ты на них отпахал, давно долги-то вернул…

Иван молчал, и Настасья продолжала, распаляя сама себя.

– Слова твои хоть горькие, да истинные. Иван Парфенович и вправду нас с тобой признавать не хотел. Денег давал, подарки носил, разговоры разговаривал, постель мою 12 лет мял, а чтобы рядом с собой посадить – шиш тебе, Настасья! Да неужто я глупее, некрасивее, или уж худороднее его Марьи была?! Ничуть! Он говорил, детей тревожить не хочу. Машенька у меня хромоножка, сложения нервного… Детей! А что ты – тоже ему дитя, про то он и не думал. И что ж? Неужто им, детям-то его, со мной бы хуже стало, чем с этой Марфой, палкой засушенной! А что вышло-то, что вышло, ты погляди! Петя его – не нести, не бросить, – вечно пьяненький, как отец умер, женился не поймешь на ком, да к делам непригодный с самого начала. Хромоножка теперь все на себе тянет. Да где ей!…

– Мать, – перебил Настасью Иван. – Ну ладно, отец тебя когда-то обидел, в жены не взял, в полюбовницах оставил. А ты, между прочим, могла в любой момент и отказаться. Силком Иван Парфенович точно не стал бы. Но это дело прошлое… Ты мне лучше вот что объясни: священник-то с Фаней и Загоруевым здесь причем? Ты же с этим Загоруевым чаи пила, дружилась по-всякому. Я думал, у вас полное взаимопонимание душевное. А теперь оказывается, что он тебе еще и деньги платил, общее государственное дело делали… За что ж ты его так?

– Да я ж сказала, случайно получилось… – Настасья повела глазами, поправила платок. От ее недавнего пыла вдруг как будто бы не осталось и следа. Иван ощутил внезапно подступившую к горлу тошноту. «Грибочков поел!» – с горькой усмешкой подумал он и, не попрощавшись с матерью, вышел из сарая.

Настасья осталась одна, почесала просунувшийся из-за загородки пятак кабанчика, потом присела на выдающуюся из стены приступку, уставила локти на колени, спрятала в ладони лицо.

– Нежности ему захотелось, оборонить ее от всего, – пробормотала она себе под нос, ощущая ладонями теплоту своего дыхания. – Нету ее в мире, нежности-то. Звери все. Кто рычит, кто воет, кто так… молча всех жрет. И никто никого не жалеет… Вот и тебя, Борька, осенью зарежут! – ожесточенно сказала Настасья наевшемуся кабанчику, который, высунув башку и ласково похрюкивая, пытался игриво ухватить хозяйку за подол платья.

– Вероятно, теперь, когда я вашим попечением остался жив, мне следует разобраться-таки в том, что вокруг меня происходит, – задумчиво сказал Измайлов. – Как вы полагаете, Элайджа?

– Хм-м, – сказала Элайджа, что можно было истолковать любым способом.

– То есть, вы тоже согласны, что надо, – немедленно истолковал Измайлов. – Но сразу возникает вопрос: как я могу это сделать? Ведь весь клубок, насколько я понимаю, наматывается возле этого никем неуловимого разбойника Дубравина. Его ничем не оправданный интерес к моей скромной персоне… А как мне с ним повстречаться? Не могу же я выйти на лесную поляну и орать во всю глотку: Э-ге-гей! Черный Атама-ан!

– Если не боишься, я могу отвести тебя, Измаил, – сказал Волчонок.

– Ты-ы?! Нет, пожалуйста, не надо, – Измайлов сразу же вспомнил игры в разбойников, в которые, по видимому, играют не только дети Веры Михайловой…. – Не надо!

– Но я и вправду могу. Я был на их заимке, – упрямо повторил Волчонок. – Мы с Матюшей были…

«Господи, спаси и сохрани! – мысленно взмолился Измайлов, опять позабыв о своем атеизме. – Пожалуйста, сохрани детей, которые, играя, бродят вокруг заимки психически неуравновешенного разбойника!»

– Так ты пойдешь? – нетерпеливо уточнил Волчонок.

– Не надо, Измаил? – спросила Элайджа, которая слушала разговор, но вроде бы совершенно не волновалась за сына. – Он может не отпустить тебя потом. Или убить.

– Ну, это-то, как мы все знаем, мне совершенно не страшно… – усмехнулся Измайлов.

– Завтра на рассвете. Встретимся на тракте. Ты верхом можешь? – спросил Волчонок. – В повозке нельзя.

– Могу, – машинально ответил инженер.

– Тогда так, – сказал мальчик и, собрав свои поделки в большой носовой платок, вышел из комнаты.

Измайлов растерянно взглянул на Элайджу.

– Он отведет тебя, – улыбнулась женщина. – И ты все узнаешь. Будь осторожен.

– Пожалуйста, уходи! – настойчиво попросил Измайлов и даже попытался насильно развернуть Волчонка лицом к дому. Мальчик ухмыльнулся, вывернулся из рук инженера и отчетливо, хотя и не злобно (только, чтобы предупредить!) клацнул зубами.

– Атаман знает меня. И не тронет. Лисенок здесь тоже бывает. У нее дело. А Матюшу я звал – он больше не пошел.

«Ну хоть у одного ума хватило! – порадовался Измайлов. – И ну какое же это дело может быть у маленькой девочки на разбойничьей заимке!»

Впрочем, терем-теремок, глядящийся в воды Черного озера, кусты шиповника, сбегающие к воде, усыпанные темно-розовыми цветами и уже румянящимися ягодами – все это произвело на Измайлова свое впечатление.

«А этот Дубравин, похоже, эстет!» – подумал он, бросил препираться с Волчонком (тот тут же куда-то исчез) и решительно шагнул из-под нависающих ветвей на полянку, украшающую берег озера. В кустах что-то едва слышно прошуршало, и Андрей Андреевич, будучи человеком совершенно нелесным и лишенным звериных привычек, вдруг тем не менее как-то интуитивно догадался, что его видят, и, пожалуй что, держат на мушке. Не тронули же до сего момента и даже пропустили в святая святых, похоже, лишь оттого, что в провожатых у него был Волчонок, и вправду здешней братии известный.

Казалось, даже замшелые камни, прихотливо накиданные на берегу озера, лежат не просто так, а частью продуманной композиции. Широкие мостки отражались в недвижной воде. На краю самой длинной доски сидела огромная, диковинного изящества стрекоза и слабо шевелила слюдяными крыльями.

– Добро пожаловать в мою скромную обитель! – раздался позади звучный, слегка надтреснутый голос. – Измайлов Андрей Андреевич, если не ошибаюсь?

Измайлов резко развернулся и окинул говорящего быстрым взглядом. ОН сразу узнал его, хотя и видел когда-то недолго, к тому же сквозь кровавый болевой туман. «Черный Атаман Дубравин – породистый сумасшедший», – словно само собой родилось заключение, вполне совпадающее с заочно составленным по чужим рассказам и своему опыту мнением.

– Представить нас здесь некому. Поэтому, увы, придется знакомиться самим…

– Да мы, получается, уж знакомы… – криво усмехнулся Измайлов. – Если, конечно, можно назвать это так…

– Сомневаюсь, – атаман чуть приподнял правую бровь.

«А ведь красив, однако, шельмец!» – едва ли не с завистью подумал Измайлов, вполне осведомленный о заурядности собственной внешности. – Если бы не этот темный огонь безумия в глазах, от которого все черты словно плавятся, как воск в огне…»

– Итак, позвольте представиться, коллега! – атаман между тем наклонил голову и щелкнул каблуками. Он явно ерничал, но вместе с тем жест выглядел таким естественным и грациозным… Измайлов сроду не обладал и никогда уж не обретет подобной сноровки. – Опалинский Дмитрий Михайлович, дворянин и горный инженер!

– Оп-па! – воскликнул Измайлов и по-плебейски хлопнул себя по ляжкам, не найдя ни более подходящего жеста, ни соответствующих ситуации слов.

Помолчали. Дубравин (или уж Опалинский?!!) тонко улыбался, явно довольный произведенным эффектом.

– Ну ладно, – наконец, произнес Измайлов, судорожно пытаясь подвязать в уме какие-то концы. – Пусть так. Но кто ж тогда тот… которого я как Опалинского знаю? Марьи Ивановны муж?

– Дубравин Сергей Алексеевич, – невозмутимо ответил Черный Атаман. – Мещанин из Пензенской, кажется, губернии…

– И как же это вы… поменялись? Когда?

– Да уж почти десять лет назад. Сначала он стал мною. А потом я… ну, скажем так: выправил ситуацию.

– А… А кто ж это все устроил?

– Трудно сказать. Был здесь тогда такой лихой человек – Климентий Воропаев. Да он напрямую как бы и ни при чем. Сам потом через всю эту историю жизни лишился… Да… Интересно вы спросили… Вот что значит, образованного человека повстречать… Как же мне вам ответить? Пожалуй так: завязал весь этот узел Никанор, камердинер настоящего Дубравина и Веры Михайловой любовник. Он когда-то меня, умирающего, выходил, а теперь с каторги бежал и нынче со мной…

– Час от часу не легче! – с искренним возмущением воскликнул Измайлов. – Да у вас здесь не округ, а просто палата сумасшедшего дома! И отчего это я, дурак, думал, что здесь отдохну от всего…

– Да, это вы, пожалуй, погорячились, – со смехом согласился Черный Атаман. – Хотя сказали опять на удивление точно. Истинный сумасшедший дом. Я ведь безумен, вы знаете?

Не подумав, Измайлов кивнул.

Черный Атаман мигом помрачнел, уставил в землю разом потяжелевший взгляд.

– Что, так заметно? Или вы на слухи ориентируетесь?

– Проливающий кровь других людей всегда безумен, – твердо сказал Измайлов, отчетливо понимая, в какой степени рискует.

– Да? А на войне? – с искренним вроде бы любопытством спросил Дубравин-Опалинский (Измайлов и сам запутался в том, как его следует теперь называть. Несмотря на дикость ситуации, он отчего-то сразу поверил Черному Атаману. И главным здесь, пожалуй, было даже не то, что эта безумная рокировка объясняла многие уже известные Измайлову егорьевские странности, которые без того не находили объяснения. Главное убеждающее средство было в манерах хозяина терема и обстановке вокруг. Пензенский мещанин обустроился бы в тайге по-другому…)

– На войне ответственность не на солдатах, а на тех людях, которые ее развязали, не сумев договориться миром. Если мы хотим называться не только образованными, но и цивилизованными людьми…

– Оставьте, оставьте! – Опалинский замахал руками. – Я, право, в тайге от такого штиля отвык, да и… сам уж давно не цивилизованный человек… Я вам позже все расскажу, а вы тогда уж судить станете: мог ли я со всем этим, да еще с открывшейся во мне болезнью душевной оставаться белым и пушистым, как вы нынче любому человеку желательным вменяете… А пока пойдемте со мной, я вам своих домашних представлю…

Измайлов, окончательно растерявшийся, последовал за хозяином. А что ему еще оставалось?

– Извольте познакомится. Матушка моя, Гликерия Ильинична Опалинская. Матушка, рад рекомендовать тебе Андрея Андреевича Измайлова, приискового инженера, из Петербурга…

Варвара Алексеевна, мастерица и художница. Крайне самобытна во всем. На текущий момент моя подруга жизни…

Пройдите, пожалуйста, в столовую… Я думаю, там уже успели поставить приборы и накрыть…

Разбойник представлял домашних, водил по терему и вообще вел себя так, как мог бы вести себя старосветский помещик, принимая в усадьбе желанных гостей. Измайлов жмурился и цыкал зубом. Смуглоликая остячка Варвара, незаметно от Опалинского подмигнула ему: «Держись, мол, прорвешься!» Измайлов в ответ смог только пожать плечами.

Приборы были из серебра, посуда – тонкого, китайского фарфора. Скатерть – крахмальной. За обедом вели разговоры о погоде, о настроениях рабочих, о золотых запасах западной тайги, об аллювиальных породах и их преимущественном залегании, о строительстве транссибирской железной дороги, и о визите наследника престола во Владивосток на ее закладку.

– Мне кажется, вы отчего-то напряжены, любезнейший Андрей Андреевич, – небрежно заметил Опалинский, когда совсем юная крутобедрая девица подала десерт – малину со сливками.

– А то! – усмехнулся Измайлов. – Сижу вот посреди тайги, стучу серебряной ложкой о фарфоровую тарелку и жду, что колдовство падет и все мы тут перекинемся в… Ну хоть в компанию вурдалаков! А терем растает и останется лишь его отражение в озере…

– Господи, да вы – поэт! – в притворном восхищении всплеснул руками Опалинский и повторил задумчиво. – Терем, значит, исчезнет, а отражение – останется. Красиво…

– А мы все, воя и щелкая зубами, побежим в лес, – подхватила Варвара. – Несколько больших вурдалаков и парочка маленьких, щеночков…

– Да Господь с вами! Что говорите-то! – испуганно пробормотала Гликерия Ильинична и быстро перекрестилась.

«Интересно, понимает ли она, где оказалась, и кем, собственно, стал ее сын? – подумал Измайлов. – Лучше бы не понимала…»

В соседней со столовой комнате пили кофий и курили табак. Впрочем, Измайлов не курил. Зато курила Варвара. Отчего-то трубка очень шла к ней, ко всему ее облику. Гликерия Ильинична ушла к себе. Измайлов заметил, что при проведении экскурсии по терему в одну, вроде бы не малую комнату, его не водили. Стало быть, там скрывалось что-то, что гостю видеть не следовало. Это наводило на оптимистичные мысли. Если что-то скрывают, следовательно, могут и отпустить восвояси. Живым.

Отослав Варвару, Опалинский начал рассказывать. Измайлову казалось, что он не слушает, а как бы вспоминает события. Причина этого оставалась ему непонятной почти до самого конца.

Десять лет назад разбойники Воропаева напали на почтовую карету, в которой везли деньги на прииск. Деньги, естественно, украли, казаков и случайных пассажиров (их было двое – Дубравин и Опалинский) поубивали. Камердинер Дубравина Никанор гибнуть отказался и ушел с разбойниками.

Дубравин же вскоре очнулся и обнаружил, что буквально рядом с ним лежит убитый Митя Опалинский, горный инженер, едущий в Егорьевск из Петербурга с рекомендательным письмом к Гордееву. Там юный Митя собирался стать управляющим, жениться и непременно разбогатеть (обо всем этом он успел доверчиво поведать попутчику). Не случилось. В меру повздыхав над оборванной разбойниками жизнью, Серж Дубравин, оставшийся без копейки, но при документах, задумался о себе. Что делать дальше? С покойным Митей они были примерно одного возраста и роста. Куда и в каком направлении потекла мысль мелкого мошенника, легко догадаться…

Воропаев распорядился вернуться и уничтожить следы. Никанор вместе с разбойником Рябым отправились на тракт и… Никанор обнаружил, что юный Митя пусть слабо, но дышит. Трудно сказать, отчего он спрятал еле живого юношу в зимовье. Никакой симпатии или выгоды в том не было. Должно быть, дело заключалось в том, что по изначальной природе сумрачный Никанор вовсе не был хладнокровным убийцей.

Дубравин же между тем явился в Егорьевск, сдал полицейским свои собственные документы, как документы погибшего попутчика, и стал Опалинским. Гордеев ничего не понимал в горном деле, а тогдашний приисковый инженер Печинога либо не захотел, либо по душевному устройству попросту не смог донести хозяину, что новый управляющий в инженерных работах, равно как и в геологии и в минералогии – ни в ухо, и в рыло… Далее началась интрига с Машенькой, о которой Измайлов уже слышал когда-то от Нади…

– Вспомнил! – воскликнул Измайлов. – В романе Софи Домогатской все это приблизительно так и описано. Только имена, естественно, изменены…

– Правильно, описано, – кивнул Опалинский. – Софью я знать чести не имел, но роман читал. Увлекательно-с, ничего не скажешь, и не без литературных достоинств. Но, может, я, как один из героев, предвзят… Егорьевские же обыватели, понятно, решили, что вся эта линия с подменой «для красивости и оживляжу» придумана.

– А кто же знает правду? Кроме настоящего Сержа Дубравина, естественно?

– Никанор, Марья Ивановна Опалинская, знал покойный Иван Гордеев, Вера Михайлова…

– Как? Она знает?!

– Знает. Видимо, Софи ей рассказала. Ранее я сомневался, но Никанор подтвердил.

Измайлов надолго задумался. Опалинский не торопил его, курил, задумчиво глядя в темнеющее окно. Мимо стекла медленно не пролетел даже, а проплыл опавший лист. Осень скоро…

– Ладно, Гордеев мертв. Марья Ивановна бережет мужа и собственное благополучие, – сказал Измайлов. – Никанор с вами одной веревкой повязан. Но почему Вера-то молчит? Или вы… запугали ее чем-то?

– Ничего подобного, – решительно открестился Опалинский. – Я и сам этого не понимаю, если честно сказать. Ну, впрочем, теперь это дело прошлое. Теперь у нас с Верой и остяком сердечная дружба…

– А! – новая догадка осенила Андрея Андреевича. – Так вот кто служит инженером на «Счастливом Хорьке». Вы!

Произнеся реплику, что называется, «от души», Измайлов тут же испугался: а ну, как нервный разбойник-дворянин в обиду возьмет, что про него сказали, будто он служит у Алеши на прииске… Ничуть не бывало.

– Непременно! – с сияющей улыбкой подтвердил Опалинский. – Инженером.

Видно было, что он гордится своими сохранившимися профессиональными навыками, которые внезапно пригодились после стольких лет простоя. Впервые за все время встречи жалость к разбойнику проникла в сердце Измайлова. Он вдруг увидел сидящего перед ним юного и полного надежд Митю, выпускника Горного института. А все эти кошмарные годы были только ужасным мороком… Но нет. Ничего уже не возвратить…

– Что ж вы теперь думаете обо мне? – едва ли не заглядывая в глаза, спросил… Митя? Дубравин? Черный Атаман? Дмитрий Михайлович Опалинский, из дворян?

«Черт побери! Меня самого вчера из петли вынули. Ну почему я должен решать?!»

– Вы свою больную душу, тоску смертную на других людей переносите. Нельзя так, неправедно.

– А что ж мне делать, коли болен? Что б вот вы на моем месте соделали?

– Я? Пытался б вылечиться хоть как, хоть среди людей, хоть в глухом углу, а не вышло бы – с жизнью своею покончил, чтоб чужих не поганить, – невозмутимо сказал Измайлов, и как-то так он это сказал, что Опалинский ошеломленно сморгнул, словно о чем-то догадавшись. Как-то по Измайлову ясно было, что именно так, как сказал, он и поступил.

– Это как же? – не выдержал Митя, разумеется, не знавший о последних приключениях Измайлова.

– А вот так. А кто в Бога верует, тому, наверное, в монастырь можно, – добавил Измайлов, подумав. – А вот скажите мне. Этих… людей с угрозами… вы ко мне подсылали?

– Я. Не хотелось мне вас убивать. Чем-то вы мне с самого начала глянулись. Стойкостью своею, что ли. Или спокойствием.

– Да не смешите меня! – отмахнулся Измайлов. – А что ж это выходит? Тех инженеров, до меня – вправду вы порешили? Не несчастный случай?

– Нет… – Опалинский посерел. Под правым глазом бешено заколотилась какая-то жилка. – То есть… Да! Одного, первого. Бес попутал, не сумел совладать с собой. После… Валентин – тот сам погиб, в раскопе. Несчастный случай, верно, там же еще других задавило… Я не…

– Хм… – Измайлов отчетливо видел, как Опалинский из последних сил сдерживает себя. А что будет, когда перестанет сдерживать или не справится? Лучше бы, кажется, и не знать… Может быть, его можно как-то отвлечь от опасной темы, переключить на другую?

– ВЫ вот что… – с деловым видом сказал Измайлов. – Объясните-ка мне лучше: отчего это один из ваших посланников после в полицейский участок как к себе домой побежал? Вы что же, и егорьевскую полицию с неправедных доходов подкармливаете?

– Да с чего вы взяли? – искренне удивился Опалинский и, кажется, задумавшись, действительно немного отошел от опасной черты. – Кто ж это был?

– Вам виднее, – ответил Измайлов, и, как умел, описал мужичонку.

– Ага! – сказал атаман, и глаза его блеснули таким хищным огнем, что Измайлову опять на мгновение стало не по себе. Впрочем, пламень тут же погас и перед инженером сидел почти прежний Опалинский – спокойный и даже чуточку вальяжный. – Спасибо, что сказали. Без вас и не знал бы… Что ж – каждый норовит копеечку заработать, где сумеет. Можно ль простого человека за то осуждать?

Измайлов вздохнул с облегчением.

– Пойдемте купаться, – вдруг предложил он. – Я пока ехал сюда, весь взопрел, укутавшись. Разоблачиться-то нельзя было – гнус да мошка. А когда на ваше озеро – чистое да глубокое – смотрел, просто млел от вожделения… И мостки там такие соблазнительные, и вода небось к вечеру согрелась. Я плавать люблю, в Петербурге всем на смех даже в Неве купался, безо всяких купален. Помните еще, как у нас принято? А в Егорьевске – Березуевские разливы теплые да мелкие, берега камышом да кустами заросли, а дно илистое – не подойти, не встать…

– Может быть, велеть баню затопить? – осведомился Опалинский вполне светским тоном.

– Нет, спасибо, я именно плавать хочу!

– Отлично придумано! Давайте купаться! – с энтузиазмом воскликнул Опалинский, вскакивая со стула. – Я сам не плавал сто лет!

Прочие обитатели терема наблюдали за странной забавой двух взрослых мужиков – купаться в ночи – с опаской и недоверием. Только Варвара поняла: Измайлов обо всем догадался и теперь отводит припадок у Черного Атамана. Отводит, по видимости, успешно. Незаметно для всех остячка проскользнула в полуземлянку Евдокии.

– Зелье лечебное для атамана есть еще? – спросила она в темноту.

– Есть, – тихо ответила странница и запалила свечу. Как всегда, по представившейся картине нельзя было догадаться, что делала Евдокия до прихода гостя. Спала? Молилась? Еще что-то? – А что – пора? Часто что-то…

– Пора, кажется, – прошептала Варвара. – Да ты мне сейчас дай, а я там посмотрю…

Евдокия давно заваривала для Черного Атамана какие-то травы. Правда, никто толком не знал, помогают они или нет. Но для человеческого устройства в борьбе с болезнью всегда лучше что-то делать, чем не делать ничего.

Отдав Варваре кружку, Евдокия вышла наружу вслед за ней. Посмотрела на луну, на высыпавшие блестящим горохом звезды. На западе небо было еще светло-лиловым с темными, густо-синими полосами облаков. Тихо прошла к озеру, внимательно глядела на мужчин, которые уже выкупались и теперь, натянув рубахи и подвернув штаны, сидели на мостках, спустив ноги в молочно теплую воду.

– Господи! – вздрогнул Измайлов. – Кто это там стоит? Вон там!

– Да это Евдокия, – вглядевшись, ответил Опалинский. – Живет здесь. Не то странница, не то монашка, сам не разберу, – и негромко позвал в темноту. – Евдокия! Покажись! Не пугай мне гостя…

Темная, высокая фигура приблизилась, молча остановилась у начала мостков, откинула низко надвинутый платок. Луна осветила все лицо женщины, но Измайлов успел разглядеть только лоб и глаза: широко расставленные, зеленые и странно знакомые…

– Я мог ее откуда-то знать? Видеть? – спросил он у Опалинского, когда Евдокия ушла.

– Вряд ли, – атаман пожал плечами. – Последний год она вроде бы в Егорьевске не была. Хотя кто ее знает… А вы-то когда назад? И каким макаром? – как бы между делом спросил он.

«Меня отпускают, – догадался Измайлов. – Живым. И даже не требуют никаких клятв. Хотя я теперь, получается, едва ли не самый осведомленный обо всех егорьевских делах человек. И что же мне со всем этим делать?»

Спустя два дня после визита инженера Измайлова на заимку Черного Атамана, на обочине московского тракта возвращавшиеся в Большое Сорокино казаки нашли труп некоего Липата Щукина, мастерски задушенного тетивой от самоедского лука. Наскоро проведенное следствие показало, что покойный всегда числился пьяницей и бездельником, а в последнее время, изредка появляясь в поселке и на Выселках, имел деньги, происхождение которых для всех оставалось загадкой, впрочем, по таежным обычаям легко различимой. Проводить следственные действия в самоедских становищах, на которые вроде бы указывало орудие убийства, опытным людям представлялось изначально бесперспективным. Оставалось неясным, отчего труп не спрятали в тайге (где никто и никогда его не нашел бы) или не притопили в болоте. Этот факт тянул на какой-то как бы знак или послание. Послание это легко мог бы прочесть урядник Карп Платонович Загоруев, да только ему в упомянутое время было не до того. Всю жизнь малопьющий и никогда не замеченный в пьяных безобразиях урядник в те дни много и тяжело, практически не приходя в себя, пил горькую. Исправник Овсянников в досаде морщил лоб и терялся в догадках: что это стряслось с одним из самых исполнительных и толковых егорьевских полицейских? И, главное, как не вовремя…