Принесли обед в большой миске. Оживились все.
Старик в обширной женской шубе – историк литературы, тиснул где-то статью, что монархия – единственная возможная форма правления для такой страны как Россия, а все остальное – распад и гибель.
Еврей зубной техник с большим чемоданом, где есть все необходимое – видно давно готовился к аресту и не растерялся в момент.
Баба толстая в кацавейке, шла на спекуляцию, да попала на квартире под обыск, очутилась с контрреволюционерами.
Красивый балтийский матрос в умопомрачительных клешах и с наколкой на груди – напился, скандалил, кричал: долой мерзавцев-большевиков!
Красноармеец из «загородительного отряда» – убил впопыхах женщину с ребенком, пошел под суд.
Пожилая девушка в обтрепанном платье и шляпке с искусственными фруктами – попала в Чеку неизвестно как и за что – второй месяц ждет разбирательства.
Два крепких, бородатых крестьянина. Ходоки из своей деревни – пришли жаловаться на произвол, пьянство и воровство комбеда, очутились в Чеке.
Председатель ихнего комбеда, тщедушный, трясущийся в непрерывном похмелье – привезли, поместили сюда же, чтобы проще разбираться.
Семнадцатилетний гимназист с персиковым пушком на щеках и длинными волнистыми волосами. После объединения гимназии с реальным училищем создал в единой трудовой школе имени Клары Цеткин контрреволюционную организацию «Белые орлы». До ареста руководителя успели придумать эмблему движения, флаг, девиз, выпустить две листовки и провести одно конспиративное собрание.
Александр поел из миски ложкой, которую ему одолжил зубной техник (у него в чемодане их было полдюжины, он их всем одалживал, а за это ежедневно выговаривал себе для спанья хороший тюфяк у окна), потом отошел в противоположный от вонючего комбедовца угол, присел на солому и раскрыл взятую у историка литературы книжку: «Связь приемов сюжетосложения с общими приемами стиля». Вынул соломинку, которую использовал вместо закладки, попытался читать.
Подсел один из крестьян-ходоков, деликатно перхнул:
– Вот я гляжу, и даже в затруднительных обстоятельствах, иные люди все книжки читают. Завлекательное, стало быть, дело?
– Безусловно так, – кивнул Александр.
– У нас в деревне борьбу с неграмотностью объявили, агитатор приехал. Мы его на вилы сперва хотели, как он стал баб наших и девок брошюрками своими охаживать… а после вроде и ничего…
– Обучившийся грамоте человек получает еще одно измерение в жизни, – подумав, сформулировал Александр.
– Вроде как мужик: до того, как бабу узнал, и – опосля того, – предположил крестьянин. – А тогда уж и в тонкостях разбираться – какие кому бабы или книжки по нраву.
– Именно! – Алекс энергично покачал головой, удивившись точности понимания.
– Вы ведь сами-то из дворян будете? Вам небось и книжки для нас непонятные, без картинок, – крестьянин с опаской взглянул на раскрытый том в руках Александр. – И женщины соответственные нравятся…
– А вот поверите ли, любезный, – Алекс захлопнул книжку и всем корпусом оборотился к неожиданному собеседнику. – Не все в этом вопросе для меня так просто.
– А как же оно на сам деле выходит? – с лукавой, но добродушной ухмылкой спросил крестьянин.
– А вот как: сам будучи из дворян, я всю жизнь, с юности вступал в связь с женщинами самых простых сословий. Много лет моей любовницей была горничная в доме благодетеля. Моя жена – наполовину цыганка, временами дикая, как лесной зверек. Нынешняя моя любовница – красивая сирота, дочь белошвейки. Скажу вам больше: был момент, когда меня отчетливо тянуло даже к служанке моей жены – огромной и некрасивой девице, к тому же глухонемой… При том я всю жизнь считал себя влюбленным в свою кузину, женщину самого аристократического облика и происхождения.
– Эка у вас все кучеряво, – усмехнулся крестьянин. – У нас не так. Меня вот как с моей женой сродственники по сговору поженили, так мы с ней и живем уж двадцать лет и два года… Хотя, конечно, я до войны на отходном промысле был, и там уж всякое случалось… Даже купчиха одна у меня была! Уж така белая, что твой калач…
Интересный разговор был прерван явлением служителя и чахоточного коменданта с зелеными губами.
– Рагожина Василиса Федоровна! Кантакузин Александр Васильевич!
– Я, – не сразу отозвался Алекс. Еще час назад любое изменение положения казалось несомненным благом. А сейчас что-то страшно стало, словно прижился уже тут, в тюрьме…
Встал, отдал книгу профессору, историку литературы. На пороге обернулся.
– С Богом! – сказал крестьянин и перекрестил его вслед.
Пожилая девушка послала воздушный поцелуй.
Зубной техник отвернулся и склонился над своим чемоданом.
Василису Рагожину служитель повел в другую камеру, где сидели спекулянты.
Алекс оказался в комендантской. Терпеливо ждал, пока под каким-то тысячным номером разыскали документы и удостоверение, выдали их на руки вместе с пропуском.
– Что ж, бывайте здоровы, гражданин Кантакузин, – сказал комендант и закашлялся, приложив к губам платок.
Когда Александр вышел на улицу, часовой молча взял пропуск и наколол его на штык своей винтовки – их там было уже много.
Почему-то сразу взглянул не по сторонам, а на небо. В небе толпились серые ватные облака, а на их фоне летел к югу клин длинношеих гусей.
Люша стояла поодаль, по-мальчишески держала руки в карманах и была похожа на птичку.
Она думала, что он сразу спросит про Юлию, и приготовилась отвечать.
Но он спросил: как дети? Что в Синих Ключах? И отдельно – про Капочку и Олю.
Она рассказала ему про профессора, а про прочих знала немного, собиралась ехать в Черемошню, спросила, есть ли ему у кого остановиться в Москве, голоден ли он. Они говорили, как случайные сослуживцы, люди, давно работающие в одной конторе, и он никак не мог уловить момент, когда надо было сказать ей «спасибо» и, может быть, даже поцеловать руку в благодарность за то, что она его вытащила, спасла…
А потом стало уже поздно. Она еще что-то бодро прочирикала и ушла, упруго подскакивая, как разноцветный мячик.
Он остался стоять, чувствовал, какие у него жесткие щеки и застылые глаза, и не понимал, что нужно сделать, чтобы вновь ощутить себя живым.
* * *
Дневник Люши Осоргиной.
Я – Синеглазка. Злой, колдовской дух здешних мест. Так было всегда, только иногда я об этом забывала. Разрешала себе забыть.
Напрасно.
Приехала. Осиротелый дом, земля и даже воздух, хлопают ворота, сердце падает и колотится часто-часто…
В Ключах нынче почти пусто. Бывшие служащие усадьбы предпочитают в разоренном доме не жить. Ютились у Филимона и Акулины, в конюшне, в деревне, или еще где-нибудь. Филипп и Владимир ушли на овраг, к ключам, в Липину избушку, к Мартыну. Прочих детей Груня по уговору забрала к себе.
Красноармейцы сначала пили вино и самогон из подвала, потом, как все кончилось, просто спали днем, а ночью – слонялись по комнатам, кричали: «Кто здесь?!» и стреляли в окна. Страшно – я их понимаю. Синяя Птица, даже умирая, не принимает чужих.
Однажды днем пришел Владимир: на плече филин Тиша, на рукаве – толстая лесная мышь, сзади два черных Липиных кота извиваются, как две огромных пиявки. Говорит солдатам:
– Уходите-ка вы отсюда подобру-поздорову, а не то вас черти лесные заберут.
Главный у них был пьян, засмеялся, сказал:
– Да мы сами – красные черти!
– Нет! – возразил Владимир. – Черт – это я.
Повернулся задом, штаны спустил и хвостиком повилял.
Они его схватили и посадили в кладовку. Тиша одному солдату всю морду клювом разбил, а коты с мышью убежали, конечно.
Ночью филин кругами над домом летает, ухает, в окна летучие мыши лезут, в подполе тоже что-то шуршит, скрежещет, коты зелеными глазами во дворе светят, да еще воет кто-то прямо в парке, недалече, в кустах.
У солдат зуб на зуб не попадает:
– Придушить или отпустить гаденыша?
Одно страшно, а другое – гонор не велит.
Еще через ночь Агафон с Кашпареком разобрали крышу, залезли через кухню в дом и Владимира вытащили. Когда уже убегали, красноармейцы смекнули, в чем дело, преследовать не решились, потому как непонятно кто и сколько их, стали стрелять с лестницы наугад, ранили Агафона в плечо. Кашпарек его на руках унес.
В избушке кровь остановили, пулю Мартын потом щипцами достал (ему, как леснику и охотнику, и прежде это делать доводилось), и с раной все вроде обошлось.
Но тут Степка, который с остатками своего отряда где-то хоронился, прознал, что красные его сына ранили, и напал на Ключи. С тачанкой и двумя пулеметами. Никто из красногвардейцев не ушел, трупы так и остались на ступенях лежать. Собаки кровь лизали и ходили с остервенелыми мордами: вы – наших, а мы – ваших, будто и впрямь на равных ввязались в человечью свару. Фрол, Егор и младший конюх потом всех убитых за огородами похоронили, отец Флегонт отходную по ним отслужил. Раньше-то он кобенился, а теперь уж привык читать для всех – красных, белых, зеленых – без разбора. Оно и правильно, если Господь такое попустил, так пусть сам там и разбирается, когда они к нему явятся всем скопом, да каждый со своей правдой. А священник что ж – служилый человек, всех обеспечить должен.
Что теперь?
Вышла Оля в голубом сарафане, свежая, красивая (я как раз с огородов вернулась, Фрол мне показал, где красногвардейские трупы зарыл), несколько поломала пальцы, потом повалилась мне в ноги и призналась, что ждет ребенка от Александра Васильевича. Оно кстати пришлось – у меня сразу настроение улучшилось. Спросила:
– Ты кого хочешь – мальчика или девочку? Капочке лучше бы братика, сестричка-то у нее уже есть…
Не отвечает, рыдает только. Феклуша после сказала, что вначале Оля пыталась плод вытравить, да не вышло. Вот дура-то! Родит еще теперь «не мышонка, не лягушку, а неведому зверюшку»… Как будто их у нас и без того мало!
Прознав обо мне по крестьянскому телеграфу, приехала из Торбеевки Грунька, в поводу Белку привела (сесть-то на нее никто, кроме меня, не может – сбросит, искусает и еще копытами потопчет).
Я ей показала Атькино письмо из Петрограда. Там Атька пишет, что живет почему-то у Макса, учится на курсах движения и театральной риторики при какой-то конторе с непроизносимым названием, имеет от самого Луначарского важную бумагу про организацию детского театра и готова приехать в Ключи, как я знак подам.
Грунька рассказала мне, что дети все, кроме Агафона, который рукой еще плохо двигает, в порядке, сыты и здоровы, комбед ей, после официального отречения от мужа-бандита, никаких препятствий не чинит, и напротив того, готов даже где-то помогать. А дети из разведывательных целей, направляемые Кашпареком (который прячется то в лесу, то на сеновалах у разных девиц), организовали что-то вроде передвижного балагана, в котором выступают с революционными частушками на злобу дня (их сочиняет, по всей видимости, тот же Кашпарек), а также с дрессированными зверями – пони Чернышом, голубями, кошками, мышами и прочими, которые имеют в округе неизменный успех. Герман крутит ручку шарманки. Варечка танцует с двумя зонтиками. Любочка аккомпанирует на скрипке дрессировщикам (Капочке и Владимиру) и исполняет сольный номер. Сама Грунька по понятным причинам Любочкиной игры не слыхала, но старый еврей-скрипач в станционном трактире (по нынешнему – коммунистической столовой) при виде ее плачет и посыпает голову пеплом – стало быть, играет она чувствительно и хорошо. Самое забавное, что в этом балагане участвуют не только дети, но и Катарина со Степанидой. Степанида не без успеха поет собственные частушки, местами сильно солоноватые, а Катарина слегка дребезжащим, но очень точным голосом исполняет итальянские арии, а потом сама же их переводит и объясняет собравшимся в чем там вообще было дело. После арии безумной цыганки Азучены из «Трубадура» бабы неизменно утирают глаза. Что ж, мне еще в 905 году казалось, что в пролетарском интернационализме и насильственном смешении классов есть что-то рациональное…
Временами артистам и деньги какие-то дают – они нынче ценятся низко, но все же…
Так мы с Грунькой все это промеж собой обсудили и получилось вроде более-менее складно.
Если взять бумагу и протекцию от Луначарского, Гришкины знакомства среди большевиков, принятое советским государством направление борьбы с беспризорничеством, давнюю дурную славу Синих Ключей и относительное расположение к предательнице Груньке нынешних местных властей, так и можно попытаться организовать в Синей Птице что-то вроде детской коммуны с театральным уклоном. А уже имеющийся передвижной детско-старушечий театр взять за основу.
– Есть тут в хлопотах по организации одна препона, – сказала Грунька.
– Какая же?
– Мужика никаковского в этом деле нету. Одни бабы. При том ты – слишком красива и бывшая владелица, я – слишком страшна и глуха к тому же. Ни тебя, ни меня по отдельности для этого дела всерьез не возьмут.
– Стало быть, будем ходить вместе, – усмехнулась я. – Для гармонии. А мужиком вот хоть Фрола назначим. Если его вымыть, приодеть, руки в карманах спрятать и велеть молчать, он – очень импозантный и правильного, крестьянско-пролетарского происхождения.
Но сколько еще будет нелепых смертей?
* * *
– Адам, пойми! Пусть даже здесь движение масс, революция – психоз, острый психоз общественного организма. Но тогда любой, вставший во гневе, внесший рациональное зерно, предотвращает гибель сотен, может быть, тысяч. А если ошибка или преступление перед своей совестью – тогда наоборот способствует ей. Ответственность, конечно, страшная…
– Аркадий, я никогда не искал иной ответственности, кроме ответственности врача перед пациентом. Мне это совершенно чуждо.
– Времена не выбирают. И, согласись, нынче происходят интереснейшие вещи…
– Я выбрал бы скуку.
– Тебе хватает драматизма в твоей практике, в работе с поврежденным человеческим мозгом.
– Среди моих многочисленных родственников нет ни одного психиатра, но все они сделали бы тот же выбор.
– Но не все твои соплеменники…
– Ты тоже обвиняешь меня в том, что революцию сделали жиды?
– Адам, не говори ерунды.
– Я хотел бы уехать в Эрец-Израэль, как мои юные племянники. Но Соня категорически против. Она считает, что из интересов детей я должен вступить в большевистскую партию. А ты, как мой друг, должен оказать мне протекцию. Я – классово чуждый элемент, но ведь ты – начальник санитарного спецотдела ВЧК по борьбе с разрухой и эпидемиями, у тебя есть влияние…
– Адам, я… Конечно, если ты захочешь…
Петербург. Туман. Звук льющейся воды в прохладном молочном воздухе.
* * *
В этой комнате уж никакого уюта навести не удалось. Да Надя и не пробовала. Зато здесь были стены пятиметровой высоты и эркер с кованой решеткой в виде переплетающихся лилий. А прямо перед домом широко лежала заледеневшая Нева.
– Аркаша, ты помнишь мою гимназическую подругу Юлию Бартеневу? Оказывается, она писала ко мне.
– Помню. Давно?
– Еще в конце лета, как раз когда я уехала к тебе из Москвы. Письмо плутало почти четыре месяца.
– Что ж с Юлией?
– Ее муж, князь Сережа, уже за границей. Разумеется, и она будет искать возможность уехать из России. Но в письме она просила меня похлопотать за ее кузена Александра, мужа Любы. Его арестовали по обвинению в контрреволюционной деятельности.
Аркадий оторвался от медицинского журнала, который читал с карандашом в руках, поднял голову, снял очки.
– Его расстреляли?
– А ты бы обрадовался? – Надя усмехнулась почти кокетливо. Аркадия передернуло. – Не надейся. Я понимала, что письмо запоздало, и все уже в любом случае разрешилось, но все-таки навела справки. Похоже, Люба как-то вытащила мужа из ЧК. Какими-то своими способами, она ведь всегда была изобретательной…
Надя любопытно вытянула короткую шею, ожидая реакции мужчины. Аркадий промолчал. Смотрел в окно. Погода, как это часто бывало в Петербурге, выглядела переменной. Где-то в окраинных дворах явно пряталось солнце, а у них, в центре с неба нервно сыпался мелкий, частый, желтоватый, похожий на мокрое пшено снег.
* * *
Дневник Люши Осоргиной.
Все вроде получилось.
После спектакля Лукерья накормила театральную комиссию яишным супом и своими фирменными пирожками с капустой. Все в один голос хвалили пирожки. Больше, чем спектакль, если честно. Одна женщина из детского подотдела все сокрушалась, что ее больной муж и сыночек в Калуге не попробуют такой вкусноты – мы ей в кулечек завернули.
Спектакль, прямо скажем, был так себе. Я в детстве в своих картонных театриках и то поинтересней играла.
Но с нашими нынешними артистами…
Грунька захотела из Древнего Рима (ей чего-то там Агафон рассказывал, а ему, как ни странно, Александр). Но одновременно как бы и аллегория нашей революции.
Мне показалось – бред бредом, но, как ни странно, наши колонисты всю эту аллегоричность поняли и даже ею воодушевились. И комиссия тоже.
По сути это была пантомима. В старом театре моей матери мы сделали из бревен что-то вроде колоннады и украсили ее кленовыми и осиновыми ветками. Герольды стояли по краям сцены, трубили в старые охотничьи рога (мы нашли их на чердаке) и оповещали о начале представления. Суть заключалась в том, что рабы, изнемогающие от гнета, голодные, в лохмотьях, молили о хлебе. В ответ над ними свистели плети надсмотрщиков, и тогда начиналось восстание. Действие выплескивалось из колоннады. Рабы двигались, уходя к своему лагерю, по аллее парка, и зритель шел с ними. Действие разворачивалось на ходу. По верхней дорожке шли «актеры», а по нижней, вдоль ручья – зрители. Римские воины налетали со спины, так сказать, со зрительского тыла. Зрители расступались. Начиналось сражение. Пускались фейерверочные шутихи, горели бенгальские елочные свечи, зажигались факелы (все это у нас осталось со времен волшебной республики), от которых метались тени по склону ручья и стволам деревьев. Вновь трубили трубы, стучали деревянные мечи, ударяясь о жестяные щиты римских воинов. В конце концов римские воины отступали, убегали под напором восставших. Выходила Ника, богиня победы (Капочка), ведя в поводу ослепительно белого единорога, на котором сидел маленький Валентин и размахивал огромным красным флагом…
Что ж, теперь все бумаги подписаны и заверены. Деньги выделены, чтобы нам самим у крестьян закупать провиант для колонии. Да еще комиссия привезла в подарок три рулона ткани для декораций, и старые театральные костюмы, где-то у кого-то конфискованные.
Присвоили колонии и детскому театру имя Владимира Ильича Ленина, уверили комиссию, что понимаем, какая это ответственность, от имени комиссии и колонистов из почтового отделения в Торбеевке послали телеграмму в Кремль:
«Вы являетесь центром идей, освещающих и двигающих победоносное мировое шествие рабоче-крестьянской революции и как одной из наших побед является создание театра Вашего имени. Дети крестьян и сельского пролетариата Алексеевского уезда говорят: сегодня мы пойдем к Ленину, и мы были у Ленина и видели пантомиму «Освобождение рабов», которой открывается театр. Да здравствует вождь Российской Социалистической Федеративной Советской Республики Владимир Ильич Ленин. Да здравствует вождь коммунистов.
Председатель отдела искусства Д. Бассалыго».
(текст телеграммы подлинный. Была послана из Саратова организованным там детским театром в 1919 году – прим. авт.)
Все шло так подозрительно хорошо, что, чтобы до отъезда комиссии не сглазить, мы всех артистов-колонистов просто заперли в сарае, и оставили общаться с приезжими только вежливую Капочку, Любочку с ее слезо– и соплевыжимательной скрипкой и благостную Олю с новорожденной дочерью Агатой, похожую на мадонну с младенцем кисти покойного Ильи Сорокина.
Наши колонисты!
Я хорошо помню хитровских огольцов, это мне немного помогало вначале. Но эти, конечно, другие – злее, жесточе, отчаяннее. Родители у малой части потерялись, у большинства умерли от голода и эпидемий или убиты – белыми или красными.
Группа беспризорников, пришедшая с Ботей (он обещал им теплую и сытую зимовку), сразу же попыталась установить свои порядки и свое главенство.
И вот ведь наша удача – моя придумка про Фрола, которого назначим мужчиной и вождем, вдруг оказалась пророчески необходимой. Феклуша переделала для него старый костюм моего отца, мы с Грунькой таскали его во всяческие советские конторы и присутствия, кивали, сговорившись, как на главного, и Фрол, одинокий и жесткий, как гвоздь, вбитый в стену, вдруг поверил в свою значимость, возможность управлять и повелевать.
И тут появились колонисты, которые плевали на пол, мочились в углах, в первую же неделю разнесли вдребезги все, что еще не было разрушено, а в довершение всего их шестнадцатилетний вождь Старшак попытался снасильничать тринадцатилетнюю Капочку. Капочка у нас, несмотря на весь идеализм, девочка бодрая и самостоятельная, и потому сначала отбилась от насильника стулом, а уж потом пришла с докладом в администрацию колонии, то есть ко мне, Груньке и Фролу.
Выслушав ее, Фрол, не дожидаясь от нас с Грунькой никаких сентенций, начал действовать как умел, то есть используя свой многолетний опыт укрощения диких и непокорных лошадей. Для начала с помощью Егора избил всех разрушителей и хулиганов вожжами, связал и покидал в погреб, закрыв сверху крышкой. На следующий день, когда они, по мнению Фрола, были уже готовы к объездке, он прямо в погребе провел с ними обстоятельные разъяснительные беседы, а тем кто пытался возразить, затыкал рот конскими рукавицами и продолжал разъяснения как ни в чем ни бывало. Потом аккуратно напоил всех связанных из одной кружки чистой водой и оставил еще на день. Нам с Грунькой он велел не вмешиваться в процесс, а Феклушу и Степаниду попросил подготовить на следующий день для арестованных достаточную порцию чистых штанов, чтобы сменить зассанные.
После этого поведение всех колонистов (включая тех, кто в погреб ни разу не спускался даже за капустой) значительно изменилось. А через три дня Старшак сказал старому конюху: дядька Фрол, я к тебе со всем уважением, но лучше мне теперь отсюда идти восвояси, потому как обоим нам тут не жить – ты меня сильнее, так я тебя спящим зарежу.
– Быть посему, – согласился Фрол. – Иди, пропащий, ищи свою душу. Вдруг и найдется где-нибудь.
Феклуша по просьбе Фрола собрала в узелок половину хлеба, шмат сала, три луковицы и запасную рубашку, и Егор отвез Старшака в Алексеевку, на станцию. Куда он оттуда делся, нам неведомо, да ведь ему ездить под вагонами не привыкать.
Девочек-колонисток у нас пять человек (тощие, забитые и страшные. Должно, и я когда-то такой была!), и все они сразу к Лукерье в кухню прибились. Она учит их стряпать, а Оля – вышивать по канве. Ничего у них пока не выходит. Собираются в теплых уголках, прижимаются друг к другу как крыски и шушукаются потихоньку. Любочку, Валентина и особенно Агату любят, тетешкают. Германика и Владимира боятся, как увидят, так креститься начинают. Ничего, небось, отойдут помаленьку.
Мальчишки живее и бодрее, и театральное дело им сразу по душе пришлось. Только двое, из крестьянских семей (один – сын расстрелянного красными кулака, другой – зарезанного белыми комбедовца), сразу к земле потянулись и фактически к Акулине и Филимону переселились. Те и рады – как бы свои детки в доме. Трогательно даже: приходил в Черемошню бродячий фотограф, так старики попросили у меня за пшено ему карточку сделать – они вдвоем и те двое мальчишек, вроде как семья.
А прочие все – за театр. Еще бы! Все беспризорники – артисты, иначе не выживешь. Это я еще по себе помню.