Просторные комнаты анфиладой, обставлены и оформлены с московским, тридцати-сорока летней давности, смешанным, купеческо-дворянским шиком. Дорогой фарфор, два блестящих самовара, много тафты, плюша, гнутых ножек, какие-то самоедские поделки из кости, потолок – золоченая лепнина на деревянной основе… Если бы были понимающие люди, наверное, посмеялись бы украдкой. Понимающих людей в Егорьевске нет. Те, кто удостаивались быть приглашенными в покои Евпраксии Александровны Полушкиной, вздыхали: «Шикарно-то как, матушка, благодетельница!»

После побега старшего сына и обращения к Богу, а потом и смерти мужа Евпраксия Александровна очевидно для всех сдала. Не могла выносить закрытых дверей, все, сколько ни есть в покоях, должны быть распахнуты настежь. Иногда забывала что-то в разговоре или в одежде. Завела птичек в клетках (самоедские мальчишки за плату ловили ей силками), и желала, чтобы они все время чирикали. Так ей было спокойней. На ночь сама накрывала клетки платками, сыпала пичужкам зерно, наливала свежую воду. От тех, которые петь больше не желали, сразу же избавлялась. Пусть хоть зима, хоть кошкам на корм. Василий Полушкин отвергнутых матерью птичек жалел, забирал к себе, раздавал до весны егорьевским детям, давал копейки «за постой». Весной все вместе выпускали их на Березуевских разливах, уж и обычай образовался. Отмашку давал сам Василий, предупреждал ребятню заранее, покупал в лавке леденцы, иные сладости. Взрослые, прознав от ребят, приходили смотреть, радовались освобожденному птичьему щебетанию в голубом небе. Молодежь приносила гармонь и на протаявшем от снега лугу, на берегу разливов устраивала пляски и игры. Агнешка от «Калифорнии» торговала пирогами и квасом, Татьяна Потапова – платками, кисетами и прочей мелочью (раздухарившиеся от весеннего солнышка парни и девки покупали все это на подарки друг другу), Илья Самсонович из-под полы угощал мужиков горячительным. Вечером Василий Викентьевич по обычаю же присылал подводу – забрать опустевшие птичьи клетки, загрузить упившихся до положения риз, развезти по домам. С чьего-то длинного языка самостийный праздник назывался – «отпускать Московских гостей».

Постарев и душой и телом, Евпраксия Александровна, однако, не сделалась вовсе развалиной. Много и дельно советовала младшему сыну, когда он входил в понятие о подрядах, поставках и прочем. Не позволяла ему проявлять излишнюю мягкотелость и верить в долг. Предупреждала связываться с самоедами и особенно расплачиваться с ними водкой (позже Вася на своей шкуре убедился в матушкиной правоте). В память мужа творила богоугодные дела, раздавала милостыню.

По вечерам, водрузив на нос очки и запалив лампу с абажуром из зеленого стекла, много и прилежно писала. Василию говорила, что сочиняет, по примеру Софи Домогатской, роман. Но что скроешь в Егорьевске? С почты регулярно отправлялись пухлые послания в Екатеринбург, а оттуда, по слухам, доверенное лицо Полушкиной, переменив конверт, переправляло их еще дальше, в столицу империи. Правду сказать, письма самой Евпраксии Александровне приходили нечасто…

Вот и теперь, завернувшись в шаль и низко склонившись на столом, она царапала пером по бумаге. Подчерк у Евпраксии Александровны сохранился на удивление – молодой, красивый, почти девический. Бывало, сама любовалась на ровные, словно вышивка, строчки, ложащиеся на белый лист… Говорят, у китайцев красота письма считается прямо наравне с другими искусствами. Что ж, легко понять и поверить…

Шаги с лестницы по анфиладе вызвали досаду, еще состарили испещренное морщинами лицо: наверняка Вася с какой-нибудь докукой. Или, еще того хуже, прислуга…

Вошедший ростом был пониже Васи, а лица после света в полутьме сразу и не разглядишь. Незнакомый мужчина в доме? На ночь глядя? Кто же? Как вошел? Где Вася? Евпраксия Александровна даже испугалась слегка. Рука дрогнула, чернила капнули на лист…

– Матушка! – прошептал вошедший, быстро подошел, опустился на оба колена и спрятал лицо в складках шали.

– Ни-кола-ша… – с трудом выдохнула Евпраксия Александровна, бросив перо, обеими руками обхватила голову старшего сына, и тихо и сладостно завыла.

Вера Михайлова сидела на стуле, далеко расставив колени под широкой юбкой. Густые брови ее были нахмурены, кончик перевернутого карандаша мерно постукивал по некрашеному столу. Николаша, который годами был немного старше Веры, отчего-то чувствовал себя рядом с ней гимназистом-приготовишкой, и злился на себя за это ощущение.

Вася-орясина, сводный младший братец, не слишком-то изменившийся за прошедшие годы, разве что заматеревший в груди и плечах, подпирал спиной бревенчатую стену приисковой конторы и глупо улыбался. Еще один человек, моложе братьев годами, которого Николаша не знал (но крупные, правильные, хотя и грубоватые черты лица которого казались ему смутно знакомыми), сидел в углу на другом стуле и, спросившись Веру, курил короткую толстую папиросу.

– Что годы меняют? – низким грудным голосом спросила Вера, обращаясь к Василию. – Матюшина смерть на его совести. Я Никанору верю.

Вася кивнул, не убирая с веснушчатого лица дурацкой улыбки. Николаше, как часто бывало в молодости, захотелось закатать ему оплеуху.

– Со слов Никанора же, Вера Артемьевна, как вы мне объяснили, – вступил незнакомец. – Выходит, что это было просто стечение обстоятельств…

– Да разумеется, Вера Артемьевна! – воскликнул Николаша. В увиденное им было трудно, но поневоле приходилось поверить: эта баба в полосатой юбке, бывшая горничная-крепостная, – тут главная. Оба мужика – у нее на посылках. – Да, я плел интриги, да, хотел Гордеева свалить, а самому подняться. Но! Матвея Александровича не только убивать не желал, напротив, в случае удачи – хотел его главным над всеми приисками сделать. Как самого понимающего и честнейшего во всей тайге человека… И обижать ни его, ни тем более вас не собирался…

– Однако, Матюша в могиле, Никанор – семь лет на каторге за убийство провел, а после и сам в землю лег… – задумчиво, без злобы сказала Вера.

Николаша поежился. Сам он отнюдь не был ни трусом, ни чистоплюем, но отчего-то вдруг показалось: с этим вот безучастно-задумчивым выражением лица Вера Артемьевна Михайлова может и петуху шею свернуть, а, если что-то пойдет не так, то и его, Николашу, собственноручно пристрелить и в тайге прикопать. Или распорядится кому…

– Но вы сейчас мне правду сказали… – вымолвила Вера, и мужчина ненадолго перевел дух. («Говорит так, будто и действительно правду от лжи отличить может. Кто ж она такая? Ведьма, что ли?»)

– Расскажи о деле, Николай, – качнулся вперед Василий.

Николаша рассказал, стараясь говорить кратко и вразумительно, и испытывая невольное удовольствие каждый раз, когда, задавая вопросы, к нему обращались его настоящим именем: Николаша, Николай, Николай Викентьевич. Потом поймал себя на том, что вдруг отчего-то не только говорит, но и думает о Викентии Савельевиче – «покойный папенька». Думает с искренней печалью и как бы даже со стыдом за то, что когда-то не слушал, не ценил, огорчал… А как же Владимир Павлович? Кровный отец, о котором столько было перемечтано, столько передумано в туманном детстве и юности… Да Бог с ним!.. Никуда от судьбы не денешься: именно Викентий Савельевич Полушкин дал приблудышу свое имя, вырастил на свои средства, и уму-разуму учил как умел… А Владимир-то Павлович в каком качестве признал – не только сказать, но и вспомнить-то стыдно…

– Так, значит, ваш кровный отец Мещерский как раз и есть тот, кто от государя концессию на Алтае получил? – уточнил незнакомец.

Николаша согласно кивнул, а потом мотнул подбородком в сторону брата:

– Вася, ты бы представил нас, что ли? Лицо мне ваше вроде бы знакомо, но припомнить…

– Я – Ванечка Притыков, Ивана Гордеева младший сын, – усмехнувшись, сам представился незнакомец. – Вы меня, должно быть, мальчонкой знали…

Николаша поежился. Интересно, станет ли этот выросший мальчонка корить его или даже мстить за отца?

Но Иван Притыков тему развивать не стал, вместо этого спросил еще:

– Стало быть, вы, Николай Викентьевич, с друзьями и те англичане, которые у нас в Егорьевске побывали, получаетесь конкуренты?

– Получается так, – Николаша развел руками. – А вы, Васька сказывал, уж вовсе наладились с британцами дело иметь?

– Ну про вас-то не слыхать было, – серьезно заметил Иван, и Николаша, как ни старался, не сумел ухватить в его тоне и словах насмешку (хотя она была очевидна по смыслу).

– А отец точно тебе и твоим друзьям концессию отдаст? – поинтересовался Василий. – Не выйдет ли так, что купят его англичане за бо́льшие деньги, а? Есть ли договор какой, бумаги, которые посмотреть можно?

– Да что ты городишь-то, Васька?! – возмутился Николаша, надеясь, что никто не заметит в его возмущении фальши. – Какие бумаги между отцом и сыном?! Ты представь: Викентий Савельевич тебе, Ваське, что-то из подрядов поручил и, прежде чем тебе по делам отъехать, ты от него подпись требуешь…

– Меня больше не Алтай волнует, а здешние дела, – вступила в разговор Вера. – Что ж тот индус, он-то, я не поняла, на чьей стороне играет? И откуда ему вообще про наши дела известно?

– Да никакой он не индус! – раздраженно возразил Николаша. – Поляк он, если по национальности желаете… А откуда он про нас знает – мне не говорит. Вроде бы бывал когда-то в наших местах…

Вот ведь чертова баба: сразу суть ухватила. Вопрос был, что называется, не в бровь, а в глаз. Хотел бы он сам знать, на чьей стороне играет Даса! И играет ли вообще? Может быть, у него в голове уже настолько все перемешалось, что он и не различает уже, что и на каком свете происходит… Да и карты эти, на которых крестиком клад помечен… Кто в отрочестве романов про острова с сокровищами не читал? Кто не мечтал найти сундук, полный золота и самоцветных камней? Да, если честно рассудить, то сам Николаша не слишком-то и верит в золото на Ишимских болотах… Хотя Васька вот отчего-то не сомневается, да и Ванечка Притыков вроде бы – тоже. Дураки, что ли? Не выросли еще из коротких штанишек? Готовы верить в сказки о карте и кладе? Да ради Бога! Алтайская концессия – вот верное и надежное дело. Пускай только поддержат Николашу в этом, помогут отвадить англичан, а остальное… остальное – как пожелает эта ужасная Вера… Отчего она так на него смотрит? Все вспоминает своего кошмарного, каменноликого инженера, Матвея Александровича Печиногу? Даже и вправду жалко, что убили его. Вот бы чудесная парочка вышла…

– А что ж вы с англичанами полагаете делать? – опять эта Вера, и опять – прямо по существу. – Они ведь теперь на Алтае, а после – сюда приедут. И здесь… Не сговорятся с нами, так с Гордеевыми-Опалинскими стакнуться. Опять убийц станете нанимать?

Ванечка Притыков ощутительно вздрогнул. Василий снова откачнулся от стены, выпрямился во весь свой удивительный рост.

– Зачем вы так, Вера Артемьевна? – мягко укорил Николаша. – Договорились же: старое не поминать. Что было, то минуло давно. Да и зачем англичан убивать, если концессия у нас в руках будет, да и насчет здешнего золота можно и до их приезда подсуетиться…

– Это как же? – заинтересовался Иван.

– Это уж вы мне подсказать должны… Аренда нужна или купить… Во всяком случае, ничего англичанам продавать нельзя… Есть ли тут в болотах еще золото или нет его, все равно сами добычу наладить сумеем, и все прибыли у нас останутся, в России… А Марья Ивановна, что ж, продать даже и за хорошую цену не захочет?

– До приезда англичан снега она никому прошлогоднего не продаст, – заметила Вера.

Иван и Василий молча кивнули.

– Надо думать, – заметил Николаша.

– Вот это правильно, – неожиданно добродушно согласилась Вера. – Такие дела с бухты-барахты не решаются. Нынче мы все с Николаем Викентьевичем заново познакомились… Или вас теперь лучше Николаем Владимировичем называть?

– Нет, нет, пусть будет Николай Викентьевич! – торопливо воскликнул Николаша. Вася взглянул на брата с удивлением, но ничего не сказал.

– Еще, стало быть, продолжим, – сказала Вера. – Вы ведь, Николай Викентьевич, насколько я поняла, афишировать свое появление в Егорьевске не намерены?

Николаша кивнул.

– Ни к чему это. Лет, конечно, много прошло, но мало ли кто заинтересоваться может. Так что я, с вашего позволения, инкогнито поживу…

– Разумеется, – согласилась Вера. – Если вам дома рискованно покажется, то можете меня известить: у нас с Алешей таежных захоронок около дюжины осталось. Водка и золото, понимаете ли… – усмехнулась она.

Николаша опять почувствовал себя школьником и испытал досаду на себя. «Да чего я эту бабу боюсь?! Что она мне сделает?!»

– Ладно, инкогнито… – проворчал Василий. – Коли тут закончили, так к матери поезжай. А то она прямо обмирает…

Тучи, тупо толкаясь друг о друга, ползли по небу, наваливались на кровли вокзала, их серые шапки клубились точно такими же завитушками, как на вокзальном фасаде, отделанном в русском пряничном стиле. Из туч лил дождь. Лил вот уж третий день, и в слегка лихорадочном свете фонарей, разгоняющем ранние сумерки, все казалось гладким и блестящим: стены и выгнутые коньки вокзала, перрон и длинный навес над ним, рельсы и шпалы, и черная морда паровоза. Паровоз, лязгая, сипя и пронзительно вскрикивая, все медленней тащил вдоль перрона вереницу вагонов, тоже – блестящих и гладких. Выдыхаемый им пар тут же наливался дождевой тяжестью и оседал вниз, распространяя по обе стороны поезда кислый угольный запах. Толпа встречающих, усталая и возбужденная – поезд на два с лишком часа опаздывал, – колыхала зонтами, высматривая в дождевых потоках и отблесках фонарей номера вагонов.

– Да вот же он, седьмой, – с напряженной гримасой пробормотала Надежда Левонтьевна Коронина, слегка приподнимаясь на цыпочки; они с Ипполитом Михайловичем стояли в отдалении от толпы, и мельканье зонтов и шляп отгораживало от них прибывающий поезд. – Остановился… Двери открываются… Вон – кондуктор…

И впрямь, внушительная фигура в черном русском кафтане уже воздвиглась у вагонных дверей, разом организовав бестолково мельтешащую толпу. Наденька уперлась взглядом в переливающийся, как леденец, значок на кондукторской шапке. До этой минуты она была совершенно уверена в том, что моментально узнает Софи Домогатскую, а та – ее. Но лица пассажиров, одно за другим проявлявшиеся в дверном проеме, оказались вдруг одинаково невнятны, стерты, как заигранные карты, непонятно даже – мужские или женские. Если за что и можно было зацепиться глазами, так только за этот леденцовый значок; ей казалось, она различает надпись на нем: «Пермь-Тюменская железная дорога».

– Билет надо было брать до Тавды…

– Я и взял до Тавды, – Ипполит Михайлович сверху вниз глянул на жену, пожав плечами, слегка опущенными под тяжестью толстого суконного пальто, негнущегося, как доспехи, и такого же прочного, – причем не один, а два, согласно логике.

– Какая там логика. Она и одна вполне может…

– Едва ли. Софья Павловна уж не девочка. Как, кстати говоря, и ты. И что, скажи на милость, заставляет тебя так нервничать? Возврат егорьевского наваждения?

– Да. Наваждения, – прошептала Наденька. Знакомое лицо внезапно бросилось ей в глаза, выделившись из череды белых пятен, и так же внезапно она успокоилась.

Разумеется, она прекрасно знала, что Софи будет не одна. И знала – с кем. Странно было б, если б та не предупредила – кого встречать, когда, куда брать билеты. Другое дело, что мужу она об этом не сказала, попытавшись оправдаться перед собой тем, что сообщили ей чересчур поздно. И весь день, готовясь ехать на вокзал, тешилась странными, довольно приятными своей новизною чувствами, напоминавшими девическую робость. Эти чувства сгинули, едва только она разглядела Андрея Андреевича Измайлова, совсем не постаревшего (хотя это белым днем надо смотреть) и, кажется, нисколько не озабоченного предстоящей встречей. Он деловито переговаривался с кондуктором, поворачивая голову вслед размашистым жестам; носильщик, лихо вкативший тележку едва не под колеса вагона, принимал багаж. Он, может быть, и не знает, что я тут, подумала Надя. Ну да, с Софи станется…А что ему, даже если и знает?

– Гляди-ка, инженер Измайлов, – хмыкнул Ипполит Михайлович. – Вот новость. Неужто эта твоя госпожа Домогатская его завербовала?

– Она теперь Безбородко, – машинально, следуя привычке к точности, поправила Надя. Ее муж был, как всегда, невозмутим. Не волновали его ни струи воды, текущие с обвисшего зонта, ни угрызения совести. Да что там, какие угрызения? Он их и восемь лет назад не испытывал, а теперь подавно. Ей бы надо последовать его примеру, да что-то не получалось. Был даже момент, когда ей очень захотелось съежиться и спрятаться куда-нибудь, да хоть под пролетку извозчика, что терпеливо поджидал их на мостовой, – когда появившаяся наконец Софи крикнула, взмахнув рукой:

– Наденька! Ипполит Михайлович! Мы здесь!

Измайлов повернул голову в их сторону. Взгляды мужчины и женщины пересеклись, и всё разом сказали друг другу. Надя ощутила облегчение и разочарование одновременно.

– Вот вам причуды континентального климата, – заявил Коронин после приветствия, которое вышло бестолковым и скомканным. Измайлов оказался таки смущен и даже зол – непонятно, на кого. Софи… «Нисколько не изменилась!» и «Совершенно другая!» – эти две противоположные мысли явились к Наде разом, едва она ее увидела. Так бывает, когда о человеке слишком много думаешь. Хотя уж об Измайлове-то она думала никак не меньше…

Дело было, видимо, в том, что Софи Домогатская представляла собой мифологическую персону, коим в общем-то не положено существовать во плоти. Странно было смотреть на эту молодую даму (была бы уж девочкой, как положено – вечно юной; или – постаревшей, все-таки восемнадцать лет прошло, а так слишком ненатурально выходит!) в маленькой шляпке, надвинутой на лоб. К щеке прилипла мокрая прядь, блестящий взгляд быстро скользит по лицам встречающих и, не задерживаясь на них, с тем же любопытством – на вокзальный фасад, на толпу, на седоусого обер-кондуктора со свистком на цепочке, озабоченно спешащего вдоль вагонов, на оранжевую фуражку начальника станции, на фонари, на извозчиков… Она поворачивает голову – туда, сюда, поглощая этот сырой вечер с чахлым светом фонарей, пахнущий угольной гарью, железом, мокрой резиной и лишь слегка – распускающимися листьями. Ну-ка, где здесь уральская экзотика?

Наде почему-то вспомнился еще один персонаж из егорьевской мифологии – лорд Александер Лири. Этого лорда она ни разу не видела, но по описанию Машеньки Опалинской очень живо представляла, как он вертит головой, жадно разглядывая сибирские диковины: «Oh, Siberia! Splendid! Wonderful!». Она была почти уверена, что, если таки его увидит, – он окажется очень похож на Софи.

– Да, у вас если уж начнет лить, так минимум на неделю, – поддержал было Андрей Андреевич пристойный разговор о погоде, но тут же был решительно прерван:

– Так что ж, и будем мокнуть, пока мхом не обрастем? Поезд когда, завтра? Вот с утра и поговорим о делах. А теперь вы нас куда отвезете? Надя, вот: это тебе адреса и еще для развлечения…

«Застарелых болезней четыре: скраны, дму, ор, скйа-рбаб…» – разбирала Надя уже под защитой поднятого верха пролетки.

– Пригодится? Интересно? А что такое скраны?

– Откуда это? – Надя внимательно разглядывала листки. Измайлов сидел напротив, как ни в чем ни бывало обсуждая с Корониным проблему глобального потепления, которое по все признакам наступит на планете не нынче, так завтра.

– Господин Ачарья Даса уверяет, что это его собственный перевод со свитка из какого-то тибетского монастыря. И что некоторых терминов он и сам не понимает.

– Ачарья Даса? Буддист или теософ?

– А что, есть разница? – небрежно пожала плечами Софи. – Кстати, он в Егорьевске бывал.

– Егорьевск, – вдруг вмешался Андрей Андреевич, – это такое специальное место, где стягиваются все пути. Хочешь не хочешь, а там окажешься.

Было совершенно непонятно, иронизирует ли он, благодушествует или злится.