Здравствуй, милый Аркаша!
Теперь уж совсем не знаю, куда и кому я пишу. Призраку или живому человеку? Своему воспоминанию?
Однако привычка осталась, и надо же за что-то цепляться, когда все летит куда-то, кружась, как ночной зимний вихрь над полями и Удольем.
Говорят, в Петрограде уже людей с голодухи едят. Не верю почему-то. Про нас, Синие Ключи с окрестностями, тоже много чего говорят. Да мы сами постарались.
Помнишь ли ты Михаила Александровича Муранова, Алекса дядю, историка? В своем деле он оказался очень занятным. Да это разве не любой так? На своем месте каждый человек всеми красками играет, как камень самоцветный, вроде тех, материных, которыми я в детстве забавлялась, и которые после пропали. Твое место под небом – людей лечить. Мое – Синие Ключи. На мой взгляд, это так ясно, как небо в июле. Отчего же в мире столько людей вовсе без места оказываются? Да еще норовят чужое, для них беспрокое, отобрать…
Давно не было такой яркой осени. Золото и пурпур с лиловым отливом. На всех лесах и садах – мелодия плодового, осеннего избытка, как налет на спелой сливе. Пряные и прелые ароматы. Слегка перебродившее вино, привкус карнавала, театра, детства. От осени в наших краях чуть-чуть покалывает язык и кружится голова. Какой контраст с человеческими делами – может быть, кто-то нарочно так устроил?
Вялили рыбу, сушили грибы, ягоды, квасили капусту и солили огурцы. Пальцы у всех разъело рассолом, подушечки стали сморщенные, Варя все просила, чтобы ее по щеке или по спинке ими погладили, ей нравилось почему-то.
Теперь зима.
Время как будто замерзло. Перестало двигаться вперед, скукожилось, отползло назад.
Снова, как в древние времена, в избытке появились знамения. Звезда с хвостом. Луч от земли к небу на западе. Крысиный король в старом амбаре. Солнце и три кольца вокруг. Помнишь, ты рассказывал мне про алые зори?
В лесу шалит леший, путает следы, ухает, до холодной испарины пугает людей, с недобрым идущих в сторону Ключей. Мартын в своей лохматой шапке и полушубке навыворот, знающий лес, как свои пять пальцев, ему помогает. Иногда, впрочем, редко, даже удается предотвратить порубки. Лес жалко – его сейчас все рубят без толку, с тупым остервенением, как будто медленно убивают огромное, дышащее и чувствующее живое существо.
Владимир, мой хвостатый малахольный племянник, впущенный в этот мир твоими руками, – ночная зверюшка с человечьей мордочкой. Видящие в темноте, огромные глаза лемура, нелепая завораживающая грация нечисти из русских сказок. Вот уж когда настало его время!
Всю осень после заката летучие мыши пикировали на чужих всадников и пеших, стоило им свернуть с развилки в сторону усадьбы. Ухал и хохотал сверху филин Тиша, который после смерти Липы признал Владимира за хозяина. Его же ручные ласки по ночам в деревне до пены пугают и горячат коней в стойлах. Сам он превосходно изображает кикимору. Согнувшись крючком, ходил вокруг баб, собиравших грибы и клюкву на болоте, обнаруживался внезапно на ветках и корягах, и пугал суеверных крестьянок до икоты и поноса.
Атины псы превратились в стаю волков-оборотней. Одичавшие и распушившиеся к зиме Липины коты сидят по деревьям вокруг Ключей, как персонажи пушкинских баллад.
Из Белки получился чудесный грациозный единорог. Я могла бы чем угодно поклясться, что эта роль ей нравится. Она так важно выступает и осторожна с серебреным рогом, явно бережет его от лесных ветвей.
Прекрасны летающие фонарики. Молодцы древние китайцы! Профессор и безногий Ваня Озеров изготовили специальный горючий состав, которым пропитывается прессованный мох. Странно, как пугают людей обычные летающие огоньки. Хорошо, что у нас осталось много папиросной бумаги – Капочка и Феклуша всегда любили делать из нее гирлянды к Рождеству и бумажные цветы к иконам.
Груня ушла в деревню к брату Савве и увела Агафона. Земля и семья – это для нее оказалось важнее всего прочего. Ее отец вернулся из Калуги, там же мать, братья и сестры. Они никогда ее не любили и теперь не любят, как справные сапоги, которые на ноге жмут, – да не выбрасывать же! Всю дорогу, с моего отъезда в Европу, Грунька воровала для своих, Александр мне «глаза раскрыл» только после ее ухода. Умора! «Ты знала?» – «Конечно, знала» – «Но почему же ты…?» – «Купи себе дружбу.» – «Что ты говоришь?!» – «Так сказано в одном древнееврейском тексте. Осудить просто. Но можно попробовать понять» – «Откуда ты знаешь об этом?» – «Мне рассказал один человек»
Он покупал твою дружбу, Аркаша?
Я не пыталась удержать Груньку. Она обещала никому ничего про нас не говорить, и, вроде, слово сдержала – наоборот, распустила выгодный для нас слух, что ушла из Синих Ключей, потому что, дескать, не хотела больше в нечистом месте жить.
Купи себе дружбу. Мы с Фролом почти загнали коней, но все равно не успели – слишком поздно дошла весть. Там летали вороны, и страшно пахло разлитой человеческой кровью. Средневековье? Но я знаю этот запах с детства. Ты тоже знаешь, потому что врач и потому что был на войне.
Пьяные солдаты с каким-то актом о выселении пришли в Машин монастырь. Монашки с настоятельницей собрались в храме, чтобы молиться о ниспослании милости Господней.
Когда солдаты схватили молоденьких послушниц и поволокли их наружу, настоятельница и экономка сначала увещевали мужчин именем Христа, но они были пьяны и только глумились. Тогда женщины схватили тяжелые подсвечники… Что они могли? Их расстреляли прямо на пороге церкви… Монашки, те, кто выжил после всего, попрятались в деревнях. Я искала Машу, но не нашла. Ни среди мертвых, ни среди живых. Что с ней стало? Она всегда как-то по-особому интересовалась геенной. Кто знал, что она повстречает ее на земле! Ты догадывался, что Маша была почти влюблена в тебя?
Я, конечно же, – сама Синеглазка. Предложила эту роль Юлии Бартеневой, она почему-то отказалась.
Грунька, уходя, сказала: ты, Любовь Николаевна, помни, что в любой выдумке доля правды есть. Не заиграйся, смотри.
Я стараюсь изо всех сил.
Где ты, Аркаша?
* * *
Женщина скинула пестрый халат и осталась в одной коротенькой розовой сорочке. Жест планировался как кокетливый. Что получилось – не стоит и говорить.
Мужчина сидел на кровати, уставив локти в расставленные колени. Глаза у него были красные, под глазами мешки, на лбу и щеках – рубцы от ожогов. Взгляд тяжел и нетрезв. На непокрытом скатертью столе стояла початая бутылка вина и лежал хлеб и кусок конской колбасы. Стаканов не было видно.
– Что ты так смотришь, Январев? – с вызовом спросила женщина. – Ты что, голых женщин не видел?
– Не только видел, но и на анатомическом столе разделывал, – грубо ответил мужчина и тут же запустил обе руки в свои густые жесткие волосы. – Прости. Иди сюда.
После акта любви они еще долго лежали без сна и, глядя в потолок и переплетя пальцы, говорили о введении рабочего контроля на фабриках для восстановления дисциплины, нные квартиры и особняки центра). а, на Волхонку, есятки тысяч семей рабочих из каморочных квартир, подвалов и фабр о жилищном переделе в Москве (обоим казалось справедливым, что десятки тысяч семей рабочих из каморочных квартир, подвалов и заросших плесенью фабричных казарм переселились в аристократические переулки Арбата, на Волхонку, Остроженку, на зеленое кольцо «А», в благоустроенные квартиры и особняки центра). Говорили также о тяжелых условиях мира в Бресте (почти треть самых развитых, густонаселенных европейских областей отторгнуты от России), о появлении германского военного флота в водах Финского залива. Пустая бутылка стояла на полу. Он никогда не умел пить, и потому был радикален в своей революционности. Ему нравится предложение председателя Всероссийской военной коллегии Подвойского: восемь часов для работы, восемь часов для сна и восемь часов для обучения военному делу. Ни мужчина, ни женщина уже несколько месяцев не могли позволить себе восемь часов сна. У них много работы, много общих интересов, им всегда есть о чем поговорить. Все еще только начинается. Советская республика еще очень молода и контрреволюция со всех сторон. Умереть или драться. Она знает, что он ненавидит любую войну. Ей жаль его, но показать этого нельзя. Жалости он от нее не примет – это она тоже знает наверняка и принимает так, как оно есть.
Зато у них была эта комната с кроватью, шкафом и столом, с узким окном на уровне брусчатки. Холодная и еще необжитая, но все-таки почти дом. Почти семейный.
* * *
В небольшой комнате было накурено так, что солнечный зимний день за окном здесь превращался в сумерки. Ковров давно не стелили – все равно затопчут. Фарфоровые конфетницы, корзинки и вазочки, в изобилии украшавшие горизонтальные поверхности этой когда-то кокетливо-уютной гостиной, к вечеру доверху наполнялись пеплом и окурками. Пепел с окурками валялись и на полу, вперемешку с подсолнечной шелухой.
Пили бледный чай – «сиротские слезы», – заедая сухарями, изготовленными непонятно из чего. Кричали, перебивая друг друга, в азарте и ужасе оттого, что, кроме криков, ничего не происходит, а ведь уже поздно! Поздно! Поздно!
– С каждым днем, да что там – с каждой секундой мы теряем страну! Когда еще можно было раздавить этих паяцев, этих германских шпионов – что было сказано? Несвоевременное и ненадежное деяние! И – что? Интернационалисты тут же пошли с ними на сговор!.. У нас было все, а теперь…
– Хватит каркать! Революция вступила в ключевую фазу… Хвост Уробороса… Мы не должны…
Две женщины, сидевшие в противоположных углах комнаты, молча слушали крики, изредка переглядываясь. Они были чем-то похожи: обе – очень худы и нехороши собой, обе напоминали застывших на сворке борзых, напряженно ждущих момента, чтобы сорваться с места и лететь вперед, хватать, впиваться зубами… Но одна, старшая, казалась потертой и безликой, черты лица ее не запоминались, волосы, все еще пышные, взбитые пеной, были словно присыпаны пылью. У младшей же, наоборот, все было ярко, все – чересчур: жгучий взгляд, длинный нос, большой рот, дергающийся в усмешке, неровные пятна румянца на скулах.
Она появилась в этом доме прошедшей осенью, незадолго до того, как в Петрограде произошел переворот. Тогда здесь редко собирались: все были заняты делом. Товарищ Таисия, хозяйка, встретила ее одна. Молча раскинула руки. Они обнялись, так, будто совершали торжественный ритуал. Потом Екатерина подошла к комоду, остановилась перед фотографией в тяжелой рамке. Мужчина с худым напряженным лицом – в последний раз она видела это лицо на площади перед петербургской оперой… вернее, никакого лица она тогда не видела, только темную, будто обугленную фигуру с вытянутой рукой.
– Зачем он страховал, из-за меня?
– Из-за Камарича, – бесцветным голосом ответила Таисия. – Камарич мог быть провокатором. Он давно подозревал…
Екатерина, обернувшись, увидела, как она стискивает кулаки, комкая концы шали.
– Вот теперь и разберутся. Камарич погиб на фронте, мне доктор в клинике сказал. Иллеш, конечно, католик, а сербы православные… но они оба атеисты, так что ад у них общий, – она скривила губы, но смеяться не стала, то ли пожалев Таисию, то ли просто не сочтя нужным.
– …А я говорю, что союз с большевиками – не предательство, а умный стратегический ход! Наши люди в легальных органах власти…
– Наши?!..
Екатерина, поднявшись, показала глазами Таисии: выйдем.
В кухне табачный дым, выплывший из комнат, смешивался с жаром и жиром от плиты, тяжелел и лежал сизыми пластами. Екатерина сразу закашлялась, цепко взяв себя острыми пальцами за горло. Продышавшись, выругалась вполголоса, потом сказала:
– Из этих никто не подойдет, трепачи. Да ладно, люди есть у меня. Адреса готовы? Минимум три.
– Откуда у тебя люди?
– Неважно.
– Я должна знать! Беглых сумасшедших в дело не впутывай.
– Dio mio, – насмешливо протянула Екатерина, явно кого-то передразнивая, – предъяви мне, Тая, хоть одного нормального.
* * *
– У Аморе снова жар. Она все время спрашивает, где бабушка, и не хочет без нее ни есть, ни спать. Я не знаю, Энни, я просто совершенно не знаю, что делать!
Сбивчивая речь тети Катарины шуршала, как ветхая бумага. Казалось, она говорит не по-итальянски, а на каком-то другом языке, давно уже неживом. И сама казалась неживой: темные круги под глазами, обвисшие щеки в мелких морщинках. Еще совсем недавно ничего этого и в помине не было, Катарина всегда выглядела как крепкое осеннее яблочко… Анна Львовна болезненно поежилась от внезапного осознания, что очень скоро и сама станет такой же.
Резким усилием воли взяла себя в руки.
Да: все плохо. Майкл был прав, им следовало уехать в августе. Ну, или в октябре хотя бы. Теперь поздно. В Англию не вырвешься. Немцы вот-вот займут Петроград. Ехать через южные губернии? С больной Аморе? Неделю, а то и больше – в вагоне, набитом черт знает каким сбродом!
Ах, да она бы и так поехала, лишь бы вывезти из этой страны всех родных… но в том-то и беда, что теперь уже никак всех не вывезешь.
В последний день января на Марию Габриэловну, возвращавшуюся вместе с кухаркой из лавки домой, напал уличный грабитель. Вовсе, как оказалось, не опасный: тощий голодный подросток, женщины смогли отбиться от него без потерь. В общем, по нынешним временам не Бог весть какой выдающийся случай. Необычно было одно: рассказывая об этом дочери, Мария Габриэловна вдруг разрыдалась, да так, что успокоить ее было решительно невозможно. В ней будто что-то сломалось: всегда державшаяся тихо и стойко, она плакала и плакала, ничего не пытаясь выслушать или объяснить. Сказала только, что «жалко парнишку». Анна Львовна хотела возмутиться… и осеклась, потому что ей вдруг стало страшно.
Страшно – словно заглянула в зеркало и увидела будущее.
Будущее явилось спустя два дня. Анна Львовна почему-то была уверена, что, будь жив Юрий Данилович Рождественский, он бы этого не допустил. А привезенный Майклом случайный доктор смог только констатировать смерть от сердечного приступа. Удачей можно было считать то, что удалось добиться разрешения похоронить Марию Габриэловну рядом с мужем. Новая власть давала какие бы то ни было разрешения с чрезвычайной неохотой, а документы о праве собственности на кладбищенский участок больше не имели силы.
Аморе на похороны не брали. С тех пор прошло три недели, и все это время девочка усердно разыскивала la nonnina по всем комнатам, обходя их раз за разом, пытаясь открывать дверцы шкафов и бесстрашно заглядывая под рояль. Больше ничего, кроме этих поисков, ее не интересовало.
– Это правда? Мы действительно можем ехать?
Вопрос был обращен не к Майклу, а скорее в пространство. В светлое, гулкое пространство кабинета, ограниченное пустыми стенами, с которых сняли все зеркала. Зеркала сняли и вывезли и из кабинета, и из большой гостиной, где проходили заседания «Домашней кошки». «Кошка» не собиралась уже два с половиной месяца. Первое время Анна Львовна каждый раз давала себе зарок, что это последний пропуск и через неделю все возобновится… Потом как-то незаметно стало не до того.
– Майкл, кто это забрал зеркала?
– Что значит кто? Я спросил тебя – ты позволила.
– О, конечно. Конечно, позволила. Скажи мне, кто.
Она совсем не помнила, когда и что позволяла. Но как раз это было не важно – разумеется, она бы не просто разрешила, а стала настаивать, чтобы их увезли. В этих зеркалах чего только не увидишь. Но все-таки это – история ее семьи. За семью теперь отвечает она, потому что, как вдруг оказалось, больше некому. Она должна знать, где они.
– Darling…
Она вздрогнула. Майкл, большой, неуклюжий, стоял возле открытого сейфа и смотрел на нее сумрачно… – на миг показалось: со страхом? У нее закружилась голова – так захотелось прижаться к нему! И два года долой!..
– Ты их продал? За деньги? Или отдал так? Кому?
Он неловко усмехнулся и потер щеку.
– У меня хорошие отношения с большевиками, ты знаешь. Конечно, это временно. И они недостаточно хороши, чтобы я, и ты, и все мы могли получить дипломатический статус, – помолчал секунду. – Теперь он у нас есть.
– Caspita! (черт возьми) Почему же ты думаешь, что я буду против?!
– Я… был бы против на твоем месте.
– Вот как? А на место Риччи и Розы ты не пробовал встать?! Майкл! Не слушай меня, я говорю что-то не то и сейчас расплачусь… Когда мы едем? Куда? На юг? В Петербург?
– В Петербург, – подтвердил он, не желая, как и она, менять старое название города на то, что было дано впопыхах, в припадке судорожного патриотизма.
– А немцы?
– Немцы – что? Они остановились и ждут подписания мира, которое случится вот-вот. Альберт, я надеюсь, нас встретит. И уже оттуда…
Они собирались и строили планы до вечера, и еще несколько раз Майкл, будто забывшись, говорил ей «darling». И она, будто забывшись, касалась рукой его плеча. Она сразу решила, что не будет торопиться. А вот как приедут в Англию – там и начнут все сначала, с чистого листа.
* * *
В бывшем генерал-губернаторском доме на Тверской, где разместилась новая власть, царило, как всегда, лихорадочное оживление. В толпе, клубящейся в коридорах и настежь распахнутых кабинетах, попадались и братки в тельняшках и без, обвешанные оружием, и уставшие от государственных проблем господа в пенсне и потертых пиджаках, и вовсе непонятные личности в тулупах, обвязанные башлыками и шалями… Впрочем, больше всего было барышень самого разного возраста, которые или стремительно стучали по клавишам пишущих машинок, или бегали со свеженапечатанными листами из двери в дверь. Одна такая барышня, зеленоватая от бессонницы и табачного дыма, преградила было товарищу Таисии вход в кабинет, но, узнав, посторонилась и даже изобразила на отрешенном лице улыбку сомнамбулы.
В кабинете – клетушке, представляющей из себя отгороженный шкафами угол коридора, – немолодой человек, худой и носатый, ругался с кем-то по телефону:
– …Да, Радищев, прижизненное издание! На цигарки!.. И это правда, срубили голову Гермесу… Вам не кажется, что это уже макабр, а не революция?.. Ошибаетесь! Нужны! Вот мне лично – мне все это нужно! И тут совершенно не причем моя партийная принадлежность!
Бросив трубку, поднял голову и, упершись глазами в Таисию, начал было – в запале – рассказывать ей, как анархисты приехали на броневике к особняку, назначенному под музей, и реквизировали его для нужд сирот революции. И вдруг – осекся, сдернул с носа очки:
– Тая?..
Егор Головлев и товарищ Таисия не встречались и не разговаривали с самых октябрьских событий, когда Егор примкнул к эсерам-интернационалистам и стал работать в Моссовете.
– Позволишь сесть?
Стул был втиснут в узкое пространство между столом и шкафом. Таисия села боком, расстегнула пальто. Промозглая духота, пропитанная кислой вонью возбужденной толпы, давила на веки. Зажмуриться, лечь щекой на стол и заснуть…
– Ты прости, Егор, что я к тебе пришла и спрашиваю то, на что ты не ответишь, но… Что происходит в Москве? Действительно ли готовится переезд правительства?
Он удивился, но в меру. Ответил с усмешкой:
– Вообще-то это секрет. Они там, – мотнул подбородком, – уверены, что об этом не известно вообще никому.
– Тогда понятно, – она замолчала. Не потому, что решала, говорить дальше или нет – все было уже решено. Но уж очень говорить не хотелось.
– Что сейчас начнется, подумать боюсь, – бросил Головлев, морщась. – Надо будет освобождать жилье, и не абы какое. Куда девать владельцев? На улицу? И все это придется делать мне. Знаешь, в Калужской губернии… – не договорив, уперся взглядом в бумаги на столе, начал перекладывать их, будто искал что-то важное. – Так что у тебя с этим связано?
– Твой государственный секрет, – наконец заговорила она, – известен рядовым боевикам. Которые торопятся под это дело подчистить будущих выселяемых. На пользу партии, разумеется. А я так думаю, что, при нынешней ситуации, во вред. Выйдет чистая провокация. Особенно с учетом тех, кто именно участвует.
– А кто – именно?
– Неважно. Ты можешь что-то сделать?
Головлев поднял голову, без выражения глядя на Таисию. Глаза его, в набрякших веках, так заплыли краснотой, что невозможно было определить, какого они цвета.
– Могу.
* * *
– Вот, – Майкл положил на стол плоское кожаное портмоне. – Здесь билеты и деньги на первое время. Ты запомнила номера счетов, как я просил?
Анна Львовна молча кивнула. Смотрела, как он сидит, сгорбившись, и стол перед ним, непривычно пустой, кажется огромным. Все годы, что они жили вместе, этот стол был вечно завален бумагами, писчими и вычислительными принадлежностями, какими-то образцами… Когда он, приехав в Россию, купил эти фабрики, их фактически не было. И сейчас опять не будет.
– Майкл, – она поднялась и подошла к нему. Понимала, что лучше бы не говорить об этом, но не смогла промолчать, так стало его жалко. – Ты сделал невозможное. Ты спас капитал. Вернешься в Англию и начнешь новое производство… или в любом другом месте, где нам не будут грозить никакие революции.
– Certainly (разумеется), – он тоже встал. Улыбнулся – нарочно для нее, немного механически. – Пойдем спать, Энни. Завтра трудный день.
И в самом деле – время за полночь. Дети давно спят, и прислуга, с завтрашнего дня получившая расчет, тоже. Дом тих и темен, только в кабинете дрожит свечной огонек. Электричество в последние недели дают редко и ненадолго… Да какая теперь разница.
За окном зацокали копыта. Беспорядочные шаги, голоса… на секунду снова стало тихо, а потом раздался громкий стук в дверь.
– Так, – сказал Майкл.
Взял подсвечник. Остановил Анну Львовну, бросившуюся было к двери.
– Это от наших! Аморе хуже?..
– Погоди, я сам.
Уже в дверях обернулся.
– Подожди в детской.
И молча показал глазами на портмоне.
Она поняла, быстро взяла и спрятала под шалью. Хотя все равно была уверена, что это – за ней, и надо бежать к Аморе.
Уверенность эта пропала сразу, как открылась входная дверь и люди вошли в переднюю – чужие, бесцеремонные, громкие. Анна Львовна отступила в глубину коридора, слушая, как они заполняют пространство и говорят, кажется, все разом – напористо и вроде бы очень отчетливо, но невозможно разобрать ни слова. Запах, вернее, тяжелая смесь запахов – железо, пот, деготь… как на рынке или на вокзале, когда-то она и представить не могла, что придется оказаться в таких местах и почувствовать это… только еще страшнее, потому что было еще что-то, что-то отвратительное, кисло-сладкое…
Потом Майкл сказал:
– Этот дом защищен дипломатической неприкосновенностью. Вот документ, можете убедиться… – и внезапно, резко сменив тон:
– What’s happening (что происходит), Лиза?!..
– Лиза?..
Анна Львовна сумела таки остановиться возле самой передней. Выглянула очень осторожно, так, чтобы эти не заметили ее.
Да, там и правда была она, сестра Лиза, Луиза Гвиечелли.
Вернее… Как она называла себя тогда, в суде? Товарищ Екатерина. Именно – товарищ Екатерина. Полузнакомая взрослая женщина в блестящей, будто мокрой, кожаной куртке и красной косынке, завязанной сзади, по-революционному, туго стягивая смоляные кудри. И с каким-то большим оружием в руке.
– Che casino (какой ужас), – одними губами прошептала Анна Львовна, бесшумно подаваясь назад.
Теперь она не видела Лизу. Но зато услышала ее голос – резкий, жестяной:
– Вам сказано, акция по выселению.
Ее перебил кто-то другой – молодой, нервный, подхихикивающий, Анна Львовна наконец-то начала различать и понимать эти голоса:
– Да ладно те, папаша, брось ерепениться! Вали отседа, и будешь цел…
«Папаша? Это Майкл – папаша?!»
– Еще кто в доме есть? Бабы, дети…
– Вещей не брать, только что на себе…
– Нее, положено: стол и стул!
– Да иди ты…
Гогот. И снова – Лиза, жестко и властно:
– Всем молчать! Черт с вами… можете пока оставаться. Только сдайте ценности.
«Выселение? Акция? Как бы не так! Ох, Лиза! Лиза…»
Она отступила еще на шаг, осторожно устраивая портмоне за пазухой и вспоминая, уложила ли бабушкины изумруды, которые хотела спрятать отдельно – на себе, – или так и оставила в спальне на туалетном столике. Ах, да Господь с ними! Скорее – к детям, в охапку и через черный ход… И бросить Майкла?!
Впрочем, почти сразу стало ясно, что разбудить и собрать детей она уже не успеет.
Снова грохнула дверь. Короткий беспорядочный шум, кто-то упал, матерясь, что-то рухнуло в коридоре… И новый голос коротко рявкнул:
– Брось оружие! Стоять!
Анна Львовна, вместо того, чтобы со всех ног бежать в детскую, шагнула вперед. И увидела набитую людьми переднюю. Чудом не погасшая в этой свалке свеча – Майкл уже не держал ее в руке, а поставил на полку, – скудно освещала этих людей. Лизу… она теперь стояла к Анне Львовне спиной, – ее притихших было соратников, Майкла и еще одного, стоявшего в дверях. Высокий худой, носатый, круглые стекла очков диковато блестят, отражая свечной огонек. За его спиной, кажется, еще кто-то…
– Партию позоришь, Екатерина?
– Какого черта ты мне срываешь акцию?! Шел бы миловаться с большевиками! Преда…
Грохнул выстрел. Анна Львовна не успела понять, кто выстрелил и в кого. Оружие было у всех. Но ее муж – он стоял рядом, и он, конечно, все видел – одновременно с выстрелом стремительно, по-медвежьи подался к Лизе, оттолкнул ее, оказываясь на ее месте, и сразу почему-то начал падать. А Лиза закричала:
– Сволочь! Сволочь! Майкл!.. – и, вскинув обе руки с револьвером, несколько раз выстрелила, целясь в носатого.
* * *
– Нет, Энни, Аморе не может ехать. Совсем никак.
Анна Львовна шагнула назад, наткнулась на стул и, неловко взявшись за его спинку, машинально села. Она была мало похожа на себя, Максимилиан Лиховцев, пожалуй, мог ее сейчас и не узнать.
За неплотно сдвинутыми шторами чернела ночь, из коридора доносились торопливые шаги Марселя, собирающего вещи, и дребезжащий голос старой Камиллы, которая довольно давно уже никуда не ходила и ни с кем не разговаривала, а сейчас вдруг взялась петь:
– Oh, la mia magia della città… (О, волшебный мой город)
– Доктор был сегодня, – сказала Катарина. – Пока неясно, воспаление ли это. Надеюсь, что нет. Но…
– Но ты говорила! Только вчера говорила, что ей лучше, и мы едем tutti insieme (все вместе)!
– Вчера ей и было лучше. И вчера, Энни – вчера мы собирались ехать не сию секунду… и в спальном вагоне…
– Да, – Анна Львовна зажмурилась и тряхнула головой. – Да.
Спального вагона теперь никак нельзя было дожидаться. То, что ей удалось выбраться из дома – что ей позволили выбраться, – чудо. Чудеса, как известно, недолговечны. Они там очень быстро спохватятся. Надежда только на то, что удастся поменять билеты и уехать прямо сейчас. Как угодно – в общем вагоне, стоя… неважно! Добраться до британской миссии. Туда не дотянутся.
– На самом деле, – тихо сказала Катарина, тоже садясь на стул и крепко сцепляя сложенные на коленях руки, чтобы они не дрожали, – мне и вчера было все ясно. Я просто надеялась. Но ты не думай, мы не пропадем.
Быстро вздохнула и договорила твердым голосом:
– Домой, Энни, домой. Гвиечелли должны сохраниться. Здесь это невозможно.
Анна Львовна не ответила и не открыла глаз. Они сидели друг напротив друга и молчали. Секунды тянулись медленно, растворяясь в темноте за окном. Потом Катарина встала.
– Энни, вам пора.
– Andiamo a Venezia… con il mare azzurro (мы едем в Венецию, к лазурному морю), – напевала бабушка Камилла, примеряя шляпку перед высоким зеркалом в черной резной деревянной раме – наверно, последним из коллекционных венецианских зеркал, оставшимся в семье Гвиечелли. Отражение в зеркале не разглядели бы и глаза куда более зоркие, чем у нее – невнятный силуэт, расплывающийся в темной глубине, – но ей и не обязательно было разглядывать, она давно пребывала в своем мире, где зеркала чисты, небо ясно, живы любимые дети, внуки и племянники, а венецианский дож в каждый праздник Вознесения отправляется на разукрашенной галере обручаться с Адриатикой.
Марсель аккуратно и терпеливо помогал ей надеть шубу. Когда Анна Львовна проходила мимо, он обернулся и произнес с тихим упрямством, но без надежды:
– И все-таки я бы лучше остался.
Анна Львовна остановилась и старательно сконцентрировала на нем внимание. Все, что происходило с ней последние несколько часов, развивалось стремительно и совершенно само собой. Она интуитивно понимала, что ни в коем случае нельзя оглядываться и задумываться, иначе ничего не выйдет. Но с Марселем надо было поговорить. Он вдруг сделался главным мужчиной в этом доме, который после смерти Марии Габриэловны только на нем и держался. Его не спрашивали, согласен ли он выполнять эту работу. И возможности выбрать свою сторону в меняющемся мире у него не оказалось.
– Марсель, – чтобы не терять времени, она начала приматывать к связанным вместе коробкам удобную ручку из пояса от пеньюара. – У нас нет выхода. Будь жив Майкл, ты бы, конечно, остался с Аморе. Теперь мы без тебя пропадем. В Петербурге еще трое детей и ни одного мужчины, не считая дяди Луиджи, но ты знаешь, что его лучше посчитать с детьми.
– А дядя Альберт?
– Дядя Альберт… Он разрабатывает проекты монументальной пропаганды для большевиков. Возможно, вступит в их партию, – она говорила быстро и почти без выражения. – Это, в сущности, хорошо – больше возможности нам помочь. Но только в Петербурге, не дальше.
Марсель молча кивнул. Еще совсем недавно он бы горячо заспорил, предлагая разные замечательные варианты устройства дел…
Но не сейчас.
Сейчас он молча повесил на плечо два связанных баула, взял в руку чемодан, а другой рукой подхватил под локоть бабушку Камиллу. Старушка вполне бодро держалась на ногах и радостно предвкушала путешествие.
Анна Львовна подняла второй чемодан. Идти было недалеко – извозчик остановил сани едва не в трех шагах от крыльца. И там уже сидели все, кому предстояло ехать.
– Mammi-ina, – сонно захныкала Роза, – скажи Риччи, зачем он меня в бок пихает…
Риччи тут же пихнул сестру в бок и мрачно уставился на мать. После того, как ему три раза не ответили на вопрос о том, почему папа не едет с ними, он перестал спрашивать, но, кажется, только о том и думал.
– Подождите минутку, – сказала Анна Львовна.
И, поставив чемодан в снег, быстро вернулась назад. По сумрачному коридору, мимо зеркала в черной раме и забытых коробок, мимо беличьей шубки Марии Габриэловны, которую никто так и не снял с крючка после того, как она повесила ее месяц назад, мимо столика под кружевной скатертью, на который всегда клали перчатки и счета… через гостиную… здесь совсем недавно, в декабре, праздновали день рождения Марселя, а потом еще Рождество и Новый год… и делали орехи из глины и золотой бумаги… мимо большого рояля, которого Аморе всегда боялась, а потом искала под ним исчезнувшую бабушку…
В детской было полутемно, душно, и сильно пахло лекарствами. Тетя Катарина встала навстречу Анне Львовне, и они молча крепко обнялись.
Вот и все. Короткий взгляд за плечо Катарины – на кровать, на спящего ребенка…
– Не забудь поглядеть в зеркало, – шепотом сказала Катарина, – Иначе пути не будет.
* * *