Поздно, всего недели за две до Рождественского поста, но дождался-таки Егорьевск настоящей зимы. С утра захолодало, снег повалил сперва тяжелыми хлопьями, а потом, как переменился ветер – полетел густой мелкой крупой, мешая небо и землю. Весь день и всю ночь гуляла вьюга; и когда стихла – не стало видно ни грязи, ни льда на речке Чуйке, ни палых лиственничных игл. Кругом высокий плотный снег, осени будто и в помине не было, да и лета с весною тоже. Только зима – как в Сибири и положено.

Городок под белым снегом сразу встрепенулся и преисполнился делового духа. В собрании была устроена очередная «ассамблея» (как выразился г-н Петропавловский-Коронин, свысока относившийся к сим простодушным увеселениям, но, однако же, ни одного из них пока не пропустивший). Два заклятых дружка-подрядчика, Трифон Игнатьич да Викентий Савельич, которых сам Гордеев с весны не мог помирить, вдруг воспылали взаимной приязнью и решили на паях заняться рыбным промыслом – для чего отправились в Ишим, где и купили заранее постоянное место на Никольской ярмарке. Левонтий Макарович Златовратский объявил в подвластном ему училище конкурс на лучшее латинское сочинение – с наградой в виде огромнейшего тома Тита Ливия; претендентов на оный покамест не находилось, но Левонтий Макарович не терял надежды. Отец Михаил во время воскресной службы предъявил прихожанам новый антиминс – шедевр вышивального искусства поповны, освященный накануне владыкой Елпидифором. В то же воскресенье – первое по начале зимы – в Егорьевске народилось целых восемь младенцев мужского пола.

Словом, жизнь кипела ключом! Новый гордеевский управляющий как мог старался вписаться в нее, и, надо сказать, это у него не так уж худо получалось. Кое-чему он и сам удивлялся – ну, например, что рабочие на прииске глядят на него с явным удовольствием, приветствуют издали и задают вопросы без подначек, а, наоборот – с надеждой. Еще более удивительным было то, что ему очень хотелось эти надежды оправдать! Но как? Дорогу замостить – Гордеев категорически заявил, что на это у него денег нет и вряд ли будет; да и не нужна уже дорога, зимой-то. Цены в лавке снизить? Это означало войну с остяком Алешей, к такому Серж еще никак не был готов. Но это – ладно, это все можно потом, главная проблема – иная. Почему никто из них до сих пор не додумался, как занять рабочих зимой? Мастерские какие-нибудь, промыслы подсобные… Ведь озвереют к весне от безденежья и безделья! Мысль казалась очевидной. Но развить ее дальше – конкретнее – почему-то не удавалось.

Мешало удивление. Экий вы, господин Опалинский, альтруист! – он криво улыбался, глядя на красное солнце, нацепленное на верхушки лиственниц и вспоминая закатный пожар над тайгой. Что вам за дело, например, до Кольки Веселова с его чахоткой? До вдовы Алдошиной, которую Емельянов собирается выселить? Право слово: вместе с именем нацепил и шкуру – всю, целиком. Это юный Ермак Тимофеевич с прозрачной бородкой был таким страдателем-радетелем; он, а теперь и вы. А бессердечный Серж Дубравин жухнет, рассыпается и пропадает, как прошлогодний лист.

От таких мыслей на душе у бессердечного Сержа делалось слегка муторно. А тут – еще одна проблема, самим же для себя созданная. Машенька, Марья Ивановна Гордеева. Вот не было печали! На черта ль ему флирт с хозяйской дочкой? Самое смешное, что тут и флирта-то никакого не выходило! С того дня, как он привез ее, промокшую, из леса, она от него шарахалась. А он, как последний дурак – от нее. Зачем ему это? Она в свои двадцать с хвостиком – дите дитем, целоваться не умеет совершенно! Влюбится – и все, пиши пропало! И так вон уже какими глазищами смотрит (не подозревая, что взгляды подобные благовоспитанной девице следует прятать). А папаша за дочь ему точно шею свернет или в Чуйке утопит, не поглядит, что – инженер, ценный работник!

Нет уж. Хороша Маша, да не наша. Вооружившись сей народной мудростью, Серж исправно просиживал вечера у Златовратских, убалтывая барышень до ряби в очах и честно убеждая себя, что к какой-то из них и впрямь неравнодушен. Неважно, к какой. Они все три – ничего. Серж про себя именовал их – по старшинству – Лосиха, Тюлениха и Крыска. Слабые угрызения совести, разумеется, присутствовали, как же без них: шкура-то – Опалинского! Ну, он с ними легко справлялся. Зато угощенье к чаю у Златовратских подавали всякий раз отменное.

От жарко протопленной печи в комнате было тепло и румяно. На столе, накрытом плюшевой скатертью, стоял самовар и тарелка с шаньгами. Господин Златовратский сидел в кресле с книжкой. Леокардия Власьевна присела на стул и теребила в нервных пальцах серебряную табакерку. Киргизка Айшет со своей неизменной корзиной пряталась в углу за буфетом. В угловом кресле у окна сумрачно дул на стакан чаю, держа его обеими руками, Петропавловский-Коронин. Три барышни Златовратские, подобно воробушкам на жердочке, примостились рядком на тонконогом диване. У их ног, на порядком вытертом ковре, сидел новый управляющий Гордеева, разрумянившийся и гладко выбритый, улыбался всем троим сразу и говорил без умолку, впрочем, понуждаемый к тому непрестанно.

– Дмитрий Михайлович! Дмитрий Михайлович! А кружева, кружева? Вы ж видеть должны были на балах, вспомните, миленький…Вот здесь, спереди, теперь они спускаются, или опять, как в 70-е годы, по бокам идут?

– А правда, что на Невском экипажей так много, что они между собой сталкиваются и людей давят? А у вас какой экипаж был?

– Погодите! Погодите, девочки! Что вы все о пустяках, право! Скажите, Дмитрий Михайлович, а государь? Вы государя видали? Правда, что он красавец собой, и весь облик такой величественный-величественный… Что сразу от любого человека, пусть даже самого знатного, отличить можно…

– А как в Петербурге свадьбы бывают?

– А тюники теперь носят или окончательно нет? Я слышала, они опять в моду вошли?

Серж, разомлевший после трех стаканов чаю и тающих во рту шанег, улыбался благодушно и старался по возможности удовлетворить всех, никого не обидев.

– Я, конечно, не большой знаток дамской моды, но…Модны нынче лимузины, любезная Аглая Левонтьевна, особенно большими клетками, причем их не следует употреблять одни, а непременно с гладкой материей под цвет одной из клеток. А тюники – увы! – совершенно из моды ушли, хотя и спасали кое-кого… К вам, милые барышни, это нимало не относится…

Государь собою необыкновенно хорош, истинная правда…

– А вы видели, видели?!

– Ну разумеется… Много раз. Особенно его величество эффектен бывает на придворном балу в Зимнем дворце…

– А-ах… Вы были на придворном балу?! Расскажите, расскажите немедленно!

– Да что там, собственно, рассказывать… Бал как бал. Сбираются акулы со всего петербургского моря… Большей частию уже потасканные жизнью, хотя и замаскированные бриллиантами преизрядно… Вы, любезная Любовь Левонтьевна, своею несравненною красотою и свежестью, произвели бы там фурор…Ну, если вы настаиваете…

– Настаиваем! Настаиваем!

– Что сказать? Во время бала дворец тонет в ослепительном сиянии. Ряды свечей, выставленные в лепнине антаблемента, похожи на пылающую изгородь. Все взгляды устремлены на дверь, через которую должен войти император. Вот створки распахиваются, императрица, император, великие князья проходят галерею между двумя образовавшимися рядами гостей. Все идут в бальный зал. Там сотни сияющих люстр спускаются с потолка, торшеры в тысячу свечей горят, как неопалимая купина. Если стоять наверху, на тянущейся вдоль зале галерее, и смотреть сверху, то от взрывов яркого света, излучения, отсветов свечей, зеркал, золота, мишуры попросту кружится голова. Даже полированные стены и колонны из белого мрамора отсвечивают в этом водопаде и смутно отражают предметы.

Император с избранной им дамой ведет полонез (с него всегда начинаются придворные балы). Черты его безукоризненного лица совершенно греческие и рельефные. Мундир белого цвета, с золотыми петлицами, доходит до середины бедра и оторочен по вороту, запястьям и низу голубым песцом…

Процессия продвигается, к ней присоединяются все новые пары. Кроме русской знати здесь же можно увидеть черкесского князя с осиной талией, которой позавидовала бы любая красотка, плотного монгольского офицера, кажется, вовсе без шеи…

Прочие танцы ничем характерным не отличаются, те же кадрили, вальсы, польки. На первый взгляд кажется, что кавалеры одеты пышнее дам. Но у дам простота обманчивая, та самая, которая стоит бешеных денег. Что проще белого платья из тафты, тюля или муара с несколькими жемчужными гроздьями и прически к нему: сетка из жемчуга или две-три нитки, вплетенные в волосы… (А-ах! – тройной вздох с дивана.) Но жемчуг стоит сто тысяч рублей… Вихри вальсов раздувают платья, и в быстроте движений бриллианты, серебряное и золотое оружие у мужчин, словно молнии, сияют зигзагообразными линиями…

Под арками другого зала, в таинственной полутьме тем временем готовились столы к ужину. Серванты – гигантские скопища золота и серебра – поблескивают внезапными искрами неизвестно откуда пришедшего света. Подобный шуму падающей воды, уже слышится рокот приближающейся толпы, император появляется на пороге и – Да будет свет! – потоки света, словно по волшебству пронизали огромный зал. Сие чудо объясняется просто: нити пироксилина идут от свечи к свече, фитили пропитаны воспламеняющимся веществом и огонь, зажженный в шести-семи местах, мгновенно завоевывает пространство («А-ах! Как вы все знаете!»)… Да что я могу…

– Еще! Еще, пожалуйста, вы так великолепно рассказываете! Голубчик Дмитрий Михайлович! Прямо все посмотреть можно, как в хорошем романе!

– Милая Аглая Левонтьевна!..

– Да зовите просто по имени, Аглаей. Этот обычай, это так глупо-напыщенно, по-мещански… И вас позволите Дмитрием называть?

– А Митей нельзя? Это по-домашнему. Вы уж у нас совсем своим человеком стали…

– Да хоть Сережей зовите, – смеется Серж. – От вас я на все согласный.

Уязвленный Левонтий Макарович, кряхтя, поднялся с кресла, прошел к столу, наклонился над ухом жены.

– Ты знаешь, Каденька, он ведь врет все. Не мог он на императорском балу… И кажется, по-писанному рассказывает, я читал, помню… Да подробности некоторые, детали… Это, вроде, к прошлому царствию относится… А наши дуры уши развесили…

– Врет, конечно, – сквозь зубы откликнулась Леокардия. – Да и пускай его. У девочек развлечений мало, а тут человек из самой столицы…

– Но, Каденька… Как бы он им головы не вскружил…

– Да пускай, я ж и говорю, – Леокардия Власьевна подняла голову, с едва скрываемым раздражением взглянула на супруга. – Им сколько лет? На что им голова? Латынь учить? Я тебе говорю: на то у них голова, чтоб кружиться! На кого им здесь глядеть? Пусть радуются, раз случай подвернулся.

– Каденька, но ты подумала… Он же дон Жуан, фанфарон, никакой серьезности, обязательств, это видно, могут же быть… последствия…

– Какие последствия? Яснее выражайся! Римляне умели. Что ж тебе впрок не идет?

– Девочки еще так наивны. Он может наговорить в три короба, обольстить, наобещать и… в общем… случится…особый конфуз… Ведь физическая зрелость наступает раньше…

– Обрюхатит какую-нибудь, что ли? А жениться не станет? Это?

– Каденька! Ну как ты выражаешься?!

– Как есть, так и выражаюсь. А как надо? Куикве суум? Ты, значит, меня четыре раза почти подряд брюхатил, и ничего, все своим именем называлось. А коли до девочек коснись, так… легкое эфирное дуновение? Брось! Не так уж они и наивны, как ты думаешь. Я об этом позаботилась. А коли кто из них сам решит… Так и что? Неужто не вырастим, не воспитаем?

– Ка-аденька! – водянистые глаза Левонтия Макаровича буквально полезли из орбит. – Что ты говоришь?!

– А что ж еще? – Леокардия пожала плечами. – Кем им здесь увлечься? Остолоп Николка? Жидовин толстогубый? Инородцы? Я бы и не прочь, среди инородцев очень приличные люди есть, но ведь смеси-то что дают? Вон Печинога, сам – золотая голова, но погляди только, как весь род-то исковеркало. А этот, глянь, какой красавец, говорун, кровь с молоком, и дети от него красивые получатся…Если вот хоть Аглаю представить…Порода…

– Каденька! Я… Я не нахожу слов…Твой образ мысли…Наши дочери – не племенная скотина!

– Да-а?! – бешеным шепотом отвечала супруга. – А как ты мыслишь их замуж отдавать, а? Из здешних резервов? Уже обсудили. Приезжий фанфарон – самый приличный. Везти в Тобольск? Ишим? А чем это, позволь узнать, отличается от той же ярмарки, на которой племенных коров на торг выставляют? А?! Молчишь? Противно, противно!

Серж меж тем покончил с балом и по просьбе Любочки рассказывал об экипаже, который был у него в Петербурге.

– А что в петербургском обществе думают об переселенческом вопросе? – прервал рассказчика высунувшийся из угла Петропавловский-Коронин.

– Да как-то ничего особенного, – отмахнулся Серж, ощутил себя в перекрестье удивленных взглядов, поправился. – То есть, что-то думают, конечно, но я этим, признаться, не очень интересовался.

– Поняа-атно, – саркастически протянул учитель, бросил на Надю выразительный взгляд и снова, как произнесшая реплику маска, убрался в свой угол.

– В дрожках-«эгоистах» сиденье вовсе нешироко, но это удобно, когда едешь вдвоем с дамой. Поневоле приходится обнимать ее за плечи. С обеих сторон два обтянутых кожей, лакированных крыла защищают от грязи, переходят в низкие подножки, ведь дверей у дрожек нет. Выкрашены в мой любимый цвет – цвет вороньего глаза, а по основному тону идет сетка из голубых и зеленых нитей. Сиденье обито сафьяном темных тонов. Под ногами – непременно мокет (некоторые стелят персидский ковер, но мне это всегда казалось слегка моветонным)…

– А-ах! – Аглая нервно поднялась с дивана и, ломая пальцы, принялась ходить вдоль отмерзших от жара и дыхания многих людей окон. Серж с удовольствием наблюдал за ее царственной походкой.

– А хомуты как устроены? – деловито спросила Надя. – По-французски или уж по-английски?

Любочка ожгла сестру неприязненным взглядом.

– Переселенческий вопрос занимает нынче все образованное сословие, – послышалось из угла.

– В какой глуши… Боже, в какой мы глуши! – Аглая коротко простонала сквозь стиснутые зубы.

Стоя внизу на улице, глядят на освещенные окна трое парней. Старший, слегка полноватый, с живыми черными глазами, не отрываясь, смотрит, как плывет мимо окон фигура Аглаи. Маленькая голова на длинной изогнутой шее, высокая прическа. Должно быть, именно так, гордо и неколебимо, ходят в далеких, раскаленных от солнца песках арабы-бедуины. И здесь, в Сибири, на другом конце света… Неожиданно даже для себя, парень начинает что-то напевно говорить на незнакомом приятелям языке. Дружки отшатываются, смотрят настороженно, прислушиваются. Потом один из них пинает сказителя в бок:

– Эй, Илюшка, ты чего это?! Сдурел?

– Приворот ваш, что ли? – с интересом спрашивает другой, очень похожий на первого.

– Нет, – отвечает тот, кого назвали Ильей. – Это «Шир Гаширим», по-русски – «Песнь песней».

– А про что? – слегка раскосые, припухшие глаза еще больше щурятся от морозного ветерка, но глядят с любопытством.

– «Что лилия между тернами, то возлюбленная моя между девицами… Заклинаю вас, дщери иерусалимские, сернами или полевыми ланями: не будите и не тревожьте возлюбленной, доколе ей угодно… Прекрасны ланиты твои под подвесками, шея твоя в ожерельях…»

Скрипит снег под сапогами, черные доски заборов равнодушно щерятся в темноту, ущербная луна наклонилась с небес. Высокий, словно хрустальный голос Ильи трепещет в морозном воздухе. Приятели смотрят на него почти с испугом.

– Какая глушь! – бессильно повторяет Аглая в жарко натопленной комнате и снова, и снова ломает тонкие пальцы.