Когда папа с мамой развелись, мы разменяли нашу двухкомнатную квартиру на Лиговском проспекте. При размене нам с мамой досталась однокомнатная квартира в Купчино, а папе — комната в большой коммуналке на улице Чайковского. Это было справедливо, потому что, во-первых, нас с мамой двое, а во-вторых, у Зинаиды Георгиевны, новой папиной жены, тоже есть хорошая комната… Когда папа с Зинаидой Георгиевной съедутся, они получат вполне приличную квартиру.

А мы съехались с бабушкой, маминой мамой.

Наша новая квартира недалеко от прежней, рядом с Московским вокзалом. Это хорошо, потому что маме недалеко ездить на работу. Да и бабушка, хотя она уже давно на пенсии, иногда устраивается на работу в детскую поликлинику, которая теперь от нас наискосок через квартал. Даже дорогу переходить не надо.

Бабушка всю жизнь проработала детским участковым врачом, а детских врачей всегда не хватает, поэтому ее часто зовут в поликлинику поработать. Она всегда соглашается, но долго там не выдерживает, ругается со всеми и увольняется. Не знаю, как она ругается на работе, но дома она кричит, что самая гуманная в мире профессия выродилась, что детей теперь лечить не умеют, что институты выпускают в лучшем случае невежд, а в худшем — бездушных карьеристов и что ноги ее больше не будет в этом гнезде равнодушия и разврата…

Но каждую весну, когда пригревает солнце и отступает бабушкин радикулит, она «на минутку» заглядывает в ближайшую детскую поликлинику, обнаруживает там кучу недостатков, бросается к начальству ругаться и в результате остается работать. «Я ни сном ни духом, — ворчит дома бабушка, — но они так просили, так просили… У них такой завал с участковыми… А в этом году такая сложная эпидемия…» Мы с мамой улыбаемся и ничего не говорим, потому что возражать бабушке опасно. Любой довод против ее устройства на работу, она воспринимает как сомнение в ее лечебных способностях.

Наверное, бабушка хороший врач. Все мамины знакомые, имеющие детей, звонят к нам советоваться, разговаривают с бабушкой по два часа и говорят, что нам с мамой страшно повезло. Я здорова и редко болею даже насморком, но, несмотря на это, меня с самого раннего детства постоянно обследуют. То мама замечает, что у меня по утрам заплывшие глаза. «Надо проверить почки!» — заявляет бабушка, и я месяц валяюсь в больнице и выдерживаю настолько малоприятные процедуры, что даже вспоминать не хочется. То вдруг бабушка начинает подозревать, что у меня не в порядке печень. И вот где-то по знакомству я глотаю какие-то кишки, выпиваю цистерны тошнотворно-теплой минеральной воды и на полгода лишаюсь любимых соленых огурцов маминой засолки… Так что вы сами понимаете, что я предпочла бы, чтобы бабушка была по профессии инженером, или продавцом, или еще кем-нибудь.

Плохо, что после всех обменов мне пришлось пойти в новую школу. Не то чтобы я очень любила старую, но все-таки за пять лет привыкла. Не столько, конечно, к школе, сколько к ребятам, одноклассникам. Хотя старая школа недалеко и до дома, где живет моя лучшая подруга Инка Колесова, всего три трамвайных остановки, все равно это уже не то. Недавно мы встретились с Инкой, сели на качающуюся скамейку в нашем старом дворе, уже рты раскрыли… А о чем говорить — не знаем. Не о чем. Инка начала было рассказывать всякие сплетни о нашем классе, но мне это уже как-то неинтересно. У них столько всего нового, которое уже без меня произошло, что все остальное тоже получается как бы чужое. Они — отдельно, я — отдельно. А моих новых знакомых Инка не знает… Так что посидели полчасика и разошлись… Жалко.

В общем-то в новой школе у меня все получилось неплохо. И с девчонками мирные отношения, и с учителями. Во втором полугодии меня даже выбрали ответственной за культмассовую работу. Я организовала два культпохода в кино и один — в Зоологический музей. В кино оба раза пришло много народу, правда, одни девчонки, а вот в Зоологический музей — всего шесть человек. Я сначала огорчалась, а потом подумала, что наши ребята, наверное, ко мне еще просто не привыкли. Но наша классная руководительница сказала, что не привыкли они скорее не ко мне, а к музеям.

Так что в школе у меня все нормально. И на переменах я теперь не стою одна у стены, как вначале, а хожу вместе с девчонками по рекреации и обсуждаю, почему Мишка Крымов уж третий день торчит по утрам напротив Милкиного парадного, почему Ленка Макаренко так задается, а физичка Берта Моисеевна уже третий месяц не носит обручальное кольцо… В общем, все как в нашей старой школе, и иногда мне даже кажется, что я никуда не переходила.

Но это днем. А по вечерам мне делать абсолютно нечего. Раньше, сделав уроки, я выходила во двор, заходила за Инкой (или она заходила за мной), и мы шли гулять. Весной вместе с другими девчонками играли в классики или в резиночку, зимой катались с горки, осенью больше сидели на скамейках и сплетничали. Я не знаю, что делают после уроков мои новые знакомые. Знаю только, что Зина Лучко занимается художественной гимнастикой, а Ленка Макаренко играет на пианино. А остальные? Меня никто ни разу не позвал к себе домой, а напрашиваться или звать самой неудобно. Плохо, что у меня день рождения летом. И еще плохо, что я никогда не болею. Я даже думала: не притвориться ли мне больной, но не хочется пугать маму с бабушкой и потом опять где-нибудь обследоваться. Если бы я заболела, может быть, кто-нибудь принес бы мне уроки. Например, моя соседка по парте — Наташа Громова. Мне в общем-то все равно — кто. Мне все девчонки в классе нравятся. Даже Ленка Макаренко, которую все остальные не любят, потому что она «очень много о себе понимает». Но тут я с ними не согласна. Ленка и в самом деле очень умная и красивая девочка. Так что сколько есть, столько и понимает. Все правильно.

А пока я не решилась заболеть или позвать кого-нибудь в гости, я гуляю одна. И гулять здесь гораздо интереснее, чем вокруг нашего старого дома. Даже в окно посмотреть — и то здорово. В старой квартире все три окна выходили во двор-колодец, и солнце у нас бывало летом по два с половиной часа в сутки. А зимой и вообще не было. Из окон был виден растрескавшийся асфальт, занавешенные окна дома напротив и два помойных бака — ничего интересного. А в новом доме в окно большой комнаты можно смотреть очень долго. Потому что оно выходит на Московский вокзал. То есть не на сам вокзал, вокзала из окна не видно и поездов тоже.

То, куда выходят наши окна, мама называет «полосой отчуждения». Если смотреть сверху, из окна, то она кажется пестрым лоскутным ковриком, составленным из низких разноцветных крыш. А если спуститься вниз и войти в нее, то она похожа на джунгли и на другую планету одновременно.

Что такое «полоса отчуждения»? Это — целый город, да что там — целая страна. Люди, которые не живут и не работают в ней, обычно даже не знают о ее существовании. Когда ее можно увидеть? А вот вспомните, поезд подъезжает к Московскому вокзалу. Едет медленно-медленно. А что вокруг? Она — «полоса отчуждения»! Покосившиеся сараи, склады, пересекающиеся во всех направлениях рельсы, кучи маслено-рыжих шпал и много-много всего…

Но люди, подъезжая к городу, не смотрят в окно. Они мысленно уже приехали, все в своих городских делах и заботах. И «полоса отчуждения» остается невидимкой.

А когда войдешь в нее, нет ей ни конца ни краю. Настоящая заколдованная страна, которая вроде и есть, и нет ее. В «полосе отчуждения» все свое. Свои дома, свои дороги, своя река и мост через нее. Есть свой сад с яблонями и кустами крыжовника и черной смородины. И свои непролазные джунгли, переплетенные чертополохом и репейником в рост человека. А есть уж и совсем странные вещи. Например, огромная гора битых винных бутылок. Когда день солнечный, то вся эта гора сверкает зелеными огнями и похожа на диковинную новогоднюю елку.

Но все это в «полосе» как бы между прочим, как бы совсем не главное. Главное — вагоны, вагоны, вагоны… рельсы, рельсы, рельсы… Некоторые вагоны всегда стоят на одном месте и, кажется, уже намертво приросли к рельсам. Другие уходят по делам, возвращаются и снова уходят. Первые вагоны страшно завидуют вторым. Я их понимаю и очень жалею. Когда вокруг тебя постоянно кто-то куда-то уезжает, а ты привязан к одному месту, можно даже заболеть с тоски. И вагоны болеют. Ржавеют, лупятся краской, скрипят от ветра…

Иногда в вагонах живут люди. Они бывают разные. Одних приводят проводники в форменных тужурках. Вечером иногда видно, как эти люди пьют чаи при свечах или даже поют песни, сидя на застеленных клетчатыми одеялами койках. Другие пробираются поздно вечером, поодиночке, и занимают самые старые холодные вагоны с гладкими деревянными полками, выкрашенными мутно-коричневой краской. Я не знаю, кто эти люди. Иногда мне хочется подойти к ним и познакомиться, но я стесняюсь и немного боюсь. Но они мне нравятся. Они как бы часть «полосы», продолжение ее необычности. Без них в «полосе» было бы чуть-чуть скучнее.

Дома я никогда не рассказываю про этих людей, да и про саму «полосу» тоже, потому что думаю так: если мама и бабушка узнают про все, что я вижу в «полосе», то они, наверное, запретят мне гулять там. А куда я тогда пойду? С кем?

В «полосе» здорово играть. Но не в резиночку или классики. В ней хорошо играть в «представления». Можно представить себя абсолютно кем угодно и где угодно. В «полосе» всегда найдется подходящий утолок.

Иногда, когда я ничего не представляю и гуляю в «полосе» сама по себе, мне страшно хочется куда-нибудь уехать. Мимо плывут огромные электровозы и тащат куда-то вереницы вагонов. Из-за белых занавесок рассеянно смотрят люди. Я их вижу, а они меня — нет. Все они едут куда-то далеко, в другие края, и думают о чем-то своем. Странно: мне трудно поверить в то, что эти спокойные, даже какие-то замедленные люди за окнами — те же самые, которые только что на вокзале так истошно кричали, бежали куда-то, суетились, тащили узлы и ящики. Как странно они меняются… Интересно, какой стала бы я, если бы так же, как и они, села в поезд и поехала куда-нибудь далеко-далеко?

В «полосе» я уже три раза каталась на поездах. Два раза совсем по чуть-чуть, проехала минуточку на подножке и соскочила, а один раз уехала так далеко, что потом почти три часа шла обратно по рельсам, чтобы не заблудиться. Я вовсе не хотела так далеко заезжать, просто поезд вдруг пошел очень быстро и я боялась спрыгнуть.

Дома мне тогда здорово попало за то, что поздно вернулась, хотя я, конечно, ничего не рассказывала о своем приключении и соврала, что заигралась в соседнем дворе в резинку. Но я совсем не жалею, что уехала, потому что когда стоишь на площадке, тебя обдувает ветерок и впереди неизвестно что — это так страшно и так здорово, что дух захватывает. И еще, когда я в тот раз искала какой-нибудь состав, чтобы доехать на нем до дома, то вдруг в одном из вагонов увидела приоткрытую дверь, и из нее в щелку шел такой живой-живой запах, и что-то там шевелилось и хрумкало. Я повисла на ручке и даже чуть-чуть покачалась на ней. Дверь еще немного отъехала в сторону, и оттуда показалась настоящая лошадиная голова с черной челкой и лиловыми глазами. Я влезла на подножку, заглянула внутрь и увидела, что весь вагон заполнен разноцветными конями. Такими красивыми и живыми, что прямо умереть можно.

Лошадь, которая была ближе всех ко мне, фыркала, дышала мне в шею и трогала меня теплыми, щекотными губами. Я вспомнила, что у меня в кармане лежит кусок булочки из школьного буфета, и предложила ей. Она осторожно взяла его с моей ладони, а все остальные лошади зафыркали и стали тянуть ко мне головы. Тогда я спрыгнула с подножки и стала рвать растущую между путями жухлую осеннюю траву, одуванчики, клевер, подорожник и что там еще было и все это кидать внутрь вагона. Потом осмелела, с охапками травы пролезала под доски, сдерживающие лошадей, и ходила между ними. Лошади хрустели травой, трогали меня головами, прислонялись теплыми боками. Я даже подумала, не остаться ли мне с ними жить, но потом вспомнила, что мама с бабушкой будут волноваться, если я не вернусь домой до темноты, а до дома еще так далеко… Я попрощалась с конями, они кивали мне и постукивали копытами… И всю ночь мне снился их живой и теплый запах, смешанный с запахом мазута и осенних одуванчиков…

* * *

Обычно я выхожу гулять сразу после школы, а часам к шести возвращаюсь домой и делаю что-нибудь из уроков. «Что-нибудь» — потому что еще в четвертом классе я поняла, что сделать все уроки совершенно невозможно. Странно, как этого не понимают учителя. А может быть, и понимают, но просто «делают вид», что не понимают? Мы притворяемся перед ними, что готовим все уроки, а они перед нами — как будто думают, что это возможно и даже необходимо. Забавно, правда?

В тот день нам было задано сочинение, и я решила сначала написать черновик, а потом уже идти гулять. Писать сочинения я в общем-то люблю. Особенно любила в старой школе и всегда получала за них пятерки. В новой школе у меня по литературе твердая четверка. Не потому, конечно, что я поглупела или стала писать с ошибками, просто здесь другая учительница и я никак не хочу к ней приспособиться. «Приспособиться» — это так говорит моя мама. Когда я переходила в другую школу, она сказала, что мне придется приспосабливаться не только к одноклассникам, но и к учителям. Я сказала, что насчет одноклассников я все понимаю, потому что у них свои порядки, свои дружбы и так далее, а вот что касается учителей, то я, кажется, не разведчик в тылу врага, чтобы мне к ним приспосабливаться. Что знаю, то знаю, как училась, так и буду учиться. Мама на это возразила, что у меня юношеский максимализм и понимать надо, что все люди разные. Я ответила, что я это очень даже понимаю, но теорема Пифагора все-таки всегда теорема Пифагора, и я, честно говоря, не вижу, как ее можно приспособить к тому, что все люди разные. После этого мама махнула рукой и сказала, что со мной невозможно разговаривать.

В новой школе у меня получились вполне хорошие отношения со всеми учителями (впрочем, и в старой тоже так было), и с литераторшей Надеждой Максимовной тоже, только вот «приспособиться» к ней у меня никак не получается.

На уроках она постоянно, как припев в песне, повторяет: «Я хочу, чтобы вы думали головой; я хочу, чтобы вы думали головой», — как будто думать можно чем-нибудь еще. Но это не важно. Важно то, что когда она задает какой-нибудь вопрос, у нее уже есть на него готовый ответ, и она ждет, когда кто-нибудь этот ответ скажет. Если кто-нибудь поднимает руку, но говорит не то, что она ждет, Надежда Максимовна рассеянно кивает и бормочет: «Ну да, ну да… Ты так думаешь?.. Ну да, ну да… Кто еще хочет ответить?» А когда наконец прозвучит тот самый, верный, по ее мнению, ответ, она прямо-таки расцветает и радостно возглашает: «Ну вот, видишь, подумал и ответил. Все слышали? Запомните накрепко и не ленитесь думать головой. Молодец, садись». — И тут же ставит угадавшему пятерку в журнал. Всем остальным отвечавшим она ставит четверки. В общем-то угадать, что именно она ждет, нетрудно. Надо только внимательно прочитать параграф в учебнике, ну и некоторое время понаблюдать за Надеждой Максимовной. Я могла бы угадывать, но мне почему-то не хочется. В общем-то между четверкой и пятеркой не такая уж большая разница. Как-то я рассказала про все это маме, она улыбнулась и спросила:

— А если бы ваша Надежда Максимовна за несовпадение ставила не четверки, а двойки, тогда что бы ты делала?

Я подумала и честно ответила:

— Тогда бы, наверное, угадывала.

Тут мама рассмеялась и сказала, что я никогда не умру на баррикадах, а бабушка из своего кресла добавила почему-то очень сердито:

— Надеюсь, что жизнь не предоставит ей такой возможности.

В старой школе учительница литературы Валентина Дмитриевна никогда не призывала нас думать. Но как-то само собой получалось, что на уроках мы спорили и даже ругались, отстаивая свое мнение, а она только сидела слушала и изредка говорила несколько слов своим тихим голосом. В конце урока Валентина Дмитриевна объясняла, что все мы по-своему правы и в том-то и состоит прелесть литературы, что она позволяет посмотреть на жизнь с разных точек зрения.

Интересно, что в моем теперешнем классе все совершенно уверены, что в литературе, так же, как в математике или в географии, на каждый вопрос есть лишь один правильный ответ, и этот ответ написан в учебнике или спрятан в голове у Надежды Максимовны. Только Ира Смирнова, мне кажется, думает иначе. Но она читает на всех уроках, и на всех переменах, и даже по дороге домой, так что говорить ей, получается, совершенно некогда. За год я слышала ее голос всего несколько раз. По литературе у нее тоже твердая четверка.

Черновик я написала, как мне показалось, довольно быстро, но когда я посмотрела на часы, оказалось, что уже почти семь. Осторожно, чтобы не привлекать внимания бабушки, я накинула куртку, влезла в старые туфли (в «полосе» всегда грязно) и выскользнула за дверь.

Вечернее солнце сияло, и вся «полоса» была полосатой от теней. Тени были длинные и разноцветные. Встречались густо-синие, черные, фиолетовые, жутко-багровые, коричневые. Туалет, выстроенный из непрозрачных стеклянных кирпичей, отбрасывал тень совсем уж странную, переливающуюся всеми красками.

Мне захотелось посмотреть, какую тень отбрасывает бутылочная гора, и я отправилась к ней. Обычно я ходила туда через «парк», в котором под тенью старых лип буйно разрослись кусты черной смородины, но в сумерках он показался мне неприятно темным, и я решила идти другой дорогой — вдоль путей, мимо длинных, полуразвалившихся складов-сараев.

Сквозь щели в стенах сараев, наискосок, через углы пробивались лучи заходящего солнца, и поэтому тени от них тоже были не сплошными, а полосатыми. Вдруг одна тень на моих глазах раздвоилась.

Я остановилась и вгляделась в эту раздвоившуюся тень. Одна тень была настоящая, а другая оказалась мальчишкой, худым и черным. Он смотрел на меня черными глазами, и карманы его грязной куртки оттопыривались. Наверное, он прятал там кулаки. По виду мальчишка был мой ровесник и ростом приблизительно с меня, только очень худой и щуплый. Вообще-то мне трудно знакомиться с незнакомыми людьми, но тут мы стояли напротив, разглядывали друг друга, и не заговорить было бы прямо неудобно. Когда я об этом подумала, то совсем уж было собралась заговорить, но мальчишка опередил меня.

— Ты чего здесь делаешь? Вали отсюда! — хриплым, каким-то непохожим на него голосом сказал он.

— Чего это я буду валить? — удивилась я.

— Вали, я сказал! — прямо-таки завизжал мальчишка. — А то сейчас как врежу, жива не будешь! — И он вытащил из карманов сжатые коричневые кулаки.

Я не испугалась, хотя и знала уже, что любой мальчишка такого роста сильнее меня. Но этот был такой тощий и узкий, что я, наверное, справилась бы с ним, если бы дело дошло до драки.

— Что ж — врежь! Авось полегчает, — сказала я и посмотрела ему прямо в глаза.

Это был верный прием. Все мальчишки в старой школе от него скисали. Ну как, в самом деле, ударить человека, который сам тебе это предлагает, да еще и не защищается! Но это был какой-то странный мальчишка. Он толкнул меня в плечо и несильно стукнул по шее.

— Убирайся отсюда, с-сука! — зашипел он.

Я улыбнулась. Он был похож на нашу кошку Муську, если ее долго дразнить и не давать вцепиться. Потом к ней еще часа два нельзя притронуться — она сразу подпрыгивает, ощетинивается и шипит.

— Послушай, — сказала я как могла спокойнее. — А чего ты так нервничаешь? Это место ни твое, ни мое. Я тебе не могу запретить играть здесь, но и ты мне не можешь. Мы с тобой можем, конечно, подраться. Но только это непорядочно — с девчонкой драться. Я здесь всегда гуляю, а живу вон в том доме. Если ты хочешь, мы можем с тобой вместе во что-нибудь поиграть, а если не хочешь, так и не надо. Я хожу, где хочу, ты ходишь, где хочешь, — чего делить-то?

— Вали отсюда! — упрямо повторил мальчишка, но я поняла, что драться он уже не будет.

— Послушай, а чего ты на меня злишься? — спросила я. — Что лично я тебе плохого сделала?

Мальчишка ничего не ответил и уже не смотрел на меня исподлобья, а оглядывался по сторонам — кажется, собирался удрать. Вдруг одна из досок в стене сарая отодвинулась, и в образовавшуюся щель протиснулся еще один мальчик, помладше первого и очень странный.

— Васька, ты скоро придешь? Я жду, жду… — тихо сказал он и застыл на месте, увидев меня.

Если первый мальчишка, Васька, был только немного слишком худой и грязный, но в общем-то обыкновенный, то второй мальчик поразил меня с первого взгляда. На вид ему было лет шесть, одет он был в какое-то странное стеганое пальтишко, подпоясанное широким армейским ремнем. Присмотревшись, я поняла, что его пальто — это просто ушитый ватник с обрезанными рукавами. У мальчика была огромная голова, широкий; словно сплюснутый сверху нос и огромная копна черных, жестких даже на вид волос, торчавших в разные стороны.

Васька, увидев мальчика, вздрогнул, внимательно и как-то по-настоящему угрожающе посмотрел на меня и сказал:

— Я те сколько раз говорил, отродье проклятое, не вылазь! Вечно беду наведешь. Чтоб ты сдох, неслух проклятый! — Слова были злые, но голос не злой, а какой-то безнадежно усталый.

Мне вдруг почему-то сделалось жаль Ваську. И маленького мальчика тоже. Я присела на корточки и, как трусливого щенка, поманила его пальцем:

— Иди сюда, чего ты меня испугался, я тебе ничего плохого не сделаю. Иди, поиграем.

Мальчик склонил набок растрепанную голову и неуверенно шагнул вперед.

— Назад, стервец! — заорал Васька. — А ты… ты! Я повторять не буду!

— Не ори! — строго сказала я, стараясь говорить таким голосом, каким бабушка успокаивает самых капризных своих пациентов. — Объясни по-человечески, чем я тебе мешаю. Чего ты боишься?

— Заложишь кому… убью… стерва! — резко выдыхая каждое слово, сказал Васька.

— Во-первых, перестань ругаться. Мне это не нравится. А во-вторых, подумай сам: кому и, главное, зачем мне тебя закладывать?

— Заложишь — убью, — повторил Васька. — Вали отсюда.

— Да что ты заладил: вали, вали! — с досадой передразнила я. — Свалю сейчас, успокойся. Скажи лучше: вы давно сюда ходите? Почему я вас раньше никогда не видела?

— Ха! Увидишь нас! — усмехнулся Васька.

Мне показалось, что после того, как я сказала, что сейчас свалю, он и вправду успокоился.

— А вы чего, прячетесь, что ли? — спросила я. — А во что вы играете?

— Мы не играем, мы живем тут, — вдруг серьезно сказал маленький мальчик.

Я клацнула челюстью от удивления.

— То есть как живете?! — Тут я увидела, что Васька сейчас снова завизжит, и вскинула вверх руку. — Успокойся! Я никому не скажу. Хочешь, поклянусь чем хочешь? Мне от вас ничего не надо…

— Нам от тебя тоже. Вали отсюда, — сказал Васька и вдруг улыбнулся.

Я улыбнулась ему в ответ и спросила:

— А давно вы тут… живете?

— С осени еще, — гордо ответил Васька.

— А едите чего?

— Ха! — Васька глянул на меня снисходительно, как на маленького ребенка. — Чтоб на вокзале да не прокормиться!

— Ты — Васька, а его как зовут? — Я кивнула на маленького мальчика.

— Жекой, — ответил Васька.

— А меня — Ольга.

— Ну и черт с тобой, — ответил Васька.

— Вали отсюда? — спросила я и засмеялась.

Васька засмеялся тоже, и даже маленький Жека, до сих пор испуганно глядевший на меня, робко улыбнулся. Зубы у него были гнилые и как-то странно неровные, наклоненные в разные стороны.

Я подумала, что теперь мне можно спрашивать все, что угодно, кроме одного, возможно, самого главного: зачем, почему они тут живут? Это, я чувствовала, спрашивать было еще рано.

— А как же зимой? Холодно! — спросила я.

— Ха! Костры жгли, в самые холода под котельной жили — ничего.

Я старалась задавать самые нейтральные вопросы. Мысли скакали как сумасшедшие. Я еле успевала ловить их на кончике языка и бегло осматривать: не обидится ли Васька? Ваське, я видела, нравится мое удивление. Он отвечал все более охотно, хотя и по-прежнему коротко.

— А сколько лет Жеке?

— Семь, восьмой.

— На вид меньше… Погоди… — Я вдруг поразилась внезапно пришедшей мне в голову мысли. — А как же вы в школу ходите?

— А мы и вовсе не ходим, — усмехнулся Васька.

— То есть как?

— А запросто! — Васька явно наслаждался произведенным впечатлением.

У меня в голове все совсем перемешалось.

— Что, крыша поехала? — сочувственно спросил Васька. — Я ж тебе говорил: вали отсюда, не суйся…

— Подожди, Васька, — попросила я. — Дай сосредоточиться.

— Сосредоточься на здоровье, кто б тебе мешал, — разрешил Васька. — А я пока костерок справлю, чаек скипятить. А то скоро совсем стемнеет, растопку не отыскать будет.

— Вась, а поесть будет чего? — спросил Жека.

— На, пожуй пока.

Васька вынул из кармана горбушку и протянул мальчику. Мне казалось, что я смотрю какой-то знакомый фильм и случайно попала на экран. Васька достал откуда-то нож и щепал дощечку от ящика. Я вдруг заметила, что уже совсем темно.

— Знаешь, Васька, мне домой пора, — сказала я таким голосом, словно извинялась за что-то. — Я пойду?

— Вали, вали, — равнодушно согласился Васька.

— Можно, я еще приду? — спросила я и тут же удивилась, заметив, что почему-то спрашиваю у Васьки разрешения, хотя только что доказывала ему, что это место принадлежит всем одинаково.

— Приходи, — не оборачиваясь, сказал Васька и добавил так же равнодушно: — Заложишь — убью.

* * *

Ночью я долго не могла уснуть и все думала, думала, думала…

Думала, конечно, о Ваське и о Жеке, как они там живут. Странно все это. С одной стороны, конечно, здорово — сам себе хозяин, делаешь что хочешь. Хочешь — гуляешь, хочешь — спать ложишься. Я и сама иногда мечтала — вот уйду из дому, буду жить одна, никто ко мне приставать не будет. Представляла себе, как все это будет, даже сухари одно время копила. Но с другой стороны… что-то в этом не так. Ладно — Васька, он уже большой, мог сбежать из дому, спрятаться. Но Жека? Он-то откуда взялся? Ведь он еще маленький. И кто ему Васька? Брат? Может быть, хотя они и не похожи… Васька сказал, что в «полосе» они с осени. А где были до того? И школа… учились ли они когда-нибудь? А разве у нас бывает, чтобы кто-нибудь не учился? Нет, не бывает. Тогда как же? И почему их никто не ищет? А может быть, ищут? Наверное. Ведь не случайно Васька так испугался…

Я вспомнила про детей подземелья из книги Короленко. Все в общем-то похоже, но у тех все-таки был отец, а Васька с Жекой, судя по всему, живут совсем одни. Хотя почем я знаю, что там нет кого-нибудь еще… Странно все это…

Мысли у меня путались и расплывались, я чувствовала, что засыпаю, так и не успев ни до чего додуматься. Кто они? Как и почему оказались в «полосе»? Что будет с ними дальше? Первые два вопроса никак не зависели от меня, потому что опирались на то, что было раньше, что уже произошло. А третий вопрос… Я знала, что не смогу уже жить так, как будто никогда не видела Жеки и Васьки, не смогу попросту забыть все. Ответ на третий вопрос немножко зависел и от меня. Так я себя понимала.

* * *

На следующий день, собираясь гулять, я зашла в кухню, заглянула во все кастрюли и, подумав, завернула в лист кальки три котлеты и три толстых ломтя от батона. Все это я засунула в карман и боком, стараясь не попадаться на глаза бабушке, вышла из квартиры.

Стена сарая казалась сплошной, и я не могла вспомнить, из-за какой доски вчера появлялся Жека.

— Эй, Васька! Жека! Где вы? — негромко позвала я и постучала кулаком по шершавой и влажной стене.

За стеной послышался осторожный шорох, потом скрип отодвигаемой доски, и справа от меня из стены высунулась лохматая Жекина голова, казавшаяся гораздо больше щели, в которую пролезла.

— А Васьки нет, — тихо сказал Жека.

— Я подожду. Выходи сюда. Ты меня помнишь? Я — Ольга, вчера приходила.

— Ага. Помню.

Жека кивнул и вылез весь, целиком. Я еще раз поразилась тому, какая огромная у него голова и какое маленькое все остальное.

— Хочешь есть? — спросила я.

Жека ничего не ответил.

Тогда я развернула кальку, положила котлету на ломоть хлеба и протянула ему. Он поколебался, потом осторожно взял бутерброд и еще некоторое время рассматривал его со всех сторон. Наконец решился и, широко распахнув рот, откусил сразу половину. Вторую половину ему доесть не пришлось, потому что непонятно откуда возникший Васька резко и молча ударил его по руке, так, что котлета полетела в одну сторону, а хлеб — в другую.

— Говорил тебе, отродье проклятое! Убью, если будешь подачки брать! — зашипел Васька.

Жека присел и быстро дожевывал попавшую в рот половину бутерброда.

— А тебе чего здесь надо? Чего ты к нам привязалась?! Убирайся отсюда! Пока жива, слышишь?!

— Успокойся, — тихо и ровно сказала я. — Я вовсе не хотела обидеть ни тебя, ни Жеку. И никакая это не подачка. Вот, видишь. — Я развернула кальку. — Я взяла каждому по бутерброду. Себе, тебе и Жеке. Я и раньше брала еду, когда шла гулять. Сейчас я шла к вам. И было бы странно, если бы я взяла бутерброд только для себя… Тебе теперь достанется только половина бутерброда, потому что если ты псих, то никто в этом не виноват, и Жека тоже… На, маленький, возьми!

Я разломила второй бутерброд пополам и половину протянула Жеке. Рука у меня чуть-чуть дрожала, и вообще я чувствовала себя так, как, наверное, чувствует себя дрессировщик, когда входит в клетку со львами. Жека испуганно глянул на Ваську. Я сделала вид, что вовсе не гляжу на него, но все-таки краем глаза отмечала, что он делает. Закричит или не закричит?

— Нужны мне твои бутерброды, — пробурчал Васька и сел на перевернутый ящик.

Я облегченно вздохнула.

Жека осторожно протянул руку и, не спуская глаз с Васьки, принялся жевать бутерброд. Дожевав, он оглянулся по сторонам и, найдя взглядом недоеденную котлету, сказал:

— Вась! Чего ей пропадать? Давай Тарасу отдадим, а?

— А и где он, Тарас твой? — проворчал Васька.

— Тут где-то. Я его чую, — уверенно сказал Жека и позвал, зачем-то хлопая при этом в ладоши. — Та-рас! Та-рас!

— Ага! Пришел! — сказал Васька и поднял с земли злополучную котлету.

Я взглянула на то место, которое еще за секунду до этого было пустым, и вздрогнула — опустив морду к земле, там стояла огромная всклокоченная дворняга. В ее густой шерсти застряло множество репьев, а белые подпалины казались серыми от грязи. С огромных клыков и багрового языка капала слюна. На нас дворняга, казалось, не обращала никакого внимания. Жека взял у Васьки котлету и бесстрашно направился к собаке.

— Вась! — вскрикнула я. — А она его не…

— Заткнись! — резко оборвал меня Васька.

Жека подошел к дворняге вплотную, выдернул из ее шерсти пару репьев и буквально вложил котлету ей в пасть. Пасть клацнула, и по горлу пса прокатился почти незаметный комок.

— Тарас хороший! — серьезно сказал Жека.

Так и не глянув в нашу сторону, не вильнув хвостом, пес отвернулся и неторопливо потрусил прочь.

— Серьезный! — с уважением сказал Васька, глядя ему вслед.

— Что это за чудовище? — спросила я.

— Тарас — здешний пес. Их здесь много. Он — вожак, — объяснил Васька. — Кормятся при вокзале. Наши, можно сказать, конкуренты.

— А почему — Тарас?

— Это его Жека так назвал. Он челюстями так щелкает. Зевает, что ли. Сначала так длинно — та-а… а потом захлопывает — рац! Вместе получается — Та-рас.

— Похоже, — согласилась я. — Молодец Жека. Хочешь котлету, Васька?

— Сама жри, — отрезал Васька и, отвернувшись, приказал Жеке: — Тащи растопку. И котелок прихвати.

Жека скрылся в щели. Я стояла и не знала, что мне теперь делать. Обидеться и уйти? Остаться? Сделать вид, что все идет как надо?

— А то подожди до чая, — не глядя на меня, сказал Васька. — Чего всухомятку трескать? С пойлом лучше идет… и не стой как столб. Притащи лучше вон тот ящик…

* * *

Через несколько дней Васька и Жека уже немного привыкли ко мне. Я приходила каждый вечер и всегда заставала только одного Жеку. Васька появлялся позже и всегда приносил какую-нибудь еду. Куда он ходил, что делал и где брал еду, я не знала. Спрашивать об этом было совершенно бесполезно. На все мои вопросы у Васьки был один-единственный ответ: «Не лезь не в свое дело!» Жеке он, по-видимому, тоже запретил разговаривать со мной на подобные темы. Может быть, даже припугнул его. Потому что, если я задавала Жеке какой-нибудь «запрещенный» вопрос, он быстро прижимал палец к губам и испуганно оглядывался по сторонам.

Но в целом Васька стал относиться ко мне гораздо спокойнее, кричал редко и уже без всяких истерик ел то, что я приносила из дома. Но при этом тщательно следил за тем, чтобы и я съела что-нибудь из принесенного им. Когда однажды я попробовала отказаться, Васька побагровел, закашлялся, вскочил, опрокинув ящик, на котором сидел, и заорал:

— Брезгуешь нашим, да?! Ну так и вали, вали отсюда, вали к своим, чистым!!

Я съела злополучный кусок и насилу успокоила Ваську. Вообще, только познакомившись с Васькой, я поняла, что это значит, когда говорят: «Живу как на вулкане». Васька и был вулкан, каждую минуту готовый извергнуться. А Жека, наоборот, был тихий. Даже какой-то слишком тихий. Никогда не баловался, не шалил, не капризничал. Васька, когда злился, обзывал его дебилом, сучьим выродком и еврейским отродьем, но Жека, кажется, на него совсем не обижался. И я это понимала, потому что на самом деле Васька очень здорово о Жеке заботился и даже, наверное, как-то по-своему любил его. И еще я заметила, что каждый вечер Васька дает Жеке какое-то лекарство. Две такие желтенькие таблеточки из коричневой бутылочки. Когда я спросила, зачем это, то в ответ, конечно, услышала обычное: «Не лезь!» Даже название лекарства Васька не дал посмотреть. И я все никак не могла понять — что же их связывает?

Ни дома, ни в школе я никому не рассказывала о своих новых знакомых. С одной стороны, конечно, потому, что Васька мне запретил. Но была еще и другая сторона. Дело в том, что обычно я всегда знаю, как отнесутся к тому, что я рассказываю. Ну вот, пришла я из школы и говорю: получила пятерку. Мама с бабушкой, конечно, радуются. Или, наоборот, вернулась с гулянья в порванном платье. Тут меня, понятно, ругают. А вот про Ваську с Жекой я и сама не знала — хорошо это или плохо. С одной стороны, вроде бы ничего плохого — с кем хочу, с тем и играю. Но с другой стороны, Васька с Жекой не похожи ни на кого из тех, кого я знала раньше, про кого по телевизору смотрела или в книжках читала. Вот только на детей подземелья… Так это ж когда было! До революции еще.

В общем, запуталась я в этих сторонах так, как, кажется, никогда раньше не путалась.

* * *

Однажды вечером, застав, как всегда, одного Жеку, я сунула ему конфету и решила попробовать выследить Ваську. Если не что делает, то хотя бы откуда приходит. Я обошла сараи, прачечную, заглянула на склады под номерами два, три и четыре, которые охраняли вечно пьяный сторож дядя Петя и огромная добродушная овчарка по кличке Пирамида. Васьки нигде не было. Тогда я отправилась на вокзал.

На вокзале все было как всегда, то есть сразу возникало такое ощущение, что все люди, сколько их ни есть в городе, очень торопятся куда-то уехать. Я обошла все буфеты, потому что там можно было достать еду, но Васьки ни у одного из них не заметила. Я уже решила выйти на задний двор и идти назад, когда в зал ожидания вдруг влетел Васька с каким-то свертком.

— Васька! — радостно крикнула я и замахала рукой, чтобы он меня заметил.

Он подскочил ко мне, глянул бешеными глазами, сунул мне в руки какой-то сверток, шепнул:

— Выбрось куда! Скорее! — и побежал ко второму выходу.

Я еще не успела ничего сообразить, когда в зал ожидания вкатилась какая-то очень толстая тетка, а за ней вошел милиционер.

— Вон, вон — туда он побежал! Я видела! — верещала тетка и пыталась схватить милиционера за руку.

Тот уворачивался, но все ускорял шаги и наконец почти побежал. Я отвернула край бумажки у свертка, увидела жареную курицу и все поняла.

— Не беспокойтесь, гражданка, — сказал милиционер тетке. — Никуда он не денется.

Тетка, влажная и распаренная, как после бани, прокатилась мимо меня. Я шагнула вперед.

— Товарищ милиционер! — громко сказала я. — Вот она, курица. Это я ее украла.

Все люди, сидящие на скамейках, уставились на меня. Те, которые сидели подальше, встали, чтобы лучше видеть. Тетка очень удивилась. Она переводила взгляд с меня на курицу, с курицы на меня, потом достала из-за пазухи огромный клетчатый платок, вытерла им вспотевший лоб и сказала:

— Моя курица!

— Возьмите, пожалуйста! — вежливо сказала я, но тетка спрятала руки за спину.

— Постойте! — тут удивился милиционер. — Но вы говорили: мальчик! Худой, черный! А это же девочка! Светленькая!

— Да, мальчик! — повторила тетка. — А это — девочка… Но курица моя! Она же сама призналась…

— Кто, курица? — усмехнулся милиционер.

— Да девчонка же! — Тетка жутко покраснела. Мне показалось, что она сейчас взорвется. — Вы что, мне не верите?! Вы думаете, мне за курицу обидно?! Да плевала я на курицу! — В подтверждение своих слов она плюнула на пол. — Мне за вообще обидно. Какие-то тут цыгане будут людей обворовывать. А милиция тогда на что? На что, я вас спрашиваю, милиция?! — С последним вопросом она обратилась уже ко всем окружающим.

— Разберемся! — строго сказал милиционер. — Пройдемте!

— Куда это я пойду? — снова возмутилась тетка. — У меня поезд через полчаса. Сами и разбирайтесь. Вам за это, никак, деньги платят.

— Ладно, — вздохнул милиционер и взял меня за локоть. — Пойдем. Курицу забираем как вещественное доказательство.

— Да чтоб она провалилась, курица ета! — с сердцем сказала тетка и снова полезла за платком.

Большая и холодная комната вокзальной милиции была выкрашена в грязно-зеленый цвет. По стенам стояли две длинные и широкие скамьи, а у окна два стола. Один поменьше, другой побольше. За большим столом сидел другой милиционер, постарше того, который меня привел. Когда мы пришли, он почему-то держал в руках два апельсина. Третий апельсин лежал перед ним на столе. Увидев нас, он быстро отодвинул апельсины и придвинул к себе большую голубую тетрадь.

Милиционер, который привел меня, положил курицу на маленький столик и молча указал на меня пальцем.

— Что там? — Старший кивнул на сверток.

— Курица, — ответил младший.

— Та-ак, поня-атно… — протянул старший и надолго замолчал.

Чтобы не бояться, я думала о том, как они сейчас будут меня спрашивать и что я буду отвечать. И еще о том, как мне их называть. «Дяденька милиционер» — явно не подходит. Они же меня на воровстве поймали. Может быть, как в кино — «гражданин начальник»? Тоже что-то не то. Если бы я была мальчишкой, то по их нашивкам сумела бы определить их звания. И это было бы хорошо, потому что милиционеры любят, когда их называют по званию (например, «товарищ майор») и при этом добавляют одну ступеньку. Про это мне рассказывал Сережка Панкратов из старого двора. И я ему верю, потому что он состоит на учете в детской комнате милиции и однажды на спор угнал асфальтовый каток.

Нельзя сказать, что мне было не страшно. Наоборот, очень даже страшно. Но это был другой страх. Не такой, какой бывает, когда разобьешь стекло или в школе чего-нибудь натворишь и ждешь, что за это будет. Тут было по-другому. Не знаю почему. Может быть, потому, что я все-таки не крала эту курицу и на всякий случай знала, что я не виновата и украл ее Васька. Но это вряд ли, потому что милиционер видел курицу у меня и не видел никакого Васьки. А про себя я очень хорошо знала, что никаких «всяких случаев» быть не может и если даже меня сейчас разрежут на куски, я все равно Ваську не выдам. Так что по всему получалось, что именно я эту самую курицу и украла. И бояться должна была, как самый настоящий вор. Но я боялась не так. Получается, что если человек прав, то он все равно боится меньше, даже если никто, кроме него, об этой его правоте не знает и никогда не узнает… Когда я дошла до этой интересной мысли, старший милиционер наконец заговорил.

— Зачем же ты эту курицу стащила? — спросил он усталым и совсем незлым голосом.

— Есть хотела, — нагло соврала я.

— Но ведь ты знаешь, что воровать плохо. Вот, предположим, приходишь ты в магазин…

— Из магазина нельзя, — уверенно сказала я. — А у таких толстых теток можно.

Мне хотелось, чтобы старший милиционер поскорее разозлился. А то когда человек добрый и к тебе по-доброму относится, ему врать ужасно противно. А ведь правду сказать я все равно никак не могла… Но разозлился не старший, а младший милиционер.

— Да чего с ней разговаривать, Петр Алексеевич! — воскликнул он. — Выясняем личность, сообщаем в школу, вызываем родителей. И все дела. А то возимся с ними, возимся, а они вон с каких лет — вон какие наглые!

— Подожди, Алеша, не горячись, — попросил старший милиционер. — Я на вокзале не первый год и вижу — что-то тут нечисто. Такие девочки кур не воруют…

Я мотнула головой, выражая свой протест. А младший милиционер задумался и сказал смущенно:

— Вообще-то да, Петр Алексеевич. Дело в том, что тетка… ну, гражданка, у которой курица, сперва мне говорила, что ее, курицу то есть, мальчик украл. Худой и черный…

— А ты этого мальчика видел?

— В том-то и дело, что нет. Мы только вошли в зал — и тут эта, — Алеша указал на меня пальцем, — прямо навстречу. «Вот, — говорит, — ваша курица. Я ее украла».

— Так и сказала? — Старший милиционер взглянул на меня с интересом.

— Да, прямо так и сказала, — подтвердил Алеша.

— Стра-анно, — протянул старший милиционер.

А Алеша сел к столу, подтянул к себе тетрадь и строго взглянул на меня:

— Фамилия? Имя? Отчество? Год рождения?

Я отвечала честно, потому что здесь врать было бессмысленно. Все равно узнают. Потом Алеша звонил куда-то по телефону и просил проверить, действительно ли я проживаю по тому адресу, который назвала. Петр Алексеевич все это время молчал и рассматривал меня. Не так чтобы прямо, но заметно было, что рассматривает. Сначала я думала о том, что интересного он во мне нашел, а потом решила, что это у всех милиционеров привычка такая.

Когда Алеша закончил, Петр Алексеевич повернулся прямо ко мне и сказал:

— Ну, а теперь расскажи честно: откуда к тебе попала эта курица? Я знаю, что ты ее не крала. Скажи, кто и зачем тебе ее передал? Обещаю тебе, что этому мальчику ничего не будет. Подумай о том, что он-то действительно украл ее оттого, что был голоден… Подумай о том, что это не дело, чтобы кто-то у нас, тем более дети, был голодным. Расскажи все, и мы постараемся все наладить…

— Я ее украла, — упрямо повторила я. Мне очень хотелось рассказать все Петру Алексеевичу, но без согласия Васьки я не могла этого сделать. А вдруг он и правда сумел бы все уладить? Хотя что улаживать-то? Ведь я сама толком ничего не знаю…

— Да какие они голодные, Петр Алексеевич! — с досадой сказал Алеша. — Так, пакостники мелкие, шпана!

— Есть и шпана, — согласился Петр Алексеевич. — А есть и другие. Тот, у кого в подружках эта девочка, скорее всего, из последних.

— Какие другие-то?

— Дети из развалившихся семей, побегушники из детдомов. Они еще не шпана, но если вовремя не спохватиться, вполне могут ею стать.

— Ну, всякие алкаши там, проститутки — это я понимаю, — сказал Алеша. — Это для детишек ад сущий… А из детдомов-то чего бегут? Я понимаю — раньше, до революции, когда в приютах и били, и голод, и другое всякое… А теперь чего? Сытые, одетые, учат, лечат, развлекают… Неужто ж бродягой лучше? Без крыши, без жратвы?

— И из приютов, Алеша, и из наших детских домов бегут от одного и того же. И вовсе не от голода. У Макаренко в коммуне тоже не жирный кусок был. Бегут от бесчеловечности. Понимаешь? Бес-человечность! Это когда есть еда, одежда и всякое другое, но нет — человека. И не только вокруг, но и в тебе самом его никто не видит.

— Но почему? — спросил Алеша и как-то смешно вздернул плечи к ушам.

— Хотел бы я знать… — вздохнул Петр Алексеевич и обернулся ко мне: — Иди!

— Как — иди? — не поняла я.

— Очень просто — иди домой, — повторил он, словно не замечая удивленного взгляда Алеши. — Курицу возьми. И подумай крепко над моими словами… Тебе одной тут не справиться. Даже нам, взрослым… и то… В общем, если что, заходи… И еще, скажи своему другу: воровством прожить нельзя. Когда-нибудь обязательно попадешься…

— Хорошо, спасибо, я передам, — вежливо сказала я и тут же поняла, что выдала себя.

Но Петр Алексеевич как будто бы ничего не заметил. Он снова взял в руки два апельсина, зажал между ними третий и вдруг подбросил его в воздух, перехватил оставшиеся апельсины в одну руку, подбросил, поймал… С минуту он жонглировал апельсинами, а мы с Алешей завороженно смотрели на него. Потом сказал:

— Лови! — и по одному перебросил апельсины мне.

Алеша молча протянул сверток с курицей. Я зажала его под мышкой и вышла. На душе было так противно, как будто я отобрала у первоклашки деньги на завтрак или заняла в автобусе старушкино место.

Васька стоял в тени, прислонившись спиной к сараю, и курил. Заметив меня, он вздрогнул.

— Успокойся, Васька, все в порядке, — уныло сказала я, показывая курицу.

— Хвост есть? — прошипел Васька.

— Какой хвост? — не поняла я и, обернувшись, осмотрела сзади свои штаны.

— Да не здесь хвост, дура! За тобой хвост!

— Сам ты дурак! — разозлилась я. — Забери свою дурацкую курицу и скажи спасибо, что милиционер добрый попался.

— Добрых ментов не бывает, — презрительно сказал Васька. — Бывают хитрые.

— Что ж я, доброго от хитрого не отличу?

— А то отличишь! — усмехнулся Васька. — Такую дуру, как ты, облапошить — раз плюнуть!

— А чего ж он тогда меня отпустил? — не сдавалась я. — Да еще апельсинов дал?

— Видит — дура, вот и отпустил, — совсем уж непонятно сказал Васька и потребовал: — Рассказывай!

Я рассказала.

— …И еще он сказал, что воровством прожить нельзя. Что обязательно попадешься. И, по-моему, он очень даже прав.

— Прав, конечно, — неожиданно согласился Васька. — Воры — дрянь! Я бы для себя сроду не стал. Для Жеки только — ему мяса надо.

— А где ты вообще еду берешь? Воруешь?

— Нет! — вспыхнул Васька, но, подумав, добавил: — Редко. Если уж совсем ничего не подворачивается. А так — по-разному. Когда в буфетах чего остается. Когда Жар-Птица из столовой принесет. А иногда подработать получается. Поднести чего, посторожить… Только мне редко верят — вид больно ненадежный. В прошлом вот месяце плакаты по утрам клеил. За старичка одного. И газеты. Он мне пятнадцать рублей дал. Но погнал. Потому как кто-то его начальству капнул, что он детский труд сплуатирует. Мой то есть… Бутылки иногда собираю… Но тут мне за старушками не угнаться — они шустрее… Э, да что говорить! Кабы не Жека, махнул бы на Север: там документов не надо, были бы руки… А мне на тот год уже пятнадцать будет. Пристроился бы куда-нибудь. На пароход какой, может. А чего? Палубу мыть, убирать, варить чего — это я хоть сейчас сумею. Не веришь;

— Отчего же не верить — верю! — сказала я и добавила: — Теперь ты рассказывай.

— Чего это? — подозрительно спросил Васька.

— Все! — решительно ответила я. — Кто вы такие? Откуда взялись здесь? Что раньше делали? Что дальше собираетесь делать?

— Э, погоди, погоди! — засмеялся Васька. — Эк как шпаришь. Сразу видно — из ментовки пришла.

— Жека — твой брат?

— Не — мы инкубаторские.

— Как это?

— А вот так. Слыхала про такую штуку? Яйца там, а потом цыплята выводятся. Безо всяких там куриц. — Васька указал на сверток у меня в руках. — Вот и мы так.

— Вы — из детского дома? — догадалась я.

— Я ж говорю — из инкубатора! — подтвердил Васька.

Я обдумывала следующий вопрос, но тут из-за сарая показался Жека. Он был бледнее обычного, часто озирался и ступал как-то не совсем уверенно.

— Вась! — жалобно сказал он, увидев нас. — Тебя все нет и нет. А я все жду и жду. Боюсь вот.

— Не боись, — усмехнулся Васька. — Все в норме. Курицу вот тебе достал. Правда, сам чуть не попался, да вот Ольга выручила: мента на себя перекинула. А ее, вишь, отпустили.

— А если б тебя поймали, Вась? — спросил Жека и затрясся, как будто ему было холодно.

Я заметила, что на виске у него бьется толстая синяя жилка.

— Дак не поймали ж, — лениво сказал Васька и, отвернувшись, зевнул.

Вдруг я заметила, что Жека медленно, как-то странно запрокинув голову, валится на бок. Я кинулась к нему, но Васька опередил меня.

— Ноги, ноги ему держи! — крикнул он и, наклонившись над Жекой, плотно прижал его к земле.

Ничего не понимая и сама трясясь от страха, я держала дергающиеся Жекины ноги до тех пор, пока Васька не тронул меня за плечо:

— Все, отпусти!

Сколько прошло времени — минута или час, — я не знала. Я тупо глядела на Ваську.

— Теперь он спать будет, — устало сказал он. — Я его сейчас отнесу и к тебе выйду. Подожди. Вот спички. Разведи, если сможешь, костер. Надо будет воды согреть, помыть его.

Он поднял Жеку и понес, а я все так же тупо смотрела ему вслед, потом вспомнила про костер, набрала щепок, скомкала старую газету…

Вскоре Васька вернулся, принес в котелке воды, молча приладил его над огнем и сел рядом со мной, обхватив руками тощие колени.

— Чего это с ним, Вась? — тихо спросила я.

— Больной он. Припадочный, — объяснил Васька.

— Таблетки те, что ты ему даешь…

— Ну да, от этого самого.

— А что это такое?

— Эпилепсия. Судорожная готовность.

— Откуда ты знаешь?

— Я его к врачу водил. Изоврался весь. Папа — алкоголик. Мама — алкоголик. Я его брат. Он мне и рецепт выписал на лекарство.

— А дальше что?

— Дальше, он сказал, может по-разному быть. Если будут благоприятные условия, то, мол, может все и кончиться. Если лекарства давать, ну и там чтоб не нервничал… А может и совсем с ума сойти…

— Вась! — Я заглянула Ваське в глаза, стараясь угадать, как он отреагирует на мой следующий вопрос. — А может, ему лучше бы в детдом, обратно? Может, его там лечить… и другое…

— Нет! — твердо сказал Васька, и я увидела, что он совсем не рассердился. — Нимало не лучше. Он там совсем рехнется. Да и не оставят его в нашем инкубаторе. Его на следующий год в другой перевели бы — для тех, которые отсталые. А он — ты видела какой. Для него такой перевод — совсем крышка. К тому же он — из отказных… И у него есть пунктик. Врач сказал — навязчивая идея. Что, мол, из этого, из нормального, инкубатора мать его еще может забрать. А уж из дефективного — нипочем не заберет…

— Вась, а что такое «отказной»?

— Отказные — это те, от кого матери отказываются.

— А разве бывает такое?

— Еще как бывает, — грустно сказал Васька. — Обычно в роддоме еще.

— А почему?

— Ну, это по-разному. Кому попросту дите на фиг не нужно, кому жить с им негде. Которые боятся, что бросит их, ну тот, который отец…

— Как же бросит, если ребенок? Наоборот…

— Всякое бывает, и наоборот, наверное, тоже…

— А Жека?

— Жека? Тут не совсем чтоб обычно. Его не в роддоме мать кинула, а потом, когда ему уже года полтора было.

— Почему?

— Кто знает? Тетка Марфа говорила, болел он, а ей с им жить негде, из общаги гонят, денег не платят. Она из деревни была, лимитчица.

— Ну и ехала бы с ним в свою деревню.

— Это тебе легко сказать. А и не во всякую деревню легко с пригулянным-то дитем приехать. Тетка Марфа говорила — она знает, сама деревенская. А эта, мать-то Жеки, по ее словам, совсем девчонка, лет семнадцать ей тогда было…

— Ну и где ж она теперь?

— А кто ее знает! Может, и правда домой в деревню подалась, а может, так и мается в городе на фабрике ентой…

— А найти ее нельзя?

— Придет время — отыщем! — пообещал Васька.

— А когда оно придет, Вася?

— А вот Жеку подлечу — тогда… У него этот припадок за последние три месяца — первый. И то — я сам виноват, растревожил его. Здесь ему спокойно. Никто не лезет. С инкубатором не сравнить.

— Вась, а ты думаешь, она, мать его, возьмет Жеку обратно?

— Здоровый будет, может, и возьмет, — задумчиво сказал Васька. — Деревенские — они сердечные. Ежели не совсем здесь искурвилась — возьмет. Ведь тащила же его до полутора-то лет… Хорошо бы ему в деревню, конечно… Там спокойней и воздух свежий… Ну да поглядим…

— А как ты найдешь ее, Вась?

— Да найду как-нибудь! — отмахнулся Васька. — Через ту же тетку Марфу. Или еще как. Да и сейф с документами у нас в инкубаторе — так, видимость одна. В нем замок сто лет как сломался. Амбарный вешают. А его сбить — пустое дело…

Я заметила, что уже совсем темно. Начал накрапывать дождь, которого я не замечала, а Васька в своей легкой курточке поднимал плечи и ежился.

— Я пойду, Вась?

— Иди, поздно уже, — согласился Васька. — Дома небось волнуются.

У меня вдруг что-то запершило в горле, и я спросила, сама не знаю про что:

— А ты? А вы, Васька?!

— А чего я? — Васька пожал плечами. — Наш дом — вот. Покуда. Дальше поглядим.

…Дома мама подозрительно посмотрела на меня, повела носом и сказала:

— Очень странно, Ольга, но от тебя пахнет табаком. Чем ты можешь это объяснить?

Мне удалось очень натурально удивиться, а потом я сказала, что это, наверное, оттого, что в школе у нас старшеклассницы курят в туалете.

— А ты, надеюсь, не куришь? — спросила мама.

— Нет, мама, что ты!

Я заставила себя улыбнуться.

— Ну, то-то же, — сказала мама и вздохнула с облегчением.

— А что, — заметила бабушка, — всякое может быть. Сейчас такая молодежь пошла… Ты, Галина, знаешь, какая?

— Ну откуда же мне знать? — удивилась мама. — Я же не учительница и не инспектор по делам несовершеннолетних. Я — архитектор.

— Ну вот, а я знаю, — наставительно сказала бабушка. — Потому что в отличие от тебя внимательно читаю газеты. Молодежь сейчас пошла ужасная. Чего только не делает… При Оле даже повторить невозможно…

— Я тут недавно видела мальчика, — вспомнила мама, — от земли не видать, а в зубах сигарета. Ужас!

— Да это-то ерунда! — отмахнулась бабушка. — Во времена моего детства беспризорники тоже курили, да и в школах тоже… Я про другое…

Я поняла, что они отвлеклись и забыли обо мне, и пошла спать.

Раньше я никогда не знала, что такое бессонница. То есть знала, конечно. Бессонница — это когда не хочется спать. Но что тут плохого? Не хочешь спать — не надо. Поиграть можно во что-нибудь или книжку интересную почитать. Еще даже и лучше — больше времени получается. А если все это делать лень, так можно просто так лежать и придумывать всякие интересные и красивые истории с продолжением.

Это я раньше так думала. Но в ту ночь, после милиции и разговора с Васькой, я поняла, что такое бессонница и почему это ужасно. Ужасно не потому, что не можешь заснуть, а потому, что мысли ходят по кругу и становятся какие-то скользкие, словно намыленные. Никак не удается их остановить. И перестать думать и заснуть тоже не можешь. И ладно бы приходило в голову что-нибудь дельное — так нет, лезет всякая чушь. Я, например, никак не могла отделаться от милиционера, жонглирующего тремя апельсинами. И глаза открывала, и подушку переворачивала, и до ста считала — ничего не помогло. Тогда я на все это плюнула, легла на спину (спать я могу только на животе) и стала смотреть в потолок.

Милиционер постепенно куда-то делся. То есть он не совсем пропал, но продолжал кидать свои апельсины как бы на заднем плане. А на переднем плане я уже могла думать. Я думала о том, что узнала сегодня, и о том, как все это, сегодняшнее, связать с тем, что я знала до сих пор.

Жека и Васька — беспризорники. Сегодня, а не давно. Войны нет, революции нет, а беспризорники есть. Откуда? Жеку бросила его родная мать. Как же она теперь живет на свете? Неужели не вспоминает? Жека болен. В гнилом сарае ему лучше, чем в детдоме, «в инкубаторе», как говорит Васька. Почему? И что же это за детдом такой? А сам Васька? Откуда он взялся? От него тоже отказались родители? Но он уже большой. Все время жил в детдоме, а теперь сбежал?.. Как все странно… И я ничего этого не знала. А другие знают? А если знают, то почему ничего не делают? Как сказал тот милиционер: «Тебе одной не справиться… Даже нам, взрослым…» Даже нам — что? Милиционер, наверное, знает. Тот, который старше. Пойти к нему? Васька мне этого не простит — он милиционеров ненавидит, это видно. Тогда куда? Кто знает, что делать? И почему же я ничего не знала? Жила совсем рядом и не знала? Потому что еще маленькая? Но ведь Жека еще меньше… Кто знает? Может быть — все и это я одна такая глупая? Как узнать? Выдавать Ваську нельзя. Надо осторожно. Но как?

Уже засыпая, я подумала, что если не расскажу кому-нибудь обо всем, то просто лопну от напряжения. И что здорово было бы рассказать Ленке Макаренко. Может быть, она даже стала бы со мной дружить. Но тут же я подумала, что это нехорошо, потому что тогда получится, как будто я за Васькину тайну покупаю Ленкину дружбу.

* * *

На следующий день и Васька, и Жека были на месте. Васька смотрел на меня так же настороженно и мрачно, как в самые первые дни. Как будто бы ждал от меня какой-нибудь пакости. Жека, как всегда, тихо обрадовался моему приходу. Я дала ему пирожок с изюмом (я их покупала в школьной столовой и раньше, но теперь не съедала, а оставляла для Жеки), он поблагодарил и как-то незаметно исчез, задвинулся в какую-то щель, выжидая, как всегда, когда я поговорю с Васькой и выберу время, чтобы поиграть с ним. Играть Жека почти не умел. Я принесла ему свои старые игры и потихоньку обучала его. Он понимал с трудом, а если понимал, то предпочитал играть сам с собой. Если играл со мной или с Васькой, то страшно боялся проиграть. Мы с Васькой поддавались ему, но он все равно иногда проигрывал и тогда забивался в какой-нибудь угол и долго и безутешно плакал. Я объясняла Жеке, что проиграть в какую-нибудь игру вроде «Шофер 1 класса» или «Найди золотой ключик» вовсе не страшно и не обидно, он молча выслушивал меня, но проигрыша по-прежнему панически боялся.

— Васька! — сказала я. — Я целую ночь не спала и все думала, думала, думала…

— Индюк тоже думал! — отрезал Васька и сплюнул сквозь щель в передних зубах. Наверное, в знак презрения к моим мыслительным способностям.

— Но я так ничего и не придумала, — честно объявила я.

— Угу, — удовлетворенно отозвался Васька. По-видимому, ничего другого он и не ожидал.

Мне очень хотелось выяснить кое-что про самого Ваську, но я сначала боялась его разозлить. Но потом подумала, что если он собирается, то все равно разозлится, как бы я ни старалась. Так что бояться, в общем-то, нечего.

— Васька! — решительно спросила я. — А ты сам-то кто? Ты… У тебя чего, тоже родителей нет?

Произнести слово «сирота», которое вертелось у меня на языке, я не решилась. Почему-то я была уверена, что если скажу его, то тут уж Васька разойдется обязательно.

— Чего ж нет? Есть, — хмуро, но довольно мирно ответил Васька. — Полный комплект.

— Чего комплект? — не поняла я.

— Как чего? Родителев, ясно дело.

— А где ж они?

— Папаша пятый год зону топчет… Ну, а мамаша… черт ее знает, где она сейчас… Может, жива, а может, сдохла уже…

— Васька! — с упреком воскликнула я. — Разве ж так про мать можно!

Я не хотела упрекать Ваську, потому что уже поняла, как многого я не знаю. Я просто очень удивилась и немного даже испугалась — упрек прозвучал в моем голосе сам собой. Из того недавнего прошлого, когда я была твердо уверена в том, что знаю, что хорошо и что плохо.

— «Разве можно»! Ах! Ах! — визгливо передразнил меня Васька. — А если я тебе скажу: можно! Можно! Можно!!! А если я тебе скажу: она сука! Сука! Сука!!!

— Васька! — крикнула я. — Замолчи!

— Ну, замолчал. — Васька сгорбился и сунул руки в карманы. Потом начал кашлять. Кашлял долго, сотрясаясь всем телом и отворачивая в сторону лицо. — А дальше чего? — спросил он, откашлявшись.

Мне было совсем не жалко незнакомую мне Васькину маму. Наоборот, я ее сама уже почти ненавидела. Жалко было самого Ваську. Я чувствовала: оттого, что он так кричит и ругается, ему самому страшно плохо.

— От тебя тоже отказались, да? — спросила я.

— Не, я не отказной, — усмехнулся Васька. — Я особ статья. Я — «лишенец».

— Лишенец? — переспросила я. — Лишенец — это, по-моему, что-то другое. Мне бабушка рассказывала. Это что-то про кулаков, по-моему. Которые в деревне.

— То другие лишенцы, — снисходительно объяснил Васька. — А у нас другие. У нас «лишенцы» — это те, у кого родители прав лишены.

— Каких прав? За что?

— Ну, каких, каких, родительских, ясно дело, — продолжал терпеливо объяснять Васька. Таким тоном, снисходительным и терпеливым, он обычно говорил с Жекой. И со мной — когда я ему казалась маленькой и глупой. Когда же он считал меня равной себе, то обычно орал и ругался гораздо больше. — За что? Ну, тут за разное. Кто за решетку попал, кто за пьянство, кто еще за что… Ну, это тебе знать не положено, маленькая еще…

— А у меня родители развелись, — сказала я, чтобы утешить Ваську.

— Ну да? — заинтересовался он. — Дрались?

— Не-а. — Это мне было даже и не представить. Другую планету — пожалуйста, сколько угодно, но чтобы мама с папой подрались…

— Пил отец-то?

— Нет, он не пьет. И не курит даже.

— Ну так с чего ж развелись-то? — спросил Васька. В голосе его явно слышалось разочарование.

— У него теперь другая жена, — объяснила я.

— А, вот что! Ясно дело, — оживился Васька. — Стерва?

— Нет, она — достойный во всех отношениях человек, вполне заслуживший право на личное счастье! — выпалила я запомнившуюся мне мамину фразу.

— Обалдеть! — сказал Васька, задумался, а потом спросил с надеждой: — Ну, хоть посуду-то били?

Я честно вспоминала и обрадовалась, вспомнив:

— Ага! Один раз. Зато во-от такущую вазу. — Я широко раскинула руки. Вазы такого размера я видела только в Эрмитаже.

— Дорогая небось?

— А то! Чешский хрусталь! — гордо объяснила я. — Осколков было — не сосчитать. И все переливаются. Я их потом во дворе раздавала. На солнце смотреть здорово.

— Ой, Жар-Птица идет! — пискнул вдруг появившийся Жека и, раскинув руки, побежал по тропинке.

Навстречу ему, радостно улыбаясь, шла совсем еще молодая девушка. У нее были страшно длинные ноги в черных чулках (казалось, они растут прямо из подмышек), коротенькая зеленая юбка с вышитым на ней золотым цветком и широкий ярко-красный пиджак. В ушах висели пластмассовые лиловые серьги в тон нарисованному на скулах румянцу. Ресницы у нее были такие огромные, что видны даже мне, издалека.

«Точно, Жар-Птица!» — восхитилась я.

Девушка присела перед Жекой на корточки, поставила между колен большую яркую сумку на «молнии» и принялась выгружать из нее прямо на землю какие-то свертки.

— Кто она? — тихо спросила я у Васьки.

— Повариха! — шепотом объяснил он. — В железнодорожной столовке работает. Жеку любит. Прикармливает. Он ее Жар-Птицей зовет. Ей вроде нравится.

Сунув напоследок пластмассовый красный автомобильчик, Жар-Птица потрепала Жеку по волосам, издалека помахала рукой нам с Васькой и пошла дальше, раскачиваясь на высоких каблуках.

Я решила, что, когда вырасту, обязательно куплю себе черные чулки. В них не видно синяков и ссадин, и тогда ноги у меня будут такие же гладкие и красивые, как у Жар-Птицы. Потом я опустила глаза и рассмотрела свои ноги. Они были страшно тонкие, а коленки торчали вперед, как нашлепки. Я вздохнула и подумала, что мне, пожалуй, и черные чулки не помогут.

* * *

Назавтра на уроке алгебры я спросила Наташу Громову, свою соседку по парте:

— Наташка, как ты думаешь, сейчас беспризорники есть?

— Да ты что? — изумилась Наташка. — Какие сейчас беспризорники? Раньше были, до революции… и после… немножко…

— Ну ладно, не беспризорники, — поправилась я, — а просто так… чтобы дети… сами по себе…

— Нет! — твердо и уверенно сказала Наташка. — У нас все дети живут с родителями. А у кого родители умерли, тех воспитывает государство.

— Воспитывать-то оно воспитывает… — вздохнула я и, отвернувшись, решила: нет, Наташка не знает. Точно.

На перемене я подошла к Надежде Николаевне, учительнице истории, и вежливо спросила:

— Надежда Николаевна, скажите, пожалуйста, кто такие «лишенцы»?

Надежда Николаевна удивленно посмотрела на меня, а потом зачем-то открыла классный журнал девятого класса, который она держала в руках, и заглянула в него.

— Это, Оля, очень сложный вопрос, — медленно сказала она, и я сразу поняла, что ей не хочется мне отвечать.

— Хорошо, — быстро согласилась я. — Тогда скажите, пожалуйста, есть ли сейчас беспризорники?

— Нет, конечно. — Надежда Николаевна вздохнула с облегчением и даже улыбнулась мне. — Детей, которые по тем или иным причинам остаются без родителей, у нас воспитывает государство. Раньше, до революции, тоже существовали государственные учреждения для сирот, так называемые «сиротские дома»… Но условия в них были таковы…

— А какие это «те или иные» причины? — перебила я.

Надежда Николаевна опять поглядела на меня с удивлением — никогда раньше я не перебивала учителей. Потом снова заглянула в журнал девятого класса.

«У вас там что, все ответы записаны?» — хотела спросить я, но удержалась.

— Ну, в первую очередь это, конечно, трагические случайности, — объяснила Надежда Николаевна, — может быть, смерть, может быть, тяжелая болезнь родителей, когда они сами не могут воспитывать своих детей…

— А если жить негде? — спросила я.

— Кому жить негде? — не поняла Надежда Николаевна.

— Извините. Спасибо. — Я присела, защепив пальцами края платья.

Надежда Николаевна потрясла головой, как бы проверяя, не привиделась ли я ей. Да если честно, я и сама себя не очень-то узнавала. Чувствовала, что становлюсь какая-то не такая.

Еще в школе можно было проверить старшеклассников. На следующей, большой перемене я прошла по четвертому этажу, где обычно толпились старшие классы, и в рекреации выбрала группу девятиклассников.

Я пристроилась на том же подоконнике, раскрыла учебник географии и сделала вид, что внимательно читаю его. Уши у меня растопырились, шея вытянулась, и я слышала почти каждое слово, сказанное девятиклассниками.

Одна из девочек, зажав уши пальцами, твердила скороговоркой:

— «Мой дядя самых честных правил, когда не в шутку занемог, он уважать себя заставил и лучше выдумать не мог…»

— Да прекрати ты зубрить, Юлька, — сказала ей другая. — Все равно тебя сегодня не спросят. Ты ж на прошлом уроке отвечала.

— А почем ты знаешь? Валентина — вредная тетка. Возьмет и спросит… «Потолковать об Ювенале, в конце письма поставить vale…»

— Вот ведь чертовы «лишние люди», — задумчиво проговорила девочка с пушистой косой, перекинутой через плечо. — К восемнадцати годам все знали, все видели, во всем разочаровались…

— Хотела б я так разочароваться, — мечтательно сказала Юля, оторвав глаза от книги. — Балы каждый день, театры, за границу можно поехать, когда захочешь… Париж… Италия…

— Но ведь разочаровывались же, — заметила девочка с косой. — Не врут же классики…

— Не имели трудового воспитания, — твердо, пряча в углах губ улыбку, сказал высокий мальчик с пробивающимися над верхней губой усиками. — Вот попробовали бы с первого класса макулатуру собирать или металлолом… или слесарить в учебном комбинате на станках 1896 года — скуку бы как рукой сняло…

— Ну, ты всегда скажешь, Боб! — кокетливо улыбнулась Юля. — Макулатуру собирать… Зато они образованные были. Языки знали…

— Да уж, — серьезно, без улыбки согласился Боб. — Не чета нам. И даже учителям нашим…

— Не говори: «учителя»! — прервала Боба девочка с пушистой косой. — Говори: «преподаватели». Мы с вами учителей только по телевизору видим. Да в книжках. Вот недавно… смотрели?

— Да ладно тебе всех хаять, максималистка несчастная! — возразила Юля. — Кира-физичка чем тебе плоха? А Наталья Олеговна?

— Вот в Лицее… — вздохнула девушка с косой.

— Лицей — это да! — сказал Боб. — Они там языки изучали, философию… А мы ни черта не знаем… Теоремы какие-то, законы… на хрена они… Выучил — забыл, забыл — выучил… А насчет учителей… Я вам сейчас расскажу… большая хохма… Я специально проверить решил. Подкатываюсь к нашей историчке после обществоведения, скромненько так, руки по швам, глаза в землю и спрашиваю: «Скажите, пожалуйста, Надежда Николаевна, а правда ли, что вся философия Гегеля есть не что иное, как качественное развитие идей Шеллинга?» Видали б вы, как у нее челюсть отвисла…

Юля рассмеялась, а девочка с косой презрительно оттопырила нижнюю губу и спросила:

— А ты-то сам откуда это знаешь?

— А, это просто! — почему-то обрадовался Боб. Мне показалось, что все, что он говорит, предназначено только для девочки с косой. — К нам в гости батин одноклассник часто приходит. Когда-то учились вместе, а теперь — так случилось — в одном доме живет. Он, этот одноклассник, университет кончил. И говорит одни сплошь умные вещи. Как заведется — не остановишь. У матери тарелки из рук сыплются, у бати от зевоты скулы сводит… Но не выгонишь же… Друг детства все-таки. Сидят в шахматы играют. Но он и тут не умолкает: «Понимаешь ли, Петр, какой тут интересный разворот проблемы…» — Боб смешно передразнил папиного одноклассника. — Я раньше тоже во двор убегал от этой скучищи, а потом как-то прислушался и… вы не поверите — интересно. То есть я, конечно, ни черта почти не понимаю, но… складно и… красиво как-то… И еще… понял я, сколько есть всего в мире интересного для человеческих мозгов… А то даже обидно как-то было. Для чего человеку — ну, к примеру, бате моему — мозги? Неужели только для того, чтобы на заводе рацухи придумывать? Для всего остального вроде хватит челюстей, рук, желудка… ну, и прочих там… рефлексов… Обидно как-то…

— Ишь, расфуфырился! — усмехнулся незаметно подошедший парень с падающей на лоб косой челкой. — Рефлексов ему, вишь, мало… Силен ты, Боб, перед девицами выставляться… Завидую! А вот скажи лучше — тросик газа достал? Обещал на той неделе, между прочим…

Дальше, до самого конца перемены, ничего интересного в их разговоре не было.

«Нет, и эти не знают, — решила я, сидя за своей партой на уроке географии. — Разве что Боб. Нет, и он вряд ли».

Дома я в первую очередь обследовала бабушку (не все же ей меня обследовать). Здесь у меня была серьезная надежда на успех. Бабушка — старая и к тому же сама говорила про беспризорников.

— Бабушка, — осторожно спросила я, — а вот помнишь, ты рассказывала про беспризорников… Ну, что они курили… А вот сейчас беспризорники есть?

— Да что ты, Ольга, Господь с тобой! — Бабушка взмахнула руками. — Тогда разруха была, война, голод, тиф, холера. Люди тысячами мерли, вот дети и оставались без присмотра. А сейчас — какие ж беспризорники! Войны нет, голода нет, все сыты, одеты, в школах учатся…

— Сыты, одеты… — повторила я.

— А чего это тебя вдруг заинтересовало? — насторожилась бабушка.

— Да так, ничего, кино посмотрела… — быстро проговорила я и вышла из комнаты.

«Мама! — тщательно все обдумав, решила я. — Мама должна знать. Она взрослая, работает. Боб еще школьник, бабушка — пенсионерка. А мама должна знать». Оставалось решить, как бы так осторожно спросить у нее, чтобы не напугать и не вызвать никаких подозрений. Слово «беспризорники» годится для бабушки, но для мамы не годится. Ведь она родилась уже после войны. А какие еще есть слова? Есть еще бичи, бомжи. Это те, которые живут в подвалах шестнадцатиэтажки… Но это все взрослые… Нет, надо другое… А, вот — бродяги! Подходящее слово. Бродягами могут быть и дети и взрослые, и при этом они не воры и не преступники. Как раз то, что надо.

Когда мама пришла с работы, я выбрала момент (бабушка в это время ушла в кухню) и спросила:

— Мама, а кто такие бродяги? Они сейчас есть?

Мама задумалась, потом улыбнулась как-то очень по-молодому и сказала:

— Есть и сейчас бродяги. Только они не такие, как раньше. Другие… Сейчас, подожди… — Мама открыла дверцу серванта, вынула откуда-то из-под книг кассету, которую я раньше никогда не видела, и вставила ее в магнитофон по кличке Хрипунец. — Мы когда-то тоже были бродягами, — сказала мама. — Сейчас мне кажется, что это было не со мной. Костер, искры, еловые лапы, смола на поленьях, песни… Там я познакомилась и с твоим отцом. Он тогда неплохо играл на гитаре. Вот, это мы с ним поем. Послушай…

Мама щелкнула клавишей, что-то захрустело, а потом молодые, незнакомые голоса запели: «Люди идут по свету, им вроде немного надо, была бы прочна палатка да был бы нескучен путь. Но с дымом сливается песня, ребята отводят взгляды, и шепчет во сне бродяга кому-то: „Не позабудь!“» Я вежливо слушала и старалась не смотреть на маму, потому что на глазах у нее, кажется, показались слезы. Из коридора в комнату заглянула бабушка, удивленно посмотрела на нас, но ничего не сказала.

Когда песня кончилась, я сказала: «Спасибо, мама», — и пошла в коридор одеваться.

— Ты куда это намылилась? — подозрительно спросила бабушка.

— Да так, пойду погуляю… — ответила я и оглянулась назад. Через открытую дверь я увидела, что мама по-прежнему сидит на диване, в магнитофоне щелкает пустая пленка, а на губах у мамы — какая-то незнакомая мне улыбка.

«Странно, — думала я, наматывая на шею длинный, связанный бабушкой шарф. — Но, кажется, мама знает даже меньше, чем Боб и бабушка. Странно».

* * *

Чем больше думаешь, тем меньше понимаешь. Это я тоже только сейчас поняла, а раньше считала, что тот древний мудрец, который сказал: «Я знаю только то, что я ничего не знаю», — просто кокетничал. Пока ничего не знаешь, думать не о чем и все кажется ясным. Как только начнешь — потянется нитка из клубка. И хорошо бы обратно смотать, да не получается: конец потерялся.

И тогда я решила поехать к отцу. Может быть, хоть он сможет объяснить мне то, чего я сама не понимаю. Ехать хотелось и не хотелось одновременно. Хотелось увидеть отца, поговорить с ним… но видеть его новую квартиру, новую жену, новые рубашки, тапки, галстуки… Этого не хотелось.

Дома была только Зинаида Георгиевна. Она сделала вид, что обрадовалась и удивилась моему приходу. На самом деле только удивилась — за два года я пришла первый раз, хотя папа часто приглашал меня.

— Проходи, Олечка, проходи, — сказала Зинаида Георгиевна. — А папа сейчас придет. Он только вниз за хлебом вышел.

— А у нас за хлебом я ходила, — брякнула я. — А папа ковер пылесосил и полы мыл.

— Вот как, — сказала Зинаида Георгиевна, открыла буфет и зачем-то стала переставлять в нем чашки.

— А у вас моет? — спросила я.

Зинаида Георгиевна молча кивнула.

Она меня прощала, и я это видела. А мне не нужно было ее прощения. Когда два года назад отец с мамой разводился, мама говорила подругам, указывая на меня: «Такту и выдержке этого ребенка может позавидовать любой взрослый…» И я тогда, помню, гордилась собой и была безукоризненно вежлива с Зинаидой Георгиевной. Что это со мной теперь? И Надежде Николаевне чуть было не нагрубила…

В коридоре щелкнул замок, Зинаида Георгиевна выпорхнула в прихожую и что-то зашептала папе. Я встала с кресла и вдруг отчего-то почувствовала, что я высокая и худая, что школьное платье мне коротко, а на правой пятке на колготках спущена петля. Как это ощущение было связано с папой, я не поняла, но не удивилась ему. Потому что уже привыкла к тому, что у меня последнее время одно с другим плохо связывается. «Сейчас он войдет и скажет: „Здравствуй, дочка! Как ты выросла!“» — подумала я и отвернулась к окну.

— Здравствуй, дочка! Как ты выросла! — донеслось от двери.

Мне вдруг захотелось выбить стекло и выпрыгнуть на улицу. С пятого этажа.

— Здравствуй, папа! — сказала я. — Ты, конечно, не вырос, но тоже очень хорошо выглядишь. У тебя очень красивый галстук.

Папа покраснел, а Зинаида Георгиевна вышла из комнаты. Мама говорила: «Вообще-то Зина — женщина со вкусом, но у нее есть одна странная привязанность. К ярким и совершенно диким по сочетанию цветов галстукам. Она считает, что они оживляют костюм мужчины». Сейчас на папе был желтый галстук с зеленой полосой наискосок.

— Я вижу, что ты пришла не просто так, навестить меня, — сказал папа. — У тебя есть какие-то проблемы? Садись, поговорим… Зина! У нас есть что-нибудь к чаю? Я купил только хлеб…

— Я сейчас схожу… — откликнулась из кухни Зинаида Георгиевна.

— Спасибо! Не стоит! — громко сказала я. — Я совершенно сыта и скоро уйду.

— Ну зачем ты так, Оля? — Голос у папы стал мягким, как диванная думочка. — В этом доме ты не чужая…

— У меня есть свой дом, — ответила я и тут же вспомнила Ваську и Жеку.

— У тебя, я вижу, начинается переходный возраст, — грустно сказал папа.

— Возможно, — согласилась я. — Я хочу спросить у тебя вот о чем. Могут ли быть несчастны люди, которые сами по себе ни в чем не виноваты? Маленькие дети, к примеру?

— К сожалению, да, Оля. Например, болезнь. Кто в ней повинен?

— Хорошо, болезнь — это я понимаю. А если болезни нет?

— Тогда поясни конкретным примером, что ты имеешь в виду.

Я села в кресло и закрыла лицо руками.

— Понимаешь, — сказала я, — я думала, все хорошо, а оказалось — все плохо.

— Так уж и все плохо? — переспросил папа. — Может быть, все же что-нибудь хорошее осталось?

Я молчала.

Папа стал серьезным:

— Вообще-то я приблизительно понимаю, что ты имеешь в виду… Но это очень сложный вопрос… Вопрос о несовершенстве мира… Видишь ли, Оля, я сам знаю не все ответы… Но если уж он встал перед тобой, значит, ты до него доросла… Одно могу сказать тебе. Постарайся понять. Есть в мире вопросы… явления… понятия, на которые нельзя дать однозначного ответа, обозначить каким-нибудь одним цветом. На этом стоит и от этого развивается наш мир… И это не беда. Так было и так будет всегда… Беда получается, если кому-нибудь покажется, что он уже знает ответы на все эти вопросы. Понимаешь? Ведь тогда получается, что ему уже некуда идти. И он (или они) начинает поучать других. И совсем уж большая беда, если этот он обладает каким-нибудь влиянием на других… Или властью… Ты понимаешь меня?

— Да, понимаю, — сказала я. — Мир несовершенен для того, чтобы не стоять на месте…

— Умница! — обрадовался папа.

— Хорошо. — Я снова встала. — Спасибо тебе. Я пойду.

— Как же пойдешь? А чай?! — всполошился папа.

— В другой раз. — Я вышла в коридор. — До свидания, Зинаида Георгиевна!

Папа догнал меня, распахнул дверь и уже на пороге тихо спросил:

— Ну как там… мама?

— Спасибо, у нее все хорошо, — ответила я и медленно пошла вниз по лестнице. Я не оборачивалась, но знала, что папа стоит в дверях и смотрит мне вслед.

Я шла домой пешком и думала. Пахло весной, и малыши уже рисовали цветными мелками на подсохших кусочках асфальта. Рисовали почему-то все одно и то же: принцесс в пышных юбках и домики.

С одной стороны, получалось, что папа вроде бы прав, что так все и должно быть. И тогда выходит, что делать вовсе ничего и не надо. Очень удобно выходит. Но это-то «удобство» и вызывало у меня всякие сомнения. Может быть, это все специально так придумано, чтобы ничего не делать? Может такое быть? По-моему, вполне может. Кому-то лень было хоть что-нибудь делать, вот он лежал на диване и думал. И придумал. Снаружи все вроде гладко, а на самом деле что получается? Чтобы мир не стоял на месте, выходит, нужно, чтобы папа бросил мою маму, Жекина мама — Жеку, чтобы злой и больной Васька кричал про свою маму всякие нехорошие слова и жил в полуразвалившемся сарае… Странно, однако, получается. Не лучшим образом, как говорит моя мама.

Настроение у меня от этих мыслей стало совсем паршивым. И вдруг я вспомнила, что сегодня бабушка будет делать мое любимое вишневое желе в жестяных ванночках. Точнее, уже сделала. И сейчас оно стоит в холодильнике на верхней полке и застывает. А на дне каждой ванночки — вишенка или долька лимона. Для красоты и для вкусноты тоже. Я представила, как мне сейчас будет вкусно, и обрадовалась, потому что от этого-то мое плохое настроение, конечно, пройдет.

После обеда бабушка, таинственно улыбаясь, заглянула в холодильник и спросила:

— А что у нас сегодня на третье?

— Желе! — ответила я и облизнулась.

Мама посмотрела на меня и улыбнулась точно так же, как бабушка. И я как-то впервые заметила, что они очень похожи.

Бабушка торжественно поставила передо мной самую большую ванночку. Я воткнула в желе ложку и отковырнула сразу большой кусок, стараясь подцепить вишенку. Кусок сладко чмокнул и, чуть дрожа, лег на ложку.

Я ела ложку за ложкой и удивлялась. Желе было невкусным. Не то чтобы слишком кислым или слишком сладким. Просто невкусным. Никаким. Может быть, бабушка забыла туда что-нибудь положить?

— Желе сегодня очень удачное, — сказала мама, словно отвечая на мой вопрос.

«Интересно, любит ли Жека желе? — подумала я. — А ел ли он его когда-нибудь?» Тут я поняла, что дело вовсе не в желе. Желе такое же, как и обычно, то есть очень вкусное. Дело во мне. Я сама стала какая-то другая. И вижу весь мир через Жеку и Ваську… И я опять подумала, что если не расскажу кому-нибудь всего, то скоро умру прямо на месте.

Но кому рассказать? Ленке Макаренко нельзя, это я решила. Инке Колесовой? Она за последний год стала совсем чужая, да и ехать к ней надо… Может, Наташе Громовой? Но Наташка — трепло и разболтает всему классу. Тут я вспомнила про Иру Смирнову. Вот уж кто точно не проболтается. Но, правда, ей и рассказывать не очень интересно. Ну что она скажет? Скорее всего — ничего. И, может быть, даже не удивится. Но все равно. Кому-то рассказать надо. Ире — самое безопасное. Решив так, я вздохнула с облегчением и пошла одеваться.

* * *

Когда я подошла к сараю, Васька разгребал угли и готовился засыпать туда вялую картошку с бледно-розовыми ростками. Жека неподалеку ковырял палкой землю. Заметив меня, он поднял над головой огромную картофелину.

— Смотри, чего мне Васька дал, — гордо сказал он. — Я ее сейчас посажу и буду поливать. А потом на ней картоха вырастет.

— Хорошее дело, — согласилась я. — Только сажать надо не здесь. Здесь, смотри, и земли-то нету, стекло да кирпич. Да и тень всегда. Надо вон там, сбоку. Там солнце часто и земля. Пойдем, вместе посадим.

— Пойдем! — охотно согласился Жека и побежал к указанному мной месту.

— Сначала нужно вокруг немного землю вскопать… — объяснила я и показала, как это делается.

— Эй, огородники! — крикнул Васька. — Возьмите еще пару картох. На жрачку хватит.

— Давай, давай! — согласилась я и наклонилась к Жеке, чтобы помочь ему взрыхлить землю. И почувствовала какой-то кислый и неприятный запах.

— Знаешь, — сказала я Ваське, — от него почему-то пахнет болгарской палочкой.

— Какой еще палочкой? — удивился, но не рассердился Васька. — В баню надо — и все дела. Будут гроши — сходим.

— Болгарская палочка живет в ацидофилине, — объяснила я. — Я ее терпеть ненавижу, хотя и пью каждый вечер по полной кружке.

— Какая еще цидофилина? И зачем тебе каждый вечер по кружке этих… палочек? — спросил Васька с каким-то даже сочувствием.

Я, как могла, объяснила. Все дело было опять-таки в бабушкиной медицине. Я вполне неплохо отношусь к простокваше, а ряженку так даже очень люблю и согласна пить ее по три раза в день, особенно если с сахаром. Но бабушка считает, что пить надо именно ацидофилин, потому что от него в кишках не то сразу все перегнивает, не то, наоборот, проваливается, не успев загнить. Сказал ей об этом какой-то Мечников, который, наверное, слегка того, потому что, по его словам, выходит, что если пить много ацидофилина, то и вообще никогда не умрешь. Я в это не верю, и бабушка, кажется, тоже, но по чашке ацидофилина в вечер я все же имею. На всякий случай.

Оставив Жеку сажать остальную картошку, я вернулась к Ваське и присела рядом с ним на корточки. Некоторое время мы оба смотрели на тлеющие угли костра, потом Васька протянул руку и стал палкой переворачивать картошку. Смуглая Васькина рука вылезла из рукава куртки. Чуть выше запястья она была багрово-сизой.

— Что это у тебя, Васька: — спросила я.

Проследив мой взгляд, Васька отдернул руку и сплюнул в костер.

— Чухня! — презрительно сказал он. — Чирьяк вылез.

— Может, полечить чем? — предложила я.

— Чухня! — повторил Васька. — Заживет как на собаке. Будет шибко гнить — разрежу к чертовой матери! — Он указал на нож, воткнутый в землю.

Я поежилась. Потом спросила:

— Вась! А Жеку, кроме как теми таблетками, больше ничем нельзя лечить?

— Тот врач сказал, можно еще операцию на мозгах делать. Но это не всегда. Ну, и сама понимаешь, это в доме жить надо. Чтобы семья и вообще все…

— Ну, а кроме операции?

— Вроде больше ничего. Ты вот говорила — бабка у тебя врач. Ты бы и спросила у нее, осторожно, конечно. Чтобы не объяснять ничего… Я бы уж сделал…

— Спрошу, — пообещала я.

— А так я с ним даже в церковь ходил, — сказал Васька. — В Лавру тую, что за площадью. Свечку ставил, во здравие. Чтоб он, значит, выздоровел поскорее…

— Чего это тебе такое в голову взбрело? — удивилась я.

— А-а! Так как-то. — Васька пожал плечами, словно сам себе поразился. — Старушка тут одна ходила. Бутылки промышляла. Вот она Жеку-то приметила, с сердцем к нему. А меня вроде побаивалась. Однако говорит как-то: «Сходи, милок, в церковь, поставь свечечку. Господь сирот любит, авось смилостивится». От сердца старушка говорила, глазом видно. Ну, я и…

— Какой ты все-таки темный, Васька! — рассмеялась я. — Бога ведь никакого нет. Это его люди придумали, от необразованности всякой. Вот я тебе сейчас объясню…

— Да не надо мне ничего объяснять! — с досадой оборвал меня Васька. — Я сам в Бога этого нимало не верю. Но вишь есть, однако, такие, которые верят. И не один такой, и не сотня даже. Значит, может и так дело обернуться, что все-таки есть там чего-то… А мне чё — трудно свечку поставить? Нимало не трудно. Авось поможет. Да и Жека пристал: сходим в церкву да сходим в церкву… Это он еще в инкубаторе от Родьки — Божьего человека наслышался…

— А кто это — Родька — Божий человек? — спросила я.

— А, пацан один, Жекин кореш, — охотно объяснил Васька. — Его бабка растила. И была, видать, шибко верующая. Все молилась да молилась. И Родька с ней.

— Он столько молитвов знает — ужас! — вмешался подошедший Жека. — Два часа без передыху шпарить может.

— Ну да, — согласился Васька. — А потом бабка померла, родителев не сыскалось, и отдали Родьку в инкубатор. А он все молится да молится. Спервоначалу его за это шибко ругали, в карцер сажали, среди нас агитацию делали, чтоб, мол, Родьку не слушали и, наоборот, смеялись над ним. А он смирный такой, ко всем ластится — чего ж его изводить-то? А потом тетка Марфа сказала, чтоб оставили его в покое. Чем, мол, сирота ни утешается, все хорошо…

— Я по Родьке страх как соскучился, — задумчиво сказал Жека.

— Авось когда свидитесь, — утешил его Васька. — Ну чё, посадил картохи-то?

— Ага! И полил уже! — гордо сказал Жека.

— Ну ладно, тогда давайте жрать, — решил Васька. — Я картохи выгребаю, а ты, Ольга, хлеб нарежь.

— Я, Вась, соль принес, — Жека достал из кармана грязный мешочек.

— Молодец! — похвалил Васька, а Жека от его похвалы расплылся в широкой улыбке.

Учительница географии и наша классная руководительница вошла в класс, оглядела нас и спросила:

— Ребята! Кто хочет в пятницу пойти в детский дом и выступить там в концерте художественной самодеятельности?

Все, кто занимался своими делами, продолжали ими заниматься, а остальные, кто был ничем не занят, стали смотреть в разные стороны. В основном смотрели на крышки парт. Я подняла руку и сказала:

— Я пойду!

Нина Сергеевна очень обрадовалась:

— Молодец, Оля! Ты у нас не равнодушная девочка! Это хорошо! А что ты умеешь?

— Я могу стихи почитать, — сказала я. — Я их много знаю.

— Давайте я пойду! — вскочила Зина Лучко. — Я с лентой покажу композицию, новую. Она у меня немного не доработана, но это ничего, да?

— Конечно, конечно, Зиночка! — проворковала Нина Сергеевна.

— Я тоже, — вдруг тихо сказала Ира Смирнова.

Я страшно удивилась. И все другие, по-моему, тоже. Представить, что Ира с ее вечной молчаливостью может перед кем-то выступать, было очень трудно.

— Может быть, тебе не надо, Ирочка? — как-то нерешительно спросила Нина Сергеевна.

— Надо! — тихо, но твердо сказала Ира.

* * *

— Я сейчас переоденусь и ухожу! — сказала я дома.

— Куда это? А обедать? — поинтересовалась бабушка.

— В детский дом. У нас там самодеятельность, — объяснила я.

— Это доброе дело, — согласилась бабушка. — Может, вот пряники с собой возьмешь? Свежие, с повидлом, с утра только купила, угостишь там кого…

Я вспомнила реакцию Васьки на «подачки» и, подумав, отказалась.

В школьном вестибюле собралось человек пятнадцать, которые должны были идти в детский дом. В основном малыши-младшеклассники. Ира Смирнова сидела на низенькой скамеечке и читала. Зина Лучко подошла ко мне и спросила, тараща выпуклые зеленые глаза:

— Ты как думаешь — я вот тут печенья взяла… Наверное, нормально, да? Я хотела конфет, но ничего вкусного не было. Так я печенья… Нормально, да?

— Нормально, — сказала я.

Зина считает так, я — иначе, зачем навязывать ей мое мнение? К тому же она не знает Ваську. Чем я ей докажу?

* * *

Сначала выступали сами детдомовцы. Они все были стриженые и аккуратно одеты. Но аккуратность эта была какая-то гостиничная. Словно она, эта аккуратность, не принадлежит им самим, а взята напрокат и подлежит возврату. Не знаю, как сказать точнее…

Малыши-детдомовцы в зеленых рубашках и фуражках танцевали какой-то танец. Они ходили по кругу, хлопали в ладоши и пели: «Храбрые мальчишки, нечего тужить! Тоже вы пойдете в армию служить! Эх, левой! В армию служить! Эх, левой! Нечего тужить!» Я смотрела на них и думала: тот это детдом или не тот?

Воспитатели вместе со своими воспитанниками сидели на стульях у стены. У входа в зал толпились нянечки, повара. Все они были в белых халатах, только одна толстая, немолодая уже женщина была в халате цветном — красные розы по зеленому полю. На шее у нее висели крашеные деревянные бусы. Я почему-то решила, что это тетка Марфа.

Потом был перерыв. Наши малыши смешались с детдомовскими, и их было уже не различить. Зина Лучко кормила печеньем всех подряд, и все радовались. Старшие детдомовцы стояли отдельно и в малышачьей радости участия не принимали. Вокруг Нины Сергеевны и нашего завуча Валентины Андреевны образовались галдящие круги, из которых задавали сразу по нескольку десятков вопросов. Нина Сергеевна, смеясь, отвечала, а Валентина Андреевна растерянно оглядывалась по сторонам. Вдруг я снова увидела женщину в пестром халате. Она держала за руку мальчика лет восьми и говорила ему хриплым басом:

— И вечно ты, Родька, глупость какую спросишь! Сколько раз тебе повторять: не лезь ты к людям со своими глупостями! Стой вот здесь. Или вон с робятками повозись. Все дело…

Она отпустила мальчика и куда-то ушла, а он послушно стоял на месте и крутил коротко стриженной головой. «Родька — Божий человек», — вспомнила я и, как волны, разводя руками галдящих малышей, пошла к нему. Он заметил меня и смотрел мне прямо в глаза, не отводя взгляда.

— Тебя Родькой зовут? — спросила я.

— Ага. А ты откуда знаешь?

— А вот знаю, — таинственным шепотом произнесла я. — Я все знаю. Я — волшебница.

— Ну да? — не очень удивился Родька. — А вот скажи тогда, где сейчас моя бабушка?

«Вот черт! — подумала я. — Сфантазировала на свою голову. Ну как теперь выкрутиться?» Тут я вспомнила про Родькину веру и решила идти напролом. Во всяком случае, все сразу станет ясно.

— На небе твоя бабушка. В раю. Где ж еще? — сказала я как о чем-то само собой разумеющемся.

Вот тут уж глаза у Родьки действительно стали круглыми от изумления.

— Ты… ты, — срывающимся голосом прошептал он, — и вправду все знаешь?

— Все! — подтвердила я, гадая, какую еще проверку изобретет для меня Родька.

— А Жека Андреев тоже в раю? — вдруг спросил Родька.

Я вздрогнула от удивления.

— С чего это ты взял?! — воскликнула я. — Жив, здоров Жека, по тебе скучает.

— Правда?! — Родька даже подпрыгнул от радости. — Вот хорошо-то! А я и не верил, ни капельки не верил!

— Чему не верил-то?

— Ну, когда Вася с Жекой сбежали, нам Тамара Александровна сказала, что Жека умер. И что все умрут, кто будет бегать. А я не верил. Ни капельки. И каждый вечер за него молился. За здравие, как за живого. Вот!

«Чудеса! — подумала я. — А как бы эта самая Тамара Александровна предъявила им живого Жеку, если бы его поймали?» Тут я вспомнила про специнтернат и все поняла. Ну конечно же! Если Жеку поймают, то его сразу отправят в тот самый интернат для умственно отсталых, про который говорил Васька. И Родька об этом, естественно, не узнает.

— Жека жив, — сказала я. — И Васька жив тоже. Они оба передают тебе привет.

— Жека нашел свою маму? — спросил Родька, отводя глаза.

— Нет, еще не нашел.

— Передай ему, — горячо сказал Родька и схватил мою руку своими маленькими сухими руками. — Передай ему, что я его помню. И что я буду молиться за него… «От стрелы, в ночи летящей…» — быстрой скороговоркой прошептал он.

В это время перерыв кончился, и все снова расселись по своим местам. Родька убежал, но я, даже не видя его, чувствовала на себе его взгляд.

Сначала наши малыши тоже танцевали, читали стихи и разыгрывали какую-то сказку, кажется, «Теремок». Я почти ничего не видела и не слышала. Потом выступала Зина Лучко. Она выбежала в голубом купальнике с серебряной отделкой, а в руке у нее была какая-то палочка. Зина взмахнула палочкой, и та развернулась голубой лентой, которая то закручивалась спиралью вокруг Зины, то волной стояла на полу, то образовывала вокруг Зины голубой блестящий круг. Сама Зина гнулась в разные стороны, ходила колесом, садилась на шпагат, и все это не выпуская ленты из рук. Все вместе было очень красиво. Зине долго хлопали, особенно старшие детдомовцы, а один черноволосый мальчик, чем-то похожий на Ваську, подошел к ней и дал ей белую гвоздику. Зина страшно покраснела, поклонилась и убежала. Мальчик тоже покраснел и долго стоял на месте, словно забыв, что ему теперь нужно делать. Потом Ира Смирнова прочла юмореску из школьной жизни. Она читала очень хорошо, с выражением, и почти не подглядывала в бумажку. И юмореска была очень смешная. Но почему-то почти никто не смеялся. Ира побледнела и очень расстроилась, а мне показалось, что детдомовцы просто не поняли, о чем идет речь.

Следующая очередь была моя. Накануне ко мне подошла Нина Сергеевна и спросила:

— Ты что будешь читать?

— Что-нибудь про животных, — сказала я. — Можно?

— Можно, — согласилась Нина Сергеевна, — только чтобы громко и с выражением. Я тебя проверять не буду — мне сейчас некогда. Но ты ведь не подведешь, ладно?

— Ладно, — сказала я.

Я вышла на середину круга и объявила:

— Асадов. «Стихи о рыжей дворняге».

Хозяин погладил рукою Лохматую рыжую спину: Прощай, брат, хоть жаль мне, не скрою, Но все же тебя я покину…

Я читала тихо и без всякого выражения. Вовсе не назло Нине Сергеевне, нет, я просто знала, что эти стихи нужно читать именно так. И еще я знала, что не должна читать эти стихи. Но все равно читала. А все детдомовцы смотрели на меня застылыми глазами. На последней строфе я вдруг почувствовала, что глаза у меня мокрые, задрала вверх подбородок, чтобы слезы не вылились, и сказала громко и четко:

…Старик! Ты не знаешь природы! Ведь может быть шкура дворняги, А сердце чистейшей породы!

Многие малыши и некоторые нянечки плакали. Нина Сергеевна хотела увести меня, но я вдруг вспомнила про Ваську и начала читать громко и с выражением:

Весь жар отдавая бегу, В залитый солнцем мир Прыжками мчался по снегу Громадный бенгальский тигр. Клыки оскалены грозно, Сужен колючий взгляд. Поздно, слышите, поздно! Не будет пути назад!..

Я ненавидела себя и ликовала одновременно. И еще, несмотря на свой крик, видела и слышала все, что происходило в зале.

— Что, что она делает?! — громко шептала Нина Сергеевна Валентине Андреевне.

— Она же ребенок, — отвечала та. — И ничего не понимает. У нее возникли эмоции, вот она их и выражает. И заметь, как точно она подобрала стихи…

Но я все понимала. И ничем не оправдывала себя. Родька кулаком по колену отбивал такт. Женщина с бусами вытирала глаза воротником халата.

…Следы через все преграды Упрямо идут вперед. Не ждите его, не надо, Обратно он не придет! —

выкрикнула я.

В зале плакали уже не только малыши. Если бы меня в тот момент убило громом, я бы сочла это справедливым.

Вдруг Родька вскочил на стул и крикнул высоким, срывающимся голосом:

— Хватит реветь! Жека Андреев — жив! И Вася Ганзин — жив! Они живы!

И вдруг на мокрых от слез мордашках зажглись улыбки, кто-то несмело крикнул: «Ура!» — в другом конце подхватили, воспитательница с рыжей челкой подбежала к Родьке и визгливо спрашивала: «Откуда ты знаешь? Откуда ты знаешь?!» Малыши повскакали с мест и подпрыгивали от радости, а один из стоящих у стены мальчишек громко повторил строчки из рассказанных мною стихов: «Не ждите его, не надо, обратно он не придет!»

У меня в голове что-то словно взорвалось. Я стиснула руками виски и выбежала из зала. Уже на улице мне показалось, что за мной кто-то гонится и зовет по имени. Я обернулась. Сзади, прижимая руки к груди, бежала Ира Смирнова.

— Ольга, постой! Ольга, постой! — задыхаясь, повторяла она.

Я остановилась. Ира подбежала ко мне и еще некоторое время тяжело дышала, не в силах произнести ни слова. Потом спросила:

— Тебе что, плохо?

— Нормально, — ответила я и тут же вспомнила, что именно Ире собиралась рассказать свою тайну. — Пойдем в скверик, — предложила я. — Разговор есть.

— Пошли, — сразу же согласилась Ира и спросила: — Хочешь мороженого? У меня десять рублей есть.

— К черту мороженое! — Васькиным голосом сказала я и усмехнулась.

Ира пожала плечами и пошла за мной в подворотню.

Я думала, что буду говорить долго, но уложилась, наверное, минут в пять.

Потом минут пять мы обе молчали, и я уже решила, что Ира вообще ничего не скажет. Но тут она нахмурила светлые брови и спросила:

— Ну, и что ты будешь делать?

— Не знаю, — честно призналась я.

— Жаль, что мы еще маленькие, — серьезно сказала Ира. — А то можно было бы Жеку усыновить.

— Да, конечно, — согласилась я, хотя мне самой такая мысль никогда не приходила в голову.

— Так сразу ничего нельзя сказать, — задумчиво проговорила Ира, чертя в пыли носком ботинка. — Я подумаю. Если придумаю что-нибудь, то сразу скажу тебе. Ладно?

— Хорошо, — согласилась я, хотя, если честно, ни на минуту не поверила в то, что Ира сможет что-нибудь придумать.

— Какая у тебя интересная жизнь… — медленно сказала Ира.

— У меня?! Интересная? — удивилась я и сама почувствовала на своем лице глупую улыбку.

— Ну да, — подтвердила Ирка, — погони, приключения. Как в книжках.

Я никогда не задумывалась над тем, интересная ли у меня жизнь. Да и вообще до встречи с Васькой и Жекой думала, что жизнь у всех в принципе одинаковая. То есть не совсем у всех, а в зависимости от возраста. У всех детей, у всех взрослых, у всех старичков… Ну есть, конечно, всякие различия, но это все так, мелочи. Я, конечно, знала, что в Африке или, к примеру, в Австралии люди живут совсем не так, как мы. Но Африка и Австралия так далеко, что их как бы и нет вовсе…

Теперь все изменилось. Я поняла, что жизнь может быть разной. Значит, может быть интересной и неинтересной. И мне было приятно, что Ирка считает мою жизнь интересной. «А у Васьки жизнь какая — интересная?» — спросила я сама у себя. И не смогла сама себе ответить. Получалось, что про Васькину жизнь нельзя сказать: интересная или неинтересная. Тут было что-то другое, но ясно одно: у Васьки такая жизнь, какой ни у кого не должно быть.

Дома я сказала маме, что хочу спать, и сразу легла в постель. Часов в десять вернулась из гостей бабушка, растормошила меня, измерила температуру, напоила чаем с облепихой, заставила прополоскать горло и уже хотела было поставить мне клизму, но тут я страшно заорала, что никакой клизмы мне не нужно и пусть меня все оставят в покое. У бабушки после гостей было бодрое настроение, и она уже собралась со мной поругаться, но мама остановила ее. Тогда бабушка начала ругаться с мамой, но для этого они из педагогических соображений ушли на кухню и больше ко мне не приставали.

На следующий день в школе ко мне подошла Ира Смирнова и молча вынула из туго набитого портфеля целую стопку детских книг. Я вопросительно смотрела на нее, и тогда она объяснила:

— Вот, это для маленького. Ты ему почитаешь. А это — для Васи. Прочитают — отдашь.

— Спасибо, — сказала я и принялась запихивать книги в свою сумку. «Сказки братьев Гримм» не поместились, и я до конца уроков таскала их под мышкой. Ира, разгрузив свой портфель, сразу ушла куда-то и больше ко мне не подходила.

* * *

Около сарая никого не было. Я постучала по уже известной мне доске, ожидая, что оттуда, как всегда, вылезет Жека. Но из открывшейся щели высунулся Васька, сказал недовольно:

— Приперлась, да? — и снова скрылся.

Я поняла это как приглашение войти. Отодвинув доску, я с некоторой даже опаской заглянула внутрь. В самом жилище Жеки и Васьки я еще не была ни разу. Они не приглашали, а я не напрашивалась.

Внутри сарая пахло чем-то прелым и пыльным. Весь сарай был темный, и в этой темноте угадывались какие-то огромные ящики, ряды которых подпирали потолок. В одном из углов мерцал оранжевый огонек. Я протиснулась в щель и пошла на свет.

— Осторожней! — сказал Васькин голос. — Там полешки по полу рассыпаны…

Предупреждение немного запоздало. Я споткнулась об откатившееся полено, наступила еще на одно и растянулась на влажной, холодной земле.

— Вот дура-то! — беззлобно выругался Васька. — Два шага пройти не может, чтоб не грохнуться… Жеку не видала?

— Нет, а где он?

— Да погулять пошел. Время вышло, а его все нет… Проходи вот здесь. Сюда садись, что ли… Да осторожней ты!

Я присела на указанное Васькой место и огляделась. Все щели в жилом углу сарая были аккуратно заткнуты сеном и тряпками, кое-где облитыми варом. На земле лежал большой щит из досок, похожий на секцию забора, ограждающего стройплощадки. Из ящиков были сделаны стол и четыре стула. Поверх охапки сена на досках крест-накрест лежали два полосатых матраса и еще какое-то тряпье. Освещалось все это керосиновой лампой, стоящей на столе. Васька сидел на одном из «стульев», несмотря на холод, голый по пояс и пришивал к рубашке оторванный воротник.

— Давай я пришью, — предложила я и протянула руку, чтобы забрать рубашку.

— Иди ты! — огрызнулся Васька, закашлялся, уколол палец, выругался и стал высасывать ранку, зло глядя на меня.

— Ты чего сегодня такой сердитый? — спросила я. — От холода, что ли? Я вот тут полпирога принесла. С капустой…

— Иди ты со своим пирогом! — сказал Васька, снова склоняясь над шитьем.

Я заметила, что воротник буквально расползается под Васькиными пальцами, вспомнила про бахрому на его брюках и подумала о том, что у меня есть масса всяких кофт и штанов, которые я уже не ношу и никогда носить не буду. Неплохо было бы принести все это сюда. Мама, конечно, охотно отдаст, надо только предлог какой-нибудь придумать. Но вот как заставить Ваську их взять? Я с сомнением взглянула на Ваську и вдруг заметила у него на плече широкий нежно-розовый шрам, который резко выделялся на смуглой коже.

— Что это у тебя? — Я протянула руку, но дотронуться до шрама почему-то не решилась.

— Не твое дело! — Васька передернул плечами так, словно я до него дотронулась. Точнее, даже не я дотронулась, а он сам дотронулся до чего-то скользкого и неприятного.

— Ну, не хочешь говорить, и не надо, — обиделась я. — Больно мне нужно!

— Конечно, нужно, — неожиданно философски заметил Васька. — Все девчонки страсть какие любопытные. И ты тоже.

— Ну и что с того? — с вызовом спросила я.

Мне почему-то захотелось поругаться с Васькой. Наверное, заговорила бабушкина кровь.

— А ничего. — Васька устало вздохнул и через голову, не расстегивая пуговиц, натянул рубаху. — Это, если хочешь знать, — он положил правую ладонь на плечо со шрамом, — мне один мамашин хахель заехал. Розочкой.

— Розочкой? — не поняла я.

— Ну, бутылкой битой. Они перепились все вдрызг. Ну и разодрались с чего-то… Он начал мамашу колошматить… Ну, я и вступился… Вот — получил. Кровищи было! Я думал, вся вытечет…

— И чего? В больницу увезли? — Я старалась даже мысленно не сосредотачиваться на обстоятельствах Васькиного ранения. Сразу перескочить вперед.

— Ха! В больницу! В водке пальцы намочил, чтобы заразы не было, края свел, Люська забинтовала, мамаша потом, когда проспалась, перевязала…

— Вась, — тихо спросила я, — а вот ты ругаешься на мать-то свою, а все же вступился… Это почему, а?

— Ну, спросишь! — Васька хмуро смотрел в пол, мял в пальцах окурок. — Мать все же… Хотя они там все хороши были… Но это все чухня! Чухня! — вдруг вскрикнул он. — Я ей Люську простить не могу — вот что!

— А кто это — Люська?

— Сеструха моя — вот кто! Жеки на два года постарше была бы. У ней сердце больное было. Говорили, порок. От рождения. От водки этой, что родители хлестали. Ее лечить надо было. Ей покой был нужен, а у нас что ни день — то дым коромыслом. И все при ней. И пьяные, и что потом… Я ее к стенке на диван клал, сам сбоку ложился и уши ей ладонями закрывал. Но она все равно все слышала… Умерла она. Я ее в больницу свез, да поздно уже… Вот чего простить не могу!

— Вася! — Я встала со своего места, еще не зная, что сделаю в следующий момент.

— Что-то Жеки долго нет! — сказал Васька. — Ты пойди поищи его. А я чаек сварганю. К твоему-то пирогу. Сам я сегодня ничего не достал…

«Так вот почему он был такой злой! — догадалась я. — Вот почему отпустил Жеку гулять одного… И где это он оторвал воротник? Васька, Васька…» Что-то такое непонятное росло во мне. Не то злость, не то сила, не то отчаяние. Я просто всеми ощущалками ощущала, что вокруг Жеки и Васьки сжимается какой-то круг. Есть ли из него выход? Как его разомкнуть? Чтобы не разреветься, я выскочила на улицу и побежала вдоль сараев, разыскивая Жеку.

Заскочила на Жекин «огород», где он ежедневно старательно поливал высаженную картошку. Там его не было. Заглянула к Пирамиде. Заметив меня, овчарка подняла морду и лениво постучала об землю пыльным хвостом. Потом, словно лишившись последних сил, упала на бок и замерла, вытянув все четыре лапы.

В поисках Жеки я выбежала к краям платформ, хотя и знала, что сюда он никогда не ходил. Изгибающиеся концы платформ были похожи на хвосты огромных серых змеи. Хвосты были почти безлюдны — все люди толпились у собранных к вокзалу голов. Только на одной из платформ были навалены зеленые рюкзаки, на которых сидели и чего-то ждали старые туристы. Я так подумала про них — «старые туристы», а потом сама себя спросила: «Почему же старые? Ведь им не так уж много лет». У них все было выцветшее, почти выбеленное солнцем, — палатки, рюкзаки, штормовки. Почти у всех женщин были длинные волосы, закрученные в кички на затылках, а у мужчин — очки, бороды и морщины — от носа вниз, по бокам подбородка. И еще между бровями, у всех, у мужчин и у женщин. Один из них сидел отдельно, на каком-то ящике, перебирал струны старой гитары и пел негромко:

— «…Но есть еще надежда до той поры, пока атланты небо держат на каменных руках…» — Чехол от гитары валялся у его ног.

Мне показалось, что все они кому-то что-то доказывают. Может быть, себе… И еще я подумала, что совсем недавно я их, наверное, даже не заметила бы. Ну, во всяком случае, не стала бы про них так долго думать.

На платформах Жеки тоже не было. Я побежала обратно, и вдруг мне показалось, что между вагонами я слышу Жекин голос. Только какой-то странный. Я нырнула под колеса вагона, потом еще одного и вдруг увидела Жеку. Его держал какой-то здоровый краснолицый дядька, а Жека вырывался и просил:

— Ну пустите меня! Я же не брал ничего! Я только посмотреть!

— Поверил я тебе, как же! — неожиданно тонким голосом закричал дядька. — Лазает всякая шваль по вагонам, а потом все пропадает! А отвечать кому?! Вот сдам в милицию, там и разберутся! А ну пошли! А ну пошли, я тебе говорю, сучонок проклятый!

Я прыгнула вперед и вцепилась дядьке в рукав.

— Отпустите его, пожалуйста! — закричала я. — Он не может ничего украсть! С ним нельзя так! Он больной! Отпустите!

— А-а! — взревел дядька. — Да вас тут целая шайка! — Он словно клещами сдавил мою руку повыше локтя. Изо рта у него пахло прокисшими опилками. — Больной он, вишь! А я, значит, здоровый! Я, значит, отвечай! Не выйдет, сучье племя! А ну пошли оба со мной! — Он вывернул мне руку назад, а Жеку схватил за ухо.

Жека коротко взвизгнул, а потом вдруг завопил неожиданно радостно:

— Тарас! Тарас! Спаси нас, Тарас!

Я глянула вбок, и опять на том месте, которое только что было пустым, бесшумно, словно из ничего, возникла огромная дворняга. На этот раз она смотрела прямо на нас, и кожа у нее на носу была собрана в складки, обнажая огромные клыки.

— Тарас! Взять его! — ничего не соображая от боли в выкрученной руке, крикнула я.

Глухо зарычав, пес шагнул вперед. Я почувствовала свою руку свободной, а вырвавшийся Жека кинулся к Тарасу и обнял его за шею. Пес остановился, продолжая ворчать.

— Ну подождите, сучье племя! — негромко сказал дядька, отступая к вагону. — Вы у меня еще попомните! Попомните! — крикнул он, взобравшись на подножку.

«Р-р-ав!» — сказал Тарас, и я могла бы поклясться, что в голосе его прозвучало презрение.

— Нормально, — подражая Ваське, сказала я, стараясь унять дрожь в руках и коленях. — Нормально!

Жека смотрел на меня с каким-то безнадежным испугом в глазах.

— «Но жить еще надежде до той поры, пока атланты небо держат на каменных руках!» — с чувством продекламировала я.

— А атланты — это кто? — оживая, спросил Жека.

Тарас вывернулся из Жекиных рук и неслышно растворился в сгущающихся сумерках. И я в очередной раз удивилась: как это не хрустнет под его огромным телом ни камешек, ни ветка… Жека смотрел на меня.

— Атланты — это скульптуры такие. Каменные люди. На домах стоят. Как: будто бы балкон держат или еще чего…

— А небо? — спросил Жека.

— Может быть, и небо, — сказала я. — Чего оно, в самом деле, не падает?

— Я думал, — сказал Жека. — И ничего не придумал. А атланты добрые, да?

— Да, добрые, — согласилась я. — И усталые. Хочешь посмотреть?

— Да, хочу, — быстро ответил Жека. — А чего?

— Ну, атлантов, — нерешительно объяснила я, соображая, как отнесется к моей затее Васька. — Погуляем пойдем, я тебе покажу… А сейчас домой пошли. Васька небось извелся весь…

— Пошли, — согласился Жека и взял меня за руку. Ладошка у него была теплая и мокрая.

Ваську мы встретили по дороге.

«Наверное, не выдержал, — подумала я. — Сам пошел нас искать».

Он стоял на куче вымазанного мазутом гравия и, размахивая руками, объяснял человеку, сидящему на подножке старого вагона:

— Ну такой, черный, понимаешь? Ну такая голова большая… Ну как котел… И девчонка. В платье и куртка поверх. Не видал?

Человек отрицательно покачал головой. Он был очень странный. Длинные и прямые белые волосы свешивались на шею и плечи, на голове громоздилась бежевая сетчатая шляпа, а на ногах почему-то были растрескавшиеся лакированные туфли. Очень странный был человек.

— Васька! — крикнула я. — Мы тут! Нашлись!

Васька оглянулся, обрадовался (это было по глазам видно), но тут же начал ворчать:

— И где вас черти носят! Больше мне делов нет, как за вами бегать! А этому отродью вообще голову открутить мало! Что я тебе говорил…

Человек, сидящий на подножке, с любопытством слушал Васькино ворчание и улыбался. Потом спросил:

— Братишка ваш, что ли?

— Нет, — ответила я.

— А как же? — заинтересовался человек. — Коммуной, что ли, живете?

— А тебе-то что за дело? — окрысился Васька. — Я ж тебя не пытаю: кто такой да чего здесь делаешь?

— Можешь и спросить, отчего же, — спокойно сказал человек. — Я отвечу, пожалуй.

Мне показалось, что ему скучно и хочется поговорить.

— А что вы здесь делаете? — вежливо спросила я.

Жека присел на корточки и начал строить из гравия забор. Васька хмуро смотрел куда-то в сторону.

— Я — ищу, — доброжелательно глянув на меня, ответил человек. Глаза его — добренькие щелочки — немного смеялись, но лицо оставалось серьезным.

— А что вы ищете? — спросила я.

— Да так, трудно вам да еще так сразу объяснить…

— А ты попробуй, — неожиданно вмешался Васька. — Авось да поймем чего…

— Ну, если попроще, то можно так сказать — хотелось бы суть найти в этой жизни, понять, в чем ее стержень, на чем держится и вокруг чего вертится все…

— А — суть! Ну да! — Васька явно издевался, но человек то ли не замечал этого, то ли не хотел замечать. — И как — нашел?

— Да пожалуй, нет еще.

— А давно ищешь? — спросил Васька.

— А может, не там? — спросила я.

— Может, и не там, — грустно согласился человек.

Странный человек. Что-то я раньше таких не видела.

— Меня зовут Ольга, — сказала я. — Их — Васька и Жека. А вас как?

— Меня — Матвей. Чаще зовут — Моня. Моня-искатель. Можете и вы так звать.

— Неудобно как-то, — возразила я. — Вы же взрослый.

— Взрослый! — усмехнулся Моня. — Ерунда это — взрослые, дети. Все мы в одном звании — на этой земле человеки.

— А работаешь ты где? — спросил Васька.

— А! Где я только не работал!

Моня беспечно махнул рукой.

— Так, не вкалывая по делу, и не найдешь ни черта! — твердо сказал Васька.

— То есть ты хочешь сказать, — уточнил Моня, — что пока я не стану винтиком какого-нибудь механизма, я не смогу понять суть его работы? Это спорная мысль.

— Дак ты и так винтик! — усмехнулся Васька. — Только не в моторе крутишься, а так, — он сплюнул себе под ноги, — в пыли валяешься.

Я думала, что Моня обидится и прекратит с Васькой разговаривать, но он почему-то даже обрадовался.

— А ты не глуп, Васька! — воскликнул он. — Ой, как не глуп!

— Ну, в дураках не ходим, это точно, — солидно согласился Васька.

И мне отчего-то стало очень смешно. Я засмеялась. Васька, Моня и даже Жека с удивлением посмотрели на меня.

— Моня, а когда вы найдете то, что ищете, то что вы будете делать? — отсмеявшись, спросила я.

— Не знаю. Умру, наверное, — спокойно сказал Моня.

«А зачем же тогда искать?» — хотела спросить я, но не успела.

— Вот так — да? — задумчиво спросил-сказал Васька и неожиданно резко вскинул на Моню черные, блеснувшие знакомой мне злостью глаза. — Слышь, искатель, а у тебя дети есть?

— Дети? — Моня задумался, достал из кармана мятную сосучку, развернул ее, сунул в рот. Потом достал другую, молча показал Жеке.

Жека отрицательно покачал головой. Я уже неплохо понимала Жеку и видела, что Моня ему почему-то не нравится.

— Дети?… Может, и есть где…

— Где? — жестко спросил Васька.

— Не зна-аю… — Моня улыбнулся добро и немощно. — Я своим детям жизнь не порчу. И бредни свои не навязываю. Пусть живут, развиваются. По природе.

— А ты, значит, ищешь?

— Ищу.

— А они, значит, развиваются?

— Ну, развиваются, — нерешительно, с ноткой беспокойства подтвердил Моня.

— Вот так, к примеру, как я. — Васька указал на свои лохмотья. — Или как он. — Грязный палец уперся в Жеку, который поднял голову от почти достроенного забора и вопросительно взглянул на спорящих. — Или еще как. Перечислять не буду. Сам небось знаешь, искатель…

— Может быть, ты и прав, — подумав, согласился Моня. Из глаз его исчезло спокойное добродушие. Вместо него появилась белая тоска. — Я, понимаешь, как-то с самого начала постулировал, что так, как все, — это плохо, скучно, некрасиво. Трудно, ох как трудно в нашем мире оставаться человеком — не лгать, не льстить, не красть, не завидовать. Вот я и подумал, что должно быть что-то другое. И вот — ищу, ищу…

— А и нет ни хрена! — торжествующе закончил Васька.

— Знаешь, Вася… — Моня вдруг засуетился, копаясь в карманах, вытаскивая какие-то бумажки, мятные карамельки и снова засовывая все это обратно. Потом выудил из этого хлама потертую на сгибах десятку и протянул ее Ваське.

Я заткнула пальцами уши. Это помогло, но мало.

— Пошел ты со своими вонючими деньгами! — визжал Васька. — Сволочь! Гад! Христосик! Откупиться хочешь! От своих детей! Пошел ты!

Моня закрыл лицо руками и вздрагивал от каждого Васькиного выкрика. Мне было его жалко, но что я могла поделать! Я взяла Жеку за руку, шепнула:

— Пошли!

Васька, видя, что Моня не отвечает ему, быстро стихал и вскоре тоже бросился прочь, обогнав нас с Жекой.

Уже у самого сарая мы с Васькой заметили, что Жека беззвучно плачет, не вытирая текущих по щекам слез. Васька засуетился, и я поняла, что он боится припадка. Я присела на корточки, вытирая Жеке слезы, и что-то говорила, говорила, говорила… Потом спросила:

— Ну чего ты хочешь, маленький? Чего?

Жека улыбнулся сквозь слезы…

— Вася, давай как-нибудь в город сходим. Погуляем. Я Жеке обещала атлантов показать.

— У тебя что, совсем крыша поехала?! — снова обозлился Васька. — Куда мы сунемся! Соображаешь? Нас же сцапают сразу!

— Да нет же! — успокоила я. — Мы в центр пойдем. Я там каждый проходной двор знаю. В случае чего, я уведу Жеку, а ты сам увернешься. Давай сходим, Вася… Жеке же нужны какие-нибудь развлечения. Чтоб он развивался…

— Развивался? — усмехнулся Васька, и я вместе с ним вспомнила Моню-искателя.

— Жалко его, — сказала я.

— Да, жалко, — неожиданно согласился Васька. — Никчемушный он какой-то.

— Ну так пойдем? — напомнила я и, чтобы предупредить очередной Васькин взрыв, быстро добавила: — А я вот тут вам книжки принесла.

— Книжки?! — страшно удивился Васька. — Зачем это?

— Как зачем? Читать. Ты… ты читать-то умеешь? — Мне вдруг отчего-то стало не по себе.

— Умею, умею, — успокоил меня Васька. — Только не шибко это дело уважаю.

— А Жека?

— Жека — нет. Он учился… в первом классе. Но что-то у него там не склеилось… Буквы знает.

— Ну, я ему читать буду.

— Ну давай, давай. — Васька явно подобрел и даже заулыбался. — Жека спит уже, так что я тебя внутрь не зову. Ты там обязательно налетишь на что и его разбудишь. Так что ты подожди тут чуток, я сейчас книги отнесу и пирога тебе твою долю вынесу…

— Вась, да не надо мне пирога! — неосторожно отмахнулась я. — Ешь сам. Я ж сейчас домой ужинать пойду.

— Вот так — да? — тихо сказал Васька. — Ну, так и катись… Катись! — неожиданно закричал он.

Я рассмеялась.

— Ты чего? — Васька удивленно буравил меня сузившимися глазами.

— Да так, смешно. С тобой как на вулкане, — высказала я давно пришедшее в голову сравнение. — Никогда не знаешь, когда ты заорешь…

— А ты не дразни, я и не буду орать.

— Да я и так изо всех сил стараюсь! — воскликнула я.

— Да я знаю. — Васька опустил глаза. — Такой уж я уродился. Чего сделаешь!

— Ну уродился так уродился… Пошла я!

Я помахала Ваське рукой. Он не глядел на меня, а между бровями его залегла глубокая морщина. «Как у старых туристов», — подумала я.

За ужином я спросила как бы между прочим:

— Кстати, бабушка, а чем лечат чирьяки?

Мама поперхнулась чаем и фыркнула в чашку, а бабушка сказала железным голосом:

— Галина! Я тебя предупреждала, что весной в организме не хватает витаминов и необходимо принять самые срочные меры. Ты не прислушалась к моим советам и вот — пожалуйста! — Тут бабушка обернулась ко мне: — Раздевайся!

— Да нет, нет, бабушка! — заторопилась я. — У меня нет никаких чирьяков и не было. Это у одного знакомого…

— Знакомого? — переспросила мама.

Но тут в бабушке проснулся врач-терапевт (на что я, собственно, и рассчитывала), и она разразилась небольшой лекцией о лечении различных видов фурункулов и карбункулов.

— При имеющихся показаниях целесообразно использование физиотерапии… — твердо и монотонно вещала бабушка.

Я боролась со сном, но изображала живой интерес. Из всей бабушкиной лекции я запомнила только мазь Вишневского и решила сегодня же ночью пошарить в нашей аптечке на предмет этой мази.

— А вот еще к примеру… — сказала я, заметив, что бабушка начала выдыхаться. — Эпилепсия — опасная болезнь?

Мама уронила чайную ложечку и посмотрела на меня так, словно я заболела холерой и менингитом одновременно.

— Надеюсь, у тебя не появились знакомые эпилептики? — спросила бабушка.

— Нет, что ты! — воскликнула я. — Просто я теперь медициной интересуюсь. Я теперь врачом хочу стать.

— Как врачом? — обиженно сказала мама. — Ты же хотела архитектором?

— Архитектором? — удивилась я, но тут же вспомнила, что еще совсем недавно я была жутко примерной девочкой и всем взрослым, кроме учительницы литературы, говорила именно то, что они хотели от меня услышать. Вот и маме, наверное, когда-то сказала, что хочу стать архитектором.

— Нет, я теперь врачом хочу, — уверенно глядя бабушке в глаза, сказала я. — Чтобы людей лечить. Расскажи про эпилепсию. Название у нее красивое.

— Красивое?! — возмутилась бабушка. — Нет, вы только подумайте! Красивое?! Да это, если хочешь знать, одно из самых страшных психических заболеваний. Кошмарные припадки, необратимая деградация психики, а она — красивое!

— И что же — совсем нельзя лечить?

— Ну почему — совсем? Есть много всяких лекарств… — Бабушка задумалась. — Есть хирургический способ, но это только тогда, когда удается точно локализовать процесс… Но в целом, конечно, прогноз очень и очень неблагоприятный…

— Между прочим, Достоевский тоже был эпилептиком, — сказала мама. — А ничего, даже книги писал. И их, между прочим, во всем мире читают…

— Это хорошо, — заметила я.

— Что хорошо? — удивилась бабушка.

— Что читают, — ответила я и встала из-за стола.

Пока бабушка с мамой мыли посуду и о чем-то разговаривали на кухне, я поискала на книжных полках и нашла одну книжку Достоевского. Название у нее было смешное — «Идиот». Я взяла ее в свою комнату.

* * *

Спустя несколько дней я принесла в «полосу» целый узелок. В нем были двое моих старых джинсов (еще вполне целых, я просто перестала в них влезать), детская шерстяная кофточка для Жеки, два бинта и мазь Вишневского. Маме я сказала, что джинсы и кофта понадобились для школьного театра. Бабушка предложила еще кружевную накидку и манишку, обшитую бисером. Я отказалась, объяснив, что наш театр ставит пьесы из современной жизни.

Васька сразу же заметил узелок, взглянул на него подозрительно, но ничего не сказал. Я положила узелок в угол и стала читать Жеке русские народные сказки. Васька делал вид, что чем-то занят, но на самом деле тоже слушал. Потом мы с Васькой взяли котелок и ведро и пошли за водой, а Жека в это время сунул нос в узелок, зачем-то забинтовал себе руку и намазал лоб мазью Вишневского. Когда мы возвращались, он выскочил нам навстречу в новой кофте и радостно крикнул:

— Вась! А Ольга тебе штаны принесла. Целых две!

Я присела, боясь взглянуть на Ваську. Он долго молчал, потом спросил тихо, голосом, не предвещающим ничего хорошего:

— У тебя чего, лишние, да?

— Да нет, Вась, нет. — Я старалась говорить быстро, чтобы успеть сказать как можно больше до того, как он закричит. — Я из них просто выросла. Они на меня не лезут. Ты тощий, тебе будет как раз. А из кофты этой я уже сто лет как выросла. У нас ее все равно моль сожрет, или в половые тряпки. Так лучше уж вы с Жекой поносите. Правда?

— Правда, — согласился Васька и грустно взглянул на радостно улыбающегося Жеку. — Я уж давно думал — весна. Чего ж ему — все лето в ватнике ходить?

Я догадалась, что Ваську примирила с ситуацией именно Жекина кофта, и порадовалась своей предусмотрительности.

— Я еще на антресолях ботинки старые видела. В следующий раз принесу, — сказала я и, заметив, как поехали к середине лба Васькины брови, добавила: — Да не тебе, не тебе. Тебе мои и не влезут. Жеке.

— Почитай мне еще, пожалуйста, — попросил Жека. Он здорово чувствовал Васькины критические состояния и по-своему старался предотвращать срывы. Если мы с Жекой действовали сообща, то это нам почти всегда удавалось. Я с удовольствием взяла книжку, а Васька облегченно вздохнул и, отвинтив крышку, с сомнением понюхал мазь Вишневского.

Этот и все последующие вечера я читала Жеке Иркины книжки. Слушал Жека прекрасно. Не перебивал, не вертелся, не задавал вопросов. Сидел окаменев, приоткрыв рот, и смотрел в одну точку. Точка эта находилась где-то у меня на шее, там, где застегивается верхняя пуговица у кофты, и я первое время все спрашивала, что он там такое увидел. Жека молчал, отводил глаза, а потом снова начинал смотреть на пуговицу. Я подумала, что ему, наверное, так удобней, и перестала к нему приставать.

Сначала мне очень нравилось, что Жека так внимательно слушает, но потом я заметила, что ему все равно, какую книжку я читаю. Сказки, «Денискины рассказы» или даже «Серенький козлик». Спросила у Васьки.

— Да он не понимает ничего, — с какой-то взрослой усталостью сказал тот.

— Как это — не понимает? — изумилась я.

— Вот так и не понимает. Слушает тебя, голос твой, а что там в этих книжках делается, так это так… через девять слов на десятое…

— Но почему? Я же стараюсь как раз для его возраста подбирать. «Денискины рассказы» — как раз из жизни его ровесников…

— Да не знает он ничего, не знает — поняла?! — закричал Васька. — Откуда ему знать-то?!

— Успокойся, Вась, — попросила я. — Объясни, я понять хочу.

— Чего тут объяснять-то? — хмуро, но уже не зло сказал Васька. — Кое-чего, конечно, и он соображает. Серенький вон козлик или в сказках там. А остальное — просто слова слушает. Ему ведь ты первая читаешь. Ну, для всех-то читали, когда в инкубаторе… А чтоб вот так, для него одного — первая ты. Вот он и балдеет. А что до его жизни, так для Жеки твои «Денискины рассказы» — чище всяких сказок. Он там любит, когда они все вместе за стол садятся: отец, мать, Дениска этот… Остальное-то не соображает… А ты все-таки, знаешь, не читай их больше. Сказки лучше…

— Почему?

— Плачет опосля по ночам шибко…

— Плачет?! Что же ты мне раньше-то не сказал?!

— Да он просил, — неохотно объяснил Васька, — как-то ревел всю ночь, спать не давал, ну, я ему и пригрозил: вот скажу, мол, Ольге, чтоб не пудрила тебе мозги книгами ентими… Так он аж затрясся весь, руки мне, ровно щенок, лизать пытался… «Васечка, миленький, не говори Оле ничего, я тебе все-все сделаю…» Ну, где уж тут… Не без сердца ведь…

— Вась, я не знала, — тихо сказала я. — Я больше не буду это, Вась…

— Да ладно, — отмахнулся Васька, — про ентого, про Маугли читай. То и мне занятно. И Жеке нравится. Знаешь, в позатот день он мне вдруг и говорит: «Давай, Вась, пойдем в лес жить, к волкам. Тараса тоже возьмем. Ты Маугли будешь, а я так, с тобой. С людьми дюже плохо жить, может, с волками лучше?» Чуешь как, да? Соображает! — Последнее Васька произнес с гордостью, не замечая, наверное, что противоречит сам себе, и добавил все с той же взрослой усталостью: — Глупый еще. Несмышленыш.

* * *

Бывают такие дни, когда все кажется обыкновенным. Обыкновенные серые дома, обыкновенные троллейбусы с пыльными окнами, по обыкновенным грязным улицам ходят некрасивые люди в обыкновенной одежде и говорят друг другу обыкновенные слова. И все в эти дни как всегда. Как всегда, ругаются в автобусах, как всегда стоят в очередях, как всегда спят в школе на уроках, как всегда не замечают друг друга на улицах. И ничего необыкновенного в такие дни ну просто совсем произойти не может. И увидеть ничего необычного нельзя, как ни старайся.

А бывают дни — наоборот. Совсем другие.

Я раньше думала, что это и правда сами дни такие. Делятся где-то и кем-то на обычные и необычные, а потом к нам приходят. Но потом, когда подросла, поняла, что все это у меня внутри и мой самый обыкновенный день для кого-то может оказаться самым-пресамым необыкновенным.

То воскресенье, когда мы с Васькой и Жекой собрались на прогулку, было необыкновенным. Все дома были розовыми, желтыми, белыми и голубыми, все люди — красивыми, а когда мы проходили по аллее вдоль Университета, то вдруг услышали музыку. Подняли головы и увидели, что в глубине сада у раскрытого окна стоит женщина в широком халате и играет на трубе. Что-то такое радостное и печальное одновременно.

— Чего это такое? Больница, что ль? — спросил Васька.

— Нет, роддом, — ответила я, взглянув на вывеску.

— Вот это да! — не то удивился, не то восхитился Васька и, подумав, добавил: — Должно, музыкантом будет…

Мы шли по городу, вокруг было полно всяких памятников. Я как-то никогда не задумывалась над тем, как их много, и сейчас прямо поразилась. Куда ни глянь — везде памятники или здание какое-нибудь историческое. Жека шел задрав кверху голову, постоянно спотыкался и везде в лепных украшениях домов видел каких-то зверюшек, которых мы с Васькой не замечали.

— Ой, смотрите, какой лев!.. Ой, орлы какие страшные! А это кто такие — на задние лапки встали? Кошки, да? Куницы? А чего это они держат?

Я, как могла, объясняла и видела в этот день гораздо больше, чем обычно. Благодаря Жеке и тому, что был такой день.

Проходя по улицам, я все время пыталась вспомнить, что я слышала про эти дома и памятники от мамы, во время экскурсий, на которые таскала меня бабушка, и что читала в книге «Знаешь ли ты свой город?». И мне было очень стыдно, потому что оказалось, что я не помню почти ничего, а если что и помню, то все какие-то мелочи, не имеющие к делу никакого отношения. Самое главное — кто и когда построил — я забыла начисто. На всякий случай я перечислила Ваське всех известных мне архитекторов, а Васька спросил, был ли среди них хоть один русский. Я поднапряглась и вспомнила, что был, — Захаров. Васька очень обрадовался и спросил, что этот Захаров построил. Я наугад сказала, что Адмиралтейство.

Васька несколько секунд, сощурясь, смотрел на блестящий адмиралтейский шпиль, потом сплюнул сквозь щель в передних зубах и сказал:

— Ничего! Подходяще!

На площади Декабристов я вспомнила, что Медного всадника делали целых два скульптора — мужчина и женщина.

— Представляешь, все — мужик, а голову — женщина, — сказала я Ваське. — Жаль только, фамилии забыла.

— Ничего, — сказал Васька. — А чью голову, лошади или этого — Петра?

Я смутилась, потом подумала и честно сказала:

— Не знаю. Но, наверное, лошади. Она, наверное, специалистка была по лошадям. А Петра — что ж, если все остальное сделал, чего голову-то кому-то другому отдавать?.. А еще знаешь, — почему-то вспомнила я, — есть такая картина — «Мишки в сосновом лесу». Так там тоже два художника рисовали. Один, Шишкин, лес, а другой — мишек. Видно, Шишкин мишек рисовать не умел.

— Шишки в сосновом лесу, — сказал Жека и засмеялся.

Мы с Васькой тоже улыбнулись.

Про Медного всадника я вспомнила еще, что он стоит на трех точках опоры, третья — хвост, но никто этого не замечает и все думают, что на двух. Про здание двенадцати коллегий — нынешний Университет, что Меншиков вместо двенадцати отдельных домов построил один большой, а на сэкономленные деньги отгрохал себе шикарный дворец.

— Молодец! — восхитился находчивостью Меншикова Васька. — Ловкий мужик!

Для Жеки я рассказала, как разводятся мосты и для чего зажигают факелы на Ростральных колоннах. Больше всего Жеку поразила колонна Александрийская. Он долго ходил вокруг нее и все спрашивал:

— Это андел, да?

Про колонну я уж совсем ничего приличного не помнила, только смешное: будто в одном из старых путеводителей по Петербургу было написано, что ангел на колонне изображен в натуральную величину. Я рассказала это Жеке и Ваське, и они оба совершенно одинаково пожали плечами — не поняли, что тут смешного.

Тогда я наконец вспомнила, что колонну поставили в честь победы русской армии над Наполеоном.

— Слушай, — спросил Васька. — А ты чего, когда вырастешь, этой будешь, которые экскурсии водят?

— Экскурсоводом, что ли?

Васька кивнул.

— Да нет, не собиралась вроде.

— Жаль! — сказал Васька.

— Чего это?

— А так… — Васька смотрел куда-то в сторону. — Я себе так представил: вот приехал я из Сибири. Ну, взрослый уже. Сажусь, на ентом, на пароходике покататься. А там — ты. Тоже, ясно дело, взрослая. «Посмотрите направо, посмотрите налево…» Потом все уже разошлись, а я сижу. Тогда ты мне говоришь: «Гражданин, немедленно покиньте пароход!»

— Ну, а ты? — заинтересовалась я.

— А я и говорю: «Неужто не признала меня, Ольга?»

— А я говорю: «И чего это я вас должна признавать?» — включилась в игру я.

— А я и говорю: «Эх, Ольга, как была дурой, так дурой и осталась… То ж я, Васька!»

— Ну я, конечно, сразу обрадуюсь, расспрашивать начну: «Как ты? Где ты?»

— И мы с тобой опять на ентом пароходе поедем. И ты все опять будешь рассказывать. Мне. Вот как сейчас… А у меня к тому времени в Сибири уже работа дельная будет и от людей уважение… И дом там… И огород…

— И жена, и двое детей, — щедро дорисовала я. — Мальчик и девочка.

Внезапно Васька нахмурился.

— Не будет у меня никакой жены, — мрачно сказал он.

— Почему? — удивилась я.

— Не будет, и все.

— Ну и как хочешь. — Я даже обиделась немного. — А только ничего в этом такого нет. Все женятся, когда вырастают.

Васька зло сощурил глаза и хотел было что-то сказать, но тут в наш разговор вмешался Жека, до сих пор внимательно прислушивавшийся.

— А я где тогда буду? — с каким-то даже испугом спросил он.

— Ну вот мы встретимся с Васькой, покатаемся на пароходе, а потом пойдем вдвоем к тебе в гости, — придумала я. — Твоя мама испечет пирог, а ты напоишь нас чаем…

— И мы пойдем в гости к Родьке! — быстро докончил Жека.

— Ага, — с удовольствием согласилась я, украдкой наблюдая за Васькой — злится он еще или нет.

Но Жека, к моему удивлению, не кончил.

— …В Невскую лавру, — продолжал он. — А Родька к тому времени станет главным попом и будет ходить в золотом плаще, и все другие попы, и кто в церковь приходит будут его слушаться. А тут он увидит нас и как закричит: «А! Вот и вы пришли! Наконец-то и вас Бог принес!»

Рассказать, что будет дальше, Жеке не удалось, потому что мы с Васькой захохотали и повалились на ступеньку у подножия Александрийской колонны.

У эрмитажного крыльца я остановилась и, протянув руку, сказала:

— Вот! Атланты! Те самые.

— Сила! — прошептал Васька, задрав голову.

Жека долго молчал, потом погладил огромный блестящий палец и сказал тихо и задумчиво:

— Какие они… прекрасные…

И я почувствовала, что после Жекиных слов мне говорить ничего не надо.

У Адмиралтейства Жека долго не хотел уходить от фонтана, стоял как зачарованный и смотрел наверх, туда, где переламывалась и рассыпалась в бесчисленные брызги прозрачная холодная струя.

— Он чего, фонтанов никогда не видел? — спросила я у Васьки.

— Откуда ж ему? — Васька пожал плечами.

— Летом в Петергоф съездим, — пообещала я Жеке. — Там фонтанов этих… ну, как поездов на вокзале. И все разные.

На Невском было столько народу, что Жека крепче вцепился в мою руку, а Васька вжал голову в плечи и тревожно оглядывался по сторонам. Прямо на тротуаре сидели художники и рисовали портреты со всех желающих.

— А ну пойдем поглядим, — решительно сказал Васька и, схватив меня за руку, потащил в самую толчею. — В жизни живых художников не видал.

Васька с Жекой долго разглядывали портреты и картины, выставленные для продажи. Я разглядывала людей. Вдруг один из художников, молодой и длинноволосый, дернул другого за полу полосатого пиджака и сказал, указывая пальцем на Ваську:

— Мить, ты глянь, какой типаж! Ты глянь, Мить!

Второй художник рисовал портрет крашеной блондинки с лиловыми губами. Наверное, ему было очень трудно, потому что лично я ни за что бы не разобралась, что у нее на лице свое, а что поверх нарисованное.

— Пошел ты со своим типажом, — равнодушно сказал второй художник первому и нарисовал блондинке три длиннющие черные ресницы.

— Да нет, ты посмотри, Мить, — не унимался первый. — Какое лицо! Какие страсти! Ну, я понимаю, если бы ему было лет девятнадцать, ну, семнадцать, на худой конец. Но ему же и четырнадцати нет! Чистый Вертер!.. Мальчик! Мальчик! — позвал он Ваську. — Поди сюда, я тебя нарисую.

Васька внимательно осмотрел художника с головы до ног и спросил:

— За пятерку, да? Сам себя рисуй!

— Да нет, нет! — Первый художник с досадой махнул рукой. — Я тебя даром нарисую. У тебя, понимаешь, очень интересное лицо…

— Не надо меня рисовать, — отмахнулся Васька и, ткнув в меня пальцем, спросил: — А ее задаром нарисуешь?

— Не, — рассмеялся художник. — Тебя — задаром, а ее — за пятерку. Ты — интересный тип, а она — миленькая, но совершенно обыкновенная девочка.

— Пошли отсюда! — резко сказал Васька и, не глядя больше на художника, начал продираться сквозь толпу.

Мы с Жекой поспешили за ним. Некоторое время шли молча. Потом Васька сжал левой рукой пальцы правой и сказал, глядя в сторону:

— Ты, это, его не слушай. Ты, если хочешь знать, самая необыкновенная… Взять хотя бы и то, что с нами возишься. А я пятерку достану, и твой портрет чтоб нарисовали. Я его себе заберу.

— Зачем тебе мой портрет, Васька? — удивилась я.

— Значит, надо! — отрезал Васька.

— С ума сойти! — улыбнулась я. — Сколько тебя знаю, ничего, кроме ругани, не слыхала. И вдруг что-то хорошее мне сказал. Я прямо балдею…

— Смейся, смейся, — зло прервал меня Васька. — С чего это я буду всякие хорошести говорить, если мне в жизни никто никогда доброго слова не сказал? А? Вот только художник ентот — типаж, говорит. Дак то еще тоже неясно — похвалил или обругал?..

— Вась! — с чувством сказала я. — Хочешь, я тебе много-много слов хороших скажу? Я так сразу не могу, но ты чуть-чуть подожди, и я придумаю. У меня фантазия богатая…

— Пошла ты со своей фантазией! — окончательно обозлился Васька и надолго замолчал.

— Я устал, — сказал Жека и потянул меня за рукав. — Пойдем вон там посидим, на скамеечке.

— Пойдем, — согласилась я, сворачивая к Казанскому собору.

Жека, конечно, вполне мог устать, но, скорее всего, он просто хотел вволю насмотреться на фонтан. Мрачный Васька плелся следом за нами.

Я присела на краешек скамейки и огляделась. Почти все скамейки были заняты. На них сидели разноцветные люди и все что-то ели или пили. Мне тоже захотелось есть. Но денег у нас не было. Я отвернулась от жующих людей и посмотрела вбок и назад. Там два мальчика-грузина фотографировались в игрушечном старинном автомобиле. Они толкали друг друга — наверное, спорили, кто сядет за руль. Поодаль стояла высокая женщина в темном платье, наверное их мать, и с улыбкой смотрела на них. Улыбка у нее была грустная и такая мудрая, как будто она видела насквозь все, что было, и все, что будет. Мне вдруг захотелось подбежать к ней, упасть на колени и просить ее помочь мне, то есть Жеке и Ваське. Это было страшно глупое желание, и я заставила себя не смотреть в сторону грузинской семьи.

Жека сидел на бортике бассейна и, раскрыв рот, смотрел на фонтан. Мимоходом обнюхав мои ноги, бесшумно пробежал коричневый сеттер с янтарными глазами. В сеттере было что-то ненастоящее.

— Смотри, он похож на тень отца Гамлета, — сказал кто-то рядом.

Я подняла глаза и увидела, что рядом с нами сидят Боб и девушка с пушистой косой. Они ели мороженое. Боб грыз его белыми зубами, поднимая губы, а девушка осторожно слизывала розовым язычком. Девушке, кажется, совсем не нравился Боб. Когда он сказал про сеттера, она чуть пожала плечами и отвернулась, показывая, что ей вовсе не смешно. Тогда, чтобы поддержать авторитет Боба, я громко рассмеялась. Девушка и Васька взглянули на меня с удивлением, а Боб с благодарностью.

Жека убежал за колоннаду, и мы с Васькой пошли за ним. Оглянувшись, я увидела, что девушка с пушистой косой и Боб тоже поднялись со скамейки. Они не смотрели друг на друга, но почему-то чувствовалось, что они вместе. Словно ниточка какая-то была натянута между ними…

В тени колоннады на ступенях сидело несколько парней. У одного из них в ушах висели просверленные серебряные монеты. У другого на стриженой голове была выбрита дорожка, похожая на пролив в озерных камышах.

— Чего это они? — громко спросил Жека, указывая на парней пальцем.

— А-а! Дурят! — отмахнулся Васька и покрутил пальцем у виска.

— Чего-чего?! — Один из парней приподнялся и выразительно упер руки в колени, а я подивилась Васькиной бездумной храбрости. — Чего это он нарывается?

— Хочешь, ноги на уши навешу? — почти ласково спросил парень с монетой в ухе.

— Велик почет! — нагло усмехнулся Васька. — А ты лучше серьгу подари!

— А на что тебе? — заинтересовался парень.

— А вот им, — Васька указал на нас с Жекой, — мороженого куплю.

— А чё? — сочувственно спросил парень. — Мамаша не субсидировала?

— А я детдомовский, — сказал Васька. — У меня мамаши нет. И у него тоже.

Парень внимательно оглядел Ваську, нахмурился, внезапно снял монету с крючка и на открытой ладони протянул Ваське:

— На, бери!

— А я возьму! — Васька сжал монету в кулаке.

— Только, слышь, ее пожалуй, не возьмут, — неуверенно сказал хозяин серьги. — Порченая она. С дыркой.

— Ну, это мы мигом, — вступил в разговор полубритый парень, выплюнул на ладонь жвачку, отобрал у Васьки монету и быстро заклеил дырку. — Во! Как новая! Иди, пользуйся!

— Пошли! — сказал Васька и зашагал прочь.

— Спасибо! — вежливо сказала я странным парням.

— На здоровье! — захохотали они.

Жека прыгал вокруг Васьки, стараясь разглядеть картинку на монете.

В кафе мы отстояли довольно большую очередь.

— Три по сто с сиропом, — сказал Васька и протянул пять рублей продавщице.

Она швырнула монету на тарелочку и уже почти взялась за круглый черпачок, которым достают мороженое, но что-то то ли в Ваське, то ли в бывшей серьге привлекло ее внимание, и она снова взяла в руки злополучные пять рублей. Ковырнула ногтем залепленную дырку, изумленно взглянула на вылезшую жвачку и вдруг закричала пронзительно и визгливо:

— Ой, да вы ж поглядите, люди добрые! Это чего ж такое деется! Это ж с каких лет они обманывать-то начинают?! Это что ж ты мне, аспид, подсунул?!

— В милицию надо, — нерешительно сказал кто-то в очереди.

На крик из кухни выглянула старушка-посудомойка в клетчатом переднике и кожаных тапках, в каких ходят в школе мальчишки-первоклашки.

— Истинно распустились, — закивала она. — Истинно. И милиция тоже распустилась. Совсем не глядит за порядком-то…

Васька выхватил из рук продавщицы монету и выбежал из кафе. Мы с Жекой вышли за ним, стараясь не привлекать ничьего внимания.

Парни по-прежнему сидели на ступенях и курили. Мне показалось, что они даже не изменили позы.

— На, получи обратно. — Васька сунул серьгу хозяину.

— А чего? Не взяли? — огорчился тот. — Ну вот, я же говорил… Да оставь себе. На память.

— На хрена мне от тебя память? — грубо спросил Васька и повернулся, чтобы уйти.

— Эй, пацан! — позвал один из парней. — Постой! Возьми настоящую пятерку!

— Пошел ты со своей пятеркой! — крикнул Васька.

Я виновато улыбнулась парням, смягчая Васькину грубость.

* * *

Я сидела на кухне у окна и ковыряла вилкой в тарелке с винегретом. Рядом с тарелкой лежала раскрытая книга — «Идиот» Достоевского. Я уже прочитала ее и теперь перечитывала понравившиеся места. В общем-то, книга мне понравилась, особенно конец. Сильно написано. Но только я подумала, что если бы все эти герои ну хоть что-нибудь делали, хоть где-нибудь работали, то им, может быть, было бы легче во всем разобраться.

Есть не хотелось, и в школу не хотелось тоже. За окном было серо и пустынно, только в углу двора яростно рыла землю бродячая трехцветная кошка. Приглядевшись, я заметила человека, сидящего под грибком на углу песочницы. Он сидел совершенно неподвижно и, казалось, спал.

«Интересно, что он тут делает?» — лениво подумала я и в тот же миг не то чтобы узнала, а просто как-то поняла, что этот человек — Васька. Я уколола вилкой язык, вскочила и поперхнулась винегретом. Чтобы Васька сам пришел ко мне и ждал меня, должно было случиться что-то такое… такое… Я схватила несобранный портфель, впрыгнула в уличные туфли и кинулась к выходу. Из ванной выглянула мама в бигуди и в махровом халате.

— Ты куда? — удивленно спросила она.

— В школу… забыла… классный час… — забормотала я, силясь открыть дверь и от волнения проворачивая ручку вечно неисправного замка.

«Хорошо, что бабушка ушла в поликлинику!» — подумала я, прыгая через три ступеньки.

Во дворе я сразу бросилась к Ваське, хотя была почти уверена, что мама смотрит в окно. Он медленно поднялся мне навстречу.

— Что?! — шепотом крикнула я. — Что случилось, Васька?!

— Жека заболел, — хрипло сказал Васька.

Я несколько раз моргнула и вдруг почувствовала, что растерянность и страх куда-то подевались. Внутри все собралось в один большой комок.

— Симптомы какие? — быстро спросила я.

— Чего? — Васькины тонкие губы болезненно перекосились.

— Ну, признаки… Болит у него что?

— Горит весь. И кашель.

— Горло не болит?

— Нет вроде.

— Может, в больницу?

— Я тоже думал… Он плачет, просит: «Не отдавай меня. Я там помру…»

— Ладно, жди здесь. Я сейчас. — Я бросила портфель к Васькиным ногам и побежала домой.

Я рылась в аптечке. Мама удивленно и встревоженно сопела за моей спиной. Кашель и температура… Либо грипп, либо бронхит, либо воспаление легких… С верхней полки в ладонь вывалился бабушкин фонендоскоп. «Идиотка!» — обругала я себя. Когда-то бабушка предлагала мне научиться пользоваться им, но я отказалась. Слушать человеческие внутренности почему-то казалось мне неприличным. Как бы мне сейчас пригодилось такое умение! Скрипнув зубами, я запихнула фонендоскоп на место. Так… В любом случае — антибиотики… Пенициллин — только для инъекций. Канамицин — отлично, сойдет… Аспирин, амидопирин — жаропонижающие, димедрол — тоже пригодится… Что еще? Я оглянулась, заметила на столе лимон, сунула его в карман.

— Может быть, ты объяснишь мне наконец, что происходит? — произнесла мама, стараясь придать своему голосу железные бабушкины нотки.

— Потом… когда-нибудь… может быть… — неопределенно пообещала я.

В дверях мама сделала слабую попытку остановить меня. Я с ходу нырнула под ее руку и как снаряд вылетела на лестничную площадку.

— Значит, так. Запоминай. — Я по очереди вкладывала в Васькину ладонь шуршащие пакетики. — Это вот по одной трети таблетки через каждые три часа. Это — по четвертинке того и другого — один раз. А это — на ночь, без меня не давай. Вот лимон, давай ему с чаем, как можно больше… Все понял? Да… время… Вот, возьми! — Я сдернула с руки часы и сунула их Ваське. — После уроков я сразу сюда, к вам. Жди!

Васька стоял передо мной вытянув руки. На одной ладони лежали мои часы, на другой — лекарства. Я осторожно загнула пальцы на обеих ладонях. Пальцы были холодные и влажные. Васька опустил сжатые мной кулаки и смотрел куда-то в сторону. Потом повернулся и пошел. Я подхватила портфель и побежала в школу.

Часов у меня не было, и на последнем уроке я то и дело спрашивала у Наташки, сколько времени осталось до звонка. Наташка сначала отвечала, потом молча задирала рукав и, наконец не выдержав, спросила:

— Ты чего, на пожар, что ли, торопишься?

— Да, на пожар! — ответила я.

Едва дождавшись конца урока, я помчалась в «полосу».

* * *

Жека лежал на спине и смотрел в потолок широко открытыми глазами. В каждом зрачке отражалась керосиновая лампа, пристроенная Васькой в изголовье.

— Ну как? — спросила я.

— Все так же.

— Температура спала?

— Вроде. Весь мокрый был.

— Переодеть есть во что?

— Уже переодел.

— Хорошо. Но к вечеру опять будет подниматься… Антибиотики даешь?

— Чего это?

— Ну большие таблетки, через три часа…

— А… Те… Те даю.

— Нормально. На, пожуй. — Я сунула Ваське одно из двух яблок, которые дала мне Ирка. Обычно он припрятывал все, что я давала ему, а потом скармливал Жеке, но сейчас я смотрела на него, и он, нахмурившись, надкусил яблочный бок.

— Жеке еще есть, — сказала я. — Хорошо бы пюре сделать.

— Можно, — согласился Васька. — Прямо внутрях.

— Как — внутрях? — удивилась я.

— Запросто. — Васька снисходительно усмехнулся. — Мы в инкубаторе часто так делали. Яблоки там хоть и давали, а не укусишь. А помнешь — и пойдет. Дай покажу… — Васька положил надкушенное яблоко на ящик, забрал у меня второе и принялся быстро вертеть его в пальцах, аккуратно, но сильно надавливая на бока. На белой мякоти надкусанного яблока я заметила кровь.

— Отчего это, Васька?

— А! Пасть кровит, — равнодушно объяснил Васька, продолжая вертеть в пальцах яблоко. — И зубы шатаются. Но не болит нимало. Чухня!

«У Васьки цинга», — подумала я и сама удивилась тому, как спокойно я это подумала.

Еще совсем недавно эта фраза была бы для меня с тремя, нет, с десятью восклицательными знаками. Потому что цинга — это что-то из позапрошлого века, из экспедиции Колумба и капитана Кука… А сейчас мне вполне хватило одной точки. И еще почему-то вспомнились голодающие дети из Африки. И именно в этот момент я отчетливо поняла, что они действительно есть. Раньше я смотрела на фотографии в газетах и картинки в журналах, но вроде бы не понимала, что это на самом деле. Хотя какая связь между Васькой и африканскими негритятами?

— Надо иголки еловые заваривать и пить это, — посоветовала я. — Тогда пройдет.

— Была нужда! — фыркнул Васька.

— Знаешь, а в Африке каждый год миллион детей умирает. От голода, — сказала я.

Васька внимательно посмотрел на меня, задумался, почесал ногтем за ухом и серьезно сказал:

— У нас меньше, наверное.

Мне отчего-то вдруг стало холодно, по спине поползли мурашки. И еще я четко представила себе этот миллион голодающих детей, которые умрут в этом году.

— Брось, — сказал Васька, внимательно наблюдавший за выражением моего лица. — Не думай. Нимало не думай. А то крыша поедет. Если обо всем думать, что видал, да еще и про Африку, то обязательно поедет. Брось!

— Не могу! — пожаловалась я.

— Ну тогда вот картохи почисти. И пюре енто соскреби. Оченно помогает! — усмехнулся Васька, протягивая мне яблоко.

После Васькиных манипуляций оно стало мягким, как вата, а внутри явно прощупывался стержень.

— Здорово! — удивилась я и, надорвав кожицу, стала счищать пюре в подставленную Васькой кружку.

— Темно уже. Домой иди. Хватятся, — сказал Васька, вернувшись с улицы.

— А вы?

Чего мы? — Васька пожал плечами. — Маленькие, что ль? — И тут же губы его некрасиво сморщились и, словно бы против воли выталкивая из себя слова, он спросил: — А если худо совсем будет, что делать?

— «Скорую» вызывай, — твердо сказала я.

— А поедет сюда?

— Конечно, поедет. Встретишь только.

— А его как же оставить?

Я задумалась. Одному Ваське и вправду не справиться с больным Жекой. Значит, надо либо сейчас вызывать «скорую», либо…

— Я остаюсь, — сказала я и поплотнее уселась на ящике, демонстрируя серьезность своих намерений.

Чего — остаюсь? — глупо улыбнувшись, спросил Васька, но по его лицу было видно, что он все понял.

— Здесь остаюсь, на ночь. Сегодня тяжело будет. Если обойдется, то дальше легче. Ты справишься.

Улыбка медленно сползла с Васькиного лица, сменившись «предкриковой» мрачностью.

— Ты чего, совсем, что ли?! Твои предки милицию на ноги подымут! Заложить нас хочешь, да?! Катись отсюда!

— Вали! — поправила я и улыбнулась. Сказать по правде, через силу. — Я им сейчас позвоню, скажу, что все в порядке и чтобы не искали. Подожди.

Я набрала номер телефона, слушала гудки и смотрела, как дрожит в моих руках телефонная трубка.

— Мама! — быстро сказала я, услышав знакомый голос. — Я сегодня не приду ночевать. Так нужно. Есть люди, которым нужна моя помощь. Не ищите меня и никуда не звоните. Я приду завтра, после школы. До свидания. — Я быстро положила трубку и мокрой ладонью вытерла мокрый лоб.

Всю ночь Жека бредил. Васька бегал за водой, я меняла компрессы и поила Жеку чаем с лимоном. К утру Васька тоже начал нести какую-то чушь, а я сидела и вспоминала, заразная ли болезнь воспаление легких. Спать мне почему-то совсем не хотелось.

Когда рассвело, Жека затих, температура упала, и дыхание стало почти нормальным.

— Смотри, кажется, кризис был. Теперь на поправку пойдет, — весело сказала я Ваське.

Васька как-то странно и сумрачно на меня поглядел, повалился на матрац и почти мгновенно уснул. Я поправила на Жеке одеяло, взяла портфель и пошла в школу.

* * *

После уроков я на минутку забежала в «полосу», хотя и была почему-то уверена, что там все нормально. Все и было нормально. Жека улыбался мне, Васька раздобыл где-то стакан густого, как лимонный сироп, бульона и теперь взбалтывал в нем начинку из двух принесенных им же пирожков с мясом. Я выгрузила из портфеля три морковки, два Иркиных яблока и, спотыкаясь на каждом шагу, поплелась домой.

Черные сараи, серый асфальт, бензиновые лужи, коричневые мокрые деревья… Я вспомнила, что вот уже много дней ни во что не играла.

— Какие уж тут игры! — вслух, немного любуясь собой, вздохнула я и посмотрела на низкое серое небо.

Начинал накрапывать дождик. И мне вдруг страшно захотелось, чтобы уже была весна, чтоб на земле росла трава — влажная и упругая. Чтоб деревья шелестели листвой и прятали от дождя, а на этой вот помойке выросли лопухи с бархатной изнанкой листьев и лиловыми цветами расцвел чертополох. Я представила себе, как Жека делает из репьев корзиночки и складывает в них желтые солнышки одуванчиков. «Если не умеет — научу!» — подумала я, подходя к своему парадному. Поднимаясь по лестнице, я старалась вспомнить, как пахнут одуванчики. И пахнут ли они вообще?

Дверь мне открыла мама. Она была в испачканном мукой переднике, руки держала на весу, а под длинные ногти забилось тесто. Вообще-то мама умеет печь пироги, хоть делает это очень редко, но сейчас явно пекла. Зачем? Наверное, чтобы успокоиться. Я, когда нервничаю, тоже иногда пол подметаю.

— Я спать пойду, ладно? — сказала я маме. — А уроки — с утра… И, пожалуйста, не расспрашивай меня ни о чем. Я все равно ничего не скажу.

Главное — это лечь до того момента, когда на сцене появится бабушка. Хотя в кровати от нее, конечно, не спрячешься… Может быть, закрыться в ванной? Нет, не годится: начнут стучать, шум, крики… Я поежилась и как-то вдруг почувствовала, что очень устала.

Мама молчала, а бабушка все не появлялась. Наверное, ушла куда-нибудь. Я вздохнула с облегчением, и вздох сам собой перешел в зевок. Потом я дошла до кровати, и мама наконец что-то спросила у меня. Я что-то ответила, раздеваясь, потом отвернулась к стене…

Проснулась я оттого, что услышала голос нашей классной руководительницы. Сначала я подумала, что вижу ее во сне, но потом поняла, что голос доносится из-за стенки вместе с голосами мамы и бабушки. Я лежала не шевелясь, ухом к стене, и слышала почти каждое слово.

— Да, все это очень сло-ожно, — говорила Нина Сергеевна, и я представила себе, как она округляет губы на слове «сложно» и одновременно постукивает по столу мизинцем. — Возраст сложный, семейные рамки становятся тесны, а улица полна соблазнов…

— Помилуйте, какие соблазны! — Это вскрикнула мама. — Ей ведь только тринадцать исполнилось!

— Всякие бывают соблазны, всякие… — вздыхает Нина Сергеевна. — Вы себе и представить не можете. Поверьте моему педагогическому опыту… К тому же акселерация…

— Позвольте, какая акселерация! — Это вмешалась бабушка. Ее слышно хуже всех. Наверное, она сидит у окна. — Ольга — нормально развитая тринадцатилетняя девочка. Это я вам говорю как врач…

— Но я имею в виду не только и не столько физическое развитие, — возразила Нина Сергеевна. — Интересы, потребности… Вы бы послушали разговоры девочек-семиклассниц… Меня, немолодую уже женщину, порой оторопь берет… Откуда?!

— С Ольгой что-то происходит, — упрямо, видимо возвращаясь к началу разговора, сказала мама.

— Несомненно, — согласилась Нина Сергеевна. — Скандал в детдоме… Теперь вот не пришла домой ночевать… И вообще… Я сама заметила, что она изменилась. Стала резче, грубее… злее, что ли…

— Я этого не заметила, — вставила мама.

— Я — педагог, — гордо сказала Нина Сергеевна. — Мне положено замечать… Вот недавно учительница литературы на уроке говорит: «Митрофанушка Фонвизина — символ невежества и скудоумия». Ира Смирнова, сложная такая девочка, встает и говорит: «Я не согласна!» С чем она, спрашивается, не согласна? Дискуссии дискуссиями, но есть ведь вещи вполне однозначные… Учительница так и сказала. Тут вскакивает Ольга и заявляет: «Если бы все думали так, как вы, то нам на литературе проходить было бы нечего!»

Вспомнив этот случай, я улыбнулась цветку на обоях. Здорово у нас тогда с Иркой получилось! Мы ведь доказали-таки, что Митрофанушка — личность незаурядная и оригинально мыслящая… И все были с нами согласны. Зачем нам это было нужно? Да низачем, просто скучно, когда каждый день шесть часов слушаешь одни только истины…

А Славка Коровин на уроке истории сказал, что есть такой человек, который доказывает, что всей Древней Греции вообще не было. То есть сама-то Греция была, конечно, но совсем не такая, как мы ее на уроках проходили. И что все это уже потом, в эпоху Возрождения, придумали. Вот интересно, если тот человек прав, что же — все учебники на свалку? А если я, допустим, к тому времени уже вырасту и мне не попадется на глаза его книга о настоящей Греции, я так всю жизнь и буду думать, что правда — это то, что мы в школе проходили?.. Хотя, честно сказать, Греция мне как раз нравится. Красиво, несмотря на то, что рабство. Так что пусть уж лучше остается как есть.

Я стала думать про Грецию и прослушала часть разговора за стенкой. Но тут мама очень громко сказала:

— Не может быть!

И все замолчали. А я опять начала слушать.

— Я, конечно, понимаю все, — осторожно сказала Нина Сергеевна. — Но проверить все же не мешает. Вы ведь сами сказали, что она совершенно никак не объяснила свой поступок.

— Может быть, ей просто не хочется врать? — предположила мама.

— Видите ли… — все тем же осторожным тоном начала Нина Сергеевна, но бабушка прервала ее и даже сопроводила свои слова каким-то звуком — наверное, хлопнула ладонью по столу:

— Ладно, хватит воду в ступе толочь. Сейчас я позвоню Раисе и договорюсь с ней на завтра… А вас я попрошу, чтобы в школе поменьше знали обо всем… В любом случае… Вы понимаете?

— Да, да, конечно, понимаю… — закивала Нина Сергеевна.

Я словно наяву видела эти ее быстрые кивки. Она так кивает, когда разговаривает с директором школы и еще когда на урок приходит методист. Вообще-то я ее понимаю: бабушка, если разойдется, любого методиста за пояс заткнет… Утром, когда я вышла в кухню, мама и бабушка, уже одетые, молча сидели за столом.

— Ты сегодня в школу не пойдешь, — сказала бабушка тоном, не допускающим возражений. — Я договорилась с Ниной Сергеевной. Сейчас ты пойдешь со мной. К Раисе Львовне, моей близкой подруге.

— Зачем? — спросила я, хотя мне было все равно.

— Она врач, — коротко ответила бабушка.

И я подумала, что ночевать не дома с ее точки зрения настолько ненормально, что она решила показать меня психиатру.

…Раиса Львовна была маленькая, черненькая, с большим носом, к которому испуганно жались крохотные коричневые глазки. Она постоянно мыла руки и говорила каким-то непонятно-елейным голосом, каким со мной никто не разговаривал уже, наверное, лет десять. Вокруг было полно каких-то странных приборов и инструментов, а Раиса Львовна задавала какие-то странные вопросы, и из-за наложения этих двух странностей я никак не могла сосредоточиться. Потом в кабинет пришла еще одна женщина, в халате и с засученными рукавами, а мне все это вдруг стало страшно противно, и я сказала бабушке, что «спасибо, извините, но я, пожалуй, пойду…». Тогда они все трое забегали и стали меня уговаривать, что вовсе не хотят ничего плохого и надо только убедиться… Руки у них были холодные и цепкие, как белые корни, подмытые дождем, и у меня отчего-то потемнело в глазах и вспомнились слова нашего физкультурника: «Главное — это правильно сгруппироваться… А дальше — рывок, и ты в дамках». Я сгруппировалась, как учил физкультурник, а дальше я что-то плохо помню… Треск, грохот, чей-то крик… Возможно, мой собственный…

По дороге в «полосу» я взглянула на свое отражение в луже. И увидела, что под глазом у меня расплывается здоровенный синяк да еще краснеет ссадина на подбородке. Я улыбнулась своему отражению. Коленки я разбивала часто, руки резала тоже, но вот чтобы фингал, да еще такой красивый, — такого у меня еще не бывало.

* * *

Васька сидел у стены на корточках и, водя пальцем по строчкам, читал книгу «Сын полка».

— Ты чего, заболела, что ли? — спросил он, мельком взглянув на меня.

— Ага, заболела, — обрадованно подтвердила я. Мне очень понравилось, что Васька сам читает.

Васька поднял голову, вгляделся в мое лицо и изумленно присвистнул:

— А это чего?

С врачом подралась! — честно ответила я.

— Точно? Ну гляди… — произнес Васька с угрозой, которая, как я поняла, относилась не ко мне, а к моим возможным обидчикам.

— Как Жека? — спросила я. Васька нахмурился.

— Да так, ничего, — неохотно сказал он. — Ест, спит, температуры нет, кашель тоже послабже… Только припадки вот… Вчера был сильный… Сегодня меньше…

— Плохо, — сказала я, опускаясь на корточки рядом с Васькой. Он был такой печальный, что мне захотелось утешить его. — Знаешь, Достоевский, между прочим, тоже болел этой, эпилепсией. Так он даже писателем стал. Его книжки во всем мире читают…

— Да ну? — живо заинтересовался Васька. — А где он сейчас?

— Ну, где… — смутилась я. — Умер, конечно.

— Вот видишь! — Васька безнадежно махнул рукой.

— Васька! Да он же когда жил-то! — начала я, но Васька яростно замотал головой, показывал, что не желает слушать никаких возражений, а потом резко сказал:

— Не нужен нам ваш Достоевский!

— Слушай, Васька! — обиделась я. — А почему ты все время так говоришь: у нас, у вас… Мы же с тобой в одной стране живем, в одном городе…

— Это ты живешь в стране, в городе, — устало сказал Васька. — А мы — в этой, как ее, в «полосе отчуждения».

Я не нашла, что возразить, и замолчала. Васька посмотрел на меня взрослым взглядом и тихо сказал:

— Жека спит.

И тут же из сарая донесся тоненький голос:

— И вовсе я не сплю!

— Кто тебе вставать разрешил, ублюдок! — заорал Васька, вскакивая. — Убью, отродье!

— А вот и не убьешь! — бесстрашно сказал Жека, высовывая в щель лохматую голову. — А ты картохи полил?

— А ну быстро на место! — рявкнул Васька.

Жека хихикнул и скрылся.

— Обнаглел, пока болел, — объяснил мне Васька и усмехнулся. — Пошли внутрь. А то он все равно там не усидит, если мы снаружи будем.

— Пошли, — согласилась я.

Жека примерно лежал в «постели», аккуратно сложив руки на груди, и только глаза его хитро поблескивали.

— Ты картохи полил? — спросил он, увидев Ваську.

— Полил, полил, — проворчал тот. — Только мне и делов…

— А ты хорошо полил? — настойчиво продолжил Жека. — У стенки тоже?

— А ну, заткнись! — крикнул Васька, и Жека быстро прикрыл рот ладошкой, но тут же перевел глаза на меня и из-под ладошки попросил:

— Расскажи сказку!

Я смутилась:

— Да я сказок не знаю…

— Хорошо, — тут же согласился Жека. — Тогда я расскажу. А ты слушать будешь. Ладно?

— Конечно, конечно, — обрадовалась я.

Васька фыркнул, взял три дощечки, молоток и ушел в угол.

— Знаешь, есть такой город, — полуприкрыв глаза, начал Жека. — Там все дома золотые. То есть не по-настоящему золотые, а как бы… Блестят. А все улицы выложены белым камнем. Такой гладкий, даже чуть розовый…

— Мрамор, — подсказала я.

— Да, да, мрамор, — согласился Жека. — А на каждом углу из того же мрамора бассейны. Посередине такого бассейна бьет фонтан. И вода в бассейнах голубая-голубая. Как небо. Все дети, которые живут в этом городе, каждый день купаются в бассейнах, а туч на небе никогда не бывает. И всегда светит солнце, а золотые дома и фонтаны сверкают так, что даже вечером не зажигают фонари. А вдоль улиц на газонах растут розы…

— Красные, — подсказала я.

— Нет, — решительно возразил Жека. — Красные — это слишком… на кровь похоже… Розовые! Вот! И белые тоже. И еще желтые такие. Красивые!

— Хорошо, хорошо, — согласилась я. — Красные и вправду слишком ярко.

— Утром взрослые ухолят на работу, а дети ходят по улицам, играют с большими добрыми собаками, купаются в бассейнах…

— А школа? Разве они не учатся? — спросила я.

Жека на секунду нахмурился, но тут же улыбнулся и сказал:

— Те, которые хотят, учатся. В школах там большие окна, от пола до потолка, пальмы растут в бочках, а все учительницы добрые, как анделы, и ходят в длинных белых платьях. А на руках у них такие золотые браслеты, и по ним все узнают, что они учительницы, и если что кому непонятно, то спрашивают у них прямо на улице. И они всегда отвечают…

— Здорово! — искренне восхитилась я. — Красивый город! Это ты сам придумал или тебе кто-нибудь рассказал?

— Он есть! Есть! — с обидой сказал Жека. В глазах его блеснули слезы, и я поспешно подтвердила:

— Есть, конечно, есть! — и погладила Жеку по жестким спутанным волосам.

Подошел сумрачный Васька и начал молча прилаживать на стене сколоченную им полочку.

— Посуда вся на полу валяется, — пояснил он. — Грязь одна. Тебе домой не пора?

Я взглянула на часы и поднялась:

— Пора.

— Ну пошли. Мне как раз на вокзал заглянуть надо.

Васька посмотрел на Жеку и свирепо вытаращил глаза:

— Гляди у меня! Встанешь — убью!

— Красивый у Жеки город, правда? — спросила я, шагая вдоль сараев рядом с Васькой. — Он тебе тоже рассказывал?

— Век бы не слыхать! — огрызнулся Васька.

— Почему?! — удивилась я.

Васька долго молчал, потом вдруг сказал:

— Он припадки любит.

— Как любит? — не поняла я. — Он же не должен ничего помнить.

— А он и не помнит, — подтвердил Васька. — А перед тем как покатиться, бывает в ентом городе, с золотыми домами. Чудится ему, ясно? Потому и припадки любит.

— Ах, вот что, — сказала я только для того, чтобы что-нибудь сказать. И подумала о том, как все странно и сложно.

С тех пор как я познакомилась с Васькой и Жекой, мне стало казаться, что существуют два слабо связанных между собой мира. Один — это тот мир, в котором я жила раньше. Это — школа, мама, бабушка, папа, Инка Колесова, Наташа Громова, Ленка Макаренко… Другой — это Жека и Васька, Жар-Птица, Моня-искатель, Родька — Божий человек…

Но в тот момент, когда Васька объяснил мне происхождение Жекиного города, я как-то вдруг поняла, что была не права, и есть только один мир, в котором все смешивается. И от этого мне почему-то стало легче. Хотя в общем-то понятно почему. Ведь если миров два, то в каком же из них живу я сама?

* * *

Шли дни. Жека поправлялся и стал как-то даже веселее, чем раньше. Часто смеялся чему-то, рассказывал какие-то истории, строил замки из моих старых кубиков. Иногда вдруг замолкал и с мечтательной улыбкой смотрел куда-то вдаль, туда, где, исчезая, сплетались рельсы и провода. И, казалось, видел там что-то, недоступное нам с Васькой.

Бабушка и мама особенно ко мне не приставали. Правда, однажды вечером, выйдя гулять, я заметила, что мама следит — за мной, прячась за водосточными трубами. Я легко запутала след и скрылась от нее — недаром я почти год играла в индейцев.

Однажды мы всем классом ходили в театр, смотрели балет «Щелкунчик». Мне балет очень понравился, но я все время жалела, что Васьки и Жеки нет рядом. А перед театром мы зашли к Ире Смирновой. Она, оказывается, живет совсем рядом со школой. И сама позвала меня к себе.

В маленькой Иркиной комнатке стояло два огромных шкафа, плотно набитых книгами.

— Это все твои? — удивленно спросила я.

— Да, мои, — гордо ответила Ирка.

— И ты их все прочитала?

— Ага.

— Ты, Ирка, наверное, страшно умная, — искренне восхитилась я. — Мне б столько и за всю жизнь не прочесть!

— А мне ничего другого не оставалось, — непонятно ответила Ирка, нырнула в платяной шкаф, покопалась в нем и выкинула на диван голубую, с большим воланом кофту и темно-синюю плиссированную юбку. — Как ты думаешь, подойдет? — спросила она меня.

— Ага, нормально, наверное, — равнодушно согласилась я, но тут же испугалась, что обидела Ирку, и добавила: — Очень даже красиво.

— Вот и славно. — Ирка вздохнула с облегчением, достала голубую комбинацию и тоже бросила ее на диван. Потом через голову стянула школьное платье.

Я рассматривала книги и обернулась к Ирке, чтобы спросить ее о… и все слова застряли у меня в горле. Я смотрела на Ирку, которая стояла передо мной в одних трусах и глупо хлопала глазами.

На груди у Ирки, почти точно посередине, багровел огромный страшный рубец, простеганный по краям двумя рядами красных точек.

— Ирка, что это?! — прошептала я.

— А, это? — Ирка спокойно ткнула себя пальцем в грудь. — Это мне операцию делали. На сердце. Ты разве не знала?

— Очень больно было? — Вопрос был страшно глупым, но молчать было еще страшнее.

— Нет, когда резали, не больно, — охотно объяснила Ирка. — Это ж под наркозом, ничего не чувствуешь. А вот потом, когда проснулась… ничего себе так…

Теперь я сразу поняла все. И почему Ирка не ходит на физкультуру, и почему ее так редко вызывают к доске, и почему ей не оставалось ничего, кроме чтения книг. «Черт возьми, ей же, наверное, волноваться нельзя, — подумала я. — Тогда Нина Сергеевна не хотела, чтобы она шла в детдом. Поэтому. А я, дура, рассказала ей про Ваську и про все. Вдруг ей плохо от этого было? И тогда в детдоме… Она же бежала за мной. Бежала! А ей же наверняка нельзя этого ни в коем случае. Она же умереть могла! И все равно… Чтобы мне помочь…»

— Ирка! — отчаянно сказала я.

Ирка посмотрела на меня с удивлением. Она как раз надевала юбку. Мне хотелось сказать ей что-нибудь хорошее, но я ничего не могла придумать и ненавидела себя за это. Вот если бы гадость надо было сказать… тут бы я быстро… пожалуйста… А хорошее… никогда никому не приходилось. И никто меня этому не учил. Только из книг: «Милостивый государь мой! Примите уверения в совершеннейшем моем почтении…» Ну, это явно не годится! Но должно же быть что-то взамен! Но что?! И я еще смею обижаться на Ваську за то, что он только ругается… Если даже я хороших слов не знаю, то уж ему-то откуда… Ирка выжидающе смотрела на меня. Ненадетая юбка висела у нее на шее.

— Ирка! — повторила я. — Хочешь, я тебе книжку подарю? Сент-Экзюпери? «Планета людей». Там и «Маленький принц» есть. Хочешь?

— Нет, нет, нет! Что ты! Что ты! — Ирка быстро замотала высовывавшейся из юбки головой.

— У меня — два. Один бабушка купила, другой — на день рождения, — отчаянно врала я. — Зачем мне два-то?

— Правда? — Ирка недоверчиво улыбнулась.

— Конечно, правда! — подтвердила я. — Я тебе завтра принесу. Ту, которая поновее… И ты… ты прости меня, Ирка! Я ж не знала…

— Простить? — изумилась Ирка. — За что это?

— Ну, за то, что я тебя… ну, волновала… Тебе ж, наверное, волноваться нельзя…

— Можно, — твердо и грустно сказала Ирка. — Мне даже нужно волноваться. Иначе я вообще никогда человеком не стану…

— Ты и так человек, что ты говоришь такое! — пришла моя очередь удивляться.

Ирка стояла, опустив руки и глядя в пол. Юбка болталась на ней, как огромный старинный воротник.

И я спросила то, что меня давно интересовало:

— Ир, а почему ты в классе ни с кем не дружишь? Я — ладно, я — из другой школы, а ты?

— Со мной никто не хочет дружить, — спокойно, как о чем-то само собой разумеющемся, сказала Ирка. — То самое, про что ты говорила. Волноваться нельзя, бегать нельзя, играть ни во что нельзя. Неинтересно со мной.

Мне захотелось как-нибудь утешить Ирку, но я не знала, как это сделать. Сначала я хотела просто сказать: «Давай, если ты не против, я буду с тобой дружить», — но потом подумала, что это как-то очень глупо. В самом деле, нельзя же дружить по заказу… И тогда я сказала:

— Ну и что? Зато ты вон сколько книг прочитала… И родители тебя, наверное, никогда не ругают. Нельзя же…

— Я их ненавижу, — опять же спокойно сказала Ирка. — Они Марью убили.

Я вздрогнула и приготовилась услышать что-нибудь уж вовсе кошмарное. После багрового шрама на Иркиной груди, который все еще стоял у меня перед глазами, я чувствовала, что ничему не удивлюсь. Ирка молчала.

Тогда я спросила шепотом:

— А кто это — Марья?

— Марья — это моя овчарка, — сказала Ирка, и голос ее чуть дрогнул. — Она меня любила. Они обещали мне, что не тронут ее, а пока я была в больнице, ее усыпили. Им кто-то сказал, что мне вредно… Я пришла, а ее нет… И подстилки нет, и ошейника на гвозде, и мячика резинового — ничего… Как будто и не было. И мне, понимаешь, захотелось… тоже…

— Что — тоже? — одними губами переспросила я.

— Чтобы меня тоже не было…

Лицо у Ирки было совершенно спокойное, только веснушки проступали все отчетливее, а губы, наоборот, почти слились с голубым кофтиным воланом.

— Знаешь, Ирка, — собравшись с силами и отвернувшись, проворчала я. — Не надо этого, ладно? Жалко пса, конечно, чего говорить… Так чего же теперь, топиться, что ли?.. Мало ли что в жизни бывает!

— Да, — сказала Ирка. — Много. Я теперь знаю. И очень благодарна тебе.

— Мне?! — изумилась я.

— Тебе, конечно. — Ирка пожала плечами. — Ты меня, можно сказать, спасла. Пока ты мне не рассказала про Ваську, я все думала… думала… В общем, теперь не важно, о чем… А теперь не думаю. И даже если ты теперь со мной вообще разговаривать не захочешь, я все равно никогда не забуду того, что ты для меня сделала.

«Вот это да! — смущенно и восхищенно подумала я. — Получается, что не я Ирке, а она мне комплименты говорит. Да еще как ловко! Вот что значит читать много!»

— А теперь пойдем поскорее, — сказала Ирка, видя, что я уже открыла рот. — А то в театр опоздаем.

* * *

За ужином я спросила:

— Мама, а ты могла бы усыновить ребенка из детского дома?

Мама почему-то смутилась и даже начала крошить булку на стол, за что всегда ругала меня.

— Да нет, мне как-то тебя хватает…

— Ну, а если бы меня почему-нибудь не было? Тогда могла бы? — не унималась я.

— Все не так просто, Ольга, как тебе кажется, — громко и четко сказала бабушка.

Я не знаю людей, которые говорили бы четче, чем она. Бабушка произносит все буквы в каждом слове, даже те, которые в школьном учебнике числятся непроизносимыми. Я думаю, что эта привычка образовалась у нее от долгого общения с обалдевшими родителями больных детей.

— Конечно, усыновить и воспитать чужого ребенка — это благородное, достойное уважения дело. После войны, когда осталось много детей-сирот, некоторые давали свою фамилию шестерым, даже десятерым детям. Я сама знала такую женщину. Она была уже немолодая, и на войне у нее погибли двое сыновей и дочь. В их городе разместился эвакуированный детский дом. Она брала к себе заболевших детей, и, выздоровев, они оставались у нее жить. Так у нее стало шестеро детей. И еще одного мальчика-сироту привез с войны ее муж. Вот так… Но сейчас все сложнее…

Я фыркнула в чашку.

Мама возмущенно вскинула брови, а бабушка сказала железным голосом:

— Ничего смешного. Для меня эта женщина — почти святая.

Я фыркнула совсем по другому поводу, но оправдываться не стала. Та женщина, про которую рассказывала бабушка, конечно, замечательный человек, но вот насчет того, что ей после войны просто было воспитывать семерых детей… тут бабушка явно переборщила.

— Сейчас в детдомах совсем не тот контингент, что был после войны, — продолжала бабушка. — Много детей больных, умственно отсталых. Ты девочка уже большая, сама должна понимать…

— А что же, — спросила я, — если он больной или, к примеру, припадочный, так он уже и не человек, что ли?

— Ну почему же не человек? — терпеливо объясняла бабушка. — Просто когда усыновляешь здорового ребенка — это огромная ответственность. А что же говорить про больного?

— Хорошо, бабушка, спасибо, я поняла, — сказала я и вышла из-за стола. Хотя на самом деле я ничего не поняла. Если кто-то ребенка усыновил, то он за него и отвечает. Это понятно. А если ребенок остался в детдоме, то за него никто не отвечает. Так, что ли?

Когда я вышла за дверь, мама сказала бабушке:

— Не нравится мне все это.

— Все в порядке, — ответила бабушка, составляя посуду в мойку (я слышала звон). — Просто девочка впервые задумалась о том, что ей придется когда-нибудь создавать семью. Помню, когда я была маленькая, то тоже думала о том, чтобы взять на воспитание сиротку. Потом, как видишь, прошло…

— Да нет, дело не в этом, — с досадой возразила мама. — Я недавно виделась с Юлей. Так вот она сказала мне, что встретила Ольгу на Невском с двумя какими-то мальчишками…

— Ну и что? Почему она обязана дружить именно с девочками?

— Да не в этом дело, мама! Как ты не понимаешь! — почти крикнула моя мама. — Если хочешь знать, Юля охарактеризовала этих мальчиков так: один оборванец, а другой — так просто олигофреник какой-то…

«Так, — подумала я, ложась на диван и раскрывая на коленях книгу. — Значит, какая-то мамина подруга видела меня с Жекой и Васькой. Ну что ж. Может быть, это и к лучшему». И я стала обдумывать, что хорошего в том, что мама и бабушка узнают про моих друзей, и что плохого. Думать так меня научила Ира Смирнова. «Вот какая бы ни случилась пакость, — говорила она, — если подумать немного, всегда можно придумать, почему это хорошо. И сразу легче делается. И с плохим справиться проще». Я уже несколько раз пробовала. Помогает, правда.

* * *

Мы с Васькой сидели на толстом тополином бревне и грелись на весеннем солнце. Точнее, делали вид, что греемся, потому что на самом деле солнце не грело совершенно и вообще было довольно холодно. Жека на корточках сидел поодаль и ничего не делал — просто смотрел куда-то вдаль.

— Замерзла? — спросил Васька и передернул узкими плечами.

— Не-а. А ты?

— И я — нет.

Жека вскочил, словно хотел куда-то бежать, но остановился на полдороге.

— Чего там? — спросила я у Васьки.

— Вон, гляди, Жар-Птица. И парень какой-то с ней… — Васька ткнул пальцем на дорожку.

По дорожке шла Жар-Птица в черно-красном осеннем пальто и синей фетровой шляпе. Вернее, не шла, а семенила вслед за высоким парнем с узким и злым лицом. Жар-Птица что-то быстро говорила ему, а лицо у нее было жалобное и испуганное. Парень, казалось, не слушал и все ускорял шаги.

— Но как же! Ты же говорил!.. — донеслось до меня восклицание Жар-Птицы.

Парень круто остановился, повернулся к ней и сказал что-то коротко и резко. Жар-Птица подняла локоть, словно защищаясь от его слов. Тогда он отвернулся, чтобы уйти, но она вдруг выпрямилась и выкрикнула что-то горько и презрительно. Я разобрала только: «Трус несчастный!» Парень снова шагнул к ней и вдруг наотмашь ударил ее по щеке.

Я вскочила с бревна, а Жека пискнул:

— Васька!

— Сидеть! — прошипел Васька и резко дернул меня за руку.

Парень прошагал мимо нас, засунув руки в карманы. Лицо у него было бледное и злое, а в узком длинном носу просвечивали белые хрящи. Жар-Птица, снова ссутулившись и как-то поблекнув, побрела в другую сторону.

— Но почему, почему, Васька?! — закричала я. — Я бы его!.. Как он смеет!..

— Не лезь, коли не понимаешь, — устало сказал Васька. — Коли б мы всунулись, только попортили бы все. А так, может, еще сладится…

— Что сладится?! — с ужасом переспросила я. — Ведь он же ударил ее!

— Ну и подумаешь, делов-то! — усмехнулся Васька. — Лишь бы не бросил. А то будет еще один вот такой… — Он кивнул в сторону Жеки.

— При чем тут Жека? — не поняла я.

— А притом! — обозлился Васька. — Чего, ты думаешь, промеж них было?! Книжки, что ли, вместе читали?! Так вот! И чего он так?.. Может, Жар-Птица Жеку кормит, считай, будущие грехи замаливает!

— Васька! — крикнула я и почувствовала, что сейчас заплачу.

Васька, наверное, тоже это почувствовал.

— Да ладно тебе, — поморщился он. — Не бери в голову! Это я сам дурак. Ты ж девчонка еще. Не бери в голову… А у них, может, и правда еще образуется. Видал я…

— Вась, — сказал молчавший до сих пор Жека. — А когда ты мне рогатку сделаешь? Обещал ведь…

— Сделаю, сделаю, — подтвердил Васька.

— А зачем тебе рогатка, Жека? — спросила я.

Отвратительная гримаса перекосила и без того некрасивое Жекино лицо.

— А вот вставлю туда камень и как запульну этому… прямо в глаз! Ба-амс!.. И еще училке школьной! Тоже в глаз! Ба-амс!

— Жека!.. — с упреком воскликнула я. — В людей нельзя стрелять! Никогда!

— Ха! Нельзя! — усмехнулся Жека. — В некоторых еще как можно!

— А учительница-то тут при чем?

— Да она изводила его, — хмуро объяснил Васька. — Он же, вишь какой, туповатый. Не понимал там чего-то… Вот она и изгалялась над ним… В угол ставила, по пальцам линейкой била…

— Так это ж… Жаловаться нужно было на такую… такую фашистку!

— Ха! Жаловаться! — Васька грустно и снисходительно поглядел на меня. — Кому? На что? Это если тебя кто стукнет, так твои мать с бабкой всех на ноги подымут. А за него кто вступится — подумай сама!

Я подумала и опустила голову.

* * *

Как-то незаметно пришла весна. На газонах среди прошлогодней травы появились новые зеленые стрелки, а на Жекином «огороде» из земли вылезло два каких-то бледно-желтых ростка. Жека утверждал, что это непременно картошка, и, если бы я его не останавливала, поливал бы их целый день кряду.

Как-то за ужином мама объявила, что на первую смену я поеду в лагерь, а потом она возьмет отпуск и мы вместе с ней поедем на Черное море. Я подумала о том, что Жека с Васькой никогда не видели моря, а потом спросила, можно ли мне не ездить в лагерь, а побыть в городе. Мама дернула шеей и сказала:

— Ни в коем случае!

Я сообщила Ваське, что, сразу как кончатся занятия в школе, меня отправят в лагерь. Он кивнул и равнодушно сказал:

— Значит, поедешь.

А я подумала, что ему это совершенно все равно, и мне стало обидно, потому что сама я очень привыкла к Жеке и Ваське и все время думала о них.

— Васька, — спросила я, — а тебе совсем наплевать, есть я или нет, да?

— Дура ты! — сказал Васька с такой злостью, что я даже опешила.

— А хочешь, я никуда не поеду? — спросила я. — Или поеду понарошку, а потом сбегу из этого лагеря и здесь буду жить, с вами. Хочешь?

— А жрать чего? — ехидно поинтересовался Васька.

— На вокзале да не прокормиться… — солидно, подражая Ваське, сказала я и засмеялась.

— Слушай, Ольга, сколько тебе лет? — вдруг спросил Васька.

— Тринадцать, а что? — удивилась я. Никогда раньше Васька не задавал мне таких вопросов. Мне вообще казалось, что его совершенно не интересует, как я живу и что делаю в то время, когда меня нет с ними.

— Ты совсем дура, да? — спокойно, даже задумчиво спросил Васька и отвернулся от ветра, чтобы прикурить.

— Да нет, вроде не совсем, — сказала я, честно подумав над этим вопросом.

— Так ты чего, не понимаешь, что ли, что про тебя подумают, если узнают, что ты здесь, с нами… жить тем более… что за тобой потянется…

— А мне наплевать, — сказала я, догадавшись наконец, что имеет в виду Васька.

— А родителям твоим?

— Не, родичам не наплевать! — усмехнулась я. — Помнишь, у меня фингал был?

— Ну? — нахмурился Васька.

— Так это родичи с помощью бабушкиной знакомой врачихи пытались проверить, что я тогда тут ночью делала. Вправду компрессы меняла или чего еще… — Рассказывая, я хотела развеселить Ваську и даже приготовилась смеяться вместе с ним, но в ту же секунду увидела, что ошиблась в своих ожиданиях. Васька посерел, потом на сером фоне выступили красные пятна, он закашлялся и, прижимая руки к груди, выкашливал отдельные, не связанные между собой слова: — Ты… Тебя!.. Из-за нас! Сволочи! Убью!

— Да ты чего, Васька?! — испугалась я. — Успокойся. Это ж когда было! И не убили же меня. А фингал — подумаешь, ерунда какая!

— Я думал, тебе из родителей кто двинул, — откашлявшись, сказал Васька, — потому и не спрашивал… А есть такие вещи, которые хуже смерти…

— Ну есть… наверное, — неуверенно согласилась я, подумав про себя, что это все-таки не тот случай. Но возражать Ваське не решилась, уж очень странное у него было лицо. И еще: почему-то мне было приятно. Почему так? Что может быть приятного в Васькиных истериках? Я долго думала, но так ничего и не решила.

Жека держал меня за руку, но я чувствовала, что мысли его витают где-то далеко-далеко. Васька посвистывал сквозь передние зубы. Какая-то пичуга откликнулась со старой яблони. Мы шли смотреть первые цветы мать-и-мачехи.

— Подумаешь, невидаль! — проворчал Васька, однако пошел вслед за нами. Вся «полоса» уже покрылась зеленой паутиной. Зимой самый главный цвет в «полосе» — цвет ржавого железа, сейчас он уже отступал, и иногда мне казалось, что даже просмоленные шпалы и сами ржавые рельсы готовы дать ростки.

— Слышь, — окликнул меня Васька, — ты когда уезжаешь?

— Дней через десять.

— Значит, в то воскресенье рисоваться пойдем, — утвердил он.

— Как рисоваться? — не поняла я.

— Ну, к художникам ентим. Помнишь?

Я кивнула. Васька отвел глаза и добавил:

— Я, енто, скамейки красил. За теток. Пятьдесят рублей заработал.

— Ну и что? — все еще не понимала я.

— А то! — разозлился Васька. — Портрет твой будет из этого полтинника! Поняла?!

— Поняла. — Я почувствовала, что краснею.

Вдруг Васька схватил меня за руку и больно сжал ее.

— Сворачивай, сворачивай! — косясь на Жеку, зашипел он.

— Что? Почему? — громко спросила я, останавливаясь.

Васька заскрипел зубами, Жека тоже остановился, вертел головой, а я опять ничего не понимала. И вдруг почувствовала, что Жекина ладошка в моей руке мгновенно стала мокрой. Я посмотрела на Жеку. Застывшим взглядом он смотрел куда-то в сторону. Там, на боку, раскинув все четыре лапы, лежал мертвый Тарас. Вывороченный из пасти красный язык был испачкан землей. Земля кругом разрыта.

— Отравили, сволочи, — глухо сказал Васька.

И вдруг Жека засмеялся. Сначала тихо и тоненько, а потом все громче и громче. Я не могла отвести глаз от мертвого Тараса и думала, что Жека плачет, но когда взглянула на его лицо…

— Васька! — завизжала я. — Чего он смеется?!

— Смотри! Смотри! Солнце зеленое! Там мать-и-мачеха цветет! — тоненьким голоском сказал Жека, указывая на небо и по-прежнему смеясь.

Я услышала какой-то странный звук и не сразу поняла, что это лязгают мои зубы.

— Пойдем домой, Жека! — заикаясь, умоляющим тоном пробормотала я.

— Фонтаны! Фонтаны! — радостно закричал Жека. — Мы с Тарасом пойдем купаться!

Я выпустила Жекину руку и взглянула на Ваську. Он был чуть серее, чем обычно, но в общем такой, как всегда.

— Васька, — прошептала я. — Что это?!

— Все, — сказал Васька и зажмурил глаза, словно ему в лицо светили фонарем. — Все. Свихнулся.

— Мы с тобой сейчас искупаемся и поедем к маме, — говорил Жека мертвому Тарасу и гладил его свалявшуюся шерсть и оскаленную слюнявую морду.

Меня вдруг затошнило, и на секунду потемнело в глазах.

— Что же теперь? — отдышавшись, спросила я.

— Все, — спокойно повторил Васька. — Теперь все. В больницу надо. Сейчас соберем вещи и пойдем.

— А ты? — спросила я. — Тебя же заберут тоже.

— Теперь все равно. Кому я теперь нужен? — Васька равнодушно махнул рукой и вдруг засмеялся.

У меня похолодели руки и ноги.

— Да не бойся. Это я просто вспомнил, фильм по телику смотрел. Про кошек бездомных. Так вот он так и называется: «Кому он нужен, этот Васька?» — Васька сел на бревно у стены склада и о чем-то задумался.

Жека пел какую-то песню без слов, гладил Тараса и глядел в небо. Я села рядом с Васькой и подумала, что он совсем бесчувственный и, кажется, вовсе не переживает. Мне стало обидно за Жеку и еще за что-то… и почему-то все это превратилось в злость на Ваську, который сидел с приоткрытыми глазами, прислонившись головой к стене, и, казалось, грелся на весеннем солнце.

— Тебе что, все равно, да? — крикнула я. — Тебе не жалко его, да?!

Васька ничего не ответил и вдруг коротко и сильно, не открывая глаз, ударился затылком о бревна. Потом еще и еще раз. Я упала перед ним на колени, рассекла коленку чем-то острым, но даже не почувствовала боли. Старалась обхватить его руками, удержать.

— Васька! Вася! Васенька! — глотая слезы, бормотала я. Хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать этих глухих и страшных ударов. — Прости, прости меня! Не надо, не надо так…

Я попыталась просунуть свою ладонь между стенкой и Васькиным затылком, но Васька упрямо мотнул головой, скрипнул зубами и встал, поводя налитыми кровью глазами.

— Пошли! — спокойно и твердо сказал он. — Поможешь мне.

Жека идти отказался, да он, кажется, и не мог. Руки и ноги его дергались как-то отдельно от тела, глаза то бегали, то застывали вдруг на одной точке. Постоянной была только странная скользящая улыбка, смотреть на которую было жутко до невозможности.

Васька взял Жеку на руки, я подняла нетяжелый, но большой узел с вещами, и мы пошли. Мы шли мимо сараев, мимо яблоневого сада, мимо бутылочной горы, мимо прошлогодних зарослей бурьяна, где я играла в индейцев. Потом Васька свернул на пути, и мы пошли к началам платформ. Я внимательно смотрела себе под ноги, чтобы не споткнуться, и увидела выбивающийся из-под шпалы цветок мать-и-мачехи. Лепестки его, не до конца распустившиеся, казалось, шевелились, отряхиваясь от пыли. Он был весь желтый, толстенький и очень довольный. И таким несправедливым показался мне этот цветок, и пробивающаяся из-под земли трава, и набухшие почки на яблонях, что из глаз сами собой брызнули слезы. Я шла, спотыкаясь и хромая, и почему-то видела нас троих словно бы со стороны. Васька, худой и черный, в своих лохмотьях, освещенных весенним солнцем, с закушенными губами и застывшим взглядом. Жека, бессмысленно улыбающийся у него на руках. И я, с вещами, завернутыми в промасленную скатерть, в разорванных колготках. По колену каплями стекает кровь и впитывается в чулок, делая его теплым и влажным.

Вот показался хвост самой длинной платформы. И уже слышно гудение вокзала, видно, как суетится у его подножия пестрая толпа, хотя отдельных людей еще не различить. На самом краю платформы стоит женщина в вязаной кофте, с сумочкой в руках.

Мы идем, а она стоит и смотрит на нас. И глаза у нее делаются все больше и больше, пока не занимают наконец все лицо.