Светлану, Степкину сестру, Люша сразу и не узнала. В темном, низко повязанном платке, в грубых башмаках, измазанных глиной и навозом, перемешанным с соломой – видно, что пришла из Черемошни пешком по раскисшим весенним дорогам. И, главное, – отсутствие во всем облике той яркой, победительной женственности, которая всегда ее отличала. Куда делась? Ведь не так и стара годами Светлана…
– Христом богом нынче вас, Любовь Николаевна, молить буду, – сказала женщина и, как монашенка, опустила долу глаза.
Люша хорошо помнила ее прямой, внимательный, почти наглый взгляд, так похожий на Степкин, – и потому расстроилась еще больше.
– Светлана, тебе меня молить не надо, – сказала она. – Ты ж знаешь, я для вас заради Степкиной памяти все сделаю. А что нужно-то?
– Любовь Николаевна, может, у вас в колонии нынче дело какое для Ивана найдется? И для меня тоже? Я могу по черному самому утруждаться – стирать, полы мыть, котлы, что надобно будет… А Иван – вы ж сами знаете – у него хоть ноги нет, и голова не ахти, а руки-то по всякому к нужному месту приставлены…
– Конечно, Ваня у нас всегда был на все руки… И, конечно, я обязательно… А только отчего вдруг вы к нам-то задумали? Ты знаешь ли, что у нас за малолетние бандиты нынче в Ключах живут? Ух! Их же на вокзалах отдел по борьбе с беспризорничеством наловил или вообще из тюрьмы, кто малолетний, за воровство, разбой и прочее. У нас что ни день, то новый содом или новая гоморра! Вот вчера старшие парни вздумали лошадей украсть и на них в деревню прокатиться, перед тамошними девками пофорсить, или уж спереть чего. Ребята-то по большей части городские, к лошадям непривычные. А лошади у нас какие? Те, которых даже по мобилизации забрать не смогли и крестьяне не сумели свести. Так что в результате – одна сломанная нога, две выдернутых из сустава руки, не считая синяков и шишек. Вместо детской колонии – госпиталь. Плюс озленные, как собаки, лошади, которых пришлось в темноте по парку ловить и на которых, между прочим, как раз сейчас пахать надо тот участок, который колонии под сельское хозяйство выделен…
– Я, Любовь Николаевна, и пахать могу, и за больными ходить, вы не сомневайтесь… – по-прежнему не поднимая глаз сказала Светлана. – Ваня в деревне тоскует, хочет обратно в город ехать. К крестьянскому труду он без ноги непригоден, да и не любил его никогда. Самогонку пить начал впервые в жизни. Чуть выпьет и вовсе разум теряет. А много ли его было? Но куда же ехать? Фабрики там все стоят, люди голодают. Здесь хоть с огорода прокормиться можно. У нас ведь детей четверо, старшей шестнадцать и она… – Светлана чуть запнулась. – Она тоже уже работница, коли вам придется. А я сама без земли, без запаха ее, без полей с жаворонками да васильками – враз чахну, как Ваня без своих железок да придумок…
– Что ж, я думаю, можно будет как-то это решить… – медленно сказала Люша, так и эдак прикидывая сказанное Светланой. – Например, придумать и сделать что-нибудь вроде театральных мастерских, где мальчики будут у Вани обучаться столярному и прочему механическому делу. Мебель, кстати, поломанную давно бы починить пора… А для девочек здесь же – шить костюмы, вышивать, рисовать декорации и все такое. Это Оля у нас вести может и Прохор-художник с Владимиром на подхвате. Пожалуй, мы с Грунькой сегодня же проект составим и в город пошлем на утверждение в оба ихних отдела – театральный и который по образованию и просвещению. Даже посылать не будем – я сама поеду и Атьку возьму, ей развеяться нужно, она у нас что-то совсем квелая стала, как бы не померла с тоски… Тебя, Светлана, и старшую девочку пустим по сельскому хозяйству, потому как по дому у нас прислуги нету, колонисты сами все прибирают и делают (видела бы ты – как они это делают! Горничная Настя давно бы от удара померла). Земли-то у колонии, считай, если с огородами, восемь десятин. А Акулина с Филимоном стары – им никак не справиться, даже с двумя мальчишками, которые им нынче помогают. Прочие же твои детки, как и наши, будут колонистами считаться…
– Спасибо вам и низкий поклон от меня и Ивана…
– Да погоди, рано спасибо. Надо еще всех в городе убедить и бумаги соответственные раздобыть… Правда, у нас теперь уже опыт имеется… Но – видела бы ты, Светлана, эти большевистские канцелярии… Представь, берется дворянский особняк – лепнина, ковры, люстры, окна стрельчатые – и фанерками разгораживается на такие маленькие клеточки, в каждую из которых ставится стол и пишущая машинка. За нее сажается барышня, которая весь день клавишами стрекочет, производя тьму входящих и исходящих бумажек во множестве экземпляров. И носят их, стуча каблучками, из клеточки в клеточку. Туда-сюда, быстро-быстро, и мордочки такие сосредоточенные и глазки стеклянные. Прямо как вольер с белками в колесе! А иногда садятся на мотор и – фр-р-р! – повезли бумажки в Кремль! Мне кажется, они сами от всего этого еще дуреют, как твой Ваня от самогона… Да ладно… В общем, вы ждите покуда и никуда не двигайтесь, а мы тебя о результатах сразу же известим. Я теперь пошла, вон уже физиономии три раза в дверь совались, зовут, наверняка чего-то уже с утра или за ночь намастрячили, надо разгребать. А ты, кстати, если голодная, зайди в голубой зал, у нас там нынче общая столовая и как раз завтрак накрывают…
Считая дело решенным и разговор законченным, Люша уже поднялась на цыпочки и начала уходить. Но слова Светланы остановили ее на полушаге.
– Нет, Любовь Николаевна, я теперь еще не уйду. Вы как хотите, но мне прежде повиниться перед вами надо. За себя и за Степку. Чтоб ему на том свете, перед Господним престолом ноша полегче вышла, я нынче должна… Хотя вы после этого наверняка и знаться со мной не пожелаете, не то что работу дать, но ради братниной души…
– Светлана, а ты уверена, что это ко мне? – обескуражено и слегка нетерпеливо спросила Люша, которая не любила сложных душевных движений, выраженных словами. – Может, тебе с этим лучше к Флегонту обратиться? Он у нас все-таки как бы специалист по Господним престолам…
– Нет, Любовь Николаевна, это уж прямиком к вам, – Светлана впервые с начала их встречи подняла взгляд и Люша увидела ее глаза – зеленые и застылые, как вода в пруду. – Потому что я вам рассказать хотела, как мы со Степкой вас порешили убить.
– Убить?! – Люша удивилась и от удивления присела на стул. – Это когда же?
– Давно. Степка тогда еще мальцом был, так что вся вина – на мне. Помните пожар в усадьбе, когда вашего батюшку убили?
– Еще бы! Да только ведь тогда Степка меня не убил, а как раз наоборот – спас…
– Это все верно, спас. Но вы не знаете, что прежде того было.
– А ты разве знаешь? Что же?
– Прежде того вы, девочка, то ли играясь, то ли бахвалясь, показали Степке сокровища, что ваш отец под замком хранил, а Степка мне про то рассказал…
– Так, так… – Люша наконец заинтересовалась, перестала ерзать на стуле. – И дальше…
– А у меня по молодости гонору было выше колокольни. Все-то мне хотелось забогатеть и боярыней сделаться, как старухе в сказке про золотую рыбку. И вот я все по ночам мечтала и злилась: ведь эдакое богатство мертвым грузом лежит, никому не в радость. Старик его как кощей под спудом хранит, да иногда своей мерзкой девчонке безумной поиграть дает…
– А я-то девчонкой думала, что я тебе, Светлана, нравлюсь… – усмехнулась Люша.
– Ване ты нравилась всегда, игрушки он тебе в охотку мастерил, и приспособы всякие для забав и проказ ваших. Говорил, что вовсе ты не безумна, просто с людьми сообщаться не умеешь, а внутри у тебя – ум живой и здоровый. А мне за брата обидно было, которого тебе в живые куклы отдали, а ты его за вихры таскала, ногами била и по всякому над ним изгалялась, а он при старом барине и пикнуть не смел… А как про сокровища узнала, так и вовсе стала меня злоба душить…
– То есть ты думала: вот бы их не этим выродкам, а тебе в руки – и в дело пустить. Так? – уточнила Люша.
– Истинно так! – согласилась Светлана. – Лежу, бывало, зимой рядом с Иваном на полатях, и мечтаю: мне бы столько денег, сколько за эти сокровища выручить можно, – я бы уж землицы прикупила и такое хозяйство развела, такой сад райский посадила, Ивану бы целую фабрику построила (пусть себе железками развлекается), а детей всех выучила в университетах – на докторов да аблокатов…
– Нынче оно можно, кстати, – заметила Люша. – Большевики детей крестьян и рабочих в университеты прямо зовут и фактически без всяких испытаний и бесплатно студентом зачисляют, так что если кто из твоих пожелает…
– Ох, ты не сбивай меня, Люба, коли уж я решилась… В общем, как прослышала я, что старого Осоргина убили и с нашими мужиками заваруха началась, так и поняла: это мой, наш шанс. Ведь про сокровища-то, я думала, никто, кроме нас, старого барина и тебя не знает. Барина уже нет…
– А если еще и меня не станет… – подхватила Люша.
– Точно так!.. И послала я Степку в Синие Ключи, в ту самую комнату, объяснив ему, что это единственный для нашей семьи шанс забогатеть и в важные люди выйти. Влезть по дереву в окно, забрать все и бежать – что может быть для мальчишки проще. Но только прежде нужно сделать так, чтобы ты, даже и вспомнив про эти сокровища, забрать их не сумела. Степке все это не особенно по нраву пришлось, но он привык меня слушаться (я же его вместо матери растила), потому – подхватился и побежал.
– Но дом-то тогда уже горел… – напомнила Люша.
– Горел. Степка влез через другое окно и первым делом сунулся поглядеть, где ты. Увидел, как из твоей комнаты выбежал Александр Васильевич, твой будущий муж…
– О Господи! – Люша просто-таки заскакала на стуле. – Неужели я теперь, уже после Степкиной смерти и того, как Алекс, как вода в ватерклозете, очередной раз куда-то слился из моей жизни, наконец узнаю, что же там между ними на самом деле произошло?! Я же всегда понимала, что там была какая-то закавыка! Светлана, говори скорее, а не то я сейчас лопну от нетерпения!
– Степка решил, что Александр побежал за подмогой (он знал, что там, кроме тебя, еще и твоя старая нянька, а ты ее нипочем не бросишь) или искать выход (внизу уже огонь был). Решил, что все успеет, пока его нет. Спрятался за углом, пропустил молодого хозяина, вернулся и запер твою дверь на засов, чтобы ты ему, если вдруг вспомнишь о сокровищах, не помешала. Вылез опять в окно и прошел по карнизу в заветную комнату. Глядь, а там Александр Васильич, как осатанелый, в ящиках этого огромного комода роется и на пол их кидает. И просто-таки рычит от разочарования, потому что ничегошеньки-то в ящиках этих нет. Обманул всех старый барин, спрятал сокровища куда-то и свою тайну в могилу унес… Тут Степка, видать, как-то в окне шевельнулся и молодой хозяин его увидел. Кинулся было в дверь, бежать, а там уже огонь по лестнице поднялся и не пройти. Тогда Александр Васильич опять взглянул в окно, и лицо у него, по братниным словам, было такое, что Степка понял – сейчас он его убьет просто голыми руками. Тут Степка кубарем скатился по дереву вниз и побежал, а Александр, должно быть, сразу вслед за ним вылез, но этого уж мы не видали. Я Степку в кустах ждала, он мне все, от страха обмирая, обсказал и тут же сообразил: а Люшку-то я в комнате запер и теперь она вместе с нянькой заживо сгорит, ведь в дом-то не войти уже никому, а на окне у ней решетка! Заметался, заплакал даже. Я сначала-то сказала: ну такова уж ей судьба! – а потом подумала: а ведь ты, может, и знаешь, где сокровища-то нынче спрятаны, отец мог безумной дочке и правду сказать… И говорю: возьми-ка ты, Степа, тот ломик, с которым к комоду лез и вот эту веревку и попробуй свою подружку через крышу достать, огонь-то снизу идет и на крыше его вроде еще нету. Напрасно не рискуй, если увидишь, что опасно, прыгай и беги восвояси. Но если выйдет, веди ее сразу к нам в дом, там я вас встречу. Степку как ветром унесло… А дальше уж ты и сама знаешь…
Люша долго молчала, так и эдак наматывая на палец блестящий локон и укладывая в голове вновь полученные сведения. Потом, сообразив еще что-то, вскинула подбородок:
– Так значит после, когда я уж «воскресла», Степан в усадьбе жил по твоей указке и все сокровища искал?
– Да. Все перерыл и перебрал, да только ничего не нашел, – Светлана вновь опустила взгляд, но стан ее теперь показался Люше стройнее, а плечи – прямее, как будто ноша, которую она на них несла, стала ощутимо полегче. – Видно и впрямь те сокровища прокляты, как люди говорят.
– Возможно, и так, – задумчиво вымолвила с Люша, и решительно поднялась, стряхивая с себя наваждение прошлого. – Что ж, спасибо тебе, что рассказала. Минувшее минуло давно, но теперь я хоть поняла, о чем мне Степка в свой последний миг со льдины кричал… Значит, о хлопотах по мастерским я тебя, как приеду, так или иначе извещу…
– Да неужели вы, Любовь Николаевна, после всего того, что я вам сказала, решитесь… меня, убийцу… Поняли ли меня вообще?
– Да чего тут не понять? – усмехнулась Люша. – Жадность на то ли людей толкала? А у меня сейчас в усадьбе каждый первый – или вор, или налетчик, или уж убийца. Да я и сама когда-то человека не за понюх табака зарезала, а вот прямо нынче с его дружком закадычным в постели кувыркалась – он мне все простил, да еще и мужа моего из Чеки вытащил… и после всего этого я тебе буду запрещать в носу ковыряться?..
– Люб Николавна! Люб Николавна! – раскосая и чумазая физиономия всунулась в дверь. – Леха-маленький за Капкиным котом полез и сквозь крышу на чердак провалился. Теперь там дыра, а он сам ногу подвернул и на чердаке заперся. Боится, что накажут, от страха в кураж вошел и орет: кто войдет, того враз зарежу… Фрол Аверьяныч сказал, чтобы я за вами сходил и спросил, или уж он по-свойски с ним разберется…
– Иду, уже иду, – Люша помахала Светлане рукой. – Ване привет передавай. Все-таки он, получается, меня всегда по-честному привечал. И я его люблю. И не забудь позавтракать – там небось сейчас пусто вполне, бандиты-то наши все к Лехе на чердак сбежались…
И враз исчезла, оставив Светлану посреди большой комнаты, где уже не было ни мебели с полосатой обивкой, ни часов и зеркала в резных кленовых листьях. Только печные изразцы, хоть и немного обколотые с угла, были по-прежнему празднично ярки.
* * *
Дневник Люши.
Я никогда не подумала бы, что когда-нибудь стану умолять кого-то не уходить. Тем более, Кашпарека. Особенно Кашпарека – человека, рожденного и выросшего в дороге.(стихи А.Блока)
Однако умоляла: останься! С тех пор, как Ботя поступил в Университет на естественно-научный факультет (он там самый младший, но его зачислили по результатам собеседования и представленным научным работам) и уехал учиться, ты – единственный, с кем Атька хоть как-то сообщается, кого слышит и на кого реагирует. Останься хоть еще на несколько месяцев!
– Я не могу больше прятаться от властей по амбарам и чуланам, как мышь под веником, – сказал мне Кашпарек. – Простите меня все, но я должен идти.
Взял на руки Агату и долго-долго смотрел на нее. Мне вдруг показалось странное: совершенно правильно было бы сейчас отдать эту девочку ему, бродячему артисту – без родины, без дома, без судьбы, без души. Она стала бы его домом, судьбой и душой. Он бы чудесно воспитал ее. Тем более что Оля дочку по видимости не очень-то любит и даже с девочками-колонистками проводит больше времени, чем с ней…
Но все-таки это было бы слишком даже для меня.
– Куда же ты теперь пойдешь, Кашпарек? – спросила Феклуша.
– Велика страна Россия, из края в край долго идти.
Выскочила из-за пазухи марионетка, картинно прижала тряпичную руку к отсутствующему сердцу. –
Приближается звук. И, покорна щемящему звуку,
Молодеет душа.
И во сне прижимаю к губам твою прежнюю руку,
Не дыша.
Снится – снова я мальчик, и снова любовник,
И овраг, и бурьян,
И в бурьяне – колючий шиповник,
И вечерний туман.
Сквозь цветы и листы и колючие ветки, я знаю,
Старый дом глянет в сердце мое,
Глянет небо опять, розовея от края до края,
И окошко твое.
Этот голос – он твой, и его непонятному звуку,
Жизнь и горе отдам,
Хоть во сне твою прежнюю милую руку
Прижимая к губам.
– Прощай, Кашпарек, – сказала я. – Ты знаешь, что если я жива, ты всегда сможешь сюда вернуться.
– Я знаю, – ответил он.
И ушел. Оля сидела на скамье в сирени и плакала, как красивый садовый фонтанчик. Атя сухими глазами смотрела с башни в телескоп, который крестьяне приняли за пулемет диковинной формы и потому не разбили, сохранили в ящике с соломой, а после, разобравшись в его полной бесполезности, вернули колонии в качестве жеста доброй воли.
К врачу в Калугу Атя ехать отказалась. Фельдшер из Алексеевки ее как мог осмотрел (вчетвером держали) и сказал определенно:
– Сама она не родит ни при каких обстоятельствах. Слишком узкий таз, слишком молода, истощена и озлоблена на всех. Сможет ли доносить плод? Перенесет ли операцию кесаревого сечения? Тоже сомнительно. Вы же говорите, она почти ничего не ест?
– Но что же делать?
– Либо прямо сейчас пытаться избавиться от плода, либо – ожидать самого неблагоприятного исхода.
Я семь раз пробовала с ней говорить. Семь раз она бросала в меня все предметы, которые подворачивались под руку. Я отступилась. Никто меня, конечно, не осудил, кроме меня самой.
Если я позову, Ботя готов бросить учебу в университете, которая ему просто до обморока нравится. Но почему ради одной (ну пусть двух) жизни надо жертвовать другой. Да и постоянное присутствие Боти, мне кажется, ничего не изменит. Он же приезжал, Атька ему сквозь зубы слова цедила…
Лукерья говорит, что Атю точно сглазили, раз она не ест, зыркает на Владимира, раздобыла где-то святой воды и по вечерам брызгает на дверь и на кровать, где Атька спит. Другие девочки, пока не выследили Лукерью и не прознали в чем дело, думали, что Атька еще и писаться по ночам начала.
Потом мы ей и старшей дочери Светланы Людмиле на двоих отдельную комнату выделили. Люда ведь у нас тоже ребеночка ждет. Вроде как, по слухам, от Кашпарека. Но у нее зад и буфера, как у матери, так что здесь никаких осложнений не предвидится…
Степанида с Катариной ходят в предвкушении, потому что одной Олиной Агаты им на двоих мало, Любочка все дни в башне на скрипке упражняется (там же и Владимир со своими карандашами сидит), а Валентин их заботам уже решительно не дается и, так же, как Агафон, все больше времени проводит со старшими колонистами. Чему они их научат – об этом я даже думать боюсь, и пусть Грунька заботится, у нее все-таки родной сын и голова большая. Германиком и Варечкой занимаются девочки-колонистки под руководством Капы, чье первенство они как-то единогласно признают, и я тому, конечно, рада, хотя Капочкино образование от всех этих хлопот страдает изрядно, но она никогда к наукам не тянулась, а скорее – к общественному взаимодействию, и потому – пускай себе…
Алекс и Юлия приехали со станции на попутной подводе.
Княгиня в платке и чуть не в обмотках, а вот все равно – красавица!
Капочка бросилась было к отцу, а потом сразу окаменела, обо всем догадавшись. Германик с матерью вежливо поздоровался и по просьбе показал игрушки и ручную мышку от Владимира, но в целом не то ее не узнал, не то просто ею не заинтересовался.
Александр сразу спрятался, исчез где-то в доме, а Юлия ходила и все с любопытством рассматривала. Девочки-колонистки ходили за ней («глядите, настоящая княгиня!» – настропалила их Капочка). В мастерской Юлия нарисовала костюмы знати и тему для декорации в сказке про голого короля, которую наш театр сейчас готовит к постановке, а Лукерью тепло поблагодарила за науку, которая очень ее выручила в тяжелые дни. (Вот чего жаль – мне так и не довелось видеть, как Юлия пирожки продает, и купить парочку!)
Разговаривали поздно вечером, когда все колонисты уже угомонились, в бывшем Алексовом кабинете.
– Люба, мы получили разрешение властей и уезжаем за границу. Как ты понимаешь, возвращаться в Россию, пока она остается советской, мы не собираемся.
– Что ж, удачи вам обоим. Счастливого пути. Спасибо, что заехали попрощаться, – я очень старалась быть светской.
Теперь, когда Гвиечелли уехали, князь Сережа сбежал, Макс погиб – когда еще придется со знатными людьми пообщаться?
– Люба, вы же понимаете, что я должна забрать у вас Германа, а Александр – свою дочь, – строго сказала Юлия.
– Почему же – должны?
– Жить в России, пока она под властью большевиков, нельзя, – вступил Алекс. – Здесь голод, разруха, произвол. Дальше все явно будет только хуже. Нужно, пока возможно, уводить детей из этого ада. Моя дочь…
– А ты какую из своих дочерей хочешь увезти? – не удержалась я
Александр замялся на мгновение, но потом все-таки сказал:
– Люба, мы с тобой оба прекрасно знаем, что Варя – не моя дочь.
– Да я тебе Варю и не предлагаю, – засмеялась я (оба ожидаемо поморщились). – А имею в виду – Капитолину или Агату?
– Агату? – темные брови Александра встали смешным домиком.
– Ну конечно Агату, дочку Оли, которую она от тебя родила. Разве ты ее еще не видел? По-моему, она очень хорошенькая…
Люблю немые сцены и паузы в монологах героев. В них так много оттенков…
Когда Александр наконец собрался открыть рот, он не успел ничего сказать. Потому что именно в этот момент в комнате появилась Оля (надо думать, она с самого начала подслушивала под дверью) и кинулась перед Юлией и Алексом на колени:
– Пожалуйста, возьмите меня с собой! Хоть кем, я вам служанкой буду, и стирать, и готовить, и всяко отработаю. Я не хочу здесь, в России жить, я боюсь, я с Любовь Николевной в Европе была, мне там еще тогда больше нравилось, там жизнь красивая, легкая и правильная, а здесь как океан – темный, глубокий, страшный. И все в нем тонут…
Александр молчал.
– Алекс, по всей видимости, ты обязан, – заметила Юлия и обратилась к Оле. – Милочка, наверное, правильно будет, если вы сейчас принесете младенца и познакомите-таки Александра Васильевича с его младшей дочерью…
– Она спит сейчас… – растерянно сказала Оля, видимо, ожидавшая со стороны княгини совсем другой реакции.
– Юлия, ты все не так поняла! – вскричал наконец Алекс и в его голосе вдруг явственно прорезались Олины нотки. – Здесь чудовищное недоразумение! Эта девица сама…
– Заткнись! – спокойно сказала Юлия, буквально сняв с языка мою реплику. – Если ты сам веришь в то, что только что сказал о России, мы должны забрать с собой всех наших детей, включая эту малышку.
– Но это невозможно, Юлия, – сказала я. – Германик не переживет дороги, ведь бог знает сколько она будет длиться. Капочку мы спросим, конечно, она взрослая девочка, но я практически уверена, что она, как и я, никогда не покинет по доброй воле мир Синих Ключей, который ей близок и понятен. Что же касается Агаты, то по-моему она просто еще слишком мала для такого длительного и небезопасного путешествия… Впрочем, вы могли бы забрать Олю, раз уж ей так хочется в Европу…
– О чем вы говорите? Вы, обе! Юлия, как ты себе это представляешь?! На нее нет паспорта, разрешения… В конце концов, на какие шиши? У нас и так денег в обрез…
Оля бурно разрыдалась, заламывая руки. Юлия размышляла о чем-то невеселом.
А мне вдруг пришла в голову чудесная идея.
– Послушайте! – воскликнула я. – Я, кажется, знаю, как все устроить.
– Как же? – княгиня наклонила голову.
– Я куплю у вас всех детей и продам вам Олю, чтобы вы ее вывезли в вожделенную ею заграницу.
– Купишь детей?! Как это? Люба, ты как всегда бредишь? – брюзгливо спросил Александр.
– Нет, в этот раз – точно нет, – возразила я. – Подождите немного. Я сейчас вернусь.
Когда я вошла в кабинет с потертым саквояжем, они, кажется, находились все в тех же позах.
– Вот, – сказала я, протягивая саквояж Александру. – Возьми, Алекс. Это сокровища Ляли Розановой. Мне многие говорили, что они прокляты, и я буду даже рада наконец от них избавиться. Здесь хватит на покупку документов для Оли, на дорогу и жизнь за границей. На твои, Алекс, занятия историей. Юлия, возможно вам даже удастся сохранить что-то для себя, я помню, что вы любите драгоценности… А дети остаются мне…
– Люба…
– А как они к вам все-таки попали? – с любопытством спросила Юлия. Я видела, что ей очень хочется заглянуть в саквояж (как и Оле), но Алекс крепко держал его в руках.
– Мой отец хранил их у нянюшки Пелагеи, матери Филиппа. Она была единственным человеком, в чьем бескорыстии он был совершенно уверен. В ночь пожара она отдала их своему сыну, назвала сокровищами Синеглазки и велела спрятать. Он выполнил ее просьбу и зарыл их в старом амбаре. По прошествии лет рассказал о кладе своему сыну Владимиру. Владимир рассказал мне. Мы выкопали их и по новой спрятали на заимке у Мартына. Дальше была смерть Липы и Корнея, еще какая-то малопонятная история с крестьянами-погромщиками, а потом Владимир снова принес саквояж в Синюю Птицу и сказал, что на моем месте он выбросил бы их в пруд. Я не последовала его совету и вот, видите, пригодилось… В каком-то смысле мой братец Филипп даже оказался прав, ведь он-то много лет хранил эти сокровища для своей невесты, но при этом считал Синеглазкой вас, Юлия… У вас они в конце концов и окажутся. А когда я ему скажу, что Синеглазка наконец получила свои сокровища, для брата это будет радость и облегчение… Ну что, по рукам?
– Соглашайтесь, Александр Васильевич! – Оля умоляюще сложила ладони.
– Алекс, твоя жена действительно безумна, – холодно заметила Юлия, но мне показалось, что в ее голосе прозвучало чуть ли не уважение.
– Люба, я…
– А давай, ты не будешь ничего говорить, а просто возьмешь все это и уедешь отсюда, – предложила я.
– Да, если ты все-таки согласишься, то это, пожалуй, будет самое лучшее, – сказала Юлия и взглянула на Алекса так, что я на его месте немедленно отказалась бы.
Уезжали они назавтра, сразу после полудня. Олю провожали Феклуша и девочки-колонистки. Не все, трое из пяти. Две сказали: кто свою дочку бросает, та не мать, а кукушка, и демонстративно в мастерскую ушли.
Алекса провожали Капочка, я, Груня и Агафон. Капочка плакала, но как-то слишком усердно, в тон Оле. Агафон супился. Почему-то мне опять, как и на проводах Кашпарека, показалось странное: будто Алекс охотно взял бы с собой за границу вместо Юлии и Оли – Груньку и Агафона. Но вот как не везет ему – все женщины его слышат, а дети рождаются – девочки.
Юлия перед отъездом сходила с Германиком на могилу Тамары и положила цветы. Сказала, что и князю Сереже было бы приятно – старая служанка его любила, в детстве за ним ухаживала, и он к ней всегда хорошо относился.
Германик, кажется, так и не понял, что его мать уезжает навсегда. Помахал ей ладошкой и пошел к Владимиру – рисовать.
Уже в самом конце пришла Любочка со скрипкой, сказала по-итальянски: как это печально! – и сыграла, явно импровизируя, пьесу, в которой я легко узнала мелодию песен моей матери, когда-то переданную мне птицами у старого театра.
Потом я долго думала: как все-таки Аморе узнала о том, что вместе с Алексом и Юлией Синие Ключи навсегда покидают прОклятые сокровища цыганки?
* * *
Сквозь серебряные, недавно выросшие листья старой ивы пронзительно синело весеннее небо.
Переливчато звонил старый колокол на колокольне торбеевской церкви. Носились вокруг потревоженные звоном стрижи.
После того, как красноармейцы расстреляли старших детей отца Даниила, крестьяне (то ли возмущаясь, то ли спасая) на двух подводах вывезли семью священника в Калугу. Говорили, что они и сейчас там живут – матушка Ирина и две дочки даже служат по воспитательной части в «очагах» (так в то время назывались детские садики – прим. авт.). Упрямый отец Флегонт самочинно занял опустевшую церковь и возобновил службы. Приезжие из Калуги пришли его арестовывать вместе с сомневающимися комбедовцами (огромный громогласный священник, происхождением из самой что ни на есть бедноты, пользовался неизменной симпатией крестьян).
Отец Флегонт читал Великий покаянный канон Андрея Критского.
– Гряди, окаянная душе, с плотию твоею, Зиждителю всех исповеждься, и останися прочее преждняго безсловесия, и принеси Богу в покаянии слезы…
Двери церкви оставались открытыми, и гудящий голос священника летел с холма над округой как огромный, страшный шмель. Люди вставали на колени и плакали над своей судьбой.
Приезжие коммунисты перекрестились и пошли ждать с арестом, пока окончит, в трактир.
После, уже к ночи, спросили: слушай, поп, а ты вот этим своим голосищем революционное можешь?
– Могу, – невозмутимо ответил Флегонт. – Только не в этих стенах.
Вышел на площадь, взялся двумя кулачищами за подрясник и грянул во всю мощь:
Люди в деревне с полатей падали от страха и опять крестились.
– Так ты что же, согласен с Интернационалом? – спросил главный из приезжих.
– Согласен, – подтвердил Флегонт. – Еще Господь говорил: несть во Мне ни эллина, ни иудея. А что это значит? Значит – Интернационал. А вот чтобы кровь человеческую лить, с этим я никак, ни с какой стороны не согласен.
Приезжие отпустили попа и комбедовцев (которые вздохнули с облегчением), приехали в Калугу, подумали и написали ловкую докладную записку: «Арест священника села Торбеево о. Флегонта Клепикова признан нами нецелесообразным, так как поп оказался отменно коммунистических взглядов и необычайно одарен в соображении вокальных данных, что в совокупном потенциале составляет резерв большевистской пропаганды на селе.»
Подвода стояла прямо под ивой. Колонисты таскали из опустевшего и заброшенного барского дома прямоугольные, обернутые рогожей свертки и грузили их на подводу. Люша стояла поодаль и привычно, почти не глядя, разруливала мелкие свары, возникающие между колонистами по ходу любого дела. Если бы здесь была Атя, она с полным основанием могла бы сказать: грызутся по каждому поводу, как собаки в упряжке.
Солнце светило прямо в лицо и все виделось в сияющем ореоле ресниц.
Прежде пухлый Ботя за последние два года очень похудел, вытянулся и говорил теперь откуда-то сверху, глядя очень серьезными, по всей видимости уже близорукими от непрерывного чтения и глядения в микроскоп глазами:
– Я прочел статью в «Эпидемиологическом вестнике» и понял по фамилии. Решил, что если кто-то сможет с Атькой сладить и ее и ребенка спасти, так это ее «доктор Аркаша». Поехал, нашел, уговорил, привез. Мы только с поезда, из Алексеевки, на станции нам сказали, что вы тут, в Торбеевке. И вот.
Ботя замолчал, склонил голову и отошел в сторону так естественно, как будто был воспитан не в трущобах и на паперти, а в Пажеском корпусе.
Мужчина стоял и смотрел на нее. В руке у него был потертый и выцветший от времени докторский чемоданчик. Серебряные листья наполовину сгоревшей древней ивы тревожно переговаривались наверху: что теперь? Что? Что? Неужели опять неудача, как когда-то, у дворянской дочки Наташи и без памяти любившего ее крепостного художника?
Люша шагнула к нему, заглянула в постаревшее, покрытое шрамами от ожогов, словно обветрившееся на каком-то неведомом берегу лицо.
– Аркаша, а почему, когда люди после темноты на солнце посмотрят, они непременно чихнут? Я давно хотела узнать, а ведь, кроме тебя, и спросить-то некого.
– Понимаешь, Люша, яркий свет сильно раздражает зрительный нерв. Зрительные и обонятельные нервы (nervi opticus и olfactorius) входят в мозг рядом, фактически через одну и ту же дырку в черепе. В результате при сильном раздражении мозг может отреагировать на зрительный раздражитель, как на обонятельный, то есть посланный носом, а не глазами. И старается избавиться от раздражителя, как будто бы это была грязь, пыль, пыльца или еще что-то, попавшее к нам в нос. А как мы от всего этого избавляемся? Как раз чихаем!
– Здорово объяснил! Я теперь все понял! – сказал один из подошедших колонистов, рефлекторно почесывая нос.
– Пошел отсюда вон, пока по репе не схлопотал, – бесстрастно, глядя в весенние дали, посоветовал колонисту Ботя.
Мальчишка понял и испарился.
– А что это они у тебя таскают? – спросил Аркадий.
– Картины Ильи Сорокина. Я убедила калужский подотдел изобразительных искусств, что творчество крепостного художника есть достояние всего народа, а пока картины будут сохраннее в государственной колонии, чем в крестьянских избах. Комбед издал указ, крестьяне вернули в дом все, что растащили, вот, мы теперь забираем. Как ты понимаешь, мне плевать на народное достояние – тут есть портрет моей матери и портрет первой жены отца, здешние пейзажи, рисунки, сделанные Ильей Кондратьевичем с наших детей…
– Понимаю. И помню. Все это принадлежит тебе, а ты сама – принадлежишь всему.
– Именно. Я рада, что ты помнишь и понимаешь.
– Но сейчас я еще понимаю, что нам надо спешить. Я должен как можно скорее осмотреть Анну и назначить день операции.
– Да, мы с тобой немедленно едем в Синюю Птицу. Есть некоторый шанс, что моим бандитам под руководством Боти удастся самим доехать до колонии, не переколотив друг друга и не вывалив груз в ближайшую канаву.
* * *
Дневник Люши Осоргиной.
Когда Атька увидела Ботьку вместе с Аркадием, она в первый раз после гибели Макса заплакала, и мы все сочли это хорошим знаком.
Аркаша осмотрел ее и сказал, что ребенок крупный и дольше тянуть уже никак нельзя, у нее просто сердце остановится или еще что-то откажет. Атька перед операцией попросила привести собак. Феклуша, Катарина и Степанида для гигиены решили вымыть их в корыте перед тем, как пускать к Атьке. Это было эффектно. Аркаша срочно бинтовал женщин, а колонисты с восторженными воплями гонялись за обезумевшими псами по всему дому.
Атя после операции была совсем слаба. Аркадий вводил камфору. Ботя день и ночь сидел на полу возле ее кровати, прислонившись затылком. Если она спускала руку, то непременно попадала на его голову и слабо ерошила волосы брата.
– Давай ты хоть на время пойдешь на кровати поспишь, а мы на твое место пса посадим, – предлагала я. – Ей, вот ей-богу, сгодится.
– Не, – вяло отмахивался Ботя. – Я еще посижу.
Мальчишка получился чудесный. Крепенький, золотистый, весь покрытый светлым пушком, с бирюзовыми глазами Арайи. Назвали, конечно, Максимом.
Молока у Ати не было ни капли, коровье он не брал или срыгивал полностью, а козы сразу не могли сыскать. Орал, надсаживаясь. Мы волновались, конечно.
Но на третий день после рождения Максима у нас в усадьбе произошло чудо любви.
Шаркая обрезанными валенками по аллее, пришла в Синюю Птицу из Песков глухая и почти слепая дряхлая служанка Фаина, которая когда-то выняньчила и вырастила Макса.
– Где тут робеночек-то? – деловито спросила она, входя в дом.
– Боже мой, Фаина! Как ты узнала? – спросила я. – И как дошла?!
– А так себе, – она как будто услышала мой последний вопрос. – Иду, иду, присяду под деревцем, отдохну, корочку пожую и опять иду. Вот через три ночки я и на месте… Максиму-то кто без меня песенку споет? Только я ведь знаю, какую он любит…
Даже не отдохнув и не поев, только сглотнув чистой водички, прошла к Ате. Высохшей ящеркой склонилась над колыбелькой, что-то загулькала и – Максим вмиг замолк, заулыбался, потянул ручки. Феклуша тут же сунула ей бутылочку с разведенным и подслащенным коровьим молоком и он из ее рук принялся охотно сосать…
– Признал старуху, касатик мой… – удовлетворенно сказала Фаина потрясенным нам.
Вот кто мне объяснит: как оно такое может быть? А может.
Аркаша.
Когда Атьку уже отпустило немного, он пришел ко мне в кабинет, где у нас была теперь как бы администрация колонии, и сказал:
– Люша, нам, наверное, надо поговорить.
– О чем?
– О нашей жизни. Может быть, о наших чувствах.
– Понимаешь, Аркаша, я думаю, что когда мы умно и подробно говорим о чувствах, сами чувства как-то незаметно куда-то деваются, – сказала я. – А иногда мы говорим: вот закат! Или – я съел бы еще кусочек пирога! – и в этих словах есть все, что нужно.
– Да, – сказал он. – Я согласен.
Мы пошли в парк, потом в поле и в лес и гуляли до рассвета.
Над нами жила и дышала ночь – теплая и уютная, как огромный щенок.
– Чем дольше смотришь на звездное небо, тем больше звезд видно, – сказала я.
– Да, – сказал он. – Это зрение и сама душа подстраиваются к бесконечности.
– Было время, когда я думала, что от нашей любви осталась грустная золотистая пыль.
– Но это не так.
– Не так. Я вижу тебя. И как будто бы наступает день из сказки. Все в волшебном тумане. Нет обыденности, как дворник вымел метлой. Люди не потеют, на войне не убивают, а у лошадей нет навоза…
Роса легла на луг. В роще между берез вздохнул предрассветный ветер и улегся спать, свернувшись калачиком в тонкой, как волосы, лесной траве. С востока протянулись по небу бледно-розовые пальцы. На душе сделалось томно и влажно.
Когда мы пришли домой, все еще спали. Большой еж ходил по полу в гостиной, стуча когтями. Лучи солнца вползали в окна, отмытые половицы золотисто светились.
– У нас здесь теперь театральная коммуна. Я всегда знала, что театр – это важно. Чем безумнее времена, тем важнее.
– Да. Еще в 17 веке врач Сиденгэм утверждал, что прибытие в город паяца значит для здоровья жителей больше, чем десяток мулов, груженых лекарствами.
– Врач тоже много значит. Ты спас Атьку и Максима, как когда-то спас меня.
– Я неплохо разбираюсь в телах людей. Но, к сожалению, не в душах…
* * *
– И даже более того, – сказала Люша Аркадию спустя время. – Ты разбираешься в чужих телах лучше, чем в своем собственном. Это так глупо. Ведь на нем тоже можно учиться. Я сейчас буду тебя учить. Что ты про себя знаешь?
– Я всегда старался не смотреть в зеркало. И коллекционировал свои недостатки, как иные коллекционируют марки или жуков. А ты знаешь свое тело?
– Конечно! Я его вдоль и поперек изучила еще тогда, когда вовсе не могла сыскать своей души… А тебе оно нравится?
– Бесконечно, мой огонечек.
Потом Аркадий встал, подошел к столу, открыл лежащую на нем тетрадь.
– Ты опять хочешь украсть мой дневник? – потягиваясь, спросила Люша. – Если пожелаешь, я могу тебе его подарить. Правда, должна сразу предупредить: тебе там не все понравится… Но хоть память обо мне останется. Ты ведь скоро уедешь? Как всегда? Спасатель. Спас – и исчез. Пациенты и революция.
– Нет, не украсть, – сказал Аркадий. – Я хочу написать в твоем дневнике.
Склонился, взял карандаш и на последней странице написал бегучим и непонятным для большинства «докторским» почерком:
Полагаю, что трудовой театральной колонии имени В. И. Ленина, в связи со сложностью контингента и повышенным травматизмом среди учащихся срочно требуется врач. Предлагаю на его место – себя.Аркадий Январев-Арабажин
Люша подошла неслышно, прочла из-за его спины. Обняла и прошептала куда-то между лопаток:
– Я согласна. Навсегда.