Последние дни старого года выдались дымными и теплыми. На улицах пахло мокрым углем. Адмиралтейская игла пряталась в облаках.
Софи сидела, опустив руки вдоль тела, смотрела на распятую на кресте рождественскую елочку. В Люблино ставили для детей огромную ель, всю укутанную ватой, гирляндами, серебристой и золотой мишурой, уставленную свечами и обвешанную хрупкими шарами, шишками, конфетами и засахаренными фруктами. Здесь, в Петербурге так, символ…
Несмотря на размеры, он всегда умел ходить бесшумно. Но она почувствовала его присутствие еще до того, как увидела и услышала.
Туманов стоял на пороге в мокрой волчьей шубе, с всклокоченными волосами и бородой. Некрасивость его казалась сейчас болезненной.
– Я… мы уезжаем днями. Прости, но я не мог…
– Правильно сделал, что зашел попрощаться, – бесцветно сказала Софи. – Проходи. Только, вот досада, мне сейчас надо будет уходить. У меня с братьями встреча. Гриша под новый год уезжает, так проще…
– Можно мне пойти с тобой? Я не стану мешать, даже говорить не буду, если запретишь…
– Не надо, Михаил, тебе не идет…
– Хорошо, не стану. Так – можно?
– Иди, коли хочешь. Я через четверть часа буду одеваться и поедем… Знаешь, я видела Ефима Шталь, твоего брата. Он сначала прислал мне отравленные конфеты, а потом мы помирились…
– Хочешь, я его убью? – серьезно спросил Туманов. – На всякий случай, покуда у него опять что-нибудь не поменялось…
– Нет, спасибо, не надо, – так же серьезно ответила Софи. – Пусть останется мне на память.
– Дуня говорила мне, что вы встретились…
– Отчего ты не сказал мне…
– Я бы сказал. Но ты не спрашивала. Ни имени, ничего. Я думал, ты не хочешь знать…
– Наверное, ты прав, и так все и было…
Они разговаривали из разных углов комнаты, и разлука раскинула между ними свою сеть. В ней увязало все.
Встречались на Масляном буяне, который представлял собою обширные амбары на берегу моря, в устье Пряжки у Матисова моста. Здесь разгружались с кораблей бочки с салом и с маслом, сюда же для виноторговца Шитта доставлялись бочки с коньячным спиртом. Весною и осенью приходили из Архангельска шняки (род парусных судов) с соленою трескою, семгой и камбалой.
В это время года здесь было пусто. Высились темные стены складов, валялись полузанесенные снегом разбитые бочки, налетал ветер с залива, нес снежную пыль. В переулках и тупичках между складами, где не было ветра, остро пахло морем.
Кроме братьев Домогатских, Григория и Алексея, были еще инженер Измайлов и Элен Головнина. На Туманова, который пришел с Софи, взглянули с удивлением, но из тактичности даже ничего не спросили. Элен (которую он не видел ровно десять лет, с того самого вечера, когда она явилась в игорный дом просить его оставить Софи, а он отдал ей векселя ее мужа) сняла перчатки, молча взяла в свои руки огромную кисть Михаила и ласково погладила ее, как гладят замерзших зверьков. Туманов ничего не сказал, но был тронут.
У Гриши были с собой небольшой кофр и гитара в чехле. Кофр нес Алексей и спорил с Гришей о Боге и революции. Туманову было странно такое прощание, но он невольно прислушивался, чтобы окончательно не увязнуть в своем.
– Ради одного человека стал бы Христос жертвовать? – спрашивал Алексей. – Вот вопрос, в котором вся ересь революции себя с полной силой проявляет. Для Христа ближний – один, единственный, с ним завет. Для революционеров – масса, народ, в ней человек теряется, может стать неважным. Вот – различие!
Элен, которая явно была согласна с Алексеем, невольно шагнула ближе к нему. Гриша, горячо возражая, тоже подался к брату, Софи – к Грише, стремясь еще побыть с ним перед разлукой. Туманов с Измайловым оказались сбоку, вместе.
Прочие же стояли плечом к плечу, обернув лица к морю. Перед ними все прерывалось. По сине-серому небу кровавым зайчиком прыгала северная, зимняя, вечерняя заря. Как будто кто-то расплескал в небе вино или кровь.
– Глядите, – сказал Измайлов Туманову. – Аристократы и петербуржцы. Апостолы наслаждения и боли. Ветер дует им в лицо и это правильно…
– А кому же попутный? – спросил Туманов.
– Не знаю, – Измайлов пожал плечами. – Наверное, плебеям, вроде нас с вами, или пролетариату. Ветер революции дует в спину, раздувает паруса…
– Мне лично дует в ухо… – сказал Туманов. – Очень противно. Потом на досуге решу, что это значит в рамках вашей аллегории.
После отогревались в дешевой чайной, где уже заранее чадно праздновали новый год, пахло простым весельем, кренделями, дешевой водкой и юшкой из разбитого носа.
– Может, куда поприличнее… – спросил Туманов у Измайлова.
– Не надо, опасно, – возразил тот. – К тому же, это глупо получится. Ведь здесь именно, тот народ, ради которого они…
Гриша достал гитару из чехла, тихо перебрал струны, запел. Брат и сестра подхватили.
Гул в чайной почти стих. Люди слушали, подперев ладонями щеки и думая каждый о своем.
– Я никогда не слыхал… Кто это сочинил? – тихо спросил Туманов.
– Пьер, мой муж, – ответила Софи.
Туманов скрипнул зубами.
Распрощавшись с Гришей и прочими, Туманов и Софи просто шли по улицам, избегая людных мест. Можно было взять извозчика, но в ходьбе имелась какая-то разрядка. Заходили во дворы, переулки, заглядывали в окна. Словно стремились за что-то удержаться.
В одном из дворов, похожем на огромный колодец, в подвальном окне, которое когда-то было заложено кирпичом, а теперь наполовину выкрошилось, в темноте, как в раме, неподвижно сидела молодая, остроухая, беременная кошка. У нее были желтые и чистые глаза, белый воротник. В ее позе – любое потребное количество надежды и горделивой трагичности одновременно. Что ее ждет? Кто ответит? Но она уверенно смотрела в мир и внутрь себя…
Туманов указал пальцем: рядом, стеною, почти невидно пробирался большеголовый серый кот, ветеран кошачьих боев и король помоек. Вся морда в шрамах, нету одного уха и половины хвоста. Он все знал о жизни… Кошка едва заметно скосила глаза и посмотрела на него…
– Гляди! – засмеялась Софи. – Это мы с тобою. Огромный помоечный кот и самоуверенная молодая кошка. Когда-то давно. Помнишь?
– Помню… – Туманов тоже улыбнулся. Пожалуй что, через силу.
Оба думали об одном, но никто не говорил первым.
Когда увидели вывеску, без претензий совершенно: «Гостиница Придорожная», переглянулись и свернули туда, не сказав ни слова.
В простом, почти аскетично убранном номере он посадил ее к себе на колени и долго держал, не отпуская. Служанка принесла заказанный ужин, но ни один из них даже не притронулся к еде. На столе, в бутыли синего стекла стояла еловая ветвь с одною ниткою серебряной мишуры.
– Если ты не хочешь, ничего не будет, – сказал он много позже.
– Ты же знаешь, что я хочу, – возразила она.
Простыни были влажными и холодными.
– Ложись на меня, – предложил он. – Я теплый, буду для тебя простынкой.
Она послушалась.
– Как ты хочешь? Я все сделаю, мне надо, чтоб тебе было хорошо, чтоб ты запомнила…
– А ты?
– А я и так запомню, – просто ответил Туманов. – Что б ни было…
– Я хочу все равно как, но чтобы долго, – доверчиво попросила Софи и уткнулась носом в ямочку между его ключиц.
Туманов зажмурился и всею силой, которая у него только была, сдержал стон.
…
– Как занятно получилось у Измайлова и Элен… – задумчиво сказал он время спустя. – Кто бы мог представить себе… Впрочем, если она перестанет все время смотреть на него как на пряник, который записному сладкоежке разрешили съесть перед казнью, то, пожалуй, может что-то из всего этого и выйти…
– Это только кажется, – Софи помотала головой. – Элен всегда была непроста, а сейчас стала еще сложнее. В ней появилась какая-то ядовитая лебединая изгибчивость… Ведь то, что она сделала, никому даром не проходит… Ты не можешь ее разгадать, как и все. А я – знаю… Она зовет его дурацкой кличкой: Андрюшечка. Ты слышал? – Туманов кивнул. – Все слышат и думают: сю-сю-сю, глупая курица. И он сам, быть может… Но это до тех пор, пока не попробует ее назвать: Ленюшечка, не натолкнется на ее взгляд и… больше никогда не станет повторять попыток… Она – Элен, Михаил, Элен Скавронская, за ней три века родовой спеси, чести и еще Бог или черт знает чего…
– Мне трудно себе представить… – медленно сказал он. – Хотя я всегда помню, как она тогда пришла ко мне в игорный дом в сопровождении дряхлого лакея, и… стояла… Да, быть может, ты и права…
– Знаешь, моя средняя сестра теперь тоже пишет. О любви. И вот я думаю: как все нереально в романах, когда описывают близость между мужчиной и женщиной.
– Почему нереально?
– Есть какие-то обороты, и их повторяют из раза в раз, как будто бы сами в постели никогда не лежали. Смотри: «охваченные пламенем страсти» (это как еретики на костре инквизиции, что ли?); «воспарили в небесам» (там же мокро и холодно, если я что-то понимаю); «заиграла божественная музыка» (а если у кого совсем музыкального слуха нет, как у меня, к примеру)…
Теперь уже он лежал сверху, опершись на локти, чтобы не раздавить ее своим весом, с любопытством смотрел ей в глаза:
– А как ты бы сказала?
– «Весь мир со всеми концессиями, архитектурой, философией и т. п. вышел из комнаты и закрыл дверь»…
– Ну, не знаю… Как-то это очень просто, не романтично, нет образности…
Софи рассмеялась, ухватившись за его шею, приподнялась и поцеловала Михаила в губы, в глаза и в нос.
– Тогда так: ты похож на огромную черную тучу, накрывшую прибрежный лужок. Вода в речке потемнела. Вот нынче гроза начнется… Каждый из детства помнит: и страшно, и сладко. И хочется одновременно: и спрятаться куда-то, и выбежать и закричать…
– Кричи, – хрипловато сказал он. – Только не прячься…
– Куда ж мне от тебя… – прошептала она. – Иди ко мне, Мишка мой… Я буду кричать…
– Сонька, родная…
Неподвижный воздух пах яблоками и елкой, и еле слышно звучала незнакомая музыкальная тема…
(прим. авт. – разумеется, это была тема из «Шербургских зонтиков», но до нее оставалось еще почти 60 лет, она звучала из далекого будущего, и потому нашим героям была едва слышна. К тому же у Софи, как мы знаем, не было музыкального слуха…)
В новогоднюю ночь, в преддверии праздника прохожих на улицах не было совершенно. Все сидели по домам или в ресторанах. Лихачи везли куда-то опаздывающую публику. Множество народу уехало на острова. Замерзший городовой на углу Пантелеймоновской и Соляного переулка, похожий на неудачный памятник, проводил их изумленным взглядом.
Они прошли мимо ее квартиры и дошли да цепного моста через Фонтанку к Летнему саду. Остановились возле портика-пилона, к которому крепились цепи, поддерживающие пролетную конструкцию. Дальше идти было нельзя. Падал легкий бутафорский снег. Петербург стоял торжественный и ироничный.
– Это все он, Город, – сказала Софи, указывая вдаль, где над Царицыным лугом мела поземка, и стояли голые черные деревья Летнего сада. – Петербург – вот истинный режиссер всех разворачивающихся на его фоне спектаклей. Точнее, даже не «на фоне». Надо сказать: в его чреве, так как он мало-помалу переваривает всех своих жителей, делая их с течением лет все более призрачными… Мы с тобой уже почти призраки, Туманов, персонажи из легенды… Знай: я всю жизнь любила и желала только тебя. С самой первой ночи.
– Я думал, тебе тогда не понравилось…
– Я говорю о той ночи, когда ты раненный валялся в Чухонской слободе в грязи и крови. А я застрелила несчастного оборванца, нанятого влюбленной в тебя Зинаидой, и привезла тебя в игорный дом… Ты метался в бреду, одурманенный опием, доктор кривой иглой штопал тебе физиономию, а я глядела на твое распростертое тело и… тогда я даже не понимала, что именно со мной происходит… Мне жаль, что я для тебя не была…
– Софья, это не так… Ты думаешь о Саджун… Я помню, ты говорила об этом, когда считала, что я не слышу тебя. Мне кажется, я могу объяснить. Человеческие души приходят в этот мир спящими. Достаточно взглянуть на ребенка, чтобы это понять. Наверное, некоторым удается проснуться самим. Многие так и спят всю жизнь, двигаются, едят, рожают детей, покупают вещи, делают карьеру, и так и умирают, не успев пробудиться. Но большинство из проснувшихся должен кто-нибудь разбудить. Для меня это была Саджун. Для тебя – Эжен Рассен… А мы с тобой повстречались уже проснувшимися. Это – редкость…
– Ну что ж… Теперь, когда между нами все ясно, прощай?
Софи усмехнулась темными губами, как будто бы разошлись края глубокой царапины.
Он понуро кивнул, но вдруг глаза его страшно расширились.
– Софья! – он схватил ее за плечи. – Скажи мне! Там, во дворе, кошка и кот… Ты сказала: это мы с тобой, когда-то давно… Но кошка была беременной! Она ждала котят, ты не могла этого не заметить! Софья! Ты… тогда… Скажи!
– Да, – сказала Софи, глядя ему в глаза. – Да. Пьер женился на мне, когда я ждала ребенка. Павлуша – твой сын, Михаил…
– Но почему…
– Какой смысл спрашивать… теперь?
– Да, – он снова переборол боль, спрашивая себя, отчего судьба отпустила им на двоих так много сил. Какая в этом была задумка? – Никакого смысла. Но… какой он?
– Странный, – ответила Софи. – Большой. Ужасно похож на тебя внешне. Наверное, будет финансистом…
Он уходил от нее по мосту. Чистый голубой снег бережно и неторопливо заштриховывал его фигуру. Навстречу шел какой-то прохожий в старомодной крылатке.
«Вот еще один человек, у которого нет пристанища в новогоднюю ночь, – подумала Софи. – А может быть, он тоже только что с кем-то расстался…»
Поравнявшись с ней, прохожий остановился и внимательно, словно узнавая после разлуки, взглянул ей в лицо темными, странно глубокими глазами.
– Простите, мы с вами знакомы? – прошептала Софи, чувствуя какую-то непонятную дрожь.
– Вы забыли… – проговорил незнакомец и улыбнулся. – Мы встречались здесь, неподалеку, но очень, по вашим меркам, давно… Тогда это было вам нужно. И теперь… Вспомните: Петербург – целиком сочиненный город. В реальности он существует едва ли на четверть. Он так живет, и его нужно досочинять непрерывно, в этом его особая связь с жителями. Их мысли, и чувства, и мечты, и надежды заново рождают его каждый день, каждый год, каждый век… Вы понимаете меня? Сейчас, в эту минуту, на рубеже веков почти все можно исправить, переписать…
Софи потрясенно смотрела на то место, где только что был говоривший с нею человек. На льду Фонтанки, как его глаза, темнели дымящиеся полыньи. Серо-каменное тело города поудобнее устраивалось на ночь на ложе дельты. Фигура Туманова почти скрылась в лиловой дымке…
– Михаил! – крикнула она, боясь, что голос изменит ей.
Он обернулся и сразу же пошел назад, все ускоряя шаг.
Она побежала ему навстречу.
В этот миг гулко ударила пушка Петропавловской крепости, оповещая жителей столицы о том, что наступил новый год и новый век.
– Мишка… он сказал… сам Город сказал мне… – запинаясь, шептала Софи. – Я когда-то говорила с ним… раньше… а теперь не узнала… Мишка…
– Сонька… Сонька… Сонька… – повторял он, слизывая ее слезы и целуя волосы.
Двадцатый век – удивительный, прекрасный и страшный – со всеми его кровавыми войнами и революциями, потрясающими открытиями и опаляющими душу разочарованиями, вступал в свои права.
Но двум людям, которые, обнявшись, стояли на мосту, не было до этого никакого дела.