– Послушай, Софья, я понимаю, что тебе теперь до того дела нет, но мне, выходит, и посоветоваться более не с кем… Инженер Измайлов сгодился бы, но у него глаза и душа в Петербург глядят… Василий Полушкин что-то поплохел последнее время…

Туманов сидел на кровати, прикрывшись простыней и спустив голые ноги.

– Попробуй со мной посоветоваться, – предложила Софи. – Хотя тебя мои мозги не занимают, конечно… Ты, наверное, и в их существование-то у женщин не очень веришь… Вот повстречался бы ты с Каденькой, когда она помоложе была, я бы на то взглянула…

Софи опустилась на пол у ног Туманова, приласкала, а потом поцеловала широкие узловатые колени. Туманов развернул ее к себе спиной, укутал чресла распущенными волосами женщины и тихонько зарычал от наслаждения. Софи обернулась, встретила разочарованный взгляд мужчины и любопытно блеснула глазами.

– А с женой ты тоже так делал?

– С ума сошла?! – сказал Туманов, почти грубо сжимая ее плечо. – Ну, Сонька! Вечно все испортишь!

Против воли Михаил вспомнил жену. Он хорошо знал, как доставить ей удовольствие в постели и всегда делал это раньше, чем получить удовлетворение самому. Никаких особых запросов у нее не было прежде и не появилось в супружестве. После близости она расслабленно и благодарно целовала его в плечо и засыпала, вздрагивая тонкими веками и изредка негромко всхрапывая. Туманов вполне отдавал себе отчет в том, что это он сам, почти сознательно, отказал в развитии ее женскому существу, и иногда корил себя за это. Впрочем, все эти годы его жена выглядела вполне довольной своей интимной жизнью.

– Так уж прямо все? – Софи глянула снизу вверх вмиг одичавшими глазами. – Именно испорчу? А так?

– Сонька! Не смей! Я ж в бане неделю не был!

– А в речке?

– Нынче купался. Перед тем, как с тобой…

– Ну и ладно. Это ж ты…

– Сонька-а…

… – Так о чем ты посоветоваться-то хотел?

– О золоте… Англичане спрашивают меня, а мне им и сказать нечего. Мы ведь все: я, они, еще пара аристократов в старой доброй Англии – прохвосты и прохиндеи еще те, один другого стоим. Я-то в Петербурге своей волей, их обманув (они-то нас с Дасой еще прежде обманули), устроил все так, что им теперь либо отказываться от всего вообще (тогда все мне достается), либо поневоле придется на Алтае разработки вести и деньги вкладывать… Ну и здесь… Что теперь, после всех смертей, делать-то со всеми этими картами, приисками, Хорьками, золотом болотным и прочим? Кто будет этим заниматься и каким порядком?

– Вы хотите знать, кто будет добывать золото в здешних болотах? – уточнила Софи. – Сейчас решу… – она привычно потянулась к волосам. Михаил с улыбкой поцеловал ее палец с намотанным на него локоном.

– Погоди, не лезь! – с досадой сказала Софи. – Ты мне все волосы обслюнишь… Не видишь, что ли, я думаю!

Туманов послушно откинулся на подушку и заложил руки за голову.

– Все, придумала! – заявила Софи несколько минут спустя. – Только ты мне сперва скажи: карт этих ваших – сколько?

– Полагаю, что две, – подумав, сказал Туманов. – После смерти Веры Михайловой одна, по-видимому, осталась у Матвея Печиноги (как я понял с твоих слов, он решил оставить фамилию… ну, даже не сказать кого… Но, по-моему, парнишка решил абсолютно правильно!). Вторая была у Дасы, а теперь – у меня. Но какое это имеет значение, если этот бессмертный Хорек, как оказалось, жив и в любое время может еще хоть двадцать таких карт нарисовать? Главное – аренда участков и прииски…

– Не совсем так, – возразила Софи. – Вера о том же волновалась, и с Коськой, когда он здесь был, подробно обо всем переговорила. По ее словам, Хорек при одном упоминании о золоте и старательстве начинает трястись, как припадочный, и глаза закатывает. ОН уверен, что все беды в его жизни произошли как раз от его проклятого дара, и хочет о нем позабыть окончательно и навсегда. Коська в Бога верит, и теперь искренне полагает, что его дар на золото был – прямо от Сатаны, в непосредственной передаче, оттого и сеялись вокруг одни несчастья. И больше он на эти дьявольские штучки не купится. Он нынче в своей манчжурской или какой там еще деревне без всякого золота счастлив, так и дожить хочет, и я его в том вполне понимаю. Так что никаких карт от Хорька больше не будет. Только те, что уже есть…

– Ну что ж, резонно, – согласился Михаил. – И что ж с того следует?

– А то, что я придумала, кто будет золото добывать! – с торжествующей улыбкой воскликнула Софи. – Это будет и правильно, и справедливо…

– Так – кто же? Обрадуй своей находкой и меня тоже, – усмехнулся Туманов.

– Гордеевы – вот кто! – объявила Софи.

– Как это? – не понял Михаил. – Кого ты имеешь в виду? Пьяненького Петра Ивановича с его сворой псов? Или его удивительную рыжую жену? Но она, как мне показалось, здорово не в себе…

– Да нет же! Ты ничего не понимаешь! – вскричала Софи и в сердцах дернула Михаила сначала за нос, а потом – за волосы. – Я имею в виду Гордеевых не по фамилии, а по духу и крови! Наследники Ивана Парфеновича и Марфы Парфеновны Гордеевых, – ты понял теперь?! Я же хорошо помню обоих. Она имела крепкую веру и понимала дело, долг и справедливость. А он был могучий во всех смыслах человек, и мечтал о железной дороге, о заводах, о силе и славе Сибири! Вот и пусть! Лисенка я увезу и сделаю из нее знаменитую пианистку, как Серж хотел… Но остальные! Смотри: честнейший и добросовестный Матюша Печинога, Иван Притыков с его семерыми сыновьями, трактирщик Илья и дети, которые, быть может, у них с Аглаей родятся, предприимчивая Аннушка, умный прохиндей Шурочка Опалинский… Да и Петр Иванович, быть может, – все-таки, если подумать, что-то такое удивительно цельное и крепкое в нем всегда присутствует… Видишь, сколько их!

– Господи… ты так говоришь… – Туманов поморщился и помахал ладонью перед лицом. – У меня даже в глазах защипало от чувствительности… Ты, Софья, на митингах выступать не пробовала?

– Да ну тебя… – обиделась Софи. – Сам же, между прочим, попросил…

– Да нет, нет, это все здорово! – тут же пошел на попятную Туманов. – Я только думаю, как бы это все англичанам объяснить, которые местного отца-основателя Ивана Парфеновича и в глаза не видали…

– Ну, это уж твое дело – их обработать! – решительно сказала Софи. – А только лучше моего – все равно ничего для Егорьевска не придумаешь, хоть сто лет думай!

– Ну да, да… – пробормотал Туманов. – Только вот еще осталось убедить английского барона Гольденвейзера, что ему теперь следует заняться именно облагодетельствованием Егорьевска, и ничем иным… Интересно узнать, можно ли где-то хоть карту английскую раздобыть, чтоб там этот Егорьевск был обозначен?…

Когда минуло девять дней после гибели Веры, к Матвею явились Типан и Ерема. Придерживаясь друг за друга, поклонились без обычных улыбок и прибауток, с двух лиц одинаково серьезно смотрели глаза – черные, раскосые и круглые, блекло-голубые. Ерема, из двоих более говорливый, держал речь:

– Как Вера Артемьевна была наша благодетельница, и из болота, в котором мы по лености души и глупости прозябали, вывела нас на свет Божий, так нынче мы вам, Матвей Матвеевич, обязуемся и готовы служить хоть советом, хоть работой, хоть животом своим. Дела теперича, после смерти благодетельницы, выйдут нелегкие, однако, где одна голова не справится, там три чего-нето да скумекают… Не побрезгайте и не обессудьте, что красно говорить не умеем…

Матвей поблагодарил инвалидов, поклонился в ответ и заверил их, что с благодарностью и уважением примет все их советы и помощь в делах.

В течение еще двух дней с теми же приблизительно речами в дом инженера пришли калмычка Хайме, старый, давно ушедший на покой приисковый мастер Капитон Емельянов, и с полдюжины, из числа самых смышленых, облагодетельствованных Верою приисковых баб.

Матвей принял всех по очереди вместе с Соней, напоил кофеем и, сам почти не говоря, всех внимательно выслушал.

После окончания визитов в поселке отзывались о «молодом хозяине» едва ли не с восторгом. По мнению тех немногих лиц, которые в Мариинском поселке были способны к анализу, в Матвее Матвеевиче счастливо сочетались качества обоих его приемных родителей: честность, ум и скрупулезность инженера Печиноги и не упускающая мелочей вежливость и твердость Веры. Присущих же родителям недостатков – невнимания к людям и холодности к ним же – «молодой хозяин», как всем хотелось верить, был лишен начисто.

– В общем – зарождение легенды о добром барине в самом классическом варианте, – за вечерним чаем в доме инженера Софи суммировала циркулирующие по поселку слухи. – Нелегко тебе теперь, Матюша, придется. Только не пытайся, прошу тебя, соответствовать. Сразу проиграешь… Веди себя и делай то именно, что сам найдешь нужным. Советы по делу, само собой, тоже слушать придется…

– Я знаю, Софья Павловна, – кивнул Матвей. – Соня, ты…

– Я хотела вас, Софья Павловна, попросить, – эхом откликнулась девушка и едва ли не в первый раз за все время взглянула Софи в глаза. – Вы Стешу соблазняете с вами уехать…

– Ребята, давайте попробуем взглянуть на ситуацию здраво! – тут же напористо прервала ее Софи. – Стеша – круглая сирота. Вам и без нее забот достанет, как бы самим выплыть. А мы с Верой… в общем, не хочу я, чтобы ее дочь без призору росла… Мне Стеша нравится весьма и не в тягость. В сравнении с Людой или Карпушей… сами понимаете…

– Я как раз хотела вас просить… – Соня упрямо выпятила подбородок, отчего ее личико вдруг стало похоже на кроличью мордочку. – Возьмите меня тоже… с собою в столицу…

– Тебя?! – изумилась Софи. – А как же… ну, твои особенности?

– Такая, как я теперь есть, я Матюше в тягость. Молчи, Матюша! – быстро, торопясь выговориться, сказала Соня. – Стеше ко мною первое время лучше будет, не так страшно. А после я уж сама… Либо сумею себя, как вы говорили, переломить, либо… тогда обратно приеду, и стану себе иную судьбу искать…

– То есть, ты хочешь, чтобы… клин клином? – уточнила Софи.

– Что-то вроде этого, – кивнула Соня.

– Софья Павловна, скажите хоть вы ей, что это глупость все! – раздраженно вступил Матвей. – Куда она поедет, если ей на ближайшей ярмарке дурно…

– Нет, Матюша, вовсе не глупость… – задумчиво сказала Софи. – Соня правильно решила… Как раз побудете врозь и увидите…

– Мне нечего смотреть! – гневно воскликнул Матвей. – Я все давно решил!

– И за нее тоже? – осведомилась Софи. – Нет? Так вот позволь и ей решить… А здесь, когда вы каждый день боками третесь, это, как я понимаю, ну никак невозможно… Каждый из вас узнать должен, чего вы по отдельности стоите. А потом уж – сойтись навсегда или не сходиться вовсе.

– Соня… скажи… – в голосе юноши слышалась подлинная мука. – Ты меня теперь покинуть хочешь… Отчего? Я… не нужен тебе?

Соня закусила губу и, сдерживая слезы, отчаянно замотала головой.

– Оставь ее! – воскликнула Софи. – А, впрочем… Судите сами. Только помните всегда: любовь предать нельзя. Можно обойтись без нее. Прожить всю жизнь, как живут большинство людей, в пустом наваждении гоняясь за вещами, деньгами, должностями, знатностью и прочим. И быть всем довольным. Это правильно и справедливо. Но, коли уж ты запросил от мира именно любовь, осмелился на нее, то не смей ее предать. Преданная любовь оборачивается злой черной собакой и мстит за себя всему живому.

Глядите: Иван Гордеев лишь пользовался преданной ему Настасьей Притыковой и не решился принять любовь молоденькой золовки Каденьки. В результате его сын, Ваня, рос среди злобы и разочарования, и с трудом после выправился благодаря уже собственной любви. Но это бы и ничего… Настасья в отместку разрушила жизнь и любовь попадьи Фани и урядника Загоруева. Каденька – обрекла на безлюбую жизнь Левонтия Макаровича, который, не в силах этого вынести, нелепой, бессильной любовью полюбил вашу мать. В результате Загоруев предает своего сына, а потом, отчаявшийся и почти раздавленный, способствует убийству мужа любимой дочери Ивана Парфеновича, а влюбленная в Левонтия Макаровича недоженщина Айшет убивает Веру. Круг замкнулся… Не предавайте любовь. Измерьте себя по сказаниям, которые есть у любого народа. И если она вам покажется не по силам, просто не беритесь за ее сладкую тяжесть…

– А мама Вера? – расширив глаза, спросила Соня.

– Вера прожила полную жизнь. Она на все осмелилась и все, что было ей послано, выбрала у жизни целиком. Вы и Стеша – лучшее тому доказательство. Не печальтесь о ней чрезмерно… Все равно ни один из нас не мог бы представить себе Веру старой. Не так ли?

– Пожалуй, да. Мы все… стараемся держаться. Я был сегодня на ее могиле и ушел…

– Почему же?

– Там стоял лорд Александер. Он… плакал…

– Лорд Александер Лири плакал на могиле Веры Михайловой? Ну что ж – вот лучшее подтверждение тому, что я вам сказала… Ты поедешь со мной в Петербург, Соня. Мне все равно нужна помощь, чтобы справиться со всем этим… выводком. Вот ты мне и отработаешь.

В комнате Матвея горел стеклянный китайский ночник в форме пагоды.

Юноша сидел на узкой, высокой кровати, обхватив руками колени, и бездумно смотрел на маленький домик, освещенный изнутри чуть дрожащим светом.

Дверь открылась бесшумно (все дверные петли в доме были тщательно смазаны, потому что Вера Михайлова не выносила их скрипа), и на пороге обозначилась тонкая фигурка в ночной сорочке.

– Соня! – Матвей вскочил на кровати и с треском ударился головой о дощатый, оклеенный розовой бумагой потолок.

– Ой, Матюша!

Девушка от неожиданности присела и закрыла рот ладошкой.

Матвей спрыгнул на пол, пятерней взъерошил темно-рыжие волосы на затылке и нерешительно шагнул вперед.

– Ты, Соня… зачем пришла?

– Ты не знаешь? – вопросом на вопрос ответила девушка.

– Не знаю! – решительно ответствовал Матвей. – Не надо тебе… Да еще так… Замерзнешь же…

– А ты согрей! – с где-то подсмотренным вызовом сказала Соня.

Матвей состроил гримасу, которую девушка не смогла прочитать и испугалась.

– Матюша, я не хотела… я…

– Знаю… все знаю, милая… Иди сюда.

Матвей осторожно усадил Соню на свою кровать, сам сел рядом и обнял ее. Она прижалась к нему так, словно должна была немедленно умереть и знала о том. Плечи ее тряслись, а зубы лязгали так сильно, что было слышно.

– Ты боишься ехать? – спросил Матвей. – Не надо, не поезжай. Останься со мной. Стеша и с Софи, и с инженером Измайловым хороша. Они ее не обидят…

– Я уеду, Матюша, – сказала Соня и судорожно всхлипнула маленьким, курносым носиком. – Иначе, как бы ни обернулось, мне все одно покоя не будет. Даже с тобой… А нынче я пришла, чтобы мы… Ты ведь сразу догадался, как меня увидел, да?

– Соня, но как же так?! – воскликнул Матвей. – Я не понимаю. Если ты теперь уедешь, то как же я могу… Я же тогда никуда тебя не отпущу!

– Так это потому именно, что я теперь уезжаю! – попыталась втолковать Матвею девушка. – Это… ну как бы мой обет тебе… Ты за чаем спросил… Чтобы ты знал наверняка, что мне никто, кроме тебя, не нужен…

– Ничего себе доказательство… – пробормотал Матвей, отстраняясь.

Соня потянулась за ним, но он поднялся и отошел к окну. Потом обернулся к ней. Белая исподняя рубаха была распахнута на груди, лицо, шея и кисти рук юноши на ее фоне казались очень смуглыми.

– Нет, Соня, я так не могу! – решительно сказал он. – Либо сейчас мы с тобой… как ты хочешь… даем друг другу последнее доказательство нашей любви, а после сразу венчаемся, и ты никуда не едешь… Либо ты уезжаешь с Софи и Стешей в Петербург, и… покуда не решишь иначе, можешь считать себя свободной…

– Матюша, пойми… – Соня заплакала, подбежала к юноше и грациозно опустилась на колени, обхватив тонкими руками его бедра.

Матвей задрожал и до крови прокусил нижнюю губу.

– Соня! Я прошу тебя!

Он сильным рывком поднял ее с колен, подхватил на руки и долго носил по комнате, утешая и баюкая, как ребенка.

– Я принимаю твой обет, – прошептал он ей в распущенные волосы. – И сам обещаю любить только тебя, сестра моя и возлюбленная моя. Но это… это случится между нами только тогда, когда мы сможем быть окончательно и навсегда вместе. Иначе я… я не смогу жить… Ты понимаешь теперь?

– Понимаю, Матюша, любимый, – прошептала в ответ Соня. – Ты помнишь… когда-то, детьми, мы видели под елкой маму Веру и разбойника Никанора?

– Конечно, помню, – улыбнулся Матвей. – Он, как я понимаю, был отцом нашей Стеши…

– А потом там, на берегу… ты смотрел на меня… А я – на тебя…

– Я никогда не забывал…

– Как ты думаешь, мы можем теперь?…

– Да, Соня, – поколебавшись мгновение и взвесив свои силы, сказал юноша, поставил девушку на пол и осторожно, через голову, стянул с нее простенькую ночную сорочку.

Задохнувшись, долго смотрел на открывшуюся его взору картину. Потом облизнул вмиг пересохшие губы.

– А ты? – нетерпеливо сказала Соня.

Матвей снял рубаху.

– Всё! – потребовала девушка.

– Соня… Я не могу…

– Так нечестно! Ты ведь все у меня видел…

Матвей кирпично покраснел и потянул завязку домашних штанов…

– Ой! – тихо сказала Соня. – Какой же ты… весь прекрасный…

Юноша зажмурился и сжал кулаки.

…Бывшая сестра играла с его телом, как с потерянной, любимой, и нежданно вновь обретенной игрушкой. Тихо, гортанно смеялась и наслаждалась каждым взглядом и прикосновением. Матвей крепился и утешал себя тем, что мистеру Сазонофф, привязанному к дереву в тайге, пришлось все же куда хуже…

Потом девушка заснула на его кровати, свернувшись калачиком под одеялом, а он последний раз поцеловал ее в висок, на котором дрожала маленькая синяя жилка, вышел во двор и до утра, скукожившись, сидел на крышке колодца и смотрел, как величественно поворачивается над лесом небосвод, как сначала разгораются, а потом гаснут с рассветом звезды…

Софи Домогатская видела его из окна. Она искренне жалела Матвея, но понимала, что сейчас никто и ничто не может ему помочь. Никто, кроме простенькой курносой девочки-сироты, которая сначала должна отвоевать у мира самое себя…

Марья Ивановна сидела на широком подоконнике, под сенью пышного старого куста китайской розы. Справа от нее уходила вниз лестница. А прямо впереди – дверь в кабинет, когда-то отцовский. Сейчас там Андрей Андреевич Измайлов и Шурочка обсуждали дела. Маша слушала, о чем они говорили.

– …А вы можете, Андрей Андреевич, объяснить, как акции по золоту или хоть по меди на столичной Бирже котируются? Кто отсюда-то сведения подает и каким порядком?

Измайлов что-то ответил, его глуховатый голос был плохо слышен из-за двери. Марья Ивановна подумала, что он, конечно же, не знает. Откуда ему? Он – инженер. А Шурочка спит и видит столицу, Биржу, акции, что там еще… Неужели и ему придется свою жизнь об эти треклятые прииски обломать? Как и Мите… Обоим Митям Опалинским…

Опа-алинские… – протянула она беззвучно, мучительным усилием воли прогоняя желание уткнуться куда-нибудь и выть. Заставила себя снова слушать Шурочку.

Измайлов заговорил опять, на удивление выдавая какую-то информацию. Шурочка бойко подхватил: цифры, горнозаводские термины… и когда только освоил? Отец за всю жизнь так и не смог.

Не смог… Не захотел, это вернее будет. Мол, судьба заставила стать горным инженером – а я упрусь и не стану! Судьба велела прожить чужую жизнь, а я стисну зубы и вывернусь! И ведь вывернулся. Ушел, ускользнул между пальцев. Точно как другой Митя…

Митя, прости, шептала Машенька, тяжело сгорбившись на жестком подоконнике и глядя на дверь, из-за которой доносились голоса. Голоса приблизились; она поспешно встала. Вдруг испугалась, что сын и Измайлов сейчас разглядят, какая она: старая, уродливая, неуклюжая. Отвернулась к окну. Шурочка деловым шагом сбежал по лестнице, внизу хлопнула дверь. А инженер задержался.

– Марья Ивановна, вас проводить?

Она вздрогнула. Быстро заморгав, попыталась изобразить на лице холодное спокойствие.

– Андрей Андреевич, вы и вправду видите во мне старую развалину? – спросила, неторопливо оборачиваясь. – Которая может не дойти до спальни?

Он моментально покраснел – так, что ей стало неловко смотреть на него.

– Зачем вы. Когда человеку плохо… в этом ничего обидного нет.

– Ну, проводите, – слегка качнувшись вперед, она протянула ему руку.

Зачем она это сделала? Чтобы еще сильнее позлить себя? Он помогал ей спускаться с лестницы: аккуратно, неторопливо, изредка позволяя себе короткие сочувственные замечания. А ведь прекрасно знал, что все ее беды ей – по заслугам, все поделом! Но ни слова об этом. Уж такой он человек, Андрей Андреевич Измайлов, хоть икону с него пиши.

Она хотела поинтересоваться, не тошнит ли его от собственной добродетели. Но вместо того, остановившись на пороге своих комнат, вдруг спросила:

– Как же так вышло, что все всё знают и все молчат? Вот уж и в могиле оба, а никому по-прежнему нет дела до правды. И получается, что все из-за меня. Мне Софи сказала. Вы слышали?

Он сжал губы, морщась, будто нечаянно раскусил горький перец.

– Хватит! – бросил почти грубо. Маше вдруг показалось: он обращается не к ней, а к Софи. – Всяк несет столько, сколько может. Не больше. Вы бы лучше… поговорили со мной о чем-нибудь постороннем, что ли. Хоть бы о приисках. Тут я могу когда и дельный совет дать…

– Экий вы, Андрей Андреевич, утешитель, – протянула она, качнув головой. – и как это вам так удается… Посидим немного, ладно? Я чаю велю подать… Правда, Неонилу не дозовешься. Наверняка с книжкой где-нибудь. Знаете, она Людочке рыцарские романы читает, – Маша коротко засмеялась, подвигая для Измайлова стул.

Он сел боком, неловко, всем своим видом показывая, как ему здесь не по себе и как хочется поскорее уйти. То есть, сознательно, конечно, не показывал, но Маша все понимала. И сразу вспомнила мужа… Сержа (она теперь про себя всегда звала его так) в тот последний день, когда он так торопился от нее уехать. Куда он торопился? К кому?… А может быть, чувствовал свою смерть, и с облегчением спешил к ней навстречу… как на свидание…

А Митя держал на заимке ее портрет. Но… не объявился, не потребовал: вот – я, инженер Опалинский, и ты должна быть со мной! Почему, Господи, почему? И что б тогда было?..

Ничего бы не было хорошего, поняла она внезапно. Софи права: только она, Маша Гордеева, могла что-то исправить, и неважно, что – женщина, что неуклюжая калека, которая ходит, опираясь на палку, только от дома до церкви. Проклятая Софи права, она всегда права!

Подумав так, она метнулась было к двери: позвать Неонилу, но споткнулась о кресло, упала в него и расплакалась.

Андрей Андреевич смотрел на нее, мучаясь душевно. А она, рыдая, со злостью думала: вот и этот тоже, с ней – умные разговоры через силу, а грешить – с Надей Корониной! И сейчас наверняка вспоминает о ком-то другом.

– Марья Ивановна, – он встал, будто его тянуло что-то (чувство долга, что же еще!), наклонился над ней; она крепко взяла его за руку, – Довольно уж вам себя грызть, ничего ведь исправить нельзя. Надо жить дальше…

– Никого не осталось, – всхлипывая, пробормотала Маша, – Вера… я так и не поговорила с ней. Она сказала, ей дела нет… Гордыня… моя гордыня, знаю… Тетенька умерла, я и не заметила…

Она спуталась и замолчала, едва справляясь с дрожанием подбородка. Губы, потемневшие и распухшие от рыданий, были полуоткрыты. Измайлов помедлил, хмурясь, потом решительно наклонился и поцеловал ее.

Средство подействовало: Маша, задохнувшись, перестала рыдать, ее руки сами собою поднялись, обхватывая Измайлова за плечи. Она хотела сказать: не смейте этого делать, я только что мужа похоронила, и не надо выражать свою жалость таким оскорбительным образом! – но промолчала, точно зная, что, если она так скажет, он непременно уйдет. Да и некогда было говорить.

Да, он выражал таким образом исключительно жалость. Ему действительно становилось жалко всех женщин, обладавших талантом убивать свое бабье счастье (почему-то ему всегда встречались именно такие!). Убивать разными способами, с помощью множества разнообразных приемов, но – исключительно успешно. Он всегда понимал, что ничем по-настоящему помочь не сможет, и лучше бы ему отойти. Но как теперь отойдешь, не обидев? Да и нравилась ему Машенька – еще тогда, восемь лет назад…

– Ну и пусть… – пробормотала она спустя какое-то время, словно прочитав его мысли. – Пожалейте меня, Андрей Андреевич, пожалейте! У вас так это выходит… Я знаю, что только жалости достойна…

В ответ Измайлов, продолжая довольно неуклюже держать ее в объятиях, испустил долгий вздох. За вздохом последовала пауза, и только потом – слова, коих, разумеется, нельзя было не сказать:

– Вы, Машенька – прелестная женщина. Замечательная…

– Да?.. – протянула она с искренним удивлением.

– Безусловно. И вы должны пообещать мне…

– Нет, это вы мне пообещайте. Пообещайте, что нынче вечером мы посидим с вами и выпьем чаю. Хорошо?

Она, возможно, ожидала услышать еще один вздох – облегченный. Но он спросил:

– Отчего же вечером? Чаю выпить и сейчас можно.

– Нет. Только вечером. Я вас буду ждать, хорошо?

Конечно, вечером! То, что она собиралась ему предложить, делают вечером или ночью, но никак не днем. Так принято. И вымыться надо в лиственничной кадушке с земляничным мылом. Хорошо бы баню затопить, но это будет уж совсем как-то…

Она бросила на него быстрый напряженный взгляд и поднялась как только могла ловко – надо было уйти поскорее, пока ни один из них не сказал лишнего, убив ее внезапную решимость.

Вечер уже приближался. И осень тоже: весь день моросило, и листья в саду висели тусклые, будто неживые. Только рябина под окном светилась праздничными оранжевыми гроздьями, и от этого света в сумрачной горнице делалось уютнее. Синица, уцепившись за рябиновую ветку, клевала ягоды. Маше, стоявшей у окна, казалось, что блестящий птичий глаз поглядывает на нее насмешливо и всезнающе. Сейчас вот подцепит ягоду клювом и бросит в окно. Кажется, так уже было когда-то…

В сумерках Марья Ивановна выставила на стол, накрытый к чаю, бутылку с брусничной наливкой. Рядом – две стопки, обсыпанные темно-зеленой стеклянной крошкой. Хотела откупорить и выпить для храбрости, но вовремя вспомнила, что так тоже когда-то было. Долго размышлять об этом ей, впрочем, не пришлось, потому что появился Измайлов, решительный и мрачный, твердо намеренный поддержать вдову всеми возможными способами, дабы не допустить слишком тяжелых последствий, например, помешательства или даже наложения на себя рук (в том, что такое возможно, он был почему-то вполне уверен и – ошибался категорически.). Первые четверть часа они чинно сидели друг напротив друга за столом, даже говорили о чем-то, видимо, важном, связанном с приисками… Маша выпила стопку, потом другую. Подумала, усмехнувшись: теперь уж меня наливкой-то не возьмешь. И, внезапно отодвинув стул, поднялась, ухватилась за столешницу.

– Андрей Андреевич, вы сказали, что я – прелестная. Вы это просто так сказали? Я… конечно, никаких таких чувств не могу вызвать?

– Чушь, – резко ответил Измайлов.

– Нет! Теперь уж отвечайте за свои слова. Я должна знать…

Она задохнулась; и, низко опустив голову, начала расстегивать маленькие пуговицы на груди. Темное (но не черное, об этом она позаботилась!) платье из жесткой саржи сухо шуршало, как крылья большого насекомого. Измайлову было совестно и очень не по себе.

– Вот, смотрите, смотрите, – Маша сдернула платье с плеч. Вскинув руки, вытащила и бросила на пол шпильки, распустила волосы. В теплом свете лампы кожа на ее плечах и груди казалась совсем юной, гладкой и очень белой, почти такого же цвета, как сорочка.

Что я здесь делаю, со злостью подумал Андрей Андреевич, машинально поднимаясь. Явился, называется, утешить вдовицу… Как по́шло… И что ж с того? Она-то ждет… И, пока жива, еще надеется на что-то. Как и он сам… И это для живых людей – правильно абсолютно.

– Успокойся, Марья Ивановна, – Измайлов осторожно приласкал плечи женщины, коснулся по возрасту опавшей, но теперь бурно вздымающейся груди. – Не надо душу и платье рвать. Ты хороша еще, и всегда была хороша, и ничего в том дурного нет. Присядь. Я сейчас сам все сделаю. Раздену тебя. И все будет…

И все было.

Он шептал: «Ну милая, ну пожалуйста, не бойся…», а она только повторяла его имя, почему-то все время по отчеству, и это ей самой, и ему казалось смешным.

От его ласки светился воздух, тело становилось горячим, влажным и легким. Мешало только одно: она доподлинно чувствовала, что все, что он сейчас делает, он делает – для нее. А ему самому нужно что-то другое… Другая?

– Андрей Андреевич, – задыхаясь, прошептала она. – А вам?

И вдруг поняла, что никогда, ни разу за все годы супружеской жизни не задала мужу этого вопроса.

– Мне хорошо, – спокойно ответил инженер. – Мне хорошо с тобой, Марья Ивановна, не думай об этом… Подумай о себе. Сегодня я тебе разрешаю… – он склонился над ней, продолжая ласкать и нежить, а она…

«Да я всю жизнь только о себе и думала, – вспомнила Машенька. – О несчастьях, да страданиях своих. О том, как меня не понимают, не ценят, как мне тяжело приходится… Да это бы еще пол беды… При том ведь еще и держала себя так, словно только о других и печалуюсь… Вон, Андрей Андреевич, как человек душою добрый и щедрый, обманулся вполне… Надо на исповедь идти… К отцу Андрею… Он такое поймет…»

– Не сто́ю я… – всхлипнула она вслух.

– Да бросьте вы! – с нескрываемой досадой сказал Измайлов. – У вас теперь вдруг такая мина сделалась, будто вы уж не в кровати лежите, а на паперть влезли… Охота тебе, Марья Ивановна, каждый миг, когда счастье помститься, крестом перечеркивать? Это что – ты христианскую мораль, что ли, так понимаешь? Или по душе идет?

– По душе, Андрей Андреевич, по душе, – всхлипнула Машенька, снова жалея себя отчаянно…

Миг прозрения минул и более не возвращался. («Отточенное милосердие природы» – так назвала бы это «проклятая Софи Домогатская»).

Измайлов был удивителен и нетороплив. Темная осенняя ночь, принадлежащая им двоим, длилась и длилась…

…Прощаясь наутро, она изо всех сил удерживалась, чтобы не заплакать, и ничего не говорила. При том, что сказать хотелось о многом. Главное: «Я точно знаю, что ты меня не любишь, почему же так хорошо? От жалости только?..». Он тоже молчал. Ветер в саду качал деревья, и рябина усердно скреблась в окно, закрытое пыльным плюшем.