– Банально… Ужас, до чего банально и старо как мир. Ты молода, хорошо двигаешься, у тебя есть какой-то голосок и миленькая мордашка… а главное – тебе ужасно хочется чего-то необыкновенного! Плоская равнина во все стороны наводит уныние. Да, это ты сегодня понимаешь, что она – разная и полна особой красоты, и… а тогда казалось, что вот это плоское пространство – монотонно, как смерть!

Моя смерть, да! О, сегодня я должна чувствовать ее ближе – но на самом деле именно тогда она была рядом – совсем рядом, среди этой жесткой травы и пятнистых коровьих туш, у которых даже рисунок пятен, и тот одинаковый! Я терпела, сколько могла, а потом поехала в Уиллокс… это городок, которого нет ни на одной карте, но зато там останавливается поезд – на две минуты, но мне хватило, чтобы познакомиться с проводником пассажирского вагона. Он был хороший парень, Сет Бохенси. Полтора месяца я встречала его на станции – три раза в неделю, по вторникам, четвергам и субботам, – и мы успевали перекинуться парой слов. А потом наступил такой прекрасный день, когда я пришла к поезду с саквояжем, в который уместились все мои вещи, и он увез меня в Нью-Йорк. В Нью-Йорк, да, в тот самый сказочный город – птичий рай! Это у нас пели такую песенку:

Ах, Нью-Йорк – дальний край, Птичий рай, Норки из глины, Гнезда из прутьев, Тянутся к небу – Так и живут …

Вот и я как-то спела ее на вечеринке. Просто так, от хорошего настроения. Да, у меня в Нью-Йорке все очень мило складывалось: магазину дамского белья требовалась как раз такая продавщица, как я. Их не смутил даже мой западный акцент. А потом пришел один художник и нарисовал просто потрясающий мой портрет! Ну, на самом деле это была реклама корсетов, но позировала-то я. И этот портрет увидел великий человек – Эйб Ренски…

Да-да, я знаю, что по общему мнению существует только один великий Эйб! Ну, этот, который на долларовой бумажке. А здесь, в России, и вовсе ни одного не знают! Так вот, Эйб Ренски – настоящий гений, чистой воды!

Кто он такой? Ах, правда, я же не сказала. Он – антрепренер, и без него половина бродвейских театров не прожила бы и недели! От него-то я и узнала, что мое место вовсе не за прилавком модного магазина!

Какое было время, ах, какое время! У меня до сих пор колотится сердце, стоит только вспомнить! Я ведь даже не мечтала об этом. Да, сцена – это что-то такое, совсем не про меня. Мы, понимаешь ли, в фермерской семье были немножко не так воспитаны…

О, именно что немножко. Иначе разве стала бы я позировать для рекламы корсетов?

Но вот как это было. Мне – девятнадцать лет, и меня берут на роль в «Птицу мечты». Не очень большая роль, но надо было учить огромную кучу текста. И ноты! Черт, я-то ведь совсем не знала этих нот, ну просто ни одной!

Другой бы что сделал? Выгнал необразованную девицу и поискал другую… Но мистер Ренски, кажется, решил, что такой, как я, больше не найдет. И он оплатил мои занятия! Меня учили множеству полезных вещей! Петь, танцевать, ходить, говорить, держать ложку и вилку… короче говоря, буквально всему. Свободного времени – просто ни секунды… Сету надо было набраться терпения и подождать, но он не захотел… Чего подождать? Ну, мы ведь собирались пожениться, разве я не сказала?

У него даже не хватило смелости прийти и объясниться, он прислал записку. С какой-то ерундой, я и не подумала, что это он всерьез. А потом была премьера… он не пришел… И подумаешь! Это был великий день! Величайший! Успех, понимаешь? Просто – успех! Ах, ну какой там Сет, я и вспомнила-то о нем только следующим вечером!

Нет, я не вышла замуж. Вообще. Да мне просто было некогда! Я работала с Эйбом Ренски. Или – на Эйба Ренски, так вернее. А как иначе, он же должен был вернуть то, что в меня вложил! О да – вернул, вернул… и с большими процентами. Какое золотое время было! Я выходила на сцену четыре раза в неделю, вернее – шесть, потому что в субботу и воскресенье было по два спектакля. Эйб каждый раз закатывал скандал! Ну, в субботу – им же нельзя по субботам работать, евреям, а ему приходилось, никуда не денешься, но хорошенько поскандалить по этому поводу – святое дело!

Ах, видела бы ты его, когда он орал и расшвыривал по гримерке мои парики и костюмы! Страшный, как… ну, как этот, которого пожевал кит… в Библии, помнишь? Да он всегда такой был, даже когда не орал. Смуглый, как креол, маленькое личико в морщинах и черные круги под глазами. Нет, не болезнь… от природы так. Хористки его ужасно боялись. А я обожала. Как же я его обожала…

В общем, шли золотые годы, и я имела успех… А ты знаешь, что такое успех на Бродвее? Что такое публика на Бродвее? Ради нее можно сутками репетировать, сутками заниматься у станка, сутками петь – и не сорвать голоса, и подскакивать от радости, как мышь в шампанском! Нет, этого не расскажешь. Когда тебя любят…

Меня любили, очень любили! Был один немец… Рыжий немец, представляешь? Он был танцор. Латинские танцы… сногсшибательно! Такой высокий, бесподобно гибкий и наглый. Он двигался, как змея – знаешь, когда она перетекает… вот только что была здесь – и уже в другом месте, и ты не успеваешь увидеть, как она это делает… Да, у нас далеко зашло. Мы строили планы… Аргентина, Буэнос-Айрес – я была готова пожертвовать всем… моей публикой! Я просто не отдавала себе отчета – чем собираюсь жертвовать!

Ничего, Эйб Ренски быстренько вправил мне мозги. Мы ужинали в одном итальянском ресторанчике… нашем любимом… там чудесно готовили пасту с креветками – может, и теперь еще готовят, этот Тонино, он же моложе меня… Так вот, мы ужинали, и он показал мне билеты. Да не Тонино, конечно – Эйб! Билеты на пароход. Европа, сказал он. Я везу в Европу «Ковбоя Джейн» и «Каблучок». Джейн будешь играть ты.

Думаешь, я сразу согласилась? Как бы не так! Я металась в остервенении! Как эта ослица… или осел… ну, тот, что не мог выбрать из двух вязанок сена, какая вкуснее! Всю ночь металась и еще половину дня! Я же любила рыжего немца, правда любила. Если бы можно было взять в Европу и его…

Но, понимаешь, о такой роли, как ковбой Джейн, я до тех пор только мечтала. Все-таки то, что у меня было, это… как тебе сказать – это были не самые высокие вершины. А с этой ролью я бы стала настоящей звездой.

И могла бы приехать домой… к нам в Небраску, и брат бы посмотрел на меня не исподлобья – мол, зачем явилась позорить! С гордостью бы посмотрел.

Хотя, может, и нет. Да что говорить. Такая роль – чудо и единственная удача сама по себе.

Мы едем в Париж, сказал Эйб. Они думают, что их «Мулен-Руж» – лучший в мире. Пусть посмотрят на настоящее бродвейское искусство и умрут от зависти.

И мы отправились в Европу. Он пришел проводить меня… Да, мой рыжий немец – он пришел, и я сказала, что вернусь, и у нас все будет. Он сказал: нет, ничего у нас не будет. А ведь я ни словом не обмолвилась ему про Эйба. Просто он всегда читал мои мысли… А с Эйбом… понимаешь, с Эйбом у нас все равно ничего не могло быть. Он никогда… хотя иногда мне казалось, что… Нет-нет, только казалось.

И вот мы добрались до Парижа, и был назначен день премьеры, и накануне мы катались по Сене на таком смешном маленьком суденышке, и ходили смотреть на этот знаменитый собор… ну, в котором горбун полюбил цыганку, и Эйб рассказывал мне, что сделает спектакль на этот сюжет, и я буду играть цыганку, и меня повесят в конце! И вот так взял меня пальцами за горло… и мы пошли есть мороженое – а наутро горло у меня распухло так, будто я и в самом деле побывала в петле! И лучше б меня и правда повесили, прямо там, в этом соборе с химерами!

Я не играла премьеру. Стефани Дин играла. И потом… через восемь дней я все-таки вышла в роли Джейн, но парижская публика, она оказалась совсем как наша. Понимаешь, она уже привыкла к Стефани и полюбила ее, она не хотела видеть в этой роли никого другого. Ну, и если совсем честно, мой голос… я, наверно, поторопилась тогда выйти на сцену, и не надо было столько репетировать с больным горлом.

Ну, если я тебе скажу, что раньше у меня был совсем не такой голос, ты поверишь?

Но тогда мне казалось, что это ужасно несправедливо. И виноваты, конечно, были все вокруг. А в первую очередь Эйб. Ох, какой скандал я ему устроила! Я сказала, что все это он нарочно. Это мороженое и ветер на реке. Что он и не собирался давать мне роль! А Стефани подтвердила, что так и есть.

Нет, конечно, на самом деле было не так. Он, может, и сволочь, но все-таки не такая. И потом, он же тратил деньги… ну, хотя бы на билет! Он бы ни за что не стал этого делать, если бы собирался…

Но мне было нужно, чтобы он сам это подтвердил. А он ничего не сказал. Совсем ничего, представляешь? Я орала, а он молчал. Это Эйб-то, которому только дай повод поскандалить! Я только у вас в России встречала людей, которые умеют ругаться не хуже Эйба Ренски – только у вас, и больше нигде!

Может, как раз поэтому я и не уезжаю из России?

Хотя… куда бы я теперь поехала из России, интересно?

В общем, когда подошли к концу наши гастроли, мы были уже почти врагами. Почти. Я все-таки оставила мостик… тоненькую ниточку, по которой могла бы вернуться, если бы увидела там, на его стороне, хоть чуть-чуть приоткрытую дверь.

Но там не было ни щелочки. Или мне казалось, что не было? Может, я плохо смотрела? Я не знаю… До сих пор не знаю, представляешь?

А тут появился этот русский.

То есть, на самом деле он был тоже еврей, только из России. Прилип ко мне, как… ну, ты же знаешь эту вашу пословицу…

А у нас на Бродвее был девиз: «Show must go on!» – по-русски это будет «Представление должно продолжаться!» В смысле, продолжаться любой ценой. Ты понимаешь?

Ну, дальше, пожалуй, и рассказывать нечего.

Что? Был ли у меня в России успех? Ну, конечно. Очень большой успех… в очень-очень маленьких городах… примерно как наш Уиллокс. Жалко, там я так и не спела на сцене. Зато теперь пою в вашей древней столице. Она такая забавная. Эти тяжелые сонные своды… Мне ужасно нравится, когда в них вибрирует эхо. И когда ваша публика загорается и кричит, и кидает на сцену разные вещи. Нет, на нашу она все-таки не похожа. Но немножко похожа на Эйба Ренски.

Разве это не успех?

Глэдис рассказывала, Люша молчала. Американка была проницательна, но не знала как подойти, спросить. Эта девочка… она узнавала в ней древнюю цыганскую отчужденность. Судьбу особого народа. Это было и в ее старинной подружке, Ляле Розановой, которая вдруг, оставаясь рядом, уходила куда-то далеко-далеко, по вечной цыганской дороге, в страну озаренных кострами ночей и длинных и страстных песен… Но в дочери было и еще что-то…

– Тетя Глэдис, ты рассказывай, рассказывай, я слушаю.

– Да вроде все уж про себя и рассказала.

– Тогда про мою маму расскажи. Она замуж за отца выходила? Ты знаешь?

– … Была ли свадьба? Была. Знаю, конечно. Как не знать? Я же сама сватьей к цыганам ходила. Из ваших, с отцовой стороны родственников – кто ж в табор пойдет? Он меня, как Лялину подругу, просил. Все подкупить пытался, башмаки дарил… Люблю я удобные башмаки с пряжками из камушков, признаю – слабость моя…

Все как положено было – дрэвце (это на их языке, а по-русски просто ветка березовая) с собой несли, в лентах цветных и все пятирублевиками увешанное. И пирог свадебный, отцова кухарка пекла. Цыгане, они отчего-то бумажным деньгам не верят, монеты любят. Сорочье племя – чего и говорить. Выкуп после тоже десятирублевиками серебряными отец твой давал – тридцать штук, вынь да положь. Да ему ничего не жаль было, Ляльку только и видал одну, а более – ничего. Родители у Ляли далеко кочевали. Баро (старший их, из хора) согласие дал, потом сняли полотенце с пирога, я изловчилась, успела первая отломить. А толку, скажи? Это у них, у цыган, примета такая: кто первый от свадебного пирога кусок отломит, тот удачно своих детей женит или замуж выдаст. Кого мне женить? Тебя вот если только устроить, Крошка Люша…

Столы накрыли в Грузинах, там из всех хоров цыгане собрались, человек сто, не меньше. Молодые вместе сидели, а прочие – мужчины и женщины поврозь, за разными столами. Так у них принято. Кольца обручальные у них не обязательно, но отец твой настоял – обменялись. Баро клятву их принял, потом капнул из глиняной кружки на них вином, допил остальное и вверх подбросил. По их приметам – чем больше осколков, тем дольше и счастливее семейная жизнь. У твоих родителей кружка случайно на ковер упала и раскололась всего-то пополам… Цыгане решили: не к добру…

Потом уже мы, сваты, поднесли им хлеб-соль и я по-цыгански присказку выучила и оттарабанила, как та же сорока. До сих пор помню: «Те на вурцын туме ек аврэхке сар чи вурцинпе о лон тай о манро. Сар нащтин ле мануш те скэпин катар о манро, кадя чи нащтин туме те скэпин екх аврэстар». По людски это означает: «Чтобы вы не стали противными друг другу, как не становятся противными один другому соль и хлеб. Как не могут люди оторваться от хлеба, так чтобы вы не могли оторваться друг от друга». Молодые отломили по кусочку хлеба, съели с солью.

Потом их отвели в отдельную комнату, чтоб муж мог удостовериться в девственности невесты. У цыган, чтоб ты про них ни слышала – с этим очень строго поставлено, русским артисткам не чета. И тогда, и теперь тоже. Если родители далеко, за девушку руководитель хора отвечает… Хотя… тоже дикость, конечно – рубаху потом гостям на подносе подают, украшенную красными цветами.

– Да ладно тебе, тетя Глэдис, – возразила Люша. – Дикость… Ты христианка? Так христиане вообще своего бога едят и кровь его пьют. Это как?.. А венчались они?

– Иконой какой-то баро их благословил, это было, кольцами, я уже сказала, менялись. А венчания православного, нет, не было точно. Для цыган это не обязательно. Они свой обряд почитают. Но Николай Ляле, кажется, обещал, что потом, в деревне уже, повенчаются. Обманул?

– Обманул, – кивнула Люша.

– Ты, стало быть, по вашим законам незаконнорожденная?

– Стало быть, так. Впрочем, меня он, кажется, по бумагам признал.

– И то хлеб, как у вас говорится, хотя и без толку по твоей жизни, – вздохнула Глэдис и заметила, остро блеснув глазами. – Что-то ты, Крошка Люша, сегодня еще бледнее обычного. Может, голодная? Или заболела? Или случилось чего?

– Случилось, – кивнула Люша. – Мне нынче возвращаться на Хитровку никак нельзя…

– С дружком своим воровским что ли поругалась? – Глэдис понимающе покивала усыпанной папильотками головой. – Так ночуй сегодня у меня. Завтра помиритесь.

– Нет. Я человека убила.

– Ты?! Как это вышло?! Кто ж он был такой?!

– Ноздря его звали. Обычный фартовый, приезжий из Житомира, моего Гришки подельник. Пока трезвый, и не злой даже. А тут напился, да на «мельнице» проигрался еще. Хотел мою подружку Марыську снасильничать, она ему не давалась, он стал ее избивать, она кричать… у нее тетку-то родную так и убили, никто не вступился… Ну я и… когда я мальчишкой одета, ножик-то завсегда со мной…

– Что ж… Ты смелая девочка, Крошка Люша! – утвердила Глэдис. – Как же теперь думаешь?

– Теперь меня и полиция и фартовые будут искать. Надо мне чего-то иное придумывать. Может, мне к цыганам податься? Кровь все-таки… Ты, тетя Глэдис, сможешь ли узнать, где теперь табор, из которого мою мать в хор взяли, кочует?

Глэдис надолго задумалась.

– Такое дело сразу не делается, Крошка Люша. Тут надо, как у вас говорят, хорошенько обмозговать. Узнать от цыган можно, наверное. Есть еще такие, которые Лялю Розанову помнят… Но… танцуешь ты, Крошка Люша, интересно весьма… А петь можешь?

– Могу, – кивнула Люша. – Как Ляля Розанова, это вряд ли, конечно. Меня ж не учил никто. Но – могу. Степка говорил, что я те же песни пою куда лучше, чем артистки на ярмарке.

– Надо думать, – повторила Глэдис МакДауэлл. – Что сказать цыганам, да как подать, да как время выбрать. Пока два-три дня поживешь тихо у меня, заодно и у вас на Хитровке все поуляжется… А там поглядим…

– Спасибо тебе, тетя Глэдис!

– Да на здоровье, как у вас говорят, лишь бы на пользу пошло! – откликнулась Глэдис и добавила задумчиво. – А вдруг да и не соврали мне тогда цыганские-то приметы…

* * *

ДНЕВНИК ЛЮШИ (вторая тетрадь)

Украшения моей матери манят меня к себе, как кошку валериановые капли, а журавлей – осенняя небесная дорога. Отец сдержал обещание – иногда (если я не выкидываю очередного «фортеля», по выражению Пелагеи, и не считаюсь наказанной) пускает меня в мамину комнату, и дает поиграть с ними и покрасоваться перед трюмо. Блеск камней и золота оказывает на меня странное действие – увешавшись ими и глянув в зеркало, я как будто проваливаюсь в древнюю волшебную страну. В ней – царь-Берендей из нянюшкиных сказок, Огненный змей прилетает к красной девице и рассыпается на рассвете золотыми искрами, в голубом утреннем тумане расчесывают зеленые волосы и прихорашиваются печальные русалки, в глубоких пещерах спят несметные сокровища, которые добывают изможденные пленники и стерегут ужасные мертвецы… Драгоценные камни – мой пропуск. Я гуляю по волшебной стране и дрожу от сладкого ужаса.

Очень жаль, что нельзя никому показать и рассказать. Отец запретил и караулит. А мне невтерпеж. Один раз я даже Трезорку кухонного привела (отец усмехнулся, но разрешил). Песик как увидел меня всю в золоте, да в камнях самоцветных, так начал истошно лаять и остановиться не мог. Пришлось выгнать его. Кто ж еще? Пелагея – сама по сказкам мастерица. Про Груню отец и слышать не хочет и никогда ее в свою половину не допустит. Остается Степка. Накануне я ему, ничего не объясняя, велела на крыше схорониться, веревку приготовить и ждать от меня сигнала. Он поворчал, конечно, но согласился, потому что любопытства в нем не меньше, чем во мне самой.

Была я весь вечер как шелковая. Умылась, волосы дала расчесать, переоделась в ночное (обычно ложилась в чем была, или уж, если силой грязное заставят снять, – голой) молитву с Пелагеей прочла… Нянюшка даже насторожилась, все время лоб мне щупала и запор на двери три раза проверила, чтоб я ночью не сбежала куда (зря она беспокоится – ключ-то от двери у меня давно есть, а засов только снаружи задвинуть можно).

Наутро отцу доложила, что вела я себя странно тихо, и не привязалась ли какая болезнь? Отец от нянюшкиных опасений отмахнулся, долго в кабинете мне про Америку рассказывал (это мне нравится, хотя большую часть я уже в книжках прочла, но глобус крутить и рассматривать – все равно интересно), а потом, как обещал, пустил меня в мамину комнату и снаружи запер, сказав, что через час придет. Как я украшаюсь и прихорашиваюсь, ему смотреть странно – наверное, мать мою вспоминает или еще что: по лицу его словно всякие картины проходят, как будто воск плавится или тени на стене. Я как-то у нянюшки спросила: что это? Она объяснила, что промеж людьми это называется чувства и воспоминания, но мне того не понять, потому что все мои чувства – это драться и обстановку вокруг себя крушить или уж сидеть, в угол забившись.

Как отец вышел, так я сразу красоту навела, окно отворила, и Степке маленьким зеркальцем на липу зайчик пустила. У нас давно с ним сигналы условленны: три раза снизу вверх – «все в порядке, путь свободен, действуй, как договаривались».

Степка по веревке спустился, на подоконнике сел, ноги свесил и тут меня увидал.

Эх-ма! У него лицо мигом сделалось, как у торбеевского дурачка Юшки! Только что слюни не пустил. Вот мне было удовольствие поглядеть!

Я и так повернулась, и эдак, и ножку выставила, и плечиком повела. Потом руки раскинула, и, держась за концы шали, как крестьянки делают, в пляс пошла, стараясь в солнечную полосу от окна попасть. А браслеты-то позвякивают, а камни-то посверкивают…

После рукой повела, иди, дескать, Степка, довольно представлений, скоро отец придет, застанет тебя здесь, мало не покажется…

Степка, уже стоя на подоконнике, обернулся, сказал тихо:

– Ты, Люш, прямо как королевна из сказки!

И исчез. Мне приятно было. И почему нянюшка говорит, что у меня хороших чувств нет? Вот же они…

* * *

Отца срочно вызвали в контору. Это удобный случай. Дверь он, конечно, запер, но это для меня не препятствие. Ключ от маминой комнаты Ваня еще перед Пасхой сделал. Вот доверчивый человек – я ему жалуюсь, как меня все в усадьбе угнетают и под замком держат, а он и верит. Прошу никому не рассказывать, чтоб слуги и отец не прознали, не рассказывает, даже Степка вроде не знает. Сколько ж, по Ваниному выходит, у меня на двери замков-то?

Главное, что самоцветы отец еще не убрал. Я могу действовать.

Юлия сидит в голубом зале у рояля и играет смутную музыку. Музыка плывет в окно как дым. Над озером в музыке рвано летают чайки.

– Юлия, пойдем со мной, – говорю я. – Я покажу тебе красивые вещи.

– Я… я не хочу, Люба. Я сейчас занята.

– Ты не занята. Это и вправду красиво. Ты не пожалеешь…

– Алекс! Алекс, пойди сюда! Она…

Ну, на это я и рассчитывала. Все точно.

Юлия и Александр идут со мной. Настя в столовой чистит мелом серебряный кофейник, смотрит с любопытством: куда это мы идем втроем? Так я ей и сказала!

– Доброго вам утречка!

Александр улыбается Насте и, кажется, даже подмигивает. Я показываю ей язык. Настя исподтишка грозит мне тряпкой. Юлия дергает плечом и не отвечает на приветствие горничной. Недавно она говорила своей подруге Наде, что у нас в Синих Ключах за сорок лет не выветрился дух крепостничества. Интересно. Меня всю жизнь учат быть вежливой с прислугой. Не их вина, что я – цыганское отродье и обучению не поддаюсь. А вот Юлию не учили, что ли?

– Работы Гамбса, – говорю я про мамин туалетный стол, похожий на город лилипутов. Почему-то мне кажется, что Юлия знает, что такой этот Гамбс и почему это важно. Она молча кивает – видимо, моя догадка верна.

Я расстилаю два куска бархата – бордовый и темно-синий. Потом достаю из ящичков украшения и аккуратно раскладываю их. Я похожа на ярмарочного коробейника и с трудом удерживаюсь от желания начать приплясывать и припевать. Но удерживаюсь, потому что понимаю – это испортит эффект.

Юлия смотрит. Ее прекрасные глаза расширились и потемнели.

– Надень, Юлия, – говорю я. – Тебе это пойдет.

– Это же не мое, – отказывается она, но тонкие пальцы сами тянутся к лежащим на бархате вещам.

– Ну и что, – настаиваю я. – Не мне же это носить. Я еще маленькая и глупая. Других женщин в усадьбе нет. Ты теперь надень, а мы с Александром поглядим, полюбуемся.

– Надень, Юлия, – шершавым голосом говорит Александр.

И она, как завороженная, послушно входит в мою сказочную зазеркальную страну. Русалки шевелят бирюзовыми хвостами, Огненный змей рассыпает искры по рассветному небу, в темных пещерах звенят кандалы каторжников…

Александр негнущимися пальцами застегивает на белой шее замочек ожерелья с сапфирами… А как же идет ей знаменитый бриллиант Алексеев! Она надевает перстень, грациозно поворачивается перед зеркалом, как во сне, спадающий рукав обнажает тонкую руку с голубыми жилками…

– Юлия, ты один в один похожа на Королеву Пауков из нянюшкиной сказки! – восхищенно говорю я и добавляю деловито. – А теперь довольно! Снимай мамины самоцветы и идите отсюда оба. Я сама тут приберу. А не то отец вернется и ругаться станет…

В какой-то момент мне кажется, что Юлия поломает замочки ожерелья и браслетов. Я даже пугаюсь немного. Но Александр удерживает ее руки и помогает кузине освободиться от украшений. У него мечтательные глаза. Заглянул ли он в мою сказку хоть одним глазком? Юлия заглянула – в этом я уверена крепко. Но вряд ли ей там понравилось…

Весь вечер и всю ночь я на башне представляю в театриках сцены из жизни Королевы Пауков. Она прихорашивается перед зеркалом, ездит на бал и властвует над своими заколдованными подданными, к каждому из которых прикреплена липкая невидимая паутинка. Но могучий рыцарь из нянюшкиной сказки не приходит из далекой страны, чтобы их расколдовать. Он сам служит страшной Королеве.

Я смотрю в окно. Над полями – холод. Небо со звездами – огромная паутина с каплями морозного звездного света. Об их алмазные грани можно порезаться и истечь кровью. Луна – паук. Страшно оторваться от земли и полететь прямо туда, в холодную бездну, в объятия паука. Я чувствую, что этот мир не очень держит меня. Никто не будет за меня сражаться.

Утром нянюшка нашла меня в углу на полу, скорчившейся, как высохшая между стеклами муха. Потом, по совету ветеринара, меня долго отмачивали в горячей простыне (как это он угадал, что у меня высохла душа?! – думала я) и отпаивали чаем с липовым цветом. Настя, по всей видимости, что-то рассказала отцу, потому что он спрашивал, не обидели ли меня чем-нибудь Александр или его кузина Юлия. Я, естественно, молчала.

Юлия уехала в тот же день. Александр бесцельно ходил по дорожкам парка и был похож на нашего страдающего лунатизмом садовника. Я, когда меня выпустили, порекомендовала ему горячую мокрую простыню от ветеринара. Он странно на меня посмотрел и ничего не ответил. Потом уехал в Пески и вернулся вместе с Максимилианом. Я по обыкновению спряталась в кустах под окном и уловила обрывок касающегося до меня разговора:

– Как странно… Зачем же она это сделала, по-твоему?

– Кто ее разберет. Она же, по сути, бессмысленное животное с поврежденным от природы набором инстинктов. Я ее не понимаю и не виню. И мотивами ее диких поступков не интересуюсь. Главное – Юлия…

О-ля-ля! Бессмысленным животным меня еще никто не называл. Еще одно лестное наименование в мою копилку. А насчет ин-стин-ктов это надо еще выяснить, что они такое. Во всяком случае, не руки или ноги. Они у меня точно не повреждены. И не голова, потому что про «инстинкты» Александр говорил во множественном числе, а я все-таки не трехглавый Змей-Горыныч…