ДНЕВНИК ЛЮШИ (вторая тетрадь).
Все вернулось. Звуки снова имеют цвет, чувства – запах. Моя радость пахнет вешним снегом. В малодушные минуты я думала, что потеряла все это навсегда. Малодушию – нет. Там, где терпит поражение натиск, побеждает терпение. Большая Металлическая Глэдис выразила бы это так: «как говорьят у ваас в нароуде – «капля камень точьит»»
Кстати, вот странно – я по Глэдис соскучилась. Надо обязательно пригласить ее на свадьбу. Это будет правильно. Ведь она была на цыганской свадьбе моей матери. Через присутствие Глэдис получится связь между мамой и мной. Она встречала меня по приезде желтой бабочкой в волосах. Вместе с Трезоркой, который, кстати, прекрасно понял свою роль, обнаглел теперь до последнего предела, с презрением проходит мимо двери в кухню и спит в ногах у меня на кровати.
Мама – Глэдис – я. Это называется традиции. Я учусь им у дядюшки Лео и его родных и держусь за них, как матрос за веревки во время качки. Без традиций я упаду в океан страстей и светозарного эфира, о котором любит рассуждать Арайя. И утону в нем к чертовой матери. На человеческом языке Глэдис и других это называется «желтый дом» или психиатрическая лечебница.
* * *
Светила луна. Ах, как она светила! От каждого предмета – фонтана, куста роз, даже от забытого садовником перевернутого ведра – ложились черные тени. На лице у Арайи играли трагические отблески.
– Люба, Алекс сказал мне…
Решила: если он сейчас скажет, что я сошла с ума, надену ему на голову это самое ведро. Получится очень космически.
– Не делай этого!
– Почему же? Что в том плохого? – я издевалась, и мне это нравилось. Внутри головы дрожала какая-то струна. Тоненько и противно. – Девушка выходит замуж, совершенно естественное дело. Папенька мой, судя по завещанию, очень о том мечтал. Вот, все по его и выйдет.
– Разве так можно?! Вы с Алексом – совершенно чужие люди. Нельзя со своей и с чужой жизнью, как с веревочкой играть. (Откуда он взял эту веревочку?!) Вы оба станете несчастны!
– Станем? А нынче?
– Что нынче? Ты, слава богу, жива, здорова, в семье Льва Петровича все тебя любят. Средства к жизни тоже есть, и Алекс, кстати, об этом еще постарается – из него вроде, вопреки всему, выклевывается помещик. Чего ж тебе не хватает?
Словно черной вуалью заволокло мир. Луна скрылась за облаком? Или это у меня перед глазами?
– Чего мне не хватает? – одними губами спросила я. – Да самой малости… Отомстить.
– Кому отомстить? Алексу? Но за что? Как? Эта идиотская свадьба, которую ты затеваешь, это, что ли, – месть?
Я кивнула.
– На мне, такой, жениться – это ведь хуже нету, так?
– Люба, ну что ты такое говоришь! Ты – прелестная девушка, умная, сильная…
– Так, да? Ну что ж… Не хочешь ли спасти своего друга от постылой доли?
– Что ты имеешь в виду?
– Женись на мне сам, Арайя, коли я так хороша.
– Ты с ума сошла!
Я поискала взглядом ведро, но вдруг, в одно мгновение, кураж пропал совершенно. Мне стало скучно. От серебряного лунного луча веяло многолетней, давно истлевшей пылью. Покойная хозяйка проходила здесь, и лунный свет путался в ее невесомых волосах. Моя мать проезжала тут на юной Голубке под светом Луны – цыганского солнца. Неизвестно куда подевавшаяся Катиш качалась на качелях, пересекая лунные тени. Все было, что-то будет, ничто не имеет значения. Ничего не было, ничего не будет – все все равно.
– Я расскажу тебе, – сказала я Максимилиану. – Я никому никогда не рассказывала. Не знаю, что ты сделаешь с этим. Но мне все равно. Возможно, я действительно давно сошла с ума, а все вокруг меня были и остаются в здравом уме. Возможно. Просто иногда мне трудно в это поверить.
Вот как это было пять лет назад:
Сначала все происходило в тишине. Потом звенел серебряный колокол. Потом я проснулась.
Все, что помню. Немного и какими-то клочками. Аркадий Арабажин подарил мне красивое слово – амнезия. Так могли бы звать капризную принцессу из сказки.
Стоял пасмурный осенний день.
У конторы толпился народ. Отец пил утренний кофей, три раза просил Настю долить сливок и подчеркнуто никуда не торопился.
Приехавший накануне Александр на меня не смотрел, ерзал на стуле, переглядывался с Настей. Решительным шагом вошел конторщик. За его плечами маячили агроном с ветеринаром. Что говорили, не помню.
– Там, в Торбеевке, агитаторы… Крестьяне собрались. От мира… хотят говорить… Воду мутят…
Называли какие-то имена.
Отец сидел, словно упакованный в лист жести. Вроде бы злился по виду, но мне отчего-то показалось, что ему – все равно.
– Идите и работайте! – это он сказал, я помню точно.
Почему-то вместе с агрономом ушел и Александр. Настя тоже куда-то исчезла. Феклуша стала убирать посуду. Я поблагодарила отца и вышла на террасу, мне хотелось понять, куда подевался Степка и есть ли среди пришедших Ваня, которого я могла бы расспросить обо всем.
В это время со стороны кухни в столовую вошли двое мужчин. Я чуть видела их боковым зрением и думала, что это вернулись Александр с агрономом.
– Этот? – раздался голос.
Потом звук выстрела.
Крик Феклуши. Я вбежала и увидела, что она накрыла голову поднятым подолом. И сразу стала похожа на огромную безголовую курицу. Это было смешно и почему-то противно. Отца я не заметила. Только потом, когда столовая уже наполнилась людьми, увидела, что он лежит на полу и стол закрывает его от меня.
Кажется, он еще что-то тихо говорил, по крайней мере, губы шевелились. Рядом на коленях стоял ветеринар и держал отца за руку. Должно быть, считал пульс. Не было никакого желания подойти. Попробовала заставить себя – не получилось.
Рыдания Пелагеи. Так плачут по родному человеку. Могла бы я так по кому-нибудь плакать? Смогу ли когда-нибудь?
Для чего-то запирали двери и даже окна. Может быть, думали, что злоумышленники еще внутри дома?
Фрол, Мартын и кто-то еще бешеными верхами проскакали по аллее. Погоня за убийцами?
Отца перенесли в кабинет. Еще живого или уже – его тело? Не знаю. Внутри меня звенела туго натянутая струна и причиняла боль. Но ее вполне можно было терпеть.
Потом откуда-то возникла Груня. Она трясла меня за плечи и как будто бы говорила, даже кричала, но я почему-то не могла ее услышать. Как в раннем детстве, когда в окружающем меня мире еще не было звуков. Помню только многократно повторенное: «Люди идут!» Кажется, Груня боялась за меня, думала, что убийцы вернутся и прикончат меня вслед за отцом, уговаривала бежать.
У конторы образовался митинг. Люди все подходили. Я видела, как топтали на клумбах разноцветные осенние астры и огромные хризантемы. Садовник Филимон пытался что-то сказать крестьянам, его вытолкали взашей. У меня острое зрение, я видела слезы на его лице. Кто-то, крича, швырнул на землю шапку. Тут же вниз полетели еще две. Рослый парень помочился в чашу фонтана. Я понимала, что крестьяне от растерянности возвращаются в детство, как и я. Были ли там взрослые? И что они делали?
Александра вытащили на крыльцо конторы. Требовали от него, как я поняла, в связи со смертью отца, каких-то обещаний. Он объяснял, что не может их дать, его не слушали. Пришли и приехали на двух подводах мужики из Торбеевки. Между торбеевскими и черемошинскими быстро началась какая-то уж совсем непонятная свалка.
Появилась с трудом ковыляющая, с запухшими глазами Пелагея и увела меня в наши комнаты, откуда ничего не видать.
Наверху обняла меня и принялась причитать:
– Сиротинушка ты моя горькая! Обе мы с тобой сиротинушки! Как же мы теперь… – и так далее.
Мне быстро стало скучно, но я почему-то понимала свой долг, как оставаться с нянюшкой. Не в силах слушать ее причитания, я вытянулась на кровати и быстро уснула.
Проснулась в сумерках, почувствовала едкий запах, глянула из окна и увидела вокруг Синей Птицы на земле какой-то дрожащий розовый отсвет.
Высунулась в коридор и тут же отшатнулась – в лицо пахнуло жаром, а по ушам ударил треск и рев пламени.
– Пелагея, горим! – крикнула я.
Нянюшка застонала и села на кровати.
Я сразу поняла, что все плохо: на окнах решетки, внизу, на первом этаже – огонь. Вдруг дверь приоткрылась и в комнату ворвался Александр с дикими глазами.
– Вы здесь? – крикнул он (как будто и так не видно). – Эти сволочи подожгли усадьбу (а то мы не догадались)! Люба, в окно! Ч-черт, решетки! (как будто раньше не видел). Тогда – в коридор. Лестница уже горит – надо прыгать!
– Я без Пелагеи никуда не пойду! – сказала я и вспомнила. – Есть еще ход вниз из бельевой…
– Так, – почти спокойно сказал Александр. – Тогда я посмотрю, есть ли там огонь. Вы ждите здесь, не открывайте ни двери, ни окна, так огонь меньше распространяется. Сейчас вернусь.
Выскочил быстро, я и моргнуть не успела. Пелагея опустилась на колени и стала молиться. Я легла на пол (внизу легче дышать) быстро рвала простыни и связывала их. Из бельевой мы вдвоем с Александром можем нянюшку и на веревке спустить.
– Любочка, пора тебе, детонька, не придет он, – услышала вдруг вместо бормотания «Господи, воззвав…» и прочего обычного. Спокойно и деловито. – Набрось одеяло, пробеги, пока пол не провалился, в бельевую, там окно узкое, но внизу клумба с кустами, стало быть, мягко. Прыгай, как сможешь подале, да не лежи, сразу прочь от дома – иди, беги или ползи, уж как выйдет. Дом того гляди рушиться начнет, останешься на месте, бревном или еще чем непременно придавит.
– А ты, нянюшка?!
– Мне-то уж жить после Николая незачем. Пожила… Ну, храни тебя Господь. Ты ведь по душе-то детонька не злая, кабы не болезнь твоя… Да Господь милостив, может, выправишься еще.
Я поцеловала нянюшку. Она накинула мне на голову одеяло, я, присев (наверху дышать уже почти нельзя было) дернула дверь. Она не поддалась. Я подумала, что что-то перекосилось, дернула еще. Лязгнула задвижка. Нас с Пелагеей заперли. Теперь к нам войдет только огонь.
– Что ж, не вышло, значит, помрем вместе, нянюшка, – сказала я и распласталась на полу.
– Ах, мерзавец какой, – всхлипнула Пелагея и закашлялась. – Пригрел Николай змею на груди своей!
Сверху раздался какой-то стук. Крыша тоже горит? Или ее кто-то рушит? Зачем?
С треском отлетела потолочная доска, за ней – другая. В прогал свесилась рука с топором и чумазая, всклокоченная Степкина голова.
– Хватайся, Люшка! – крикнул он, бросил топор и спустил вниз ременный повод с петлей. – Крыша еще не вся горит, уйдем!
Пелагея радостно встрепенулась: «Услышал Господь! Спасайся, Любочка!»
Я сумела заплакать.
– Прощай, нянюшка.
– Прощай. Последняя моя к тебе просьба: не оставь Филиппа. Помни: он брат твой.
– Люшка! – рявкнул Степка сверху. – Щас порушится все! Сгорим к чертовой маме!
Как мы бежали по горящей крыше (или Степка меня нес?), не помню. Но точно как-то бежали, потому что на земле я себя вижу уже в самом конце северного крыла. Здесь огня не было, только чуть вибрировала земля и слышен был покрывающий все человеческие крики низкий гул:
– Ууу-у-у…
– Стоять можешь? – спросил Степка и поставил меня на ноги.
Я кивнула.
– Слышишь? Понимаешь меня?
Я кивнула опять.
– Тогда иди огородами в Черемошню, к Светлане, – велел Степка. – Там жди. Я пока тут помелькаю, да все разведаю. После прибегу.
Исчез в гудящей, подсвеченной изнутри темноте. Я пошла прочь. Наверное, опять потеряла способность слышать, потому что на Груню натолкнулась как на столб. Вряд ли она не пыталась меня окликнуть. Если речь от страха забыла, так хоть помычать могла или петухом заорать.
Дала мне воды в крынке. Только тут я поняла, как хочу пить. Выпила все, меня тут же вывернуло черной желчью. Груня принесла еще. Вода пахла тиной. Где она ее черпала? В пруду? В канаве? Не знаю. Я не понимала, где мы. После третьего раза мне полегчало, хотя руки и ноги дрожали, а в пустой голове остался тоненький противный гул.
Где-то размеренно бил колокол. Я его уже слышала прежде, во сне.
– Куда ты пойдешь?
– В Черемошню, к Светлане.
– Не ходи. Мужики озверели совсем, между собой передрались, усадьбу разграбили, коров, овец порешили. Тебя увидят – тоже убьют.
– Уже убивали. Но не мужики, – сказала я и засмеялась.
– Что ты говоришь? – Груня не поняла, в темноте ей плохо видно мое лицо, она не может читать по губам.
Я огляделась, нашла сторону, с которой лился сквозь черные деревья золотой, невещественный свет. Повернулась туда лицом. Как могла, рассказала Груне. У нее глаза стали, как полтинники.
– Зачем это он?
– Я идиотка, цыганское отродье. Он меня сразу невзлюбил. За что? Будто ты не знаешь. Вот тебя мать отчего не любит?.. Да, еще. Отец хотел, чтоб он на мне женился. Потом. А у него невеста есть. Красавица. Сейчас ему от меня избавиться – самое время. Имение, деньги, все – ему. Им с Юлией…
– Ох ты, Господи, – покачала повязанной платком головой Груня, подумала и решила. – Тебе теперь вовсе нельзя в Синих Ключах оставаться. С ним. Он случай найдет.
– Знаю. Даже когда утихнет все. Отца убили. Пелагея сгорела. Подтвердить некому. Моим словам сроду не верил никто, и не без причины. Все в его руках. Что ж делать?
Груня еще подумала, помяла пальцами тугие щеки (это у нее привычка осталась, мы ей раньше щеки вдвоем разминали, чтоб она говорить могла), потом сказала:
– Знаю. К колдунье на овраг пойдем. Туда самый злой мужик не сунется. А дальше поглядим. Может, Липа чего и присоветует.
Звуки вернулись. Глухо и тяжко стонет в верхушках деревьев. Это ветер. Когда он смолкает, всюду шуршит и шепчет, как будто бегают маленькие зверьки с острыми коготками. Это дождь. Он начался перед рассветом. На стволах и во мху мертвые синевато-зеленоватые огоньки. Иногда откуда-то из глубины леса несется пронзительный, размытый дождем визг. Все время кажется, что кто-то идет за нами. Мы с Груней едва влачимся, оскальзываясь на мху и камнях с синеватым ящеричим узором. Груня ничего не слышит, но озирается тревожно. Пытается прочесть по моему лицу, потом не выдерживает, спрашивает:
– Что это, Люшка?
– Ерофеев день! – ору я прямо ей в лицо. – Нечисть под землю проваливается!
Груня быстро, мелко кивает и крестится. Она знает про Ерофеев день.
У Синих Ключей я словно обретаю новое дыхание. Груня падает на скамью, а я встаю на колени у своего маленького ключика, плещу в лицо холодной, чуть солоноватой водой. Кажется, что вместе с сажей, потом и слезами с меня слезает старая кожа. Как с ящерицы. Над Дедушкой – самым большим ключом – столбом завивается синеватый пар. Груня указывает на него пальцем, морщится от страха.
– Синеглазка с ледяным сердцем вылезать собирается! – кричу я. – Зима идет! Ее время! Чтоб сердце не растаяло!
Груня переводит на меня указующий палец.
– Ты – Синеглазка, – говорит она. – Синие глаза, ледяное сердце.
Я начинаю смеяться и не могу остановиться. Падаю на мокрую землю, лежу на боку, свиваясь в клубок так, что колени ударяют по зубам, и распрямляясь обратно. Груня смотрит со страхом, не приближаясь. Я понимаю, что умираю, но это нисколько не трогает меня, не вызывает протеста. «Вот и кончились Осоргины,» – звучит в моей голове холодный и насмешливый голос отца.
Вдруг кто-то огромный сильно толкает меня в бок. Глухо урчит брюхом и выдыхает огнем прямо в мое мокрое, уже смертно обледеневшее лицо. Неужели и вправду Леший?!! Я дико ору, и возвращаюсь в себя от ужаса и любопытства.
Груня помогает мне подняться. Она боялась меня, но не боится Лешего?!
– Чить, чить, Голубка! У-ушла, девочка! – строго и гнусаво говорит Груня и отцепляет Голубкины зубы от рукава своего старого зипуна. – У-ушла! Я ж ей помогаю, не видишь разве?
Когда я обретаю способность видеть, мир кажется значительно ярче, чем был до моего падения. Может быть, это рассвет?
– Груня? – зову я.
– Что? – Груня дотрагивается до моего лица и тут же отдергивает пальцы. – Лед!
Голубка дышит мне в ухо, обнюхивает, как будто тоже наново знакомится. Темноту за оврагом размыло вязкой синевой. Я чувствую себя странно, но вовсе не так плохо, как прежде. Мне почему-то хочется сказать:
– Здравствуйте, это я!
Кому сказать? И кто это – я?
Груня стоит, сгорбившись, закрыв ладонями рот и плотно зажмурив глаза. Я боюсь прикоснуться к ней. Мне кажется, она закричит или даже сомлеет. Что же случилось? На исходе Ерофеева дня я, вместо того, чтобы умереть, во что-то превратилась? Во что-то еще более ужасное, чем было прежде?
* * *
Максимилиан выслушал меня внимательно, ни разу не перебил.
Молчал. Я понимала его – ни одно слово не годилось.
Потом – с лунным лицом, уже Страж Порога – он опустился на колени. Это получилось у него так грациозно и естественно, как другие едят ножом и вилкой или плетут кружева.
– Люба, не делай этого! – сказал он. – Это верная гибель для вас обоих. Я умоляю тебя.
Я молчала, смотрела сверху вниз. Он, как в романе, дарил мне прощальный подарок. Жалко, что Камиша не могла подглядеть из-за кустов – ей бы наверняка понравилось.
– Хочешь, уедем с тобой за границу, в другую страну? Лев Петрович и его Гвиечелли наверняка могут это устроить. Я покажу тебе Рим, Париж… Или уедет Алекс? Я не знаю, почему он это сделал тогда, и не хочу знать. Но он уедет, и ты никогда больше его не увидишь… Откажись от своего ужасного замысла, умоляю, не губи ради мести свою жизнь…
Интересно, он и в самом деле готов был ехать со мной в Париж? Думаю, что в эту минуту – да. Страж Порога не может врать. Он может только фантазировать. Мне было немного жалко обрывать действие. Оно как будто сошло со сцены самого красивого из моих погибших театриков. Но куклы не движутся сами по себе. Кто-то должен шевелить проволочки…
– А я вовсе и не собираюсь гибнуть, – усмехнулась я. – Тут простой расчет. Мой отец накануне смерти расставил замечательную ловушку. Я – его дочь. Мне нужны мои Синие Ключи и дети, которые их унаследуют. Александр Кантакузин тоже может отказаться гибнуть – повернулся и ушел. Я разве побегу следом с отравленным кинжалом от Гвиечелли? Не побегу. Так что посмотрим теперь, как все сложится…
Я не хотела выставлять Максимилиана дураком. Он был ужасно-ужасно красив и романтичен в эту ночь. Мне даже стало немного жаль, что ночь любви я задолжала не ему, а неуклюжему врачу-революционеру Арабажину.
Я протянула руку и помогла Арайе подняться с колен.
Пора уже идти спать. Камиша, как ребенок: всегда ждет, чтобы я сказала ей «спокойной ночи».
И завтра, и впереди еще много дел. Как и прежде в Синих Ключах, звуки, запахи и цвета мешались между собой. Истлевающий лунный свет звучал свирелью и щекочуще пах свежим холодным навозом.