– Да что мы все об этой «печеной ноге»! – весело воскликнул Опалинский. – Мне даже обидно делается, право! Медведь этот у вас, видите ли, кругом несчастный получается, а я?! Мало того, что в тайге едва не сгинул, так еще и в кутузке ни за что ни про что… И пристав ваш на меня так глядел… подозрительно, вприщур… – новый управляющий и сам прищурился, изображая егорьевскую полицейскую власть. – Будто я за пазухой не то подменную бумагу, не то пару окровавленных ножей, не то уж напрямики труп своего несчастного попутчика прячу… Чем я не несчастен? И не надобно ли меня вместо Печиноги пожалеть?

С этими словами Опалинский поднялся на крыльцо и оказался совсем близко от Машеньки, – неожиданно высокий, гибкий, ловко скроенный. Глаза его вблизи странным образом потемнели, поменяли цвет и казались теперь уж не зелеными, а серыми с коричневым. Контраст светлых волос, темных ровных бровей и переменчивых, с каждым мигом темнеющих глаз (на небе как раз опять собирались тучи) завораживал девушку. Хотелось смотреть еще и еще. – «Вот глупость какая! Разинула рот. Как Аниска, право! – Машенька сделала еще шаг назад и на ощупь перешагнула порог. – А он-то хорош! Вот она, петербургская легкость нравов, о которой еще тетенька говорила… Каким же это манером я его пожалеть должна, а?»

От охвативших ее волнения и злости Машенька не сумела вовремя развернуться, споткнулась о неровно прибитую доску и едва не влетела в собрание спиной вперед.

Опалинский мигом оказался рядом, поддержал под локоть сильной, горячей рукой. Видимо, почувствовал почти судорожное напряжение, сжавшее Машенькино тело, и другой, свободной рукой осторожно погладил сжатую на манер птичьей лапки кисть девушки.

– Я вас обидел чем-то? Простите!

– С чего это?! – ни о какой горделивой независимости позы не могло быть и речи (а как хотелось бы!). Машенька постаралась хоть независимо вскинуть подбородок.

– Может, вам и неохота вовсе меня жалеть. Может, вам хочется, чтоб вас саму пожалели…

– Вот уж этого не надо! – резко крикнула Машенька. Опалинский в испуге отшатнулся, едва не выпустил руку.

«Вот! – против воли на глазах выступили злые слезы. – Все как всегда! Он, наверное, вовсе и не имел в виду мою хромоту. Это просто игра такая, кокетство… Ведь сто же раз видала: «Ах, я слабенькая, бедненькая, пожалейте меня…» Вроде того, когда парень с девушкой в роще среди берез бегают. Она как бы убегает, прячется, а он ее ловит. Это же даже дура Аниска умеет! А я – не могу! Ничего не могу, ни в березах бегать, ни дать себя пожалеть. Потому что сразу мерещится, будто… Да что же за горе-то такое! И что он теперь обо мне думает? Вот уж теперь точно решит: придурочная каличка. И близко впредь не подойдет…»

– Пойдемте, Машенька! Будет вам дуться! – спокойно сказал Опалинский и поудобнее перехватил Машенькин локоть. – Не поняли друг друга сразу. С кем не случается? Все поправить можно, коли по-доброму захотеть. Вас ведь все Машенькой зовут? И мне позволите? А вы меня можете Се… Митей звать…

В собрании стоял уже порядочный шум. Подрядчики втянули в свой спор Ивана Парфеновича и теперь его бас гудел среди них, как недавно разбуженный весенний шмель. Коронин на удивление серьезно разговаривал с Васей. Вася слушал внимательно и по обыкновению улыбался – радостно и чуть смущенно. Надя прислушивалась к их разговору, а поповна Аграфена смешно кокетничала с подвыпившим Трифоном Игнатьевичем. Тот, польщенный вниманием молодухи, выпячивал грудь и сбивчиво рассказывал о каких-то своих торговых успехах. Матушка Фани неодобрительно косилась на обоих.

Тревогу попадьи Машенька легко могла понять. С самого детства Фаня была сговорена за ровесника Андрея, сына священника Успенской церкви. Нынче Андрей учился в семинарии в Екатеринбурге. Учиться ему оставалось еще полтора года. Аграфена воле родителей не противилась, но никакого ее девичьего интереса субтильный Андрей, любитель псалмов и богоугодного чтения, по понятным причинам не вызывал. Сама же Аграфена созрела, как на грех, рано, и сдобными телесами, буквально вываливающимися из блузок и лифов, смущала не только безусых юнцов, но и вполне солидных мужей. Когда она летним полднем шла по улице в лавку, молодые рабочие свистели ей вслед, а крестьяне с возов заглядывали в вырез платья и одобрительно цокали языком. Добродушная, глуповатая Фаня охальников не окорачивала, а, напротив, довольно хихикала и подмигивала в ответ обоими глазами (закрывать отдельно один глаз она так и не научилась).

– Взамуж, взамуж скорее! – по вечерам, ворочаясь в супружеской постели, попадья не давала покоя мужу-священнику. – Гляди, что деется-то! Подходит девка, как квашня. Не ровен час, через край перекинется. Что тогда делать будем?

– Да что ж я-то сделаю? – отмахивался тщедушный отец Михаил (дородная Фаня удалась в мать). – Отвяжись, Арина Антоновна, ради Христа! Дай поспать! Ты завтра дрыхнуть будешь до обеда, а мне заутреню служить! Сказано тебе: учится покамест Андрей. Вот перейдет на последний курс, тут и свадьбу сыграем. Так у нас с отцом Кириллом и сговорено…

– Раньше надо! – не унималась попадья. – Давай хоть помолвку справим.

– А что изменит-то? – удивился отец Михаил. – Все одно: она – тут, он – там. Хочешь, поезжай с ней в Екатеринбург. За хозяйством матушка моя покамест присмотрит.

– Свят! Свят! Свят! – истово перекрестилась попадья. – Как тебе такое только в голову-то пришло?! В Екатеринбурге мне ее разве что в подполе держать. По рукам-ногам связанную…

– Ну, на вас не угодишь… Не понимаю я сути. Неужто ж годик не подождать? В чем спешка-то? Небось, не старится девка, в самых годах через год-то будет… Иные и позже замуж идут. А если бес смущает, так молиться усерднее надо. Из духовной семьи все-таки…

– Это ты правильно сказал, – тяжело вздохнула попадья, отвернулась к стене и ногтем отщипнула кусочек штукатурки. – Никогда тебе, кузнечику сушеному, такого не понять! У тебя и понималка-то вся в проповеди ушла…

– Что это ты, Арина Антоновна, имеешь в виду? – отец Михаил приподнялся на локте и подозрительно заглянул через могучее плечо супруги.

– Да уж что имею… – с животной тоской откликнулась попадья. – Хочется для доченьки-то бабского счастья… Чтоб хоть она… Но помни: я тебя предупредила! Так что, ежели чего, на себя пеняй!

Низенькая Виктим помогла Машеньке раздеться. Инженер легко и привычно разделся сам, но не шел вперед, смотрел, ожидая. Под его взглядом Машенька путалась в рукавах и так и не поправила прическу. Впрочем, взгляд Опалинского был не обидным, а лишь слегка любопытствующим. Такую дозу интереса к своей персоне Машенька давно научилась переносить без вреда для себя. «Шел бы уж, кавалер, – беззлобно думала она, заглядывая через проем в залу. – Все б на него вытаращились, а я бы незаметненько проскочила – и вон в тот угол».

В залу Маша вошла под руку с Опалинским и сразу же приковала к себе все взоры. Иван Парфенович, отвлекшись от разговора, уставился на нее с немым удивлением, и на мгновение даже потерял свою всегдашнюю способность находиться во главе любой ситуации. По всей видимости, мысль, что тихая Машенька может где-то самостоятельно познакомиться с новым инженером, да еще и вместе с ним, под ручку, явиться в собрание, попросту не приходила ему в голову. Машенька почувствовала что-то вроде гордого удовлетворения и неожиданно легко и обворожительно улыбнулась отцу, барышням Златовратским и поповскому семейству.

– Ох, красавчик-то какой! – громко ахнула в наступившей тишине непосредственная Фаня.

Повисшая было тишина разрядилась. Напряжение спало. Все разом загудели. Николаша вопросительно заломил бровь, а Петропавловский-Коронин нахмурился еще больше и залпом допил настойку из своего стакана.

– Дорогие дамы и господа! – оправившись от изумления, Иван Парфенович взял бразды правления в свои руки. – Позвольте представить вам Дмитрия Михайловича Опалинского, горного инженера из Петербурга и моего нового управляющего. Жить он покудова станет у меня, все одно флигель гостевой пустует… – Опалинский пробормотал было что-то протестующее, но Гордеев вроде и не заметил.

Раскрасневшиеся подрядчики обменялись вопросительными взглядами, потом разом покачали головами. Видно было, что молодость и красота Опалинского произвели на них действие удивительное и обескураживающее.

Изрядно уже приняв на грудь, они каждый по отдельности вознамерились потолковать с приезжей птицей и направились было к нему, но избрали разом одну траекторию и, сталкиваясь на ней животами и боками, мешали друг другу.

– Куда вас проводить? – спросил Серж у Машеньки.

«Это манера такая петербургская, чтоб от меня отвязаться», – догадалась Машенька и кивнула в угол.

– Что ж вы там в одиночестве делать будете? – спросил Серж, по видимости не удивившись. Должно быть, что-то уже про Машеньку понял. – Пойдемте лучше вон в тот цветник. Тем более, что вам уж оттуда и подмигивают, и руками машут.

«Это вам подмигивают и машут», – хотела было сказать Машенька, но от колкости воздержалась и покорно направилась к Любочке и Аглае Златовратским, которые вместе с Фаней и вправду подзывали их к себе.

Иван Парфенович огляделся и слегка поводил мохнатыми бровями.

Николаша уж давно тут. А где же в самом деле Петька? Велел же быть непременно. Убью мерзавца!.. Ну ладно, вот краснобай-красавчик петербургский, а вон и Печинога пришел, стену подпирает… Вот кабы сделать так, чтобы от одного дельности взять и тому добавить, или уж у этого приглядности позаимствовать и того украсить… Вот бы славно и вышло…

– Платоновским мечтаниям изволите предаваться, – раздался над ухом голос незаметно подобравшегося Златовратского. Иван Парфенович вздрогнул от неожиданности и сообразил: должно быть, говорил вслух. Плохо! – решил он. – Не должно такому быть. Старею. Надо за собой следить. – Но только в жизни практической такое идеальное создание никак существовать не может. Платон древнегреческий как раз об идеальных вещах и понятиях создал свою теорию, каковая…

– Ладно, ладно, братец, будет, – с трудом сдерживая раздражение, сказал Иван Парфенович. И что ему Златовратский? Ведь безвреднейший же человек. Никому сроду никакого зла не сделал. А вот не лежит душа – и все. Так и хочется отойти, высморкаться и горло прочистить. Какой Платон объяснит?

– Caveant consules! – пробормотал Златовратский, отходя, чем еще больше усилил раздражение Гордеева.

– Мое почтеньице честной компании! – раздалось от порога.

Петруша Гордеев вступил в залу, поклонился, держа шапку на отлете. Глаза его весело поблескивали, острое лицо пошло пятнами, будто с мороза или после бани.

– Явился наследничек! – проворчал Иван Парфенович себе под нос. Настроение портилось чем дальше, тем больше.

Новый управляющий, полностью презрев деловую верхушку Егорьевска, весело болтал с девицами. В сторону Печиноги Гордеев старался даже не смотреть. Подрядчики, потеряв из виду цель (сидящего Сержа почти скрыли шелестящие наряды барышень), снова сцепились на собственных интересах.

Матушка Арина Антоновна, выполнявшая в этот день роль хозяйки собрания, пригласила всех к накрытому слугами столу. Подрядчики всем гуртом покатились туда и первым делом налили себе водки. Впрочем, Петя Гордеев их опередил.

Сидя на жестком стуле и старательно пропуская мимо ушей щебетание Любочки, медленную язвительность Аглаи и простодушные замечания Фани (все это она слышала уже сто раз), Машенька пыталась прислушаться к словам нового управляющего, стараясь уловить в них хотя бы отблеск его внутреннего устройства, но вскоре поняла, что все ее старания напрасны. В одной книжке, которую ей давал читать Петропавловский-Коронин, было сказано об удивительной ящерице, умеющей менять цвет шкуры в зависимости от того места, куда она попадает. На листе пальмы эта ящерица становится зеленой, в песках – желтой, а на земле приобретает серо-коричневый окрас. Судя по всему, Опалинский был от природы сполна наделен этими ящеричными талантами. Во всяком случае сейчас он щебетал, язвил и был простодушен одновременно.

«Интересно, если б мы остались с ним наедине, он так же и ко мне подстроился бы?» – Пришедшая в голову мысль неожиданно напугала Машеньку до такой степени, что между лопаток побежали вниз щекотные мурашки. Во-первых, остаться наедине с чужим мужчиной… Никогда прежде она даже не помышляла о таком. Но не это главное (несмотря на полную наивность, Машенька вовсе не была ханжой. Пример тетеньки Марфы просто вынуждал ее развиваться от противного). Самым страшным и тревожащим оказалась мысль о том, что вот этот совершенно чужой, веселый и красивый человек, благодаря своему подражательному дару может оказаться неожиданно близко от Машенькиного интимного мира, мира, в который она до сего дня не допускала никого и никогда. Невозможно! Не бывать этому!

Чтобы отвлечься от тревожных мыслей, Машенька слегка отвернулась от веселой компании и прислушалась к тому, о чем говорили в углу.

– …Я полагаю, что заинтересуется непременно, – говорил Петропавловский-Коронин. – Профессор Виллероде сам не из кабинетных ученых, бывал в Африке, Южной Америке. Уверен, он прекрасно понимает ценность первичных природных наблюдений…

– Но у меня язык корявый… – Вася сидел перед учителем на корточках и напоминал очень большого пса, с умилением взирающего на хозяина.

– Я же сказал, что исправил все, что можно исправить, не затрагивая сути твоих исследований… – в голосе Коронина звучали совершенно непривычные для него теплые и терпеливые интонации.

– Исследований… – Вася покатал на языке длинное слово и привычно покраснел. – Вы уж скажете…

Машенька вспомнила, что Вася Полушкин, который два года назад закончил училище, был едва ли не единственным любимым учеником Коронина. Он не только благоволил к нему в стенах классов, но и приглашал к себе домой, поил чаем с баранками, давал читать книги и журналы, подолгу о чем-то разговаривал с долговязым подростком.

«Вот ведь бывает же! – подумала Машенька. – На чем же они сошлись-то?»

– Разумеется, исследований! – вступила в разговор Надя. – Вы его не слушайте, Ипполит Михайлович! Вася о себе всегда так низко говорит, что прямо тошно делается! А как он мне о муравьях рассказывал, так я наслушаться не могла. И так тонко все сделал, когда им сахару подсыпал, и считал даже, сколько они крупинок в час перенесли. Я бы нипочем не догадалась так все устроить. Если петербургский профессор не заинтересуется, так он сам неумный получится. А тебе, Вася, нельзя так! Человек должен гордо звучать!

– А если оглоблей? – улыбаясь, спросил Вася.

– Чего – оглоблей? – растерялась девушка.

– Папаша, как увидит меня возле муравейника, так сразу ругаться начинает, на чем свет стоит, и руками махать. Я все на рассвете старался, как они проснутся, тут самое интересное и видно. А он как-то подстерег и оглоблей-то меня по спине и… Я ткнулся рожей в муравейник-то, а муравьи-то как разом и вцепятся! Такой потом красавец был, что хоть куда…

– Д-дикость! – прошипел сквозь зубы учитель.

– А папаша потом сказали: глупость все и, если не брошу, так изобьет до полусмерти. И листы с наблюдениями в печку бросили…

– Васечка! Это же средневековье какое-то! Тогда книги сжигали! А нынче-то, в наш просвещенный век… Давайте я ему прямо сейчас скажу!..

– Не надо! Нет…этого… не извольте, Надежда Левонтьевна! – Вася вскочил, едва не сбив головой воткнутый в стену подсвечник. – Мне токмо хужее станет, а вас папаша так попотчевать изволит, чтоб не в свое дело не лезли, что мне после со стыда – хоть топись, хоть на осине вешайся…

– Нет, нет, Васечка, коли вы не хотите, я не пойду никуда! Только не надо вешаться! – слегка испуганно, снизу вверх глядя на Васю, сказала Надя.

Ей, выросшей в вольнолюбивой Каденькиной педагогике, странно и жутко было слушать. Длинный, веснушчатый Вася был прирожденным естествоиспытателем, ей самой это было ясно как дважды два, да и Коронин подтверждал не раз, что глаз у парня необыкновенно острый, любовь и понимание к малым творениям и закономерностям природы необычайны, а способности к планированию и построению эксперимента по-видимому врожденны и достойны всяческого удивления. И вот не кто-то, а родной отец становится на пути этого очевидного дара с оглоблей… Поистине, все это было выше Наденькиного идеалистического понимания!

– Я еще пару лет назад несколько раз говорил Викентию Савельевичу, что Василию надо учиться дальше, развивать свои естественные наклонности, – пробормотал Коронин. – Дак он меня и слушать не стал…

– И не станет! – убежденно сказал Вася, снова присаживаясь. Несмотря на огромный рост, сидел он за закорячках (так здесь называли то, про что в России говорили «на корточках») вполне покойно, устойчиво, по-самоедски. Именно так (и Надя сама видела это) он мог, не шевелясь, сидеть часами, наблюдая за жизнью муравейника или малой пташки и ее птенцов. – Ему преемник в деле нужен. Николаша не хочет, и заставить возможности нет. На меня вся надежа…

– Вот глупость расейская! – с сердцем сказал Коронин. – Пироги печет сапожник, сапоги тачает пирожник. Каждый норовит не своим делом заняться! Отсюда все! Образованное знатное сословье гниет в болотной тоске, им, видите ли, смысла жизни не хватает. Наметливые хамы лезут вперед, а природным дарованиям нужно кабанье рыло иметь, чтоб пробиться…

– Отчего же так, Ипполит Михайлович? – Надя доверчиво подалась к ссыльному, мигом купившись на то, что в голосе его в кои-то веки раз послышалось подлинное чувство. Вася с туповато-завороженным видом смотрел учителю в рот, будто вознамерился пересчитать зубы.

– Планида, должно быть, такая, – вздохнул Коронин, исподлобья взглянул на молодежь и приступил к более обстоятельным объяснениям российской планиды.

Но Машеньке, хотя она уж погрузилась в разговор и живо сочувствовала Васе, дослушать не удалось, потому что с другой стороны от нее происходили между тем вещи, требующие уже не только внимания, но, может, и участия ее.

К Опалинскому, беседующему с девушками, подошел Николаша Полушкин. Петя, и впрямь хвостом следующий за приятелем, остановился поодаль, заложив большие пальцы за вырез жилета и покачиваясь с пятки на носок.

– Мы тут, грешные, все о столицах мечтаем, – громко заметил Николаша прямо посреди какой-то путаной Любочкиной фразы (Опалинский, впрочем, слушал ее с вежливым вниманием). Девочка сконфузилась и умолкла. – А вы вот, любезнейший Димитрий Михайлович, наоборот мыслите, оттуда – можно сказать, из эмпиреев, прямо сюда, в нашу сибирскую глушь. Не изволите ли объяснить, как нам это в дальнейшем понимать следует?

– А что ж тут непонятного? – отвечая вопросом на вопрос, Опалинский явно тянул время, подбирая слова для ответа. Это поняли все, кроме, быть может, Любочки да пьяного Пети. Николаша, не почувствовав прямого отпора, приободрился, вскинул подбородок и весело подмигнул сначала Фане, а потом Любочке. Фаня улыбнулась в ответ, а Любочка опустила глаза и начала комкать оборку на платье.

– Да вот в диковинку как-то. От нас все в Россию стремятся. А коли кто неволей попадет (выразительный взгляд в сторону Коронина), так спит и видит, как бы возвратиться к нормальной жизни… Вы молоды, значит, в карьере еще сбоя нету, и надежды есть. К тому же собой дивно хороши, вон, барышни глаз отвести не могут, стало быть, могли бы и в определенных сферах определенный успех иметь. Ответьте, как на духу, что ж вас привлекло: идея ли какая, или, может, в дикую природу без памяти влюблены? Или там, в столицах, какой афронт случился?

«Как он смеет так спрашивать незнакомого человека? – гневно подумала Машенька, уж готовая вступиться за Опалинского. Грубое, невместное вторжение в чужую жизнь всегда казалось ей нестерпимым. И тут же догадалась. – Да Николаша же взбешен! Себя не помнит. А что снаружи почти не видно, так он, как и матушка его, скрывать умеет! А внутри кипит, что твой самовар! Как же так: всегда он был в Егорьевском обществе первым кавалером, самым умным, самым пригожим, самым желанным. И вдруг какой-то приезжий в первый же вечер, играючи…»

– А чем же здесь-то не нормальная жизнь? – Опалинский упорно держался раз принятой тактики разговора, а именно отвечал вопросом на вопрос.

– А тем, – почти грубо сказал Николаша. – Что никакой радости, никаких перспектив у нормального человека в нашем захолустье не имеется, будь вы хоть трижды специалист своего дела и трижды поэт в душе. Все убьет если не водка, так вот эти березовые болота вокруг, воронье, отсутствие рукотворной красоты, да изо дня в день повторяющиеся пустые разговоры. Год, два, десять и все это превращается вот в меня (одна видимость, а внутри – пусто, милостивый государь, пусто-с!) или вон в такое, – кивок в сторону Печиноги, который как раз в это мгновение о чем-то справлялся в своей неизменной тетради. – Здесь, несмотря на внутреннее содержание, видимость такова, что встречного тянет на другую сторону перейти…

От этой внезапной краткой исповеди у Машеньки по спине пробежались морозные иголки. «А ведь он прав!» – подумалось панически. Захотелось вдруг закричать, заплакать, побежать куда-то, сделать что-то. Да куда побежишь-то с хромой ногой… И что сделать?

Барышни тоже притихли, уловив то недоброе, что повисло в воздухе. Даже Фаня перестала улыбаться.

– И ответьте теперь: что ж вам здесь?

– Деньги, – обезоруживающе улыбнувшись, отвечал Опалинский. Теперь он уж не увиливал, а смотрел прямо на Николашу своими удивительными, беспрестанно меняющими цвет, глазами. – Род Опалинских в столицах пусть знатный и от татар известный, но захудалый. Имения все прожиты. В столицах, чтоб вы, Николай, не думали, но жизнь без денег не больно-то приглядна. Здесь, в Сибири, есть возможность разбогатеть и скопить денег не под старость, когда уж ни желаний нет, ни возможностей, а к зрелым годам. Пусть это в моих мечтах только, а действительность иначе распорядится… Но что ж мне отказываться, не попробовав, заране смиряться с собственной захудалостью и деток будущих на то же обрекать? Не хочу этого!.. Ответил ли я теперь на вопрос ваш?

– Вполне, вполне, – Николаша смотрел на Опалинского внимательно и серьезно, и Машенька на какой-то краткий миг любила их обоих.

И не их одних. Ссыльного Коронина с его завиральными идеями и не поймешь за что сломанной жизнью, и Печиногу, и веснушчатого Васю, и даже милейшего никчемного Левонтия Макаровича она тоже любила. Любила за эту вот серьезную, мучительную определенность и ответственность мужского мира, которую они, каждый по-своему, покорно несли на своих плечах и даже не пытались сбросить или отвертеться от нее. «Никак нельзя в монастырь!» – откуда-то из темных глубин в непонятной связи всплыла мысль. Машенька отогнала ее, вернулась к действительности.

– Вполне ответили! – кивнул Николаша. – Я что-то сходное и думал. Не случайно ж вас Иван Парфенович из Петербурга выписал. Для родства душ расстояний, как известно, не существует… Деньги! Что ж, добро пожаловать! Оставьте барышень, вам – вон туда! Видите, там мой отец с закадычными приятелями едва друг друга за бороды не тягают? Идите ж! Они будут рады, что их полку прибыло и, Бог вам подаст, потеснятся маленько. Простор для стяжательства у нас и вправду огромный. Всем места хватит еще на много лет. Можно самоедов обманывать, они свирепы и жестоки, но в чем-то наивны, как дети. Вам расскажут, как. У Гордеева есть ручной самоед – Алеша, он вам и… Да только это не самое прибыльное. Что самоеды – грязь, нищета… Зачем вам, коли вы за большим кушем стремитесь. Есть казенные подряды… Тут уж не глупые самоеды, тут само государство вам шанс дает его объегорить… Объегорить в Егорьевске – славный каламбурчик получается, не правда ли, барышни? И вы, Димитрий, запомните. В зрелых годах будете детишкам о своих подвигах рассказывать и ввернете… А главное, чуть не забыл! – главное, это, конечно, золото… Золотой телец, сатана, мамона… О, здесь христианские души продаются пучками, как редиска в базарный день!..

– Простите, Николай, но я так и не понял, чем вам так уж досадило частное предпринимательство? – спросил Опалинский, внимательно, но с виду равнодушно выслушавший монолог Николаши. – Пусть даже и в золотодобыче. Насколько мне ведомо, с 1870 года государство разрешило заниматься золотодобычей людям всех сословий, так что никаких обид вроде бы быть не должно. Да вы вроде бы и сами не из крестьян. Внешность и повадки у вас вполне аристократические… Или… судя по тому, как мне подмигивают барышни, со мной снова случился афронт? Неужели я ошибся, и вы, столь яростно обличающий поклонение золотому тельцу, прибыли в это почтенное собрание непосредственно от сохи?

Любочка ахнула, зажав рот рукой. Аглая с любопытством выгнула одну бровь.

– Эк как! – досадливо крякнул Петя, который, оказывается, слышал весь разговор.

Глаза Николаши налились дурной кровью. Петя, качнувшись, шагнул вперед, готовый попытаться схватить приятеля за руку. Машенька решительно встала, готовясь сделать неизвестно что. Опалинский с откровенным любопытством ждал дальнейшего развития событий и явно его не опасался.

Именно в этот момент в комнату порывистыми, решительными шагами промаршировала Леокардия Власьевна Златовратская. Вслед за ней влетела широкая струя свежего воздуха. В двух шагах позади семенила киргизка Айшет, взятая Каденькой о прошлом годе из интерната для киргизских девочек-сирот. Единственной обязанностью Айшет было ношение за Каденькой корзинки с лекарствами. Вообразив себя лекаркой, Каденька не расставалась с этой корзинкой (и соответственно, с Айшет) ни на минуту, полагая, что ее медицинские познания могут понадобиться в любой момент. Маленькая киргизка более всего напоминала темноглазую горную козочку. Голоса ее почти никогда не было слышно (все приказания Каденьки она исполняла молча), но казалось, что если она и заговорит, то непременно заблеет.

– Благодушествуете? – спросила Леокардия Власьевна, коротко кивнув мужу, Ивану Парфеновичу, еще паре человек и тем ограничившись. – Так и знала. И уж водки напились. Позор русского человека! Вместо мыслей, вместо действий… Стол накрыт? Славно! Подайте-ка мне еды. Хорошо поесть, потрудившись… Однако, где новость-то?.. А вон, за юбками моих собственных дочерей. Извольте сюда, знакомиться. Вы, значит, и будете Дмитрий Опалинский? Ну что ж… Все, как говорили – молод, хорош. Не соврали в кои-то веки. Поглядим, чего в деле стоите. А неласковую встречу – забудьте. Сейчас обласкают, вон уж, гляжу, мои трясохвостки начали… Это я их трясохвостками называю, на манер трясогузок. Понятны аллюзии? То-то. Вы молодой человек, вам знать надобно… А ты, Николай, что стоишь на дороге, как бычок? Не все коту масленница? Отодвинься сюда, смирись, дай с господином Опалинским словом перемолвиться. Трясохвостки уж пригласили, небось, гостевать, однако права не имеют. Теперь я приглашаю. Извольте явиться…

– Благодарю, буду непременно, – Опалинский встал, почтительно поклонился Каденьке, хотел было приложиться к руке, но она сама схватила его ладонь и крепко сжала.

– К этим глупостям не приучена. Не люблю, – резко наклонив голову, пояснила она. – Буду рада видеть. Все. Пошли обедать, – Каденька мотнула подбородком в сторону накрытого стола. – Стынет. Неуважение. Встали! – все три дочери послушно поднялись. – Вы, Николай, с Аглаей сядете, а вы, Дмитрий, выбирайте – Надя или Люба? Фаня помолвлена, ее пусть из старших кто опекает.

Машенька слегка обиделась на то, что ее позабыли, но про себя не могла не восхититься способностями Каденьки всех построить. Вот и Николаша, готовый уж развязать драку, сдулся. И строптивые барышни даже пикнуть не смеют. Но Опалинский неожиданно оказался крепким орешком.

– Я с Марьей Ивановной взошел, с ней и за столом сяду. Не обессудьте, – Опалинский обернулся к замершей Машеньке, галантно подал руку.

Барышни надули губки, а Златовратская опять резко кивнула, словно хотела клюнуть кого острым носом.

– Дело. Видно птицу по полету. Иван Парфенович ваш благодетель, к нему и дорожку катать…

Каденька говорила без всякой обиды, с пониманием, но отчего-то ее слова больно задели Машеньку, и показались странно созвучными недавним словам Николаши. «Если два таких разных человека, которые к тому же друг друга терпеть не могут, говорят об одном и том же, значит, что-то и вправду есть», – подумала Машенька, но отложила размышления об этом сложном вопросе на потом. Нынче нужно было вставать и идти с Дмитрием Михайловичем к столу.