– Я в «Преисподней» свой человек. Пошли туда! Погуляем как люди…
– Как люди?! Гришенька, ну ты сам подумай: кого у нас на Хитровке «Преисподней» удивишь! Там же все фартовые и болдохи (вернувшиеся с каторги побегом – прим. авт.) бывают. И не гульба там по большей части, а игра на «мельницах»… Моя-то там доля какая?
– Ну ладно, поехали к Бубнову, в «дыру», тоже трактир хороший… Хотя, ч-черт, туда баб вовсе не пускают. Тогда в Городские ряды, к «Мартьянычу», туда с девками можно…
– Гри-ишенька… Ну что ж ты бескрыло-то так?
Люша видела, что Гришка Черный уже начинал нешуточно злиться. Длинные и узкие крылья его тонкого носа раздувались, черненькие усики хищно шевелились. Девушка играла с огнем – и знала об этом. Но именно это ей и нравилось.
– А ты у нас, значит, с крыльями, так? Лебедь белая? А в харю, птичка, не желаешь ли получить? Точнее – в клюв! – Гришка захохотал, довольный собственный грубой остротой. – И перышки пообломать…
– Червончик, другой птичке в клювик – не помешало бы! – Люша продолжала рискованную игру. – Мне ж, чтоб с таким кавалером, как ты, в приличном месте появиться, никак, приодеться надо. Рвань да опорки рядом с тобой, красавцем писаным, вовсе не катят…
– Ну ты, Люшка, и наглая же морда! – почти с восхищением пробормотал Гришка Черный. – Да куда ж ты наладилась-то? К «Яру», что ли?
– Это – да, Гришенька, вот это – ты сам сказал! – Люша привстала на цыпочки и потерлась щекой об Гришкину щеку, заросшую синеватой колючей щетиной. – Вот за этот твой размах я тебя и люблю! Оторви да брось! Безродную девчонку к Яру везти, чтоб ей людей да мир показать! Ай да Гришка Черный…
Гришка вылупил глаза, но, как часто бывало у него с Люшей, не нашелся, что возразить. Что у него, Гришки Черного, размаху мало? Или что он только что сказал совсем другое?
– Но у Яра-то и Ноздря когда-то бывал, и Князь, и Студент даже, когда еще в силе был. Они мне рассказывали. Что там? – разгул дорогой и всех делов. Ну искусства, конечно, это – то, что ты предложил, для меня многого стоит – развлечений-то у девчонки совсем нету… Но уж больно дорого там, Гришенька, а? И я думаю так: может, мы попроще, подешевле (чтоб твои денежки, Гришенька, сберечь!), но зато в красоту поедем? В «Стрельну», а? Никто там никогда не был, но мне у букинистов один человек рассказывал – там рай земной, Гришенька, зимой деревья растут и цветочки цветут…
– Что за человек?! – грозно спросил Гришка, больно сжав Люшино плечо. – Который с тобой беседы ведет и по ресторанам за заставой разъезжает! Небось, шпик полицейский?! О чем это ты с ним разговаривала? Что разболтала?!
– Да старичок это, старичок ветхий! – с притворным испугом запищала Люша. – Ты пусти меня, пусти, Гришенька! Мы с ним о книжках, о книжках только и говорили! А в Стрельну он гурьевскую кашку ездит покушать и птичек послушать. Они там в саду поют…
– Господи твоя воля! – Гришка, уже сдаваясь, склонил курчавую голову. – Так ведь засмеют же меня, Люшка! Кому только сказать: Гришка Черный едет в ресторан птичек слушать и кашку жрать!
– Так это они от зависти, от зависти перед тобой, Гришенька! – воодушевленно воскликнула Люша. – Они – кто такие? Им же весь потолок жизни – украсть, подол девке задрать, водки в трактире выжрать и банк метнуть на мельницах в «Преисподней» до последней рубахи. А у тебя же, Гришенька, душа иначе устроена…
Гришка потряс головой и фыркнул, как норовистая лошадь.
– А какое ж это, по-твоему, у меня устройство души? – не скрывая подозрения, спросил он.
Люша, словно в экстазе, подняла лицо и закатила глаза. Синие тени от длинных ресниц легли на скулы. Над ними жутковато блеснули мутным перламутром белки.
– О, Гришенька! Уж я-то тебя, поверь, знаю. Твоей душе простору и красоты надо. Тебе, как птице, небо для полета потребно! Места у нас здесь в Москве душные, вот что. Как потолки сводчатые в трактирах – давят человека. И полиция после революции лютует. А где-нибудь в Венгрии или в Румынии, к примеру, ты бы, Гришенька, королем был, право слово!
Гришка слушал девушку в немом ошеломлении. Потом, чувствуя потребность хоть что-то сказать в тон, напрягся, с усилием собрал в складки толстую смуглую кожу на низком лбу…
– Когда с каторги бежал, видал: в Сибири просторы немерянные, глаз тонет… И орлы, огромные такие, крыльями машут и на телеграфных столбах сидят. Хотелось мне порой сойти с тракта, уйти туда, в степь и забыть все. Или, еще лучше, взлететь вместе с ними…
– О, Гришенька! – только что не взвыла Люша и полезла целоваться. Гришка аккуратно отстранился. – Ты же не просто душою тонок, ты, как поэт великий, Пушкин Александр. Он так и писал: «Сижу за решеткой в темнице сырой, вскормленный на воле орел молодой…»
– Прямо так и писал? – удивился Гришка, чему-то сразу поверив. – Ну гляди ж ты, какие совпадения бывают… А он, Александр этот, из благородных, что ли? Или из голытьбы, если за решеткой-то…
– Из благородных, Гришенька, из благородных. Его потом на дуэли застрелили. У него и душа тоже благородная была, и нежная к тому же… Как и у тебя, Гришенька, неслучайно ведь вы оба с Пушкиным орлов любите…
Гришка Черный почувствовал, что больше благородства и поэтической нежности души он вынести на нынешний момент просто не в состоянии. Довольно уже этого! Выпить надо! Прямо сейчас! – подумал он и полез в карман за деньгами для Люши.
* * *
Кухарка Васильевна вытерла грязной тряпкой красные вспухшие руки и критически оглядела Марысю.
– Бледновата, девонька! – таков был ее вердикт.
– Да Люшка куда бледнее, чем я! – обиженно возразила Марыся.
– Подружка твоя – нечистая сила, я тебе сто раз говорила, – вразумительно сказала Васильевна, наклонилась, выставив обширный, обтянутый демикотоновой юбкой зад, и полезла под лавку, где хранился ее сундучок. – Глаз у нее дурной, на лицо немочь бледная и с ворами на равных якшается. Разве то для девки дело? Ты себя с ней, пропащей, не ровняй, ты работница и еще, может, за приличного пойдешь… Иди-ко сюда, сейчас мы тебе красоту наведем, залюбуешься…
Через некоторое время красота была готова. Губы подмазаны свекольным соком, брови аккуратно вычернены жженной пробкой. Светло-русые, с золотым отливом волосы заплетены в косы и уложены короной. Поверх них – крошечный малиновый берет. В карман марысиной полосатой камлотовой юбки Васильевна положила крошечный кусочек мягкого коричневого камешка.
– Вот ентим натрешь щеки перед тем, как в залу идти. Да силы не жалей. Сразу румянец будет, как у купеческой дочки, которая всю жизнь как сыр в масле каталась. Поняла меня?
– Поняла, – кивнула Марыся. – А что ж это такое за средство? И откуда оно, Васильевна, у тебя?
– Называется «бодяга». Живет на дне моря-окияна. Пользуют ее для наведения красоты барыни да княгини всякие. Мне моя старая барыня подарила, когда я еще молодой была, и у ней кухаркой услужала…
Васильевна еще повертела Марысю из стороны в сторону, убрала за маленькое розовое ухо выбившуюся прядь, расстегнула верхнюю пуговичку на синей казинетовой жилетке…
– Эх, видела бы твоя тетка-покойница, какая ты красоточка аппетитная стала! – тяжело вздохнула Васильевна. – И ведь что обидно – пропадешь ни за грош, как и она, как и все мы здесь…
* * *
– Не дури, Люшка! Не дури лучше, я тебе сказал! – Гришка скалил зубы и тряс головой, как жеребец на ярмарке, которого исподтишка горячит цыган-барышник. – Не будет того, чтобы я по твоему слову судомойку в ресторан возил!
– Ну, Гришечка, ну миленький! – ужом извивалась Люша. – Ты ж сам с собой Ноздрю для спокойства берешь, нешто ж я не вижу! А мне Марыська для того же нужна, я без нее беспокоиться буду, того еще в припадок кинусь, я ж с детства припадочная, рассказывала тебе… Тебе же, Гришечка, заморока сплошная выйдет…
– Не юли и не уговаривай даже! – отрубил Гришка. – Ноздря мне для будущих дел нужен, а вовсе не для какого-то там покоя. А на Марыську нету моего согласия! Неужели не понимаешь, в унижение мне это! Люди скажут: нешто Гришка Черный себе покраше компании не нашел, чем судомойка-малолетка?!
Закусив губу, Люша мгновение размышляла, а потом резко сменила роль. Не только выражение лица, даже поза и движения ее стали другими. Мимика уменьшилась в количестве – осталась едва одна четверть от исходного.
– Значит так, Григорий, слушай сюда, – спокойно сказала девушка. – Без Марыськи и я не поеду никуда. Мне не в радость будет – так зачем свое время и твои деньги тратить? Понял, о чем я? – дождалась злого кивка и продолжала невозмутимо. – Так. Теперь по существу твоих, Гриша, слов. Тут я тебе дельно возразить могу и ты со мной, как умный человек, согласишься. Марыська годом старше меня, и лицом и фигурой краше значительно. В судомойках она потому только, что воспитание от семьи получила, желает на жизнь честным трудом зарабатывать, и марухой у вора, в отличие от меня, быть вовсе не хочет. За это ей мой решпект и уважение. Касательно же почета, так скажи мне, Гриша, когда у тебя еще настоящий паспорт был: ты в нем кем по сословию записан?
– Из крестьян Орловской губернии, – ответил сбитый с толку Гришка, который, как часто бывало, не понимал, куда клонит подружка.
– Ага! А покойный отец Марыси был – панцирный боярин! Боярин! И зовут ее полностью Мария Станиславовна Пшездецкая, панцирная боярышня! Так кому здесь что в унижение выходит – думай, Гриша, сам!
– Господи, Люшка, ты меня с ума когда-нибудь сведешь! – тяжело вздохнул Гришка. – Какой еще боярин?!
– Я же тебе русским языком сказала: панцирный! Их еще царь Иоанн Грозный по западным окраинам Руси рассаживал, чтобы охраной служили. И панцирь жаловал. Представь теперь, какой у Марыськи древний род! Да вам с Ноздрей…
– Люшка, все, лады – зови свою Марыську! Только за это чур, уговор: чтоб Ноздре эту историю про панцири от царя Грозного не рассказывать! И прочие твои сказки… договорились?
– Конечно, Гришенька, конечно, соколик! Да мы с Марыськой вовсе молчать будем и рот открывать только тогда, когда покушать или испить чего принесут… Разве ж мы, ничтожные, при таких фартовых людях как вы с Ноздрей, можем чего-нито умное сказать!
– Ох и змея же ты, Люшка… – задумчиво глядя на подружку, сказал Гришка. – Змея-перевертыш, правильно Сашка-покойник говорил…
* * *
– Мамочки мои! Краса-то какая! – взвизгнула Марыся и тут же закрыла себе рот ладошкой.
Сойдя с двух лихачей у загородного ресторана «Стрельна», компания имела вид преизрядный. Гришка и Ноздря вырядились в пиджачные пары расцветок лазоревого в полоску и горчичного с красной искрой соответственно, к ним повязали шелковые черные галстуки (партию таких недавно украли с одной из мануфактур), а Гришка даже нахлобучил на приглаженные с маслом кудри чуть потертый цилиндр. В качестве верхней одежды Ноздря имел диковинное багровое пальто с бобровым воротником и обшлагами (явно перешитыми с иного предмета хитровскими умельцами). Гришка же демонически кутался в темно-синюю альмавиву, пролежавшую в каком-то сундуке как бы не с тридцатых годов прошлого века. Из-под нее торчали опойковые сапоги с галошами. Люша была одета в красное люстриновое платье довольно строгого покроя, с белой в красных цветах мантилькой на плечах. Разукрашенная кухаркой Васильевной Марыся более всего походила на кормилицу в традиционном русском стиле из старых купеческих семей – не хватало разве что кокошника (пикантность заключалось в том, что на деле Марыся была польско-литовских кровей, о чем и рассказывала Гришке Люша). Ноздря поглядывал на нее довольно-таки плотоядно.
Марысин возглас относился к удивительному зимнему саду, которым и славилась «Стрельна». В огромных кадках росли столетние тропические деревья. Фонтаны и ручейки журчали между искусственных гротов и скал, в зелени прятались резные беседки. В зале между столиками по решеткам вились разнообразные плющи, щебетали тропические и обыкновенные подмосковные птицы. Кругом располагались кабинеты. На нескольких сценах выступали цыганский хор, иллюзионисты и пр. артистический контингент для развлечения почтеннейшей публики.
– Подумаешь, – пробормотала Люша. – У нас в имении в оранжерее у Акулины цветы и подиковинней цвели. И фонтан выше бил…
Ноздря с недоумением взглянул на Гришку.
– Я ж тебе говорил – больная она слегка на голову, – прошипел Гришка подельнику. – При пожаре в деревне умом повредилась. Думает, что прежде барыней была, жила в своей усадьбе со слугами…
Ноздря окинул Люшу равнодушным взглядом (она была не в его вкусе, ему нравились украинки или еврейки, непременно пышные и спереди и сзади) и фыркнул от такого диковинного предположения.
От обилия света, цвета, смеха, музыки и зелени Гришка Черный, по жизни привыкший к сумеркам, чаду, низким сводам, приглушенным голосам, изредка перемежаемыми дикими выкриками и стонами жертв, как-то стушевался.
Ноздря, более эмоционально стабильный по природной конституции, принял инициативу на себя.
– Человек! – обратился он к похожему на грача официанту. – Значицца, так. Вино чтобы было французское. А еда чтобы русская. Это понятно?
– Разумеется, так, – немолодой уже официант изогнулся льстиво-отчужденно.
Короткие, почти дружеские отношения были у него с завсегдатаями. В этой же компании он, изрядный психолог, легко опознал случайно-залетных птиц, от которых невесть чего и ждать. Официант был опытно-заслуженный. Не считая пяти лет в мальчиках (их в зал не пускали), служил в московских трактирах уже семнадцать лет. Первые четырнадцать белорубашечником-половым, последние три – фрачным официантом. Знал: неизвестность хуже всего. Ведь даже в приличных ресторанах в любой момент всякого ждать можно. Про постоянных посетителей хоть наперед все известно: когда он что закажет, когда пожелает на пальму влезть (подать немедленно таз со льдом, окунуть – охолонется почти наверняка), а когда и бутылкой шампанского в зеркало зашвырнет. И как расплачиваться будет за кутеж – тоже известно загодя. А случайно заехавшие? Вот перед Рождеством промышленник из-под Тамбова накушался шампанского пополам с коньяком: не успели спохватиться – нырнул в бассейн, золотую рыбу зубами поймал и сожрал…
– А чего-нибудь конкретно изволите?
– Кулебяку желаем в двенадцать ярусов! – спросил Ноздря. – Есть такая? Я про нее ажник в Житомире слыхал. Любопытно попробовать.
– Ну ежели в самом Житомире, так непременно необходимо подать, – чуть-чуть усмехнулся официант. Люша ответила ему широкой ухмылкой. – Селяночку желаете-с? К ней расстегайчики из налимьих печеночек? Икорку ачуевскую свежую только что завезли…
– На твое усмотрение…
– Селедку и зубровки побольше! – хмуро сказал Гришка Черный.
– Ну уж это непременно-с, не извольте беспокоиться. Как же без селедочки-то?
– А ведь он над нами издевается… – изогнув уголок рта, шепнула Люша Марысе.
– Что ж, – юная судомойка дернула плечиком. – Официант тоже человек и взгляды иметь может.
Она была права. Немолодой официант регулярно читал газеты «Речь» и «Новь», состоял членом своего профсоюза с самого его основания в 1902 году, и еще до основных революционных московских событий неоднократно участвовал в демонстрациях, где официанты во фраках требовали введения восьмичасового рабочего дня, замены чаевых твердым окладом, отмены обязанности нести бремя по неоплаченным гостями счетам и ликвидации всяких позорных прозвищ вроде «человек», «Иван» и обращения на «ты». Впрочем, в политическом смысле он был махровым консерватором, монархистом до мозга костей и искренне считал, что святого, но простоватого царя-батюшку Николая Александровича непрерывно обманывают подлые министры-корыстолюбцы. День 9 января 1905 года, когда в Петербурге по приказу царя расстреляли рабочую демонстрацию с иконами, идущую к Зимнему дворцу, был воистину самым черным днем в его жизни. Потом для успокоения своей души он все-таки убедил себя, что царя во дворце тогда не было, и ему вовремя не доложили…
Марыся пробовала все подаваемые блюда с толком, с чувством, с расстановкой. Мешал Ноздря, который после селедочки с зубровкой норовил то по плечику погладить, то за коленку подержаться. Но готова была терпеть – впечатлений масса и все нужно запомнить для дела – когда еще придется в таком месте побывать! Гришка Черный скучно напивался, не поднимая головы. Оживился лишь один раз – когда статная цыганка – певица, проходя мимо в сопровождении гитариста, остановилась и пропела куплет у их столика, огненно подмигнув Гришке и почему-то Люше. Гришка попытался сунуть ей ассигнацию, она не взяла. Гришка опять насупился. Люша, что-то вспомнив, подозвала буфетчика и попросила передать деньги артистке.
– Покрадет ведь, – буркнул Гришка.
– Ни боже мой! – уверила его Люша. – Не принято.
Сама Люша ела мало и откровенно тяготилась сидением на одном месте. Попросилась в дамскую комнату, а на обратном пути пошла бродить среди тропических зарослей зимнего сада, разглядывать рыбок и птиц. Большой осетр высунул длинную морду из бассейна. «Бедный! – посочувствовала рыбине Люша. – Съедят тебя…»
– Американская звезда, с успехом выступавшая на Бродвее, привезла нам свое озорное искусство… Мисс Глэдис МакДауэлл! – выкрикнул распорядитель.
На небольшой сцене начала выступление густо-напудренная и по-видимому сильно немолодая артистка с номером оригинального жанра. Она пела куплеты, приплясывала с тяжеловатой грацией и одновременно то жонглировала яблоками и апельсинами, то по кругу пускала в воздух три блюда, на которых каким-то непонятным способом держались жаренные, с корочкой, самые настоящие на вид цыплята. Люша остановилась поглядеть. Потом подошла поближе, стараясь разгадать секрет не падающих цыплят. Потом присела на бортик, полускрывшись в плюще, чтобы послушать куплеты. Глэдис пела по-русски – с заметным акцентом, но вполне понятно. Толстые московские купцы, по-видимому завсегдатаи, хорошо знавшие мисс МакДауэлл, приветственно и радостно махали руками и почти в каждую паузу кидали на сцену деньги.
– Эй, Глэдис, а ты «Боже царя храни» могешь?! – вылез какой-то, особенно пьяный. – Давай, американка, за Россию, а?! – помахал в воздухе крупной купюрой. – Самодержавие, православие, народность!!!
Глэдис слегка поклонилась, приветственно притронулась к шляпке с небольшими полями и звонко пропела:
Купцы взревели. Кто от восторга, кто от возмущения. Люша тоже высунулась вперед из плюща и зааплодировала.
– Благодаря вас, благодаря… – улыбалась Глэдис и вдруг заметила Люшу.
Миг всматривалась напряженно, наморщив лоб сквозь белила и пудру, и едва ль не взвизгнула. – Лялька?! Лялька Розанова?!!
Тяжело соскочила с эстрадки, в несколько шагов была рядом (оказалась на голову выше девочки), схватила ее за плечи, вгляделась близорукими глазами:
– Нет, нет, сорри, прости, дарлинг… Вижу, вижу теперь… А как чертовски похожа… Вот эта поза, movement (движение – англ.)… И цвета – Ляля, хоть и цыганка, но любила именно так: красное и белое… Я обозналась, глаза к старости worthless (бесполезны – англ.), сорри, детка…
– А цыганка Ляля Розанова – она кто? – спросила Люша. – Вы ее знали?
– Конечно, я ее знала, – усмехнулась Глэдис. – Мы с ней, можно сказать, были girlfriend. Насколько вообще можно дружить с этим племенем…
– А что стало с Лялей потом? – настаивала Люша.
– Потом она вышла замуж, ушла из хора… После до меня доходили слухи, что она умерла, но я не знаю, можно ли им верить… Но что тебе stories from the past (истории из прошлого – англ.), детка?
– Я очень на нее похожа?
– Нет, теперь я вижу, что нет, – твердо ответила Глэдис. – У тебя совсем другие глаза. И кожа белее, и губы тоньше. Но вот movement, фигура, взгляд, общая повадка… Я схватила глазом, как ты стала двигаться и … I was wrong (я была неправа – англ.)…
Люша помедлила, глядя на Глэдис МакДауэлл и как будто оценивая ее по какой-то непонятной шкале. Потом сказала.
– You are not entirely wrong. Apparently, I am the daughter Lyalya Rozanova. (Вы были не так уж и неправы. Кажется, я дочь Ляли Розановой. – англ.)
Даже Гришка заметил какие-то изменения в Люшином облике, когда она возвратилась к столу.
– Люшка, чего? – хмуро спросил он. – Обидел тебя кто? Так нечего шляться где ни попадя, да со всякой швалью базары разводить. Люди-то на свете, знаешь, разные попадаются (эта сентенция особенно умилительно прозвучала в устах Гришки Черного – беглого с каторги вора, вовсе не гнушавшегося при случае пролить человеческую кровь). Сиди как все за столом, вон вина выпей, икрой заешь…
– Гришенька, нам бы с Марыськой сладенького чего-нибудь, – попросила Люша. – Пирожного или хоть кашки с изюмом.
– Человек! – крикнул осмелевший после зубровки и сменившей ее смирновки Гришка. – Подь сюды!
– Марыська, – наклонилась к подруге Люша. – А я теперь знаю, как моя фамилия. Люша Розанова.
– Ничего, подходяще, – снисходительно одобрила привыкшая к причудам подруги Марыся.
– Да уж покрашивше твоей, – огрызнулась Люша.
– Моя зато родовитее, – возразила Марыся и примирительно добавила. – Так ведь девушке-то это все равно – как замуж пойдешь, так и фамилия, и по сословию – все мужнино будет… А откуда ты вдруг в ресторане себе фамилию-то добыла? В артистки, что ли, решила податься?
– У меня мать в цыганском хоре пела. Солисткой. Ее Ляля Розанова звали. А подруга ейная, артистка, признала меня, точнее сослепу за мать приняла…
– Да ты ж не больно-то на цыганку похожа, – удивилась Марыся. – Глаза-то у тебя…
– Что-то все же есть, – возразила Люша. – Потому как не она первая цыганскую кровь во мне признала. Да и видит она без очков плохо совсем, глаза ей не разглядеть было. Говорит: двигаюсь я точь-в-точь как она, и рост, и фигура.
– Вона как… Занятно получается… – протянула Марыся. – И что же теперь?
– Теперь она меня к себе в гости пригласила – про мать расскажет и так поговорить. Я, решила уже, пойду.
– Это правильно, – одобрила Марыся. – А потом? Цыгане-то тебя за свою, небось, не признают. У них же, как везде, мужики все решают, а эта подруга…
– Да она вообще американка! – перебила Люша. – Миссис Глэдис МакДауэлл. Цыгане тут пока вовсе не причем.
– Господи, интересно-то как! – возбужденно воскликнула Марыся. – Ах, Люшка, какая ж у тебя все-таки судьба кучерявая получается! Прямо как волосья твои…
– Что, завидки берут? – усмехнулась Люша. – Остереглась бы моих «кучеряшек»-то. Не ровен час кто там (указала на застекленный квадратами потолок) услышит…
Накаркала. Известное дело, глаз-то дурной, цыганский…