Евпраксия Александровна никак не могла поверить своему счастью и одновременно считала его заслуженным ею и даже – само собой разумеющимся.

Все сбылось.

Старший, любимый сын живет в Петербурге, вращается в высших кругах, пишет в газеты, признан отцом, Владимиром Павловичем Мещерским (Евпраксия Павловна уж и не помнила его лица, но Николаша показал ей портрет и, она, показалось, – вроде бы вспомнила), и уже совсем скоро будет несметно богат, как и полагается такому выдающемуся человеку, каким всегда был ее Николаша… Насчет концессии по золоту Евпраксия Александровна поняла не до конца, признаваясь себе, что наступление такого огромного счастья попросту лишает ее большей части умственных возможностей, но на обдумывание всего этого еще будет время, а пока – можно наслаждаться самим присутствием Николаши, видеть его, слышать его голос, дотрагиваться до него, когда пожелаешь…

Николаша сидел на диване, положив длинные ноги на низкую скамеечку и лениво жевал крендель. Евпраксия Александровна смотрела на Николашу и не желала себе других занятий. Иногда мать и сын перебрасывались короткими, но полными значительности фразами, и оставались вполне удовлетворены текущей беседой.

Вася ворвался на анфиладу, как степной смерч. Казалось, он, как и принято у смерчей, вращается на ходу вокруг своей оси. Вокруг него взвихривалась пыль и опасное возбуждение. Схватив старшего брата за бархатные лацканы домашней куртки, он буквально сдернул его с дивана и едва ли не поднял в воздух.

– Ты… Ты…

– Васька, ты что, обалдел, что ли?! – заорал Николаша, уворачиваясь от маячившего перед ним перекошенного лица младшего брата. – Какая муха тебя укусила?!

– Я убью тебя! – выкрикнул Василий, отшвыривая от себя брата с видом до того свирепым, словно освобождал руки лишь для того, чтобы достать пистолет.

– Василий, остановись! – Евпраксия Александровна вскочила и прижала руки к груди. Видно было, что и она испугана внезапным гневом и кровожадностью мирного и до сей минуты вполне травоядного сына. – Объясни, что случилось!

– Ты – подлец! – Вася вытянул длинную руку и едва не ткнул Николашу пальцем в глаз. – Ты опозорил Любочку, много лет использовал ее из своих интересов и даже не дал ей ни одного из твоих имен. А ведь она когда-то спасла тебя! Змей многоликий! Ненавижу!

Николаша, видя, что гнев брата не утихает, поднялся на ноги и начал потихоньку пятиться к выходу.

– Вася! Николаша! Объясните мне! – взмолилась Евпраксия Александровна. – Что за Любочка?

– Речь, маман, идет о Любови Левонтьевне Златовратской, – издевательски поклонился в сторону матери Василий. – Она когда-то спасла Николашу от полиции, и, видимо, получила от него множество обещаний взамен. Доверившись его слову, отправилась в Петербург. Но что слово его?! Ваш сын совратил ее и много лет живет с нею во грехе, держа ее фактической наложницей. При том, что Любовь Левонтьевна образованна, умна, красива и преисполнена всяческих достоинств…

– А, так это младшая дочь Златовратских! – сообразила, наконец, Евпраксия Александровна. – Та девушка, которой ты делал предложение…

– Васька! – ахнул Николаша, до которого тоже многое разом дошло. – Ты делал Любочке предложение?! Я не знал, видит Бог, не знал! Она мне ничего не сказала…

– А что это изменило бы? – холодно осведомился Василий. – Ты бы сразу раскаялся и отослал ее мне в Егорьевск наложенным платежом? Ведь для тебя любой человек, пусть даже и любящий тебя, всего лишь вещь, выгоду которой можно исчислить… И это уже испробовали на себе и наша мать, и отец, который тебя вырастил, и Любовь Левонтьевна… О себе я не говорю…

– Василий! – строго сказала Евпраксия Александровна. – Я запрещаю тебе говорить с Николашей в таком тоне. И попроси извинения за свое безобразное поведение. Что же касается этой девушки, то она знала…

– Вы, матушка, более ничего не можете мне запретить, – с ужасной улыбкой на лице сказал Василий. – А вот что касается Николаши… Я думаю, что я немедленно попрошу у Веры Михайловой принять меня и…

– Погоди, погоди, Вася… И вы, маман, погодите… – Николаша выдавил из себя улыбку. Он должен вывернуться и не дать некстати сошедшему с ума братцу все разрушить. Надо собраться. В этом он всегда был талантлив, да и двойная жизнь в Петербурге многому его научила. – Я думаю, мы сможем договориться. Поверь, Вася, я действительно ничего не знал о твоих чувствах касательно Любочки. И, следовательно, подумать не мог, что должен с тобой об этом говорить. Но теперь, чтобы тебя успокоить, скажу: мы с Любой венчаемся немедленно после моего возвращения в Петербург. Это уже решено окончательно, и осталось только дождаться завершения всех договоров с концессией и золотом. Пойми меня правильно: женившись, я должен буду официально представить моему отцу, Владимиру Павловичу Мещерскому, свою жену. Ты согласен? Согласись и с тем, что он может и не одобрить мой выбор. Любочка Златовратская, как ты правильно заметил, преисполнена всяческих достоинств для нас обоих, но не такова она для светского петербургского льва – и это тоже легко сообразить. Зачем же мне рисковать? Пусть все бумаги будут подписаны, деньги вложены, дело закрутится – тогда уже никто не в силах ничего изменить, и, если отцу не понравится моя жена – что ж, это будет всего лишь его личное дело… Что ты теперь думаешь?

– Я думаю, что ты мне врешь, и все это только сейчас, от страха придумал, – с внезапной проницательностью заметил Василий. – Но это теперь уже значения не имеет. Потому что ты действительно обвенчаешься с Любовью Левонтьевной немедленно после своего, а точнее, нашего приезда в Петербург. Независимо от всех концессий и денег. А если ты этого почему-либо не сделаешь, то я тебя, брат Николаша, просто убью…

На веснушчатом лице Василия сверкнули белые, крупные, неожиданно хищные зубы. Евпраксия Александровна видела такую улыбку на лице младшего сына второй раз в жизни, и ни за какие коврижки не хотела бы увидеть ее в третий. Казалось, Николаша разделял ее ощущения. Он стоял перед Васей, который был выше его на полголовы, и медленно и согласно кивал. Губы его мелко дрожали.

– Господи, как же я ее ненавижу! – прошептал Николаша, когда Васины шаги затихли внизу.

– Кого, Любочку Златовратскую? – спросила Евпраксия Александровна.

– Да причем тут Люба! – с досадой воскликнул Николаша. – Софи! Эта безумная Софи Домогатская! Кто, по-вашему, рассказал обо всем Ваське? Разумеется, она! Только появилась и сразу же во все мешается. И все портит. Ненавижу…

Капли воды сложным, извилистым путем сбегали по серой, мшистой поверхности камня. Софи отслеживала их глазами, трогала пальцем мягкий и влажный мох.

Огромный, расколотый посередине валун лежал на самом краю разливов. Егорьевцы называли его «Разбитым Сердцем» и имели по его поводу какую-то маловразумительную легенду о несчастной любви. Самоеды же с древности считали камень священным символом какого-то своего бога, и еще недавно, менее полувека лет назад каждый год справляли возле валуна загадочные, языческие ритуалы.

Матвей сидел на земле у основания камня, как-то по-мальчишески свернувшись и подняв колени к ушам. Стеша поодаль прилежно строила запруду в узком месте вздувшегося, сердито рокочущего ручья.

– Ты подумал о том, что я тебе сказала? – спросила Софи. – Согласен ехать?

– Я думал, Софья Павловна, – благополучный по всем статьям Матвей вдруг показался Софи до крайности несчастным. – Но я пока не могу решить. Если я уеду с вами в Петербург, и буду там много лет учиться, и еще вернусь ли назад, Бог весть, то как же Соня? Она ведь не может ехать со мной…

– Ерунда это все какая-то! – решительно возразила Софи. – Придумали для интересу жизни, и повторяете один за другим. Почему она не может ехать? В обмороки падает? Ну, попадает, попадает, и перестанет. Можно шапочку на вате носить, чтоб головой сильно не биться. А не хочет – так исполать ей. Вы обручены? У тебя есть перед ней обязательства… гм… иного рода?

– Нет… Нет… – Матвей покраснел и покачал головой.

– Ну так тогда давай из этого и исходить. Вы – два взрослых человека. Каждый принимает самостоятельное решение. Это решение определит вашу дальнейшую судьбу – твою и Сонину. И у каждого из вас судьба, как ни поверни, своя. Если допустить, что вы дороги друг другу, то каждый из вас, принимая свое решение, должен чем-то поступиться в пользу другого. Ты можешь, конечно, отказаться от получения образования и навсегда остаться в Егорьевске ради Сониных страхов. Но не наступит ли момент, когда именно Соню ты и обвинишь в том, что твоя жизнь случилась лишь на одну восьмую возможного? И не обвинит ли она тебя в том, что ты все время шел на поводу ее слабостей, тем самым лишая ее шанса бороться и стать более сильной? Ты думал об этом?

– Нет, – подумав, признался Матвей. – Так я никогда не думал. Я полагал, что, раз я мужчина, и сильнее ее, то мне и следует поступаться…

– Ну надо же! Кто бы мог предположить! Да Вера воспитала тебя просто настоящим христианином, – с долей издевательского презрения воскликнула Софи.

Матвей недоуменно шевельнул бровями. На высоких, чистых скулах под кожей заходили желваки.

– Да, я христианин, – с достоинством ответил он. – Хожу в церковь. Причащаюсь. Я знаю, что вы в Бога не веруете, но это не значит…

– Да ничего это не значит, Матвей! – с досадой перебила Софи. – Закон этого мира для всех один – для христиан, магометан, язычников, атеистов. Ты видел, чтоб солнце светило, или дождь шел, или весна наступала по вере людской? Тебе удобно думать, что этот закон дан Богом, а конкретно Христом напополам с Иеговой, – так и думай себе на здоровье. Мне же удобно думать, что все мои заслуги принадлежат мне, а не милости Божьей, а если я совершила подлость, то это моя подлость, а не происки дьявола в моей душе. Мне нравится быть хозяйкой самой себе, а не игрушкой чьей-то, пусть даже самой благостной воли. Ты осудишь меня за это?

– Кто я такой, чтоб вас судить? – смущенно пробормотал Матвей.

– Короче! – Софи надоели абстрактные рассуждения, к тому же разговор на этом месте близился к своему вполне естественному окончанию. Стеша закончила строить плотину, и теперь запруженный ручей уверенно и неумолимо растекался к низинке, в которой лежал валун «Разбитое сердце». – Ты взвесь все и решай поскорее. Будет честно, если с Соней посоветуешься. Если хочешь знать мое мнение, то она наверняка хороша, но уж слишком простенькая, чтобы из-за нее жизнь ломать. Может, это и к лучшему, что вы разъедетесь. Перестанете друг другу взор застить, может, оба подберете себе что получше…

– Софья Павловна! Я…

– Ты, если сейчас не встанешь, окажешься с мокрой задницей! – заявила Софи. – Потому что твоя сестрица нас по всем правилам инженерной науки подтопила… Вот уж кто бы ни минуты не медлил, если бы ему предложили… Эй, Стешка! Ты бы поехала в Петербург на инженера-механика учиться?

– Да я бы хоть на край света поехала! – крикнула Стеша, стоявшая по колено в воде и укреплявшая свою плотину. – Да только мама с Матюшей говорят: девчонкам на инженера нельзя учиться.

– Ну, об этом еще подумать надо… Пошли теперь, – пробормотала Софи и, подобрав уже промокший подол, быстро полезла вверх по склону.

Вопреки всем предположениям, Гриша сам кинулся к коляске, на которой ехали Софи и Надя, еще с дороги, когда и описанная местной крестьянкой изба с резными наличниками не показалась из-за поворота.

Надя сразу, без всяких описаний и представлений, узнала его. Брат с сестрой были похожи. Высокие лбы, пытливые, слегка исподлобья взгляды, тонкое, слабое, на первый прикид, телесное сложение. Его порывистые движения сопровождал тот же тревожный сквозняк и завихрения воздуха. Кожа у Гриши была значительно смуглее и волосы темнее, чем у Софи. Лицо со впалыми щеками казалось высушенным на неведомом жару, а весь облик напоминал о пригорелой в печи ржаной краюшке. Впрочем, Надя Коронина, бывшая замужем за народовольцем, прекрасно знала этот российский идеологический «жар», который превращал обычных по изначальной судьбе людей в закаленное орудие неведомой социальной силы. Увы, несмотря на все свои медицинские таланты, в этом случае Надя могла лишь поставить диагноз. Лечения сей болезни подобрать не удавалось.

– Софи, Софи! – вскричал Гриша, бросаясь едва ли не под копыта лошадей.

Возница с трудом остановил коляску. Софи соскочила прямо в объятия брата. По смуглому лицу Гриши текли слезы.

– Горе! Горе-то какое! Я! Я один во всем виноват!

– Что за горе, Гриша? – отстраняясь, строго спросила Софи. – В чем ты виноват?

– Груша! Грушенька… Я – виновен! Любой казни мало…

– Что случилось с Грушей? Скажи толком! – Софи поджала губы, и Надя еще раз уверилась в том, что между невесткой и золовкой нет и, по-видимому, никогда не было особой любви.

– Груша… жена моя… Утопилась!!! – вскричал Гриша и, пошатнувшись обхватил руками взлохмаченную голову.

Надя невольно охнула.

– В самом деле? – осведомилась между тем Софи. – Утопилась? Гм-м… Ну, коли так, то что ж поделаешь… Слезами горю не поможешь… Пошли-ка в дом, Гриша. Нечего тут устраивать бесплатное представление для всей деревни…

– Да, да, ты права, Соня… Конечно… – всхлипнул Гриша. – Пойдем… Нет мне прощения…

В избе было чистенько, но как-то на удивление затхло. На застеленной кровати отпечатался абрис лежавшего навзничь человека. Чахлая геранька на подоконнике засохла и скукожилась. Средних лет баба со свернутым на сторону носом сидела за столом и с ложки кормила девочку лет трех ячменной кашей. Девочка уворачивалась и ныла.

– Спасибо, Матрена, – сказал ей Гриша. – Иди…

– Да она не съела, почитай, ничего, – гнусаво предупредила баба. – Третий день, почитай, Григорий Павлович. Я чаю, как бы тоже не померла…

– Иди, Матрена! – зазвеневшим голосом повторил мужчина.

Баба, шаркая толстыми ногами, вышла. На лице ее отчетливо пропечаталась та же тупая укоризна, какая видна бывает у старых дворовых псов, всю жизнь просидевших на цепи.

Софи подошла к сидящей девочке, оглядела ее со всех сторон, как рассматривают экзотических зверьков в зоологическом саду. Девочка, замолчавшая было, опять заплакала и заныла:

– К ма-аме хочу!

– А кашу доесть не хочешь? – строгим «докторским» голосом спросила Надя.

– Не хочу-у! – девочка заревела еще пуще и швырнула лежащую на столе ложку на пол.

– Я сойду с ума! – простонал Гриша. – Отчего я вовремя не утопился?!

– Да, это вопрос, – согласилась Софи, подставила стул Наде и присела сама. – Но расскажи-ка мне поподробнее. Я пока ничего не понимаю… Груша знала о наших, о твоих планах?

– Знала, – получив возможность выговориться, Гриша слегка приободрился. – Я все ей рассказал, и дал прочесть оба письма: и твое, Соня, и ваше, уважаемая Надежда Левонтьевна, – он, привстав, грациозно поклонился в сторону Нади, и она внезапно, вдруг вспомнила то, что так привлекало ее когда-то в молодом Ипполите Михайловиче.

Вот эти вот почти бессознательные движения и повадки едва ли от рождения (да что там – до рождения, во многих поколениях) воспитанного человека. То, на что Ивану Гордееву, к примеру, приходилось всю жизнь ломать себя, давалось им само собой… И, к сожалению, довольно быстро уходило с годами, если они оказывались вырванными из привычной, специально приспособленной для их существования среды… Ипполит… Надя вспомнила его нынешним, склонившимся над полной тарелкой закусок; пальцы в жиру, рыжеватые блестящие волоски на них… Вот и Гриша, останься он в ссылке еще хоть лет на пять… Впрочем, есть еще и Софи… Имеет ли среда… Или люди… Или время… Или хоть вообще что-то или кто-то (!) над нею власть?! Может ли сделать ее… не собой?

– … И тогда она сказала мне, что вся ее жизнь со мною была миражом, мороком, взятом из твоих, Соня, романов…

– Ну вот, – с готовностью усмехнулась Софи. – Я отчего-то так и знала, что я в конце виноватой окажусь!

– Нет, нет, Соня, ты тут совершенно не причем! – с горячностью воскликнул Гриша. – Ты как раз всегда предупреждала меня, что Грушенька не сможет быть со мною счастлива…

– Мне казалось, что я предупреждала – наоборот: ты не сможешь быть счастлив с нею! – пробормотала Софи.

– Так и вышло! Что я смог дать ей, кроме… кроме постоянных страхов, сердечных терзаний, и вот этого убогого жилища!

– Гриша, мы теперь же уедем отсюда!

– Куда и зачем мне ехать? – с тоской спросил Гриша. – Где я смогу забыть несчастную Грушу и все, что я сделал, точнее, не сделал для нее?! Я забрал ее из вертепа и обещал сделать счастливой… А теперь… Ведь ей не было еще и тридцати лет… И эта несчастная сиротка, Люда, по моей вине оставшаяся без матери… Не уговаривай меня, Соня, я – преступник, меня надо судить за убийство. Я сдамся властям…

– Так! – Софи поднялась, прошла по комнате, и остановилась рядом с сидящим, поникшим головою Гришей. Рукою взяла его за темную, с едва заметною сединою прядь и потянула вверх, заставляя глядеть себе в глаза. Лицо Гриши сморщилось от внезапной боли. – Слушай меня! К вопросу о властях и преступниках… Я не знаю, действительно ли Лаура свела счеты с жизнью, да, если честно, и не слишком хочу это знать. Если же она и вправду утопилась, то это всего лишь значит, что в ней внезапно заговорила умолкнувшая много лет назад совесть. Груша-Лаура не только бывшая проститутка. Она – убийца. Десять лет назад она убила свою подругу, горничную Лизавету, которая грозила ей разоблачением. Она зарезала ее ножом из заведения Туманова, в котором, как ты помнишь, служила, и оставила улику на месте преступления. В убийстве обвинили Михаила, и это еще добавило камень в тот груз, который и так уже лежал на его плечах… Я случайно раскрыла это дело, мне помогла шляпница Дашка из дома Туманова и механические мопсики, которых подарил мне Михаил…

– Соня… – потрясенно прошептал Гриша. – Ты знала уже тогда? Но почему же ты не сказала мне?!

– И что было бы? Ты отказался бы от нее, если бы узнал? Или нашел бы и этому оправдание, как и ее работе в борделе? Скажи честно: тогда – отказался бы?!

Подумав, Гриша отрицательно помотал головой.

– Вот и я так решила, – кивнула Софи. – Зачем тебе было знать, что ты живешь еще и с убийцей… А Грушу я предупредила… Она ненавидела меня также, как и я ее…

– Господи, у меня просто не укладывается в голове… – пробормотал Гриша.

– А у меня так прекрасно укладывается, – заметила Софи. – Покажи-ка мне лучше записку, которую она тебе оставила.

Гриша протянул Софи лежащий на столе клочок бумаги.

«Сил моих больше нету так жить. Кончаю свою распроклятую жизнь и в смерти моей прошу никого не винить. Позаботьтесь о дочке моей, Людочке. Грешная везде – Груша Домогатская-Воробьева.»

Прочитав записку, Софи передала ее Наде.

– Ну что ж, – сказала она. – С этим понятно. А как узнали, что она именно утопилась?

– На берегу Тары урядник нашел ее одежду, – вздохнул Гриша, не в силах, после открывшегося, произнести имя умершей жены. – А мальчишки даже след от вывороченного камня отыскали, который она, видать, к себе привязала, чтобы наверняка… Потом… искали ее, но Тара – речка неспокойная, с омутами, водоворотами… Не нашли…

– И что… – обдумав услышанное, спросила Софи. – Кроме этой одежды, больше ничего из дома не пропало?

– Конечно, не пропало, Софи. Что тебе в голову пришло? Люди, когда идут топиться, ничего с собою не берут…

– Вот это и вопрос, – себе под нос пробормотала Софи. – А что ж одежда? Ты ее сжег? Выбросил?

– Да вон она лежит, на лавке, – кивнул Гриша, весь во власти тягостных дум. – Платок, юбка, кофта, ботинки… Урядник принес, а я и не знал, что делать…

– Хорошо… Гриша, нам тут задерживаться, как ты понимаешь, нельзя… У тебя вещи, твои и Людины, собраны? Или, я так понимаю, не до того…

– Собраны, – вдруг сказал Гриша. – Она собрала все, как будто бы собиралась ехать… Наверное, чтобы я не заподозрил ничего… Если бы я мог догадаться! Но я же только о себе…

– Ладно, ладно… Вещи, значит, собраны… Ну, хорошо… А где Грушин узел? Мы его с собой брать не будем, конечно. НО ты мне позволишь взглянуть?

– Взгляни… Но зачем тебе, Соня?

Софи не ответила. И лишь много позже, когда под покровом темноты собрались выходить, задала брату всего один вопрос:

– Скажи, Гриша, а у Груши сапожки были?

– Были, конечно, – удивился Гриша. – Такие, с красными голенищами… А почему ты спрашиваешь?

В повозке Гриша некоторое время плакал на пару с дочерью, а потом вместе с нею же и задремал.

Надя и Софи лежали на соломе, на расстеленном армяке, подложив под головы тюки с вещами, и смотрели на звезды.

– Господи, как это страшно все получилось… – медленно сказала Надя. – Она кого-то убила, мучилась все эти годы, и он мучился, а теперь она утопилась, оставила девочку…

– Она не утопилась, Надя, – спокойно сказала Софи. – Просто решила все начать с чистого листа. Я только надеюсь, что мои пути с нею больше не пересекутся. Иначе я за себя не отвечаю…

– Но отчего же ты знаешь?! – изумилась Надя.

– Во-первых, я немного знаю Лауру. Это все… как-то не в ее духе. Она очень живуча. Во-вторых, рассуди сама: зачем раздеваться едва ли не догола, если решил утопиться? Только для того, чтобы следы оставить, иначе не объяснить. Она написала записку, пришла на берег, переоделась в заготовленную заранее одежду, выворотила и кинула в воду камень… Вполне допускаю, что у нее был сообщник, какой-нибудь разбойник или даже крестьянин, которому она платила за содействие привычным ей способом. Само собой, Гриша не проверял ее гардероб и наверняка даже не знает, что в нем было. Денег он тоже считать никогда не умел, и она постепенно смогла что-то отложить. Мой приезд только ускорил все, да и ее письмо ко мне наверняка было уловкой хотя бы отчасти… Но осталась улика…

– Какая же?

– В это время года в деревне ходят, как ты заметила, в сапогах. Груша же по легенде пошла топиться в ботинках. Это просто объяснить. Сапоги у нее были одни, и она никак не могла оставить их на берегу. В узле с вещами, и в доме их тоже нет. Стало быть, она в них уехала…

– В голове не укладывается, – пробормотала Надя. – Девочка…

– Тащить с собой такую обузу Лаура не могла. И, зная о моем приезде, была уверена, что девочку никто не бросит, о ней позаботятся. Теперь вот ты уедешь с Гришей, а мне придется тащить ее с собой в Егорьевск, а потом – в Петербург. Не сказать, чтоб я от этого была в восторге. Тем более, что Люда – ну просто вылитая Грушенька. От Гриши там только лоб, пожалуй… Но я тебя, Надя, прошу: ради Бога, ничего не говори Грише о моих предположениях. Пусть он думает, что Груша окончательно и бесповоротно утопилась!

– А что? Ты думаешь, что после всего он стал бы ее искать?

– Не знаю… И думать об этом не хочу! – отрезала Софи. – Утопилась так утопилась! Хватит нам Людочки на память…