Стоявший на краю огорода сарай, в котором почти девять лет назад пытался свести счеты с жизнью инженер Измайлов, после так толком и не использовался. Вроде бы никто ничего тогда не узнал (Элайджа и «звериная троица» уж что-что, а тайны хранить умели), но так… что-то нехорошее за этим сараем все-таки образовалось и тянулось… Давно бы следовало его разобрать, и либо огород расширить, либо хоть псарню для петиных собак сладить, но у Марьи Ивановны все как-то руки не доходили. Слишком много было снаружи от дома хлопот, проблем, и до своего подворья, а уж тем паче до заброшенного сарая руки не доходили.

Сарай между тем стоял себе. Крыша и стены в нем потрескались и разошлись, паклю растаскали на гнезда мыши, и теперь в солнечные дни золотые лучи наискось, красиво пересекали пыльное пустое пространство. Слежавшееся старое сено да несколько потемневших от времени лавок составляли всю обстановку. Единственным посетителем сарая все эти годы был Шурочка Опалинский. Именно здесь он хранил свои разнообразные мальчишеские сокровища, здесь, лежа на лавке, глядя на золотые лучи и спустив вниз тонкие руки и ноги, мечтал о будущем. Будущее всегда представлялось Шурочке разным. Иногда он видел себя капитаном пиратского корабля, под наводящим страх черным парусом пересекающего бурлящее море (вода в воображаемом море кипела точь в точь, как в большой чугунной кастрюле на кухне, ибо иных штормов Шурочке видеть не доводилось). Иногда он становился ловким золотодобытчиком и рудознатцем, вроде легендарного Коськи Хорька, но уж никому не позволял отнять у себя разведанные богатства, сам добывал их, пускал деньги в рост, и в конце покупал огромный дворец в самом центре Петербурга, прямо рядом с царем. Но чаще всего будущее выходило не таким бурным и красочным. По мере взросления Шурочка все яснее понимал, что настоящие страсти кипят вовсе не в диких лесах или штормовом море. Вся эта, как сказал бы блажной Матюша Печинога, романтика, – для тех, кого Господь обделил умом, но взамен (ибо Господь Наш, как известно, – справедлив и милостив безмерно) наделил по-звериному здоровым и крепким телом. Для людей же, обладающих умом и хоть маломальской смекалкой, должно быть ясно: подлинные страсти наличествуют лишь там, где вращаются большие деньги. И (Шурочка понимал это и гордился глубиной своих взглядов), в наше цивилизованное время, деньги – это вовсе не сундук с самоцветными камнями или золотыми монетами, зарытый под сосной. Деньги – это акции, ценные бумаги, недвижимость, закладные на земли… Все это богатство крутится в столицах, на биржах, а владеющие им, играющие им, как дети в мяч, люди вовсе не стоят на капитанском мостике в бурную ночь и не отдают татуированным матросам яростных команд хриплым сорванным голосом… Самые умные из них делают свои дела в сюртуках и мундирах, говорят тихо и вежливо, все время улыбаются, и могут обогатиться в несколько раз и, наоборот, разориться дотла, даже не выходя из уютного, благоустроенного дома…

Вот среди этих людей Шурочка и хотел бы оказаться, как равный среди равных. Такой была его последняя по времени и, как он теперь полагал, окончательная мечта.

Последнюю неделю старый сарай буквально зажил новой жизнью. Множество самых разнообразных по виду и достатку людей, как бы от кого-то таясь, приходили в него по тропке со стороны огорода и, не слишком задерживаясь внутри, уходили обратно, со странными улыбками на лицах. Сам Шурочка почти не покидал усадьбы. Пальцы у него все время были измазаны чернилами, а на худом миловидном лице за обедом и ужином (завтракал Шурочка у себя в комнате) блуждала рассеянная, но крайне довольная улыбка. Относительно доверенными лицами Шурочки были подружка его детских игр Неонила и ее сверстник Кирька, сын конюха Игната. По его просьбе (подкрепленной вполне звонкой монетой) они посетили Мариинский поселок, Выселки и все лавки Егорьевска. Рассказывали о чем-то как бы под большой тайной, так, чтобы слушающий склонял ухо к говорящему…

Дальше, как и предполагал Шурочка, процесс пошел сам.

– Маша, а что это за люди у нас по огороду в сарай шастают? – поинтересовался вечером у жены Дмитрий Михайлович. – Ты знаешь?

– Что? Что ты говоришь? – рассеянно переспросила Марья Ивановна, мысли которой были заняты вовсе не посетителями ее огорода. – Что – знаю?

– Я спрашиваю, что Шурочка делает в сарае? – повысил голос мужчина.

– Так отчего бы тебе у него самого и не спросить? – тут же ощетинилась Маша. – Что он, прокаженный, что ли, что ты с ним поговорить не можешь?!

Все упреки мужа в том, что Шурочка близок и откровенен с матерью, и осторожно избегает отца, Машенька выслушивала почти с гордостью. Да, так оно все и есть! Но чья же в том вина? Неужели ее? Или все-таки самого Дмитрия Михайловича, который чужим, диким и неприятным детям (ну ладно, будем справедливы, к Аннушке это, пожалуй, и не относится!) давно уж уделяет внимания едва ли не больше, чем своему собственному, родному сыну!

– Хорошо, – примирительно сказал Митя, которому, по-видимому, вовсе не хотелось ссориться. – Ложись. Я завтра поговорю с Шурой.

– И не вздумай сразу высмеивать его! – предупредила Машенька.

Шурочка и все его начинания казались ей необычайно умными и оригинальными. Умение же сына всегда оставаться вежливым и из всего извлекать хоть маленькую, но прибыль – попросту умиляло.

«Мелкий покуда хищник новой формации,» – так называл это Дмитрий Михайлович, и сравнивал Шурочку с прожорливой и неразборчивой в средствах куничкой, чем бесил Машеньку несказанно. В общем-то это было странно: то, что хищником был ее отец, Иван Парфенович Гордеев, она признавала безоговорочно. Видеть это же самое качество в сыне – отказывалась категорически. Но, впрочем, чему удивляться: парадоксы материнской любви всем известны, и в дополнительных комментариях не нуждаются…

– Я все выяснил. Пришлось, конечно, потрясти шельмеца, он от всего отпирался, но… Я пригрозил Неониле, и она раскололась. Эта дурочка, конечно, ничего толком не понимает, но я-то по паре признаков сразу обо всем догадался. Тогда уж ему и не отвертеться было… Ты знаешь, он ведь и на тебя ставки принимает, – независимо сообщил Дмитрий Михайлович жене сразу после обеда.

– Что? – вскинулась опять думавшая о своем Машенька. – Что? Ты грозил Шурочке?!

– О Господи! Маша! – вздохнул Дмитрий Михайлович. – Объясни ты мне, наконец: где ты пребываешь душою все последнее время? Все строишь козни касательно англичан? Или тебя, как и прочих егорьевских кумушек, не в шутку пленила непонятная и чудесная история чувств Майкла Сазонофф и Софи Домогатской?… Это, согласен, как-то удивительно, просто по книжному романтично… – Дмитрий Михайлович говорил с видимым удовольствием, едва ль не закатывая глаза. Машенька же, слушая его, едва справлялась с ненавистью и дикой болью, раскалывавшей виски. – После той безумной сцены они даже не касаются друг друга, во всяком случае на людях, но достаточно бросить на них беглый взгляд, чтобы понять: они – пара. Больше того, прямо первообраз какой-то: он весь в этих шрамах, неуклюжий по виду, но, полагаю, сильный невероятно, с его странной речью, манерами, весь такой русско-английский плебей, а она – аристократка, тонкого стекла, с ее локонами, глазами… Аглая говорит: глаза у Софи, как у лемура. Точно очень, а я и не подумал раньше… Ты знаешь, она как-то говорила мне, что любила одного человека, и он был весьма некрасив внешне… Я тут вдруг подумал: может это как раз Сазонофф и есть?

«Она говорила с ним о любви… – подумала Машенька. Мысли текли медленно и вязко, словно в патоку закутанные в ненависть. – Рассказывала ему о своих мужчинах, даже описывала их внешность. Когда? Почему? Что вообще между ними происходило? Говорить о таком с мужчиной можно только при очень большой доле откровенности и… близости…»

– Что… ты… сказал… относительно… Шурочки… – медленно, с трудом выталкивая звуки из горла, выговорила Машенька.

– А… Ну да! – спохватился Дмитрий Михайлович. – Надобно тебе знать, что у нас на огороде уже больше недели функционирует ни что иное, как букмекерская контора. Держатель ее – наш с тобой предприимчивый сын.

– Какая контора? Зачем это? – не поняла Машенька. От родившегося недоумения комом стоящая в горле злость куда-то отступила. Стало легче дышать.

– А… Ну как бы тебе объяснить? Понимаешь, это вроде как побиться об заклад, но в более… утонченной, что ли, форме. Причем интересно было бы узнать (я был так поражен, что забыл спросить): он сам это переоткрыл или прочитал где. Насколько я понимаю, в Егорьевске такого сроду не водилось. В общем, есть какие-то события, они могут произойти или не произойти. И вот я ставлю деньги, что Вера Михайлова, к примеру, завтра разорится. А ты, наоборот, что ничего такого с ней завтра не будет. Назавтра смотрим: если с Верой Артемьевной все в порядке, то ты получаешь и мои деньги, и свои. Если же она-таки разорилась – все деньги мои. Ну и что-то, само собой, перепадает букмекеру – держателю конторы, который принимает и учитывает ставки. Понятно?

– Понятно, – удивилась Машенька. – Довольно просто выходит. А только зачем же люди деньги-то ставят?

– Азарт, матушка, азарт, – вздохнул Дмитрий Михайлович. – Одно из вечных свойств человеческой натуры, без различия ума, возраста и социального положения. Надежда на фортуну. Ничего не делая, угадать и сразу загрести деньгу…

– И на что же Шурочка… ну… принимает эти ставки? Что у нас, в Егорьевске, может такого произойти?

– Вот тут-то самое интересное. Наш сын тонко уловил судьбоносный егорьевский момент и теперь весьма бодро на том наживается. Например, англичане. Сейчас весь город чувствительно интересует, с кем они станут иметь дело: с нами или с Верой и Васей. Пожалуйста. Шурочка принимает ставки. Кстати, по его словам, больше все-таки ставят на Веру Артемьевну… Есть еще сроки: когда англичане определятся – до Петровского поста или уж после. Для особо смышленых есть суммы и качество сделки: какие прииски станут покупать, сколько дадут, станут ли на следующий сезон свое оборудование везти, будут ли везти разведку на болотах… Не обойдены и личные дела: останется ли инженер Измайлов в Егорьевске ввиду англичан, сойдутся ли Софи и Сазонофф как любовники…

– Даже это?! – ахнула, не удержавшись, Машенька. Ей уж самой доводилось пару раз выпроваживать из усадьбы рыдающих от каких-то непонятных претензий девиц (Шурочка в это время прятался у себя в комнате), но отчего-то все не верила своим глазам и ушам – считала сына невинным ребенком.

– А что такого? – пожал плечами Дмитрий Михайлович. – Это ремесло стыда не знает…

– И что же нам теперь делать?

– Ну, я уж и не знаю… Отсюда-то их можно за раз разогнать, а сарай хоть завтра по бревну раскатать. Но ведь он, шельмец, тут же в другом каком-нибудь месте устроится. Вон, хоть Илью Самсоновича по-родственному умолит…

– То есть, ты предлагаешь оставить все, как есть?

– Делай как знаешь! – с неожиданным, вдруг раздражением заметил Дмитрий Михайлович. – Шура – полностью твое создание, ты с ним и разбирайся… Мне сообщишь о своем решении, если пожелаешь…

– А ты, как всегда – вовсе не причем?! – закричала Марья Ивановна. На глазах ее помимо воли выступили слезы. Все, все – даже любимый сын – показались вдруг чужими.

– Избавь, Маша! – поморщился Дмитрий Михайлович. – Ничего особенного не произошло. В конце концов, это даже забавно. Если у тебя с англичанами не выгорит, то хоть сынишка наживется на твоем несчастье…

– Не-на-ви-жу… – прошептала Машенька, когда муж ушел. К кому это относилось, она и сама не смогла бы сказать.

Жара стояла в Егорьевске такая, что все косточки сладко ныли, как в бане. Во дворе «Калифорнии» вдоль забора разлеглись, вздыбив перья, сытые пестрые куры. Изредка они начинали возиться, умащиваясь – пыль поднималась и плыла над двором легкими, просвеченными солнцем клубами, поскрипывала на зубах, смешиваясь с запахами навоза и птичьего помета. Крошечка Влас вдыхал ее, жмурясь, прислушиваясь с недоверчивым испугом к собственным ощущениям. Хорошо! Матерь пресвятая Богородица – и впрямь хорошо!

– Сегодня пойду, – пробормотал он беззвучно. Ясное дело, такое обещание он давал себе далеко не в первый раз. По-хорошему, пойти – вернее, побежать! – надо было сразу, как прибыли в Егорьевск. Но он не смог. Все происходящее казалось до того ненастоящим, что скулы сводило. Путешествие по железной дороге – первым классом! Их светлость не желали все время разыскивать камердинера – если уж обзавелись таковым! – по третьеклассным вагонам. Кондукторы, проверяя билеты, недоуменно водили глазами то по Крошечке, то по Крошечкиным бумагам. Что, мол, за чудо: российская орясина при английском милорде! Крошечка был с ними вполне согласен. К тому же бумаги, выправленные перед самым отъездом мистером Сазонофф, казались ему не очень-то надежными.

И сами англичане тоже: морок, видение. Дунешь, и растают! Крошечка на полном серьезе убеждал себя в том, что они – настоящие. Легче всего было с этим самым мистером Сазонофф, глядящим внутрь человека и умеющим читать мысли. Крошечка, когда ходили за документами, взял и рассказал ему о себе все. Сумел как-то! Про Черного Атамана, про каменщиков. Рассказывать было неловко: ну зачем, спрашивается, господам эта лишняя морока? – но он считал, что делает правильно. Пусть знают, с кем связались! Мистер Сазонофф (а если попросту – господин Сазонов Михаил Михайлович) выслушал молча, без вопросов и замечаний. Так, как надо. И милорд никаким образом об этом не высказался – хотя Сазонов ему рассказал, конечно! Когда укладывали вещи, предъявил Крошечке пистолеты и винтовку самой что ни на есть новейшей системы:

– Поскольку ты в оружии разбираешься, – (Сазонов переводил), – состояние этих вот игрушек будет на твоей совести.

Дитя он малое, милорд, даром что пятый десяток вот-вот разменяет. Не только оружие, вся жизнь ему – игрушка. И что такого в Сибирь-то понесло? Уж ехал бы лучше в Африку – как рассказывал, – охотиться на носорогов… Нет, Крошечка очень хорошо видел, что лорд Александер далеко не так наивен, каким иногда может показаться. Но будь он хоть самый что ни на есть мудрец и хитрец! Чего стоят эти английские ум и хитрость – здесь, в Сибири!..

– Сегодня пойду, – повторил Крошечка уже громким шепотом, морщась от звучания собственного голоса. Почему-то казалось: сказано вслух – значит, все! Обратной дороги нет. Придется идти.

А она мазнет по нему прозрачным взглядом и равнодушно пожмет острыми плечами. Да, плечи у нее остались такими же острыми, угловатыми, как восемь лет назад. Она как будто нисколько не повзрослела.

Конечно, если приглядеться… Да вот приглядываться-то у Крошечки не было никакой возможности. За все дни он видел Маньку два раза, вскользь. Сперва – на улице (шла из церкви). Вот тогда и надо было подойти! Или уж – вчера, когда возил милорда в поселок. Но не подошел. Не смог.

Он уже знал, конечно, что она по-прежнему живет у Веры Михайловой, что никакого мужа с детьми у нее нет. Ну, что – значит, так ей лучше. Жива, здорова. А смани он ее тогда за собой, на вольное житье – где б она была сейчас? Да что уж! На самом-то деле нет в Егорьевске никакой Маньки, просто – морок, такой же, как англичане! А настоящая Манька – там, на Алтае, в Вороньем логу, в земле под лаковыми брусничными листками, и на шее у нее косой красный след от казачьей шашки…

Сидя на кровати в узкой Манькиной каморке, Соня смотрела, как старшая сестра выбирает одежду. Выбор, понятно, был невелик. Да и действовала Манька как-то странно: чем обтрепанней – тем лучше. Платок выбрала самый что ни на есть старый, когда-то синий, а теперь – непонятно какого цвета. Повязалась до бровей, хмуро глянула на Соню:

– Ничего?

– Если милостыню просить, то ничего, – честно ответила та.

Манька фыркнула:

– Дурочка! Это ж он подарил. А вообще-то… вообще-то ты права. Подумает, что я все восемь лет его платок с головы не снимала, раздуется от гордости и вовсе отупеет.

Она рывком развязала и сдернула платок. И Соня вдруг с изумлением разглядела, что Манька хмурится вовсе не от злости! Просто – ей кажется, что так надо. А у самой глаза блестят, и вот-вот расхохочется.

– Мань, ты что?.. Ты… уже с ним видалась, да?

– Ну тебя, – Манька швырнула платок, – видалась, какое там. Он от своего милорда ни на шаг. Да ты что, – резко обернулась к Соне, – думала, я сомневаюсь? Да я… Он же дурак, Крошечка. Такой дурак!.. – голос у нее вдруг задрожал, она, не глядя, плюхнулась на кровать и запустила обе руки в растрепанные волосы. – Я просто поверить не могу, Сонька! Он приехал! Взял вот и при-е…

И Манька разрыдалась. Рыдала она с наслаждением, взахлеб, и от Сони не требовалось никаких утешений, надо было просто сидеть рядом и внимать.

– Я ведь уже не ждала. Год, а то и боле. Как рассказали Божьи люди-то… Помнишь? Про алтайскую-то общину, что казаки расстреляли? Да нет, ты ж не знаешь. Я тебе не сказывала…

Соня ахнула:

– Господи, почему? Ты, значит, думала, что он погиб? И никому ни словечка?!

– А толку-то? – Манька мотнула головой. – Пожалишься, он и встанет? Я, Сонь, думала, что уж кто, кто, а он самый первый на пулю нарвется… И не ждала. Вот дура!

Всхлипнув, она быстро встала, схватила первый попавшийся платок.

– Пошла я, ладно?

– Умойся, – Соня улыбнулась, остро жалея, что не умеет рыдать так, как Манька – от души, с воплями и подвываниями.

– Это обязательно! Не хватало еще, чтоб он меня… с красными глазами…

Стукнула дверь, торопливый топот босых ног растаял в глубине дома. Соня посидела еще. Долго поправляла и укладывала смятую подушку. Потом пробормотала вполголоса:

– А у меня ничего. У меня – ничего…

Крошечка сморщился, с силой потянул ноздрями воздух. Только б не задохнуться… такое с ним бывало иногда, как начнешь раздумывать да вспоминать. Когда отпустило, наклонился, расстегнул здоровенный, с ремнями и замками, чемодан. Довольно блажить, надо дело делать: проветривать милордову одежу. Камердинер, мать твою… кто слово-то такое дурацкое выдумал.

Внезапно он выпрямился и, трусливо помедлив, обернулся.

Манька стояла в воротах, держась обеими руками за приоткрытые створки. Взгляд из-под низко повязанного платка – острый, мрачный. Крошечку, еще стоявшего спиной, он обжег как пчелиный укус. Но, оказывается, она не на него вовсе глядела. Она кого-то искала во дворе. А он – вот, прямо перед ней! Что он, что столб у коновязи… Тут ее сзади толкнули – встала, мол, мешаешь! – и она, лениво огрызнувшись через плечо, вошла во двор. Теперь их разделяло шагов едва ли десять.

Может, она меня не узнала, то ли с тоской, то ли с надеждой подумал Крошечка – а сам уже выговаривал наждачными губами:

– Привет, Мань.

– Привет.

Не узнала, как же.

– Чегой-то у тебя? – глянула с равнодушным любопытством на клетчатое пальтецо с пелериной, свисавшее у него из рук.

– Да вот… англичане…

– А. И чего они? Дрыхнут?

Крошечка, опустив голову, озадаченно уставился на пальто – даже встряхнул, – честно пытаясь сообразить, чем могут в эту вот минуту заниматься англичане. Манька, подождав немножко, повернулась и неторопливо пошла обратно к воротам.

Она уходит насовсем, подумал Крошечка. Пришла вот – а я… Откуда ж ей знать, что я… Она ж вон какая гордая, Манька-то!

Насовсем. Точно! Еще минутка-другая – и ничего не поправишь, хоть всю жизнь в ногах валяйся! Крошечке сразу полегчало, потому что теперь надо было действовать немедля, а уж это он умел куда лучше, чем говорить.

В полшага догнав Маньку, он схватил ее, прижал к себе крепко, да еще прикрыл милордовым пальтецом, чтоб она уж точно не смогла вырваться. Она пыталась освободиться с такой отчаянной злостью, что в какой-то миг ему стало худо от ужаса: он, значит, все понял не так, и не к нему она пришла, не нужен он ей!

– Дурак, – сквозь зубы выдохнула Манька.

– Дурак, точно, – согласился Крошечка. Ему опять стало легко, да так, что руки задрожали от слабости. Но ее он не отпустил.

Лорд Александер, стоя у окна, с меланхолическим смирением взирал на свое пальто, которое великолепная парочка, застывшая посреди двора, самозабвенно топтала ногами. Мистер Барнеби подошел и тоже выглянул.

– Бог мой, – пробормотал, отступая, – если все русские слуги таковы, страшно представить, что ожидает Россию.

– Причем в самом скором будущем, – лорд Александер покосился на мистера Барнеби и улыбнулся. – Если верить мистеру Ачарье Дасе, то нам, британцам, это даже выгодно…

Широкий ручей, не слишком торопясь, по-летнему вальяжно втекал в разливы. Над каменистым, обмелевшим к июлю потоком охотились десятки больших стрекоз.

Софи и Майкл Сазонофф сидели в тени на берегу ручья на огромном, уже обросшем мхом и лишайниками стволе поваленной лиственницы. Расстояние, которое разделяло их, было не меньше сажени, и казалось странным.

С самого утра Софи пребывала в беспричинном вроде бы раздражении. Может быть, виною – погода, думала она.

С утра гроза ходила кругами по горизонту, ворчала, истомила всех донельзя. Много после полудня пронесся предгрозовой порыв ветра, согнул деревья, разливы покрылись тревожными мурашками. Однако, опять ничего не случилось.

Так же и между ними все казалось предопределенным, но ничего не происходило. После первой, драматической встречи в собрании они ходили врозь, разговаривали вежливо и почти всегда на людях. Причем люди эти сразу же начинали неловко ежиться и быстро куда-то исчезали. Иногда казалось, что если Софи и мистер Сазонофф приблизятся друг к другу еще хоть на вершок – полетят искры. Эту напряженность чувствовали не только они сами, но и все вокруг…

Почти сразу же узнали друг о друге основное: она, как и собиралась, – замужем за Петром Николаевичем, у нее двое… нет, теперь уже трое детей. Он – тоже женат, имеет дочь. Она – приехала в Сибирь выручать брата. Он – по концессионным делам вместе с англичанами, действительно прямиком из Лондона, где последнее время и жил. Егорьевск… ну да, не в последнюю очередь приехал сюда и связался со всей этой мальчишеской историей с картой и кладами, отмеченными тремя крестиками, потому, что захотелось самому взглянуть на места, описанные в ее давнем романе, встретиться с людьми, которые ее знали…

Все было ясно и расписано наперед. Ни один, ни другой, зрелые годами люди, не собирались творить никаких безумств на радость егорьевским обывателям, наблюдавшим за ситуацией с пристальностью заядлых театралов, перед которыми вдруг, в глуши, вышли на самодеятельную сцену артисты труппы Императорского театра.

Но наперекор всему… все казалось предопределенным. Каждый день, каждый час, когда они не видели друг друга, обоим казался попросту потерянным, досадливо выброшенным из жизни…

– Скажи, Михаил, а отчего ты стал Сазоновым? Скрывался?

– Нет. Просто «Туманов» – это же была придуманная мною самим фамилия. И… она мне после всей этой истории с Ефимом и баронессой надоела. Сазонов – такова была фамилия моего отца. Так что теперь все правильно.

– А история с твоей гибелью?

– Здесь… я хотел окончательно освободить тебя. Чтобы ты могла выйти замуж, жить, не опасаясь, что в один далеко не прекрасный момент я опять возникну на горизонте. Все так и вышло, как я задумал. Только я не мог предположить, что расследование станешь проводить не ты, а Саджун.

– Почему же?

– Я звал ее с собой, когда уезжал. Она отказалась. Саджун не из тех, кто меняет свои решения. Зачем ей было после искать меня?

– У нее была причина… – задумчиво сказала Софи.

– Какая же?

– К чему тебе знать? Ведь Саджун все равно уже нет в живых…

– Бедная Саджунечка… Мне так жаль…

– Мне тоже, – суховато заметила Софи.

– А что же… ты как-то неуверенно говорила о количестве ваших с Петром Николаевичем детей, как будто бы еще не привыкла к тому, что их трое. Последний из них недавно родился? Ты уехала спасать брата, бросив грудного малютку? Тогда от тебя должно еще пахнуть молоком… Жаль, что я не могу тебя теперь понюхать…

– Туманов, прекрати! – рявкнула Софи, но голос у нее ощутительно дрогнул. – Даже чопорная Великобритания тебя не изменила – ты все также вульгарен, как я тебя помню. Мои дети все уже довольно большие. А молока у меня, если хочешь знать, почти не было – мы сразу же брали кормилицу… И… расскажи мне лучше про свою жену… Где ты с ней повстречался?

– Это было в Египте. Вот странное место. Ты идешь по пустыне и ветер задувает твои следы. Прямо у тебя на глазах. Это так отрезвляет. От всех видов опьянения, ты понимаешь, о чем я?

Это – Александрия, Дельта. Здесь еще была какая-то библиотека. Она потом сгорела. Ты наверняка что-то знаешь об этом. Больше меня. Но я, когда там был, ты понимаешь, что я был далек от всех на свете библиотек, сгоревших и прочих. Там удивительный мир. В нем все теряется – идеи, чувства, страдания – все тонет в сырой сытости Дельты или растворяется и исчезает в пустыне. Как мираж. Александрия похожа на котел, а вся вода, которая там есть, на бульон – такой наваристый, что на берегах оседает жир и нечистая соль, похожая на пепел чьих-то надежд. Это нельзя сказать словами, потому что зрение и слух там постоянно обманывают, а ведущим чувством является запах. Описывать его нет побуждений. Я жил там проездом с юга Африки и торговал алмазы. Там очень специфический, но выгодный рынок драгоценных камней. Арабы – странные люди. Те, кто живет в городе, еще немного похожи на нас, хотя иногда мне казалось, что они просто играют на потребу европейцам, как актеры в театре, а когда публика расходится, весь их мир переворачивается легко и бесшумно, как песочные часы. У людей пустыни все черное и удивительно белые зубы. Они похожи на говорящие арбузы, их кровь течет по каким-то другим законам, может быть, в согласии с движением барханов в пустыне. Никогда нельзя уловить момент, когда араб уже проснулся и действует. Само их физическое присутствие с непривычки завораживает белых людей, эти канальи знают об этом и беззастенчиво пользуются. Сначала я не понимал этого фокуса, и постоянно проигрывал в переговорах и торговле…

– А твоя жена? Вы встретились и ты подарил ей свои алмазы?

Туманов рассмеялся легко, как будто бы встрепенулась под ветром шелковая занавеска.

– Нет, конечно! Мне это даже не пришло в голову. Встреча с тобой навсегда отбила у меня охоту дарить драгоценности. В ближайшей лавке я купил и подарил ей фигурки Юниса и Азизы. Они были сделаны из вареного сахара и обернуты в блестящую фольгу. Очень красиво.

– Кто это – Юнис и Азиза?

– Вечные юные влюбленные. Фольклор Дельты.

– Как это романтично! – улыбнулась Софи и улыбка ее была похожа на шелест крыльев мотылька, умершего и высохшего между рамами. – Расскажи еще, ты восхитительно рассказываешь, когда хочешь… Я до сих пор помню, как в игорном доме ты рассказывал мне про китов…

Мужчина послушно рассказывал еще и еще, боясь остановиться, переходя от одного к другому, хотя в глотке у него уже пересохло, и язык едва ворочался во рту.

Он видел так много всего, что ей порою казалось: на выпуклые глаза Туманова, как на маленькие глобусы, наброшена сетка параллелей и меридианов.

Это было удивительно и тревожно. И все обещало. Она отвыкла от этого чувства и не чаяла испытать его вновь.