Девица Валерия Коврова, из дворян, двадцати шести лет отроду, находилась в полном и окончательном (как ей казалось) душевном раздрае.

Надо было немедленно что-то делать, но, как назло, именно теперь в голову не приходило ничего дельного.

«А раньше-то приходило ли?» – самокритично спросила себя Валерия и опять же не нашла ответа.

Всю свою жизнь Валерия прожила с маменькой и ее младшей сестрой – незамужней тетушкой Аполинарией Никитичной. Отец Валерии, бывший на 22 года старше матушки, скончался от внезапно открывшегося желудочного кровотечения, когда дочке только исполнилось полтора года.

Жили Ковровы небогато, но достойно. Валерия получила хорошее гимназическое образование, по прилежанию и усердию была в числе первых учениц (в третьем и четвертых классах за успехи дочери Ковровых даже освободили от платы за обучение). Старшие женщины неустанно предупреждали подрастающую девушку против козней молодых и развращенных юнцов, которым «от девицы только одного и надо, а после – хоть в петлю». В результате такого воспитания впечатлительная Валерия испуганно шарахалась от всех без исключения мужчин в возрасте от 14 до 50 лет. Всегда носила темные платья самого простого фасона – синие или коричневые, гладкую, без затей прическу и ботинки на низком каблуке. При разговоре никогда не поднимала на собеседника глаза (пялиться – неприлично!) и бледные губы складывала куриной попкой.

Позже, впрочем, она стала замечать странное: казалось, что, вопреки предупреждениям матушки и тетушки, мужчинам от Валерии ничего и не надо.

Валерия некоторое время поразмышляла над этим противоречием, но потом вполне философски разрешила его: не надо, так не надо, – тем лучше.

Тут как раз и подвернулась оказия со службой. Куда же лучше – экзотическая восточная женщина Остякова – держательница входящего в моду художественного салона – искала девицу с хорошим воспитанием и манерами, для того, чтобы принимать и обихаживать посетительниц салона, многие из которых были из самого высшего общества. Сама Варвара Остякова для этой роли не годилась категорически, а Валерия как раз подходила – как ключ к замку.

Размер жалованья, предложенного Варварой для начала, приятно удивил девушку: оно было именно в два раза больше ежемесячной пенсии, которую они с матушкой получали на двоих (у тетушки были свои, впрочем, еще более скромные, средства).

Валерия, естественно, согласилась на все условия и изо всех сил старалась угодить покупательницам и заодно соблюсти честь и выгоду заведения. Хозяйка, кажется, была всем довольна, хотя бесед с Валерией избегала. Приязнь ее выражалась в премиях и регулярных прибавках к жалованью, что Валерию и ее домочадцев вполне устраивало. Нельзя сказать, чтоб и сама Валерия так уж стремилась теснее общаться с Остяковой. Очень смуглая и дикарски резкая в движениях и суждениях Варвара вызывала у флегматичной и белокожей девушки какие-то смутные опасения. Ругая себя за дурацкие фантазии, Валерия, тем не менее, почему-то была уверена, что хозяйка салона Варвара Алексеевна носит за подвязкой остро наточенный ножик и всегда готова пустить его в ход.

Великосветские посетительницы салона к Валерии благоволили, называли ее «милочкой» и всегда советовались с ней касательно новинок, прежде, чем сделать ту или иную покупку. Бесцветная Валерия Коврова имела вкус к красивым вещам и их сочетаниям, и это все признавали. Мужчины салон посещали относительно редко, быстро делали покупки (как правило, они брали что-то в подарок женщинам) и уходили. Стало быть, и с этой стороны все в жизни девицы Ковровой было устроено правильным и безопасным образом.

То есть, подводя итог вышесказанному, можно было сказать, что работа в салоне приносила Валерии не только средства к существованию, но и удовольствие, а, кроме того, почти полностью исчерпывала круг ее общения и интересов.

Одновременное появление в салоне нескольких девушек с отчетливой восточной нотой во внешности поначалу Валерию нисколько не удивило. Персоналу салона сразу было объявлено, что бывшая хозяйка новых работниц (то ли белошвеек, то ли вышивальщиц – Валерия не поняла) скоропостижно скончалась от пневмонии, здание передали наследникам, и девушки поживут при салоне, пока не определятся и не подыщут себе что-нибудь подходящее. Что ж тут удивительного? – Варвара Остякова, сама самоедка из Сибири, решила помочь землячкам в трудную минуту…

Валерия разговаривала с девушками ласково, хвалила их за попытки учиться у мастериц и освоить художественные навыки. Надо признать сразу – девушки старались. У одной оказался явный дар к росписи по дереву, другая ловко вязала оплетки для подвесных цветочных горшков, третья, по-видимому, вспомнив босоногое детство в каком-нибудь степном становище, резала удивительно звонкие, какие-то кружевные дудочки разных тонов, которые связывала по три и по пять гибкой лозой. Получались странно, но приятно звучащие музыкальные инструменты, и посетительницы салона охотно раскупали их в подарок детям…

Все было хорошо довольно долго, ровно до того момента, когда однажды Валерия, скрытая плотно составленными ширмами, услышала, как девушки чирикают между собой. Несколько минут Валерия стояла, плотно стиснув руки у груди, и тешила себя надеждой, что она ошибается и просто что-то не так поняла в беглом и легком разговоре новых мастериц…

Потом надежды не осталось.

И теперь надо было что-то решать. То есть, на самом деле, конечно, решать было абсолютно нечего. Всего лишь подняться к Варваре Остяковой и попросить расчет. Но…

На что жить дальше? Идти служить? Но куда? В гувернантки? У Валерии нет рекомендаций… В компаньонки? Та же проблема, да и место найти не так уж просто… К тому же Валерии нравится именно эта работа, ей нравится каждый день встречаться с людьми, предлагать им красивые вещи, советовать, убеждать, угощать чаем с пирожными, вести светскую беседу… Ей вовсе не хочется проводить весь свой день рядом с какой-нибудь усохшей (или, наоборот, безобразно растолстевшей) старухой… Ей довольно маменьки и тетушки дома…

Но ведь с другой стороны она, дворянка Валерия Коврова, не может постоянно находиться в одном помещении с… с девицами легкого поведения, которые… которые не просто делали это с мужчинами, но и получали за это деньги и подарки… Из подслушанного разговора сообразительная Валерия наконец-то уяснила для себя, где именно работали раньше девушки, которых теперь приютила у себя Варвара… В борделе…

Что стало бы с маменькой, если бы она узнала…

Нет, об этом лучше даже не думать!

Валерия вдруг поймала себя на том, что ощущает себя необычно собранной и решительной. Она, несомненно, найдет выход.

Прежде, чем прийти к окончательным выводам, ей следует с кем-то посоветоваться. Но с кем? Подруг с детства у Валерии не осталось (в гимназии ее считали зубрилкой и фискалкой. Зубрилкой она была, но никогда не фискалила), а после ей и познакомиться-то было негде. Варвара Алексеевна и девушки-мастерицы исключались…

Аграфена Михайловна… – пришла и осталась мысль.

Круглолицая, немолодая по меркам девицы Ковровой женщина в монашеской одежде появилась в салоне не так уж давно. Как поняла Валерия, Варвара и Аграфена были знакомы с детства и жили в Сибири в одном городке… Аграфена происходила из духовной семьи, после жила в монастыре, а теперь после каких-то несчастий прибыла в Петербург с рекомендательным письмом от той самой красивой госпожи, у которой такие милые, воспитанные дети, и еще несчастный слабоумный сынок, для коротких ножек которого эти дети брали расписную скамеечку…

Аграфена Михайловна подходила для целей Валерии просто идеально.

– Я просто не знаю, что мне делать, сестрица! Душа моя истерзалась! – Валерия несколько театрально заломила руки, но сочла это оправданным, так как именно хотела показать Аграфене всю силу своих переживаний.

– Да что ж приключилось-то с тобой, Валерочка?! – испугалась Фаня, отложила в сторону неизменные пяльцы с вышивкой (с самого приезда Валерия никогда не видела Аграфену без работы в руках), и шагнула навстречу к девушке, раскинув руки и готовясь открыть ей свои мягкие объятия.

Валерия с детства сторожилась чужих прикосновений, находя всякие телесные проявления чувств не только неприличными, но и неприятными, но здесь отчего-то изменила своей привычке.

В Фаниных объятиях было тепло и уютно, пахло лавандой, корицей и нитками-мулине. «Как будто бы в середине клубка сидишь,» – подумала Валерия.

– Расскажи, девочка, – мягко попросила Фаня. – Расскажи все, как есть. Неужто, наконец, влюбилась? Я-то все думала: когда ж?

– Нет! Что? Отчего вы подумали?! – Валерия отшатнулась и покраснела.

– А что ж в этом такого? – удивилась Фаня. – Самое время для тебя, и самое дело… Девушка ты строгая, умная, собою видная, если бы еще одевалась покрасивше…

– А чем это я вам не так одеваюсь? – внезапно обиделась Валерия, хотя и отметила, что Аграфена назвала ее «собою видной девушкой». Что это значит, она толком не поняла, но решила считать комплиментом.

– Ну… – замялась Фаня. – Отчего бы тебе, в твои-то годы… Ну хоть голубенькое что-то не носить… Или, еще лучше, золотистое… Вот так, в таком вот сочетании… – Фаня достала из своей корзинки три пучка мулине – насыщенно-голубой, нежно-голубой и темно песочный – и, соединив их вместе, выложила перед Валерией. – Гляди, как ладно получается… Щечки чуть-чуть нарумянить и ты бы у нас сразу такой красоткой стала…

– Я? Буду румянить щеки?! – возмутилась Валерия (имея вкус, она сразу оценила предложенное Аграфеной сочетание, и, против воли, представила свою весьма рослую и стройную фигуру в голубом, в два цвета костюме с песочным, с золотой искрой кантом). – Да за кого вы меня…

– Да. А что ж в этом такого, если тебе Господь не дал? – спокойно возразила Фаня. – Надо и самой о себе порадеть. А то годы пройдут, с чем останешься?

– Я… я не такая… – кусая губы, прошептала Валерия.

– А какая ж ты? – удивилась Аграфена. – Особенная, что ли? Разве не всех Господь по своему образу и подобию создал? Разве не сказал: любите друг друга?

– Но ведь нельзя же… нельзя же… – за деньги?! – шмыгнула носом Валерия.

– А причем тут – деньги? Ты о чем это говоришь-то? – не поняла Фаня.

Валерия рассказала о подслушанном разговоре и о своих терзаниях.

– И что ж? – подумав, серьезно и вроде бы даже сурово спросила Аграфена. – Ты теперь бежать собралась? Они – жрицы любви греховной, о том и спорить нечего. Но куда же, можно у тебя спросить, куда же ты, безгрешная и безлюбая, пойдешь? Где найдешь в мире тебя достойный уголок? Чтобы без греха, без соблазнов, без мужчин даже, если я тебя правильно поняла?… Не хочешь ли в обитель, монашенкой? Я там была, все знаю, все рассказать могу… Иди. Только там все то же. И грех, и гордыня, и зависть. В мыслях-то, да в мечтаниях бессильных грех еще страшнее, бывает, выходит. Удушливее. Тот, кто проклинает, сам проклят – неужели это так сложно понять?!

– Значит… – Валерия искренне пыталась уразуметь (и одновременно – найти повод не уходить, так как именно к этому, как ей казалось, клонила Фаня). – Вы думаете, что мне нет смысла теперь бежать отсюда, потому что везде, где бы я ни спряталась… Я должна научиться… Но ведь я не должна при этом стать… стать такой же, как они? – с тревогой вопросила Валерия. – Я не хочу…

– Разумеется, нет, – улыбнулась Аграфена. – Ты не должна становиться как они, как я, как твои матушка с тетушкой, как еще кто-то… Стань собой. Этого вполне достаточно.

– А… а какая я? – долго подумав, спросила Валерия.

Аграфена Михайловна опять улыбнулась. Улыбка получилась настолько печальной, что у Валерии отчего-то защемило сердце.

– Ты… ты спросила, а значит, – сделала первый шаг. Не у меня спросила, какой я тебе ответчик, – у Бога, у мира. Он услышал. Дальше все от тебя зависит. С каждым шагом будет и ответ приходить…

Элен честно, старательно и серьезно, как и все, что она когда-либо делала в жизни, пыталась освоить запретную для нее, не физически, но психологически, зону человеческой жизни – интимную близость между мужчиной и женщиной. Ее попытки иногда умиляли, а иногда бесили Измайлова. Не слишком экзальтированный по природе, внешне он почти не проявлял своих чувств, но его внутреннее я то корчилось от смеха, то буквально рыдало от сентиментальной жалости.

Все получалось очень неровно.

Порою она потрясенно замирала от какого-то его движения или ласки, и ее теплые карие глаза тут же наполнялись слезами стыда и страха. Раньше, чем Измайлов успевал испугаться своей неловкости и неуместности означенного движения, Элен согнутым запястьем быстро утирала слезы (если хоть одна рука у нее в тот момент была свободна. Если же обе были заняты, то она просто шмыгала носом и загоняла слезы обратно) и тихо, но решительно говорила что-то вроде: «Значит, это вот так делается? Хорошо, Андрюшечка! Я поняла. Пусть будет.» Измайлов просто сатанел от таких изысков постельной жизни, и, будучи человеком взглядов вполне традиционных, порою сам себе казался не то палачом, не то героем какого-то дурного, неподцензурного романа. Предвидеть и предотвратить подобные сцены он был не в состоянии, а сказать Элен ему было, разумеется, абсолютно нечего.

Бывало и иначе. Он просто смотрел на нее, и спокойная красота линий ее тела притягивала его взгляд, дарила отдохновение чувствам. В такие мгновения Измайлов жалел, что не может молиться.

– Ты учи меня, и я буду все делать, – просила его Элен. – Я же теперь передовая женщина и довольно образованная, ты не думай…

– Хорошо, – вздыхал Измайлов. – Тебе приятно то, что он с тобой делает? – спрашивал он, недвусмысленно указывая на объект вопрошания.

– Да, безусловно, – пунцово краснея, отвечала Элен.

– Тогда скажи это этой штуке, – говорил Измайлов, намекая на более смелые, чем позволяла себе Элен, ласки.

Но бедняжка Элен никогда не понимала намеков и всегда и все воспринимала буквально.

– Мне очень нравится… эта штука… – запинаясь, серьезно начинала Элен, прижав руки к груди и заворожено глядя на объект. – Она… то есть, он великолепен, как будто бы завернутый в красный шелк, похожий на древний жезл силы. И тот горячий, но не сжигающий огонь, который…

От подобного бреда передовой и образованной женщины Измайлову нестерпимо хотелось завыть и залезть под стол, но, чтобы окончательно не смутить Элен, он должен был слушать и сохранять при этом по возможности невозмутимый вид. Все это давалось ему крайне нелегко, и часто он с неожиданной для себя симпатией думал о ночных рубашках и ночных колпаках и чепцах, которые сопровождали Элен всю ее предыдущую жизнь.

– На что ты смотришь?

– На твой… гм… зад…

– И что? – растерянно спросил мужчина и тут же мысленно выругался.

Черт побери! Да ты совсем рехнулся от переживаний, старый дурак! Аристократка Элен Головнина прожила с мужем 15 лет и, судя по всему, ни разу не видела его голым (видел ли он ее – это тоже, между прочим, вопрос). А теперь Андрей Андреевич Измайлов, 45 лет отроду, спрашивает ее о том, что она думает о его жопе, пардон, заде (или заду?)!

– Я думаю, что она… то есть он… очень привлекателен, – мужественно сказала Элен, судорожно сглотнув.

Измайлов очень старался сдержаться, но не смог и истерически расхохотался.

– Ну и как у тебя с Измайловым? – с искренней заинтересованностью спросила Софи.

Обе женщины сидели на кровати Элен в ночных рубашках и пеньюарах, грызли яблоки и болтали. За окнами спальни Элен тихо падал снег.

– Двадцать лет назад, помнишь, мы тоже здесь вот так же сидели… – задумчиво сказала Элен. – И ты также обхватывала руками колени и говорила, что у тебя скоро будет много-много кавалеров, больше, чем у Мари Оршанской… А я сказала, что мне нужна только семья, спокойно жить и любить своего мужа и деток… И вот… Вот как повернулось… Ты… и я… – по щеке Элен скатилась одинокая слеза.

– Брось хандрить! – оборачиваясь к Элен, воскликнула Софи. – Ты сама все решила, чего теперь себя изводить! Детьми, кстати, я вполне могу с тобой поделиться, если желаешь. Джонни не стоит с места дергать, а вот Карпушу с собакой и Людочкой вполне могу предложить… Еще бы и Павлушу добавила. В последнее время вовсе невыносим стал, зануда… Брось, Элен! Если все время думать, и вспоминать, так… и до Анны Карениной недалеко. Граф Толстой – дурак, хотя и гений. Ему это еще откликнется, вот увидишь. Умный человек не может долго жить в клетке, даже если сам себе ее сплел. Рано или поздно граф из своих рамок уйдет, если доживет, конечно… Расскажи лучше про вас с Андреем Андреевичем… Этот народоволец матрацный решился на что-нибудь?

– Почему «матрацный»? – удивилась Элен, несколько отвлекшись от своих переживаний.

– Ну, ты не замечала разве, что Андрей Андреевич на матрац похож? Такой полосатый, из конского волоса, с пупочками? И мягкий, и жесткий одновременно… С полосами, куда попадешь… Как будто бы он вот так встал стоймя и ходит себе на ножках… – Софи, изогнув кисть, показала, как ходит матрац-Измайлов.

Элен улыбнулась сквозь слезы. Придать воображаемому полосатому матрацу черты Андрея Андреевича оказалось на удивление легко.

– Ты знаешь, мне Васечку даже жалко стало, – задумчиво сказала Софи.

– Отчего ж? Ты ведь никогда его особенно не любила. Не говорила мне, но я ж видела…

– Да, да, это так. Но вот теперь. Знаешь, Элен, ты, может, никогда мне после этих слов не простишь, но я сказать должна: вполне может так статься, что ты просто уничтожила его своим совершенством. Он, конечно, по большому счету, сам виноват, думал бы, с кем связывается, но все же…

– Отчего же не прощу? – грустно возразила Элен. – Я тоже об этом сто раз думала, хотя и не теми словами… Но это все в прошлом. Какое я теперь «совершенство» – подумай сама?!

– Да, живым быть, это дорогого стоит, – согласилась Софи. – Так что же – вы с инженером?

– Андрею Андреевичу со мною нелегко приходится, – серьезно сказала Элен.

Софи расхохоталась. Элен взглянула обиженно и непонимающе.

– Ну ладно, ладно… – пробормотала Софи, сдерживая смех. – Я, в общем… понимаю…

Помолчав, Элен собрала в кулак кружева у ворота. Подобный жест в ее исполнении показывал, что она нешуточно волнуется. Обычно Элен вообще избегала слов и жестов, демонстрирующих чувства. Вести себя иначе – вульгарно. В сущности, Софи и вправду искренне сочувствовала инженеру. Задачу, которая нынче стояла перед ним, никак нельзя было назвать легкой.

– Софи, ты говорила о детях… – напомнила Элен. – Я понимаю, о Павлуше – это шутка. Но другие… маленькая девочка… тебе ведь, быть может, действительно в тягость, а мне… Я ведь всегда…

– Не надо, Элен, – сразу став серьезной, сказала Софи. – Не нужны тебе сейчас чужие дети.

– Да, – Элен потупилась. – Конечно. Ты права, а я – не подумала. На мне ведь теперь клеймо. Я не могу воспитывать дочку Григория Павловича, других, это скомпрометирует их в глазах людей, общества…

– Господи, Элен! Что за чушь ты несешь! – вскричала Софи. – Немедленно прекрати само уничижаться, а не то я… Не то я не знаю, что с тобой сделаю! Тебя, значит, нельзя подпускать к детям… А меня, значит, – в самый раз, да? А то, что я от мужа спала в Сибири со своим бывшим любовником и едва ли не выла с тоски по-волчьи каждую ночь, когда он почему-либо не приходил – это как? И сейчас бы выла, если бы гордость позволила…

– Софи, милая…

– Что – Софи?! Да, я люблю и всегда любила Туманова, но это ничего не меняет, потому что он тоже женат и у него есть дочь. И еще потому, что такое, как у нас, по самому своему устройству не может быть долго. И детей я тебе не отдам – мне самой нужно. А ты… Ты вполне сможешь от Андрея Андреевича еще родить, да и Ванечка, я уверена, во всем разберется со временем и к тебе вернется… Вы ведь… не делаете ничего? Ну, чтоб детей не было?

– Он… спрашивал, – покраснев, сказала Элен. – Но я сказала, что как Бог рассудит. Если Он допустит, чтоб я забеременела, значит, мне еще можно счастливой быть… А нет – значит, недостойна…

– На Бога надейся, а сам не плошай, – пожала плечами Софи. – Я как раз о том с тобой и говорить хотела…

– О чем же? О том, как мне забеременеть? – удивилась Элен. – Или? – женщина вздрогнула и потерла пальцами глаза. – Ты сама ждешь ребенка? От Михаила?!

– Да нет, – досадливо повела плечами Софи. – Никого я не жду. А говорить хотела о том, что хватит уже тебе здесь киснуть, от всех прятаться и от случая к случаю постель Измайлову греть. Пора обратно в жизнь выбираться.

– Софи! Как ты себе это представляешь? Я понимаю, что у тебя намерения самые лучшие, но… не надо меня утешать. Я поставила крест на всей своей прошлой жизни, и сделала это сознательно. Думаю, что ты понимаешь: мною двигала не только и не столько страсть к Андрею Андреевичу (в отличие от тебя, я человек не слишком страстный), но я просто не смогла больше жить во лжи… Я ни о чем не жалею. Но теперь, после всего, что ж можно изменить?

– Всегда можно, – возразила Софи. – Вспомни, как ты меня вытаскивала, когда я жила любовницей у Туманова, а после – бросила его. Неужели ты думаешь, что я – позабыла, и того же для тебя не сделаю?

– Софи, но это же совсем другое!

– Так мы и делать будем другое.

– Что же? – против воли заинтересовалась Элен. Порывы Софи всегда захватывали окружающих ее людей, как крутящиеся степные смерчи. Элен с детства знала, что противиться этому бесполезно, гораздо проще сделать пару кругов, а потом попытаться отползти.

– Тебе надо чем-то заняться. Чем – вот это и надо сейчас решить. Только не надо опять заводить про детей. Прости, но от этой темы меня, хоть и не беременна, нынче подташнивает…

– Софи, но ты рассуди сама, – окончательно успокоившись по виду, сказала Элен, и старательно, с хрустом обкусала недоеденное прежде яблоко. – Я же никогда ничего не делала, кроме как воспитывала детей и дом вела. Что я умею? В гувернантки идти или в учительницы? Но это – не тоже ли самое? Да и смешно, ведь средства на жизнь у меня есть…

– Нет, это, разумеется, не то, – подтвердила Софи. – Надо что-то другое… Думай, Элен. Что ты еще можешь?

– Да ничего я не могу! – снова начиная расстраиваться, воскликнула Элен. – Как сказала бы Оля Камышева – яркий пример выродившейся аристократии!

– Погоди… погоди… – Софи накрутила на палец локон и задумалась. – Ты ведь достаточно образована, много читала… Что с этим… на первый взгляд – ничего… Что у тебя еще есть? Женский ум теперь никому не нужен, с этим погодить надо… красота… ну, это уж не наш с тобой возраст… вкус… Вот! Элен! У тебя же всегда был безупречный аристократический вкус! К вещам, к одежде, к обстановке, к моде, ко всему… На тебя всегда все наши дамы оглядывались…

– И что же? Ты думаешь, я могла бы стать модисткой? Но ведь я умею только вышивать, а кроме того…

– Нет, я имею в виду кое-что получше! – воскликнула Софи и, притянув к себе Элен, весело поцеловала подругу в пахнущую яблоками щеку.

Ночной снег тихо падал на имение Скавронских, укрывая и сглаживая все без разбору, погружая готовую ко сну землю в мягкую зимнюю прохладу.

Когда наступал момент, за которым желание видеть ее превращалось в физическую боль, Туманов, ведомый не памятью даже, а плотским нутряным чутьем, уверенно шел в ближайшую «казенку» (государственные винные лавки. Продажа водки была царской монополией), каковые, в соответствии с полицейскими правилами, помещались в Петербурге на тихих улицах, вдали от церквей и учебных заведений.

«Казенки» ничуть не изменились со времен его молодости. Над дверью все также висела небольшая зеленая вывеска с двуглавым орлом и надписью «казенная винная лавка». Внутри лавки – перегородка почти до потолка, по грудь человеку деревянная, а выше – проволочная сетка и два окошечка. Два сорта водки – с белой и красной головками. Бутылка водки высшего сорта с белой головкой, очищенная, стоила 60 копеек (именно такую и покупал обычно Туманов), с красной головкой – сорок. Еще продавались бутылки емкостью в четверть ведра – «четверти», в плетеной «щепной» корзине. Половина такой бутылки называлась «сороковка», сотая часть ведра – «сотка», двухсотая – «мерзавчик». С посудой «мерзавчик» стоил шесть копеек: четыре копейки водка и две копейки посуда.

«Сидельцем» в лавке обычно оказывалась офицерская вдова. Она принимала деньги и продавала конверты и почтовые марки, гербовую бумагу и игральные карты. Вино и водку подавал в другом окошечке здоровенный дядька, который мог утихомирить любого буяна. В лавке всегда было тихо, зато рядом на улице царило оживление: стояли подводы, около них – извозчики, любители выпить. Они всегда покупали посудинку с красной головкой – подешевле. Туманов, купив «беленькую», барином выходил к извозчикам и – форсил, внезапно оказываясь одним из них.

Как все сбивал сургуч с головки, легонько ударяя ею об стену. (Вся штукатурка возле дверей «казенки» была в красных кружках). Затем ударом о ладонь виртуозно выбивал пробку, выпивал из горлышка в четыре глотка, закусывал одолженной у извозчиков закуской, или, чаще, покупал у стоящих здесь же баб соленый огурец или горячую картошку. В холода эти бабы были колоритными фигурами: в толстых юбках, они сидели на чугунах с горячей картошкой, заменяя собою термос и одновременно греясь в мороз.

Подозрительно приглядевшись к Туманову, извозчики задавали всегда один и тот же вопрос:

– Так ты что, барин, из наших, что ли, будешь?

– А то! – отвечал Туманов, стараясь выгнать из речи английский акцент. – Отсюдова. Отец мой, Ефим Сазонов, был здеся, в Питере, ломовиком. А я вот – глядите, добрые люди, миллионщиком стал… А щастя – нет как нет…

В этом месте Туманов доставал из-за пазухи ворох разноцветных купюр и начинал без разбору наделять ими собравшихся.

Спектакль обычно прерывал прохаживающийся недалеко от «казенки» городовой…

Софи сдержала свое слово касательно Джонни. Хмурым осенним днем привезла мальчика в Петербург, в условленном заранее месте ходила вдоль лавок, купила приемному сыну лошадку-леденец на палке и позволила сосать прямо на улице. Джонни весь перепачкался, высовывал язык и облизывал толстые пальцы. Софи выглядела красивой и отчужденной, как далекая планета над морем. Туманов смотрел издалека.

Джонни, как многие слабоумные люди, некоторые вещи умел постигать путем внеинтеллектуальным. Обернувшись к Софи, указал пальцем в сторону, где спрятался за водосток Туманов, и, уцепившись за ее юбку липкой ручонкой, спросил:

– Вон там. С бородой. На меня смотрит. Опасно?

– Нет! – твердо сказала Софи. – Я давно знаю этого человека. Он – мой друг. И еще больший друг твоей мамы, Саджун. Он хочет просто посмотреть на тебя.

– Пусть, – поколебавшись, согласился Джонни.

Софи помахала высунувшемуся Туманову рукой. Он подошел, присел на корточки, чтобы поменьше пугать мальчика. Когда смотрел на Джонни, лицо его окутывалось такой болью, что ее хотелось стереть рукой, как налипшую паутину. Софи хотелось провести пальцем по его губам, впавшему виску, скуле… Она молчала и глядела поверх его головы. Туманов дал Джонни какую-то игрушку. Джонни не взял. Софи, не глядя, приняла ее сама и откинулась назад с торопливой и наигранной беззаботностью.

– Пойдем! – Джонни потянул ее за рукав.

Туманов поймал извозчика, сунул ему деньги. Как только они отъехали, начался ливень, какой бывает только во сне или в сказке, совершенно по-собачьи кидающийся на стены. Михаил долго стоял не двигаясь, и струйки воды текли по его некрасивому лицу, теряясь в бороде.

В коляске Джонни сидел молча, потом потеребил Софи за рукав.

– Ты что-то хочешь сказать? – спросила Софи, наклоняясь.

– Кто он мне? – спросил Джонни. – Кто он тебе?

Софи уже начала какой-то вдохновенный жест, собираясь сопроводить им свое убедительное вранье, но прервала его на середине и устало сказала:

– Он – твой отец, Джонни. А я его просто люблю. Но он всегда любил твою мать, запомни.

Джонни помолчал еще, потом вздохнул и неразборчиво пробормотал себе под нос:

– Павлуша правду сказал.

– Что? – удивилась Софи. – Причем тут Павлуша?

– Джонни – сын троглодита! – с комической и печальной торжественностью объявил мальчик.