– Почему, ну почему, ну почему?! – с исступленным недоумением воскликнула юная поэтесса, глядя на дверь черного хода, наполовину загороженную тяжелым буфетом. – Ну, я не понимаю! Ведь пришла же весна!
Висевший в кухне сырой пар напрочь отбивал мысли о весне и солнце. Он исходил от бака с бельем, кипятившегося на плите. Над баком, слегка согнувшись, застыла Жаннет Гусарова с длинными деревянными щипцами в руке. Изредка оживая, она проворачивала щипцами в баке рубахи и простыни, после чего опять впадала в прострацию.
– Весной не умирают! – упрямо заявила поэтесса. – Весной живут. Сбрасывают все, что мешало, и…
– Так никто и не умер покамест, – резко дернув плечом, прервала ее Жаннет. – Вот товарищ Арабажин… – она с силой выдохнула сквозь зубы, толкая неподатливое белье, – поправился… И теперь непременно добудет разрешение на выезд за границу… И в Баден-Бадене или в Карловых Варах Арсений поправится тоже…
– Где же это разрешение, – жалобно пробормотала поэтесса, – как же так можно? Он же такой… как без него?! Они же должны…
Она умолкла, и Жаннет сочувственно покосилась на нее через плечо. Они обе все понимали и обе почему-то считали необходимым вести этот диалог, будто разыгрывая интермедию перед ангелами. Только девочка, в отличие от нее, недоумевала искренне и боялась – невыносимо, до зубной боли.
В продолжение интермедии Жаннет бросила щипцы и вышла в коридор, где на высоком готическом столике стоял телефон. Телефон, не в пример революционерам и поэтам, готов был умирать и оживать хоть по семь раз в день. Сейчас он был жив, но толку это не принесло: никто из тех, с кем говорила Жаннет, не сообщил ей ничего отрадного.
– …Личное распоряжение Анатолия Васильевича! Да! Вопрос нескольких дней… Вы понимаете, кого мы можем потерять?!..
Вернувшись в кухню, она пробормотала, оценивающе глядя на бак, курящийся паром:
– Хоть бы пришел кто-нибудь. Я не подниму.
За плотно закрытой дверью в гостиную стояла тишина. Кажется, там никого не было.
– Сейчас Адам Михайлович приедет, – жалобно подсказала юная поэтесса.
На самом деле поэты, критики и просто знакомые приходили часто – квартира Арсения Троицкого никогда не пустовала, и всем находилось дело. Писатель слег недели через две после того памятного вечера, когда ели черепаший суп и товарищ Арабажин привез московскую богородицу. Не то, чтобы он заболел сразу и сильно – нет, просто однажды утром не захотел вставать, о чем и сообщил задержавшейся в доме богородице. Потом встал все-таки, потом опять лег… Потом начал кашлять. Потом доктор Кауфман и еще один пришедший с ним врач сказали, что это, видимо, туберкулез, и велели принимать меры предосторожности. Точно, впрочем, они ничего не смогли определить. Никаких особенных симптомов у Троицкого не проявлялось.
– Давайте сами попробуем, – поэтесса подступила к плите, храбро примериваясь к ручкам бака. – А то и чайник не поставить. Раиса просила…
– Раиса! – Жаннет прислонилась к косяку, озираясь в напрасных поисках папирос. – Где ее голуби? А, будь она истинной Матерью Божией…
– Я верю, – растрепанные кудряшки мотнулись пуделиными ушами. – Раньше я думала, что христианского Бога нет, а есть мировая сфера на оси и молния животворящая. И вот что из этого вышло. А теперь я верю. Раиса необыкновенная. Она… А вы, Жаннет, разомкните душу – вся затхлость выветрится, и станет легче дышать.
Жаннет молча усмехнулась. Хотела сказать, до чего же этой девочке идут чужие слова – как платье на заказ, – но стало не до того. За стеной кто-то громко то ли вскрикнул, то ли всхлипнул, послышались быстрые шаги – Жаннет, не дожидаясь, дернула дверь и вошла в гостиную.
Там было свежо. В распахнутом окне переливалось хрустальное небо. Затхлось, застоявшаяся в этих стенах, казалось, намертво, – совсем как в Жаннетиной душе, – почти совсем исчезла.
Московская купчиха Раиса Григорьевна сидела на стульчике возле кожаного дивана, застеленного простынями и одеялами, а сверху – периной. Под периной лежал маленький, хрупкий старик с остроконечной бородой и длинными, почти до середины головы, залысинами. Раиса посмотрела на Жаннет, улыбаясь светло и облегченно.
– Не бойтесь, – шепнула, поднимаясь. – Это я напугалась, глупая. А он спит. Вы поглядите, голубушка, как спит-то легко.
Жаннет, не трогаясь с места, коротко глянула в лицо лежащему.
– Как Николенька, – продолжала Раиса. – Тот младенец, про которого писал.
– Так, как он писал, – почти беззвучно проговорила Жаннет, – никто не напишет.
– Никто, – легко согласилась Раиса.
Подошла к Жаннет и остановилась рядом – так, будто готовилась подхватить, когда та начнет падать.
Из передней донеслись шаги и мужские голоса. Кажется, пришел доктор Кауфман, а с ним и кто-то из поэтов, и теперь можно будет дотащить бак до ванной и отполоскать наконец белье, а на плите вскипятить чайник… Во всем этом вроде бы уже не было нужды, а на самом деле была. Ведь в квартире, что ни говори, еще оставалось несколько живых.
* * *
Дневник Люши Осоргиной
А в общем после этих двух уходов-отъездов – Арайи и Александра – все как-то зашевелилось, задвигалось, проснулось. Зачарованному, волшебному царству пришел конец. Даже скучливые караульные, слоняющиеся по дому, как-то вписывались в происходящее, смотрелись детальками большого механизма, в котором с негромким прищелкиванием вращаются какие-то колесики и шестеренки. Профессор сказал: есть мир сакральный (пространство мифа) и мир профанный (обыденная жизнь). Мы перескочили из одного в другой. Теперь обыденная жизнь движется картезианской философией, умопостигаемыми, почти механическими законами, описанными, если угодно, не только у Декарта, но и у Маркса. Поэтому красногвардейцы мне такими и видятся.
Ну, я где-то даже и не против этого перехода (в мифе много ли проживешь?), лишь бы еще и Алекса под сурдинку не пустили в расход.
Решили, что Юлия снесется с Максимилианом и уедет вместе с ним и его родителями. В Москве она попробует отыскать Надю и через нее похлопотать за Алекса.
В конце концов, я уговорила ее взять с собой еще и профессора. В Синих Ключах ему оставаться никак нельзя, а в одиночку по нынешним дорогам и временам он еще не пропадет ли по дороге? Я себя после винить бы стала – Алекс мне объяснил про ущерб науке, да и вообще, живой же человек, всегда жалко, если за так пропадает. Профессору при расставании наказала мне непременно написать, как устроится.
– Куда же вам писать, милая Любовь Николаевна? – с улыбкой спросил он. – Ведь совершенно непонятно, где и как мы все окажемся в ближайшее время.
– Про меня как раз все понятно, – возразила я. – Я рано или поздно окажусь поблизости от Синих Ключей. Если буду жива, конечно. Ну, а покойникам письма в конвертах вовсе без надобности. Так что пишите на почтовое отделение в Торбеевке, не ошибетесь.
Лошадей красноармейцы не дали. Ушли пешком – сначала в Пески, после в Алексеевку. Там железная дорога.
Посмотреть на княгиню Юлию с узелком – сплошное удовольствие. А профессор молодцом: смастрячил себе из рогожи мешок на лямках, взял посох, который Фрол ему срубил, волосы седые по-мастеровому каймой подвязал – и тронулся в путь так естественно, как будто всю жизнь странничал.
Боялись, что чувствительный Герман станет тосковать, и как бы не заболел. Но он отъезд матери как будто и не заметил, или по всякому ничего никому не показал. Тамара при нем и на том спасибо. А еще он как-то с приездом Вали взбодрился, стал лучше говорить и вообще тронулся в развитии. Даже опекать Валю пытается. Смешно, учитывая, что Валя хоть и младше, но развитее Германика, и сильнее, и, уж конечно, здоровее. А Валя как будто чувствует, и всех гоняет и колотит, кроме Германа. Поэтому тут у нас локальный, отдельный от мировой революции, – вечный бой. Валя заденет Любочку, на него поврозь или вместе с желанием проучить кидаются Агафон и Владимир. Капочка и Германик бросаются всех мирить и тоже от кого-нибудь огребают. Тут единым фронтом вступают старухи с руганью, тряпками и скалками…
Караульщики наши от скуки поделились по сторонам, сочувствуют кто кому, чуть ли не ставки принимают – кто нынче кого победит. Самая большая партия, конечно, за Валю – он младший и он боец, бесстрашный и неутомимый, это им импонирует. А что его отец нынче против их стороны воюет, так это им ничего не портит…
Из остающихся приблизительно грамотные Феклуша и Филимон. Подумав, я выбрала Феклушу и велела ей раз в три дня посылать мне в Москву на почту 2го участка Тверской части хоть три строчки о том, что в Ключах делается.
Ехать в Москву придется по-любому. Алекса попытаться из Чеки достать. И что-то с детьми и Синими Ключами надо делать. Пока никаких совсем мыслей нет, и посоветоваться не с кем. Камиши нет, Марыськи нет, Машу-поповну расстреляли, Юрий Данилович, Лев Петрович и Мария Габриэловна умерли (ну это, может, и к лучшему, если, конечно, на том свете революций не бывает). Аркаша… Не думать. Не думать. Алекс прав: если он жив и если бы хоть сколько хотел, так всегда знал, где меня найти. Не думать. Есть и поважнее дела, на которые нужны силы.
* * *
Письмо Феклуши Люше.
Фекла Прохорова Любовь Николаевне Кантакузиной с поклоном и приветом.
Пишу на кухне у Лукерьи а Фрол-конюх говорит мне что писать. Как у нас в добром здравии по основному моменту и вам того желаем всенепременно. Есть ли вести об Алексан Васильиче беспокоимся об ем все а Оля все плачет даже с лица схудела.
Новости наши в Ключах – с деревни пришла Груня. Допрежь написала она в новый комбед важную бумагу которую прилагаю в конверт для вашего знакомства Фрол так велел чтобы вы ей учет могли взять.
Еще новость – Тамара умерла от сердца дохтура звали солдат поехал на Орлике да он не успел. Умерла тихо не мучилась совсем, и пусть земля ей пухом и спаси Господь ее душу. Схоронили Тамару под ракитой возле пруда где вы знаете. Германик там печалится сидит да Катарина сказала не трогайте его совсем а Владимир присматривает за ним и с Валей рядом карасей ловит. Мы их жарим в сметане и едим все.
А больше новостей нет и на том кончаю.
Все у нас вам кланяются и ждут вашего возвращения непременно.
Писала Фекла 18 числа августа
Усадьба Синие Ключи Алексеевского уезда
Бумага-приложение к письму.
Председателю комбеда деревни Торбеевка.
Заявление.
Я, Агриппина Федотова, с детства больной инвалид – не могу ни слышать ни говорить толком. Происхожу из самой бедняцкой безлошадной семьи, на одиннадцать ртов – четыре десятины пахотной земли. Отец мой от горя подался в город на заработки, и там служил приказчиком и пребывал в классово чуждой крестьянину среде, что привело к разложению его облика, и совсем позабыл об семье. Мать жилы рвала, чтобы хоть накормить всех, и меня, инвалида, считала за обузу, и с детских лет я, если бы и слышать могла, ничего кроме – чтоб ты сдохла скорее, урода! – не услыхала. После с оказией отдали меня в игрушки сумасшедшей барышне Любе в Синие Ключи, там я и возрастала. Люба одна меня не отталкивала, как сама была, как и я, от всех отдельно из-за своей душевной болезни, и даже немного говорить научила, за что ей моя вечная благодарность.
Как я в девичество вошла и стати бабские во мне проявились, так снасильничал меня услужающий в Синих Ключах Степан Егоров, потому как замуж позвать по уродству моему и в голову не пришло. После ушел он на фронт империалистической войны, где заразился чуждой большевизму идеологией анархизма, а когда вернулся и нашел меня родившей ему сына Агафона, так и решил на мне пожениться, меня ни разу не спросив. Ради сына я на то пошла, а идеологии мужа не разделяла никогда, будучи по происхождению из самой крестьянской бедноты и всем сердцем предана мировой революции, которая одна установит равенство всех со всеми и приведет все крестьянские народы ко всеобщему счастью.
Ныне я отрекаюсь от своего мужа, запятнавшего себя предательством дела революции, и ради годовщины смерти великих революционеров Карла Либкнехта и Розы Люксембург беру на себя ударный урок: желаю воспитать сына Агафона и прочих осиротелых в Синих Ключах ребятишек в истинном духе коммунизма и пролетарского интернационализма, для чего и отправляюсь ныне на жительство в помянутую бывшую усадьбу.
Да здравствует мировая революция!
За сим остаюсь Агриппина Федотова, инвалид
* * *
Тяжелая решетка люка приподнялась маленькими рывками. Из темноты выглянули два блестящих глаза под спутанной шевелюрой и раздался сдавленный шепот:
– Ну шо там? Тикают уже?
– Никого не видать, ни наших, ни ихних, – тихо ответил наблюдатель.
– Неужто взяли их? – горестно шепнули снизу.
В этот миг в переулке все как будто взорвалось. Пронзительный свисток, крик, команда, визг, стук падающего деревянного щита, один за другим три разрозненных выстрела и, наконец, мягкий топот небольших ног.
– Тикают! – крышка еще приподнялась и появилась машущая рука. – Сюда! Сюда давайте!
Один за другим три маленьких оборванца нырнули в узкую зловонную щель. Решетка захлопнулась.
Спустя полминуты поверху проскакал конный патруль, вслед которому что-то кричали члены домового комитета.
Оборванцы между тем пробирались под улицей склизким темным тоннелем. Впереди тот, кто поднимал решетку, нес лампу-коптилку. По дну тоннеля текла холодная вода. Когда на нее падал свет от лампы, она взблескивала неживым изумрудным огоньком. На вогнутых стенах обильно росла белая плесень. Старший из прибежавших снаружи прижимал к груди довольно большой узел. Другой подскуливал на ходу и оберегал левую руку.
На пустыре за Москвой-рекой, заросшем молодым ракитником, лежали три большие облупившиеся трубы, закупленные еще старой городской Думой для замены устаревшей канализации. Все уложить не успели, война, а потом и революции помешали.
Нынче у устья одной из труб горел небольшой костер, вокруг которого сидели и жадно уплетали колбасу давешние мальчишки-оборванцы.
Чуть в стороне Ботя, присев на корточки, осматривал руку пострадавшего при налете. Парнишка хныкал и извивался.
– Пуля навылет прошла, повезло, – наконец заключил Ботя. – Теперь надо тебе пописать на рану…
– Это еще зачем?! – вылупился мальчишка.
– Для дезинфекции, чтоб не загнило, – объяснил Ботя и счел нужным припугнуть. – А не то будет, как со Скелетом, который ногу штырем пропорол, а после на Спаса от горячки и помер.
Мальчишка встал, отвернулся, спустил штаны, постоял, потом пожаловался плачущим голосом:
– Не идет у меня.
– Воды выпей.
– Не. Когда спужаюсь, оно завсегда так, хоть пей, хоть не пей. Может, ты, Борька?
Ботя вздохнул и принялся расстегивать штаны.
Жрали от пуза, пока не затошнило. Ботя предлагал оставить, припрятать в трубе на завтра («все равно больше впрок не пойдет, дристуном выйдет»), но беспризорники времен гражданской войны прогностическим мышлением не обладали в принципе. «Чего про завтра говоришь? Может, меня сегодня еще подстрелят…» – глухо проворчал старший, которому к его 15 годам уже трижды довелось переходить фронт между красными и белыми.
Наевшись, перешли ко второму основному инстинкту. Стали рассказывать, кто и каких девок и баб пробовал и щупал. Абсолютное большинство рассказов было фантазиями чистой воды, но это никого не волновало. Глаза безмятежные, дочеловеческие, как у греческих статуй. Чувства глубиной как чай, по-купечески налитый на блюдце.
Стань маленьким и примитивным, как амеба – тогда выживешь. Закон ребенка на полях гражданской войны.
Говорили и о будущем.
– Не нравится мне нищенствовать… Воровать лучше, пожалуй. Или вот еще большевиком стать. Нынче вроде выгодно, а завтра как повернется?.. Что ты скажешь, Старшак?
Старшак рыгнул, с ленивым любопытством взглянул наверх. Небо только что было до отказу забито облаками и вдруг, почти вслед – звездами. Облака куда-то подевались, словно по неслышимому с земли зову унеслись все разом на партийное собрание или митинг.
– У Борьки спроси. Он ученый, в гимназию ходил.
– Гимназия для нашей жизни – пшик. Чему полезному его там научили? Ничему!
– Наука – великая сила, – возразил Ботя. – Если что и позволит изменить жизнь людей к лучшему, так именно она и ничто иное.
Беспризорники засмеялись весело и легко, как если бы Ботя удачно пошутил или выругался с особой замысловатостью.
– Может страшное про червяков еще расскажешь? – попросил самый младший из мальчишек. – Которые в кишках живут или под кожу у негров залезают. Ух…
– Заткнись, – кинул Старшак. После обильной еды (каковая выпадала беспризорникам хорошо если пару раз в месяц) и созерцания звездного неба им явно овладело философское настроение. – Вот скажи, Борька, ты все учился, учился…Ну а хоть что-то полезное с твоих букашек есть? Может, их жрать можно? Ты нам обскажи, а мы тебе уважухи добавим.
– В той же Африке личинок едят. И в Китае – червей и кузнечиков. А польза? – Ботя честно задумался. Ему нужен был авторитет в этой компании. – А вот что, Старшак, ты умеешь ли стрекозой дрочить?
– Стрекозой? – Старшак, уже улегшийся было на куче старой дранки, заинтересованно приподнялся на локте. – Это как?!
– Ну, ловишь, значит, большую стрекозу, из тех, что над прудом летают. Сажаешь ее допрежь в коробочку, – приступил к обстоятельному рассказу Ботя. – После нужна ловкость и сноровка. Одной рукой, значит, держишь ее вот так у основания крыльев, а другой открываешь у писюна головку…
– А если у кого не открывается? – пискнул младший.
– А тому – заткнуться, пока леща не схлопотал! – рыкнул Старшак. – Ну, Борька!.. Да они же, сволочи, вроде кусаются…
– Для того нужно правильную стрекозу выбрать, – объяснил Ботя. – Aeshna subarctica Walker подойдет, а вот Somatochlora graeseri брать не стоит, у нее челюсти ого-го. Но нас-то интересуют ножки…
Беспризорники захихикали вполне воодушевленно.
– Покажешь завтра? – зевая, спросил Старшак.
– И то.
– Ну.
– Ага.
Обильная еда давала себя знать. Глаза слипались, язык заплетался, зевота всем по цепочке раздирала пасти. Кое-кто, более слабый желудком, поплелся в кусты с начинающимся поносом. Остальные заползли в трубу, прижались друг к другу для тепла, как крысеныши, и заснули, предвкушая назавтра новое развлечение.
* * *
Одетая в лохмотья марионетка, пританцовывая, спустилась с импровизированной сцены (которую изображали два поставленных друг на друга ящика) и, свесив ноги, уселась на руке у своего хозяина.
– Кукла, давай про белых-красных! – крикнул кто-то из разношерстной толпы, собравшейся в одном из вокзальных закоулков, между высоким запертым сараем и заброшенными прямо на путях и наполовину разломанными вагонами. У стены сарая белым пухом отцветали головастые одуванчики.
независимо болтая ногами, откликнулась марионетка.
В толпе засмеялись и зашикали.
– Эй, артист, сыграй вот для людей за шмат сала и лепешки! – дородная тетка положила на ящик небольшой узелок. – Хорошая плата!
Кашпарек кивнул, отвернулся, присел, что-то сделал с марионеткой. Когда снова повернулся к людям, на марионетке красовались золотые погоны, а одна рука Кашпарека была обмотана красной тряпкой.
– Пароход идет,
Да мимо пристани,
Будем рыбу кормить,
Коммунистами! – задорно заголосила марионетка.
В ответ завернутая в красное рука Кашпарека ожила, сделала какое-то резкое, нервическое движение, как будто вздернула несуществующую голову, и ответила другим, значительно более низким голосом:
– А что толку? – марионетка развела руками и снова запела. -
– Нету хлеба, нет муки,
Завернутая в красную тряпку рука аккуратно взяла золотопогонную марионетку двумя пальцами за шею.
– Зато всех прежних к бесам послали!
Свистели солдаты в расхристанных шинелях. Хохотали мальчишки. Толпали ногами и хлопали в ладоши мешочники и «двухпудники». Потом какой-то матрос в клешах сунул Кашпареку кулек тыквенных семечек и спросил серьезно:
– Так ты, парень, сам-то за кого будешь – за красных или за белых?
– Ни за кого.
– Да кто ж ты выходишь по такому случаю?
– Я – лицедей, актер, – серьезно ответил матросу Кашпарек и вместе с марионеткой низко поклонился толпе. – Всегда, во все времена и во всех землях к вашим услугам, дамы, господа, товарищи и граждане. Всего лишь – ваше зеркало…
При этих словах в руках у марионетки действительно появилось крошечное зеркальце на витой ручке. Она наставила его на Кашпарека, потом на толпу и все собравшиеся вдруг увидели: действительно, один лицедей отражение другого и оба разом – отражение собравшихся людей. По притихшей толпе прокатилось что-то вроде озноба.
Мальчишка-беспризорник, из тех, что ездят туда-сюда в ящике под вагонами, сунул Кашпареку теткин узелок с салом и лепешками и дернул его за руку:
– Патруль красноармейский за тобой идет, давай сюда, под вагон, я тебя через прореху стене в город выведу.
Кашпарек привычно кинул марионетку за пазуху и вслед за беспризорником нырнул под разбитый вагон, спасаясь от следующей власти, которая также привычно и наследственно не жаловала зеркал и самодеятельных лицедеев.
* * *