Бледная, как простыня, Надя запретила вынимать из раны нож, чтобы не было кровотечения, и тихо предупредила Софи, что жить Вере осталось, быть может, минуты.

– Вера… Боже мой, Вера! – шептала Софи, стоя на коленях у кушетки, на которую Златовратский и Притыков уложили умирающую.

Вера открыла глаза и нашла взглядом того, кто говорит.

– Софья Павловна…

– Я так виновата… – прошептала Софи.

– Надо сказать им… Гордеевым… чтоб прекратили делить… – тихо выговорила Вера. – Матюшу… жаль… но он… сможет…

– Ты… знаешь?! – потрясенно воскликнула Софи.

– Конечно… Всегда знала… – посиневшие губы Веры с выступившей в углах кровавой пеной сложились в улыбку. – Матюша – сын Элайджи. Мой – умер… Ты подарила его мне… вместо Саши… Хотела как лучше… Скажи им…

Больше Вера ничего не говорила до самого конца и не открывала глаз.

За пару мгновений до того, как оборвалось судорожное, толчками, дыхание, она тихо, но отчетливо произнесла:

– Всё тебе… Матюша мой…

Все, слышавшие последние слова Веры Михайловой, считали, что ими она как бы отписывала сыну все принадлежащее ей имущество.

Софи же, которая когда-то присутствовала при кончине инженера Печиноги, думала иначе. Она уверенно полагала, что последние слова Веры были обращены к ее мужу и возлюбленному, Матвею Александровичу, которому она и посвящала всю прожитую ею жизнь…

О своем предположении Софи ничего и никому не сказала, целомудренно оставив это между двоими…

Киргизку Айшет заперли в темной кладовке и вызвали исправника.

Левонтий Макарович Златовратский стоял столбом посреди комнаты и, по видимости, просто не догадывался куда-нибудь сесть.

– Безумно! Безумно! – восклицала Каденька, ломая пальцы. – Мы столько лет жили с ней в одном доме и даже подумать не могли… Надя, скажи: ведь это внезапное помешательство, какие-нибудь микробы, не иначе?!

– Нет, – устало откликнулась вместо Нади Софи. – Все это, конечно, странно, но к внезапному помешательству касательства не имеет… Почти смешно, если бы не было так страшно… Мою Веру любили такие… сильные люди. Она часто ходила по краю. А в результате ее… ее убила бессильная, никогда ненужная ей любовь… Ваша любовь, Левонтий Макарович… И вы, Каденька… Вы взяли Айшет из интерната для девочек-киргизок, когда ей исполнилось тринадцать. Десять лет Айшет носила за вами корзинку с медикаментами, а потом еще десять лет – тазик с горячей водой для ног Левонтия Макаровича… У вас, конечно, были очень передовые взгляды на прислугу, и вы ее не обижали, но живой человек просто не может быть так… В результате она стала женщиной, но личность в ней умерла… Вы убили Айшет, а она убила Веру…

После отпевания в церкви, когда подошла очередь прощаться с покойной, лорд Александер Лири, третий сын герцога Уэстонского опустился на одно колено рядом с гробом, поцеловал в губы бывшую крепостную крестьянку Веру Михайлову и тихо, но отчетливо сказал слова, которые потом, уже переведенные на русский язык, передавались по всему Егорьевску:

– Прощай, леди Вера! Моя леди…

Сразу после смерти своей бывшей горничной Софи, оставив Туманова в «Калифорнии», переселилась в Мариинский поселок, в дом инженера Печиноги, в котором последние восемнадцать лет и жила Вера. Выполняя последнюю волю умирающей, Софи почти тут же рассказала Матвею о том, что он – не родной сын Веры и Матвея Александровича. Их сын умер в родах, и она, Софи, вынудив к содействию ныне покойного поселкового фельдшера, подменила мертвого младенца вполне живым, внебрачным первенцем юродивой Элайджи. Так что кровные родители Матвея живы и хорошо ему знакомы, а «звериная троица» приходится ему родными братом и сестрами.

Матвей выслушал новость внешне спокойно, только на высоких скулах ходили упругие желваки. Подумав, спросил, может ли он в сложившихся обстоятельствах оставить себе фамилию и отчество покойного инженера, и по-прежнему именоваться Матвеем Матвеевичем Печиногой. Поразмыслив, Софи признала, что так будет лучше, проще и порядочнее всего.

– Теперь, Софья Павловна, позвольте откланяться, – продолжил Матвей. – Я идти должен. Сестры меня ждут.

– Обожди, Матвей! – окликнула юношу Софи. – На тебя нынче столько всего свалится, что взрослому не любому снести. Стеша… она мала еще и присмотра требует. Учить ее надо. Тебе недосуг будет… Да и теперь все знают, что вы – не родные. Неладно это. Я хочу ее в Петербург с собою взять. Пусть у меня пока живет, а как подрастет да выучится – сама решит…

– Стеша – моя родная сестра! – грозно сверкнув серо-коричневыми глазами (Гордеевскими, черт побери! – иван-гордеевскими… У Ивана Притыкова и половины его «боровичков» – такие же!), отчеканил Матвей. – А Вера Артемьевна была мне родной матерью. Если ее дочь захочет остаться и жить со мной, то – останется, и я уделю ее воспитанию ровно столько сил и внимания, сколько потребуется…

– Как мы грозны! – добродушно усмехнулась Софи (Матюша с каждым днем нравился ей все больше). – Да только неувязка у тебя выходит. Что же Соня тогда – тоже твоя родная сестра? А как же…

Матвей чуть заметно смутился.

– Простите, Софья Павловна, но наши с Соней дела до вас не касаются. Мы сами решим.

– Хорошо, решите, – покладисто согласилась Софи. – А только Стешу я все равно про Петербург спрошу. Ведь у нее талант к механике, она учиться хочет, об этом тоже забывать нельзя…

– Женщин не обучают механике, – заметил Матвей.

– Ну, вот это мы еще поглядим! – Софи беспечно махнула рукой, потом снова стала серьезной. – Матвей… Ты осуждаешь меня теперь за то, как я твою жизнь решила?

– Мне не с чем сравнить, чтобы что-то решить об этом, – медленно, чуть растягивая слова, сказал юноша. – Я прожил именно ту жизнь, которую прожил, и не знал другой. И, подумайте сами, как я могу осудить зрелую, имеющую детей женщину, которая сейчас стоит передо мной, за то, что сделала когда-то шестнадцатилетняя девочка, моложе нас с Соней годами?

– Да! – удивилась Софи и накрутила на палец локон. – В твоих словах есть резон. Я об этом как-то и не подумала…

– Теперь все-таки позвольте мне вас оставить… Нет ли у вас в чем-то нужды в этом доме? – церемонно осведомился Матвей.

– Спасибо, ты настоящий хозяин… – грустно улыбнулась Софи. – Неужели ты еще не понял, Матюша, что такой человек, как я, всегда и везде раздобудет все, что ему надо?

– Я должен был спросить, – дипломатично ответил юноша и вышел, склонив на прощание голову и едва ли не щелкнув каблуками.

– Господи, ну как хорош! – как бы не облизнувшись от удовольствия, прошептала Софи. – И – вот поразительно – на Матвея Александровича тоже похож на диво!

Узнав об открытии давней тайны, отец Андрей, владыка Крестовоздвиженского собора, немедля стал на неурочную молитву и вознес Господу свою горячую благодарность за избавление от той тяжести, которую он хранил в своей душе много лет, после исповедания умирающего приискового фельдшера Терентия Озерова.

Полагая себя атеисткой и потому не признавая понятия «греха», Софи, тем не менее, вполне признавала мирское покаяние перед людьми, и потому сочла нужным лично, глаза в глаза, переговорить со всеми, кого так или иначе затронуло ее давнее, единолично принятое решение.

Элайджа отнеслась к известию о наличии у нее еще одного сына мирно и вполне благодушно. Помолчав немного и предложив Софи чаю или отобедать, она сообщила, что всегда знала о том, что ее первый младенчик не умер, хотя и не могла толком понять, где именно он находится. Теперь же ей все стало ясно и она рада тому, как все благополучно прояснилось. Хотя Веру, конечно, ужасно жалко…

Петр Иванович Гордеев сначала упрямо молчал, глядя в землю и стараясь не дышать в сторону Софи, а потом брякнул что-то насчет того, что, мол, хоть одного как следует воспитали, и, резко развернувшись на каблуках, ушел со двора, сопровождаемый двумя гончими, которые виляли хвостами и явно сочувствовали настроению хозяина.

Самым тяжелым, как ни странно, вышел разговор с Машенькой Опалинской. На фоне траура лицо и волосы вдовы казались присыпанными мукой или белой пыльцой. При том с самого начала было ясно, что никакой радости от появления на егорьевских горизонтах четвертого «звереныша» Опалинская не испытывает.

– Как же они его звать-то станут? – язвительно осведомилась она. – Медвежонком, должно быть, как старшего…

При упоминании о медведях Софи непроизвольно вздрогнула и едва овладела собой.

– Наследник Веры ваш родственник, Маша, стало быть, и делить более нечего, – перемогшись, сказала она вслух. – Вера перед смертью о том же говорила…

– Какие они мне все родственники? – без злобы и огорчения, равнодушно спросила Марья Ивановна. – У меня мужа убили… Из-за этой… тоже родственницы…

– Вы знали?! – удивилась Софи.

– Что – знала? – чуть встрепенулась Машенька и Софи, испугавшись, тут же кинулась на попятный.

– Ну… это… что Серж Елизавету собой заслонил…

– Рассказали добрые люди… – Машенька зябко повела округлыми плечами и плотнее закуталась в черную, кружевную шаль.

«Лисенок не проболтается никогда, – удовлетворенно подумала Софи. – Пусть же все тайны Сержа покоятся вместе с ним…»

– Он так и умер, и лежит не под своим именем… – словно угадав ее мысли, произнесла Маша.

– Вы сами так решили, когда-то, – заметила Софи. – Вы, Машенька, сами его на то обрекли…

– А надо было не так?

– Правда всегда светлее, хотя и тяжести в ней больше…

– Кто бы говорил! Вы же во все без спросу мешаетесь! – Марья Ивановна внезапно обозлилась, и даже румянец выступил на бледных щеках. – Отчего же тогда мою судьбу не определили, коли уверены были, как надо поступить? Все ведь у вас в руках было…

– Вы, Машенька, верующий человек. Даже странно, что спрашиваете. Если не Господь, так каждый сам тяжесть своего креста определяет. Где же мне место?

– Эка вы заговорили! А когда детей меняли?

– У меня перед Верой за отца долг был. Он у нее ребенка отнял, я ей вернула. А Элайджа не в обиде, как время показало. У вас ведь тоже долги еще от Ивана Парфеновича остались. Коське Хорьку Вера с Никанором, а после еще Даса (вы его не знаете) возвращали. А Митя Опалинский… тут уж я и не знаю, что сказать.

– Но отчего же я?! Это же Дмитрий Михайлович… то есть Дубравин… в общем, это он у него документы забрал и себя за него выдал!

– Так он-то у мертвеца брал. Тому и вправду не нужно уже ничего. Я б тоже так сделала, наверное, если б в его обстоятельствах очутилась. А потом… Разве он не вас оберегал? Вы ему хоть раз сказали: иди, облегчи душу, признайся, чтоб ни случилось дале, мы с Шурой все вытерпим. Если говорили, а он – отказался, тогда все мои слова – назад. И я перед вами в вине за клевету позорную. Что?

На этих же днях, в смятении души бродя по ночному лесу, Василий Полушкин едва не наткнулся на странную, в чем-то даже жуткую процессию. Двое людей несли на плечах какой-то продолговатый сверток, по форме напоминающий завернутое в саван человеческое тело. Двое других держали в руках зажженные факелы. Все вместе направлялись в сторону Неупокоенной Лощины. Между собой идущие не разговаривали и, напоминая бестелесных призраков, двигались странно тихо для людей, пробирающихся ночью по глухой тайге. Слышно было лишь потрескивание факелов, да бесшумно и причудливо плясали тени на листьях и древесных стволах.

Небезосновательно полагая свой рассудок расстроенным, Василий никогда и никому не рассказал об увиденном.