Утром, как проснулась, Машенька не стала звать Аниску, встала босыми ногами на устланный дорожкой пол, сама раздвинула тяжелые темно-зеленые занавески. На улице уже вовсю стоял тот яркий, погожий зимний денек, который так любят описывать здоровые, молодые, хорошо позавтракавшие поэты. Яркие клочья рябины под окном одеты в пушистые, розоватые снежные шапочки, на улице – голубой след от проехавших саней, а во дворе направо… Во дворе направо подпрыгивает, размахивая блестящими коньками, разрумянившаяся от мороза Софи Домогатская. Вот скосила глаза на Машенькино окно, подняла руку в пушистой варежке…
Машенька прянула от окна, почти визгливо позвала:
– Аниска! Аниска же!
Вопреки обычаю, горничная прибежала почти тут же, громко топая и прилежно сопя курносым носом:
– Туточки я. Чего изволите покушать?
– Давно Софи здесь?
– Да уж давненько.
– Чего меня не разбудила?! Чего ее не просила в дом?! Дура! – не сдержалась Машенька.
– Я все хотела, – обиделась Аниска. – Только барышня Домогатская велели вас не будить, а в дом сами не пошли, сказали, утро больно свежее, и грех в затхлости сидеть. А после еще Марфа Парфеновна из церкви шли, тоже беседовать с барышней остановились и, обратно, в хоромы приглашали…
– Тетенька Марфа уже из церкви вернулась? И Софи видела? Говорила с ней! – Машенька прижала руки к загоревшимся щекам. Ну, будет ей теперь от тетеньки на орехи!
Марфа Гордеева невзлюбила Софи еще заочно, когда и не видела ни разу, а только послушала от Леокардии Власьевны описание ее истории. Тогда же она категорически запретила Маше и близко подходить к «этому сосредоточию греха и действий греховных».
– Она же у Златовратских живет, – удивилась Машенька. – Что ж я, отворачиваться буду или как? Глупо же…
– Вот отец вернется, пусть он и решает, что глупо, а что – как, – твердо сказала Марфа. – А пока нечего тебе к этим трясохвосткам ходить. Надобность будет – сами прибегут.
Машенька слова тетеньки пропустила мимо ушей, но зря суровую старуху не дразнила, и о своих сношениях с Софи до сего дня в дому особо не распространялась.
Меж тем по-крестьянски любопытная Марфа выбрала повод и поглядела-таки на «сосредоточие греха» вблизи. Молодая, буквально бьющая через край животная сила Софи произвела на нее должное впечатление и, вернувшись, она ворчливо подтвердила свой запрет и наказала, чтоб Машенька к «этой бесовке приезжей» и не совалась, хватит того, что она всех Златовратских «в оборот взяла». У Машеньки к тому времени уже были свои соображения насчет того, кто и кого именно «взял в оборот», но во избежание бессмысленной ругани она предпочла молча кивнуть головой в ответ.
И вот теперь…
– И что ж Софи? – спросила она у Аниски. – Тетенька, говоришь, ее сама в дом звала?
– Да, да, да, – затараторила Аниска, довольная тем, что недовольство барышни ею, кажется, миновало. – А барышня Софья такая чудная! Ну, да вы ж знаете, чего я вам говорю, так она Марфе Парфеновне так и сказала. И еще рукой этак вот повела. «Ой, Марфа Парфеновна, да вы только гляньте, как хорошо!» – Аниска довольно удачно передразнила низкий, гортанный, чуть придыхающий голос Софи. – «Как будто весь мир сладкий-сладкий, сахаром блестящим засыпан. И плохого ничего нет, все солнышко растопило. Как все любить друг друга должны! Вы ведь это лучше других знаете, да? Вы ведь в церкви были? Мне говорили, вы жизнь праведную ведете и посты все соблюдаете, и все… Я хочу иногда, но меня все уводит, уводит… А вам просто… Как хорошо! Вы нынче утром, наверное, ангелов слышали. Ведь слышали, Марфа Парфеновна, да? Они в такие утра беспременно поют. И крылья у них вот такие, блестящие, сахарные… Я неправедная, нет, во мне земного больше, но и я сейчас слышу немного… Сладко так, что кислого хочется, у вас так бывает, нет? Кисленького б сюда, и такая красота…»
Не удержавшись, Машенька улыбнулась, представив себе лицо тетеньки Марфы, выслушивающей данный, вполне, впрочем, характерный для Софи Домогатской, монолог. Аниска засмеялась вслед.
– Так зови же ее! – громко сказала Машенька. – Скажи, я проснулась. И чай ко мне подавай. И баранок дай с медом. Или нет, пусть варенье лучше…
– Как у вас, Мари, покойно, – сказала Софи, цепко оглядывая обстановку Машиных комнат. – И на вас похоже. Сразу догадаться можно. А у меня, маменька всегда говорила, как на вокзале. Никогда нельзя понять, что я здесь живу. Ничего такого нет, просто вещи лежат. Я гнездо вить не умею, это, наверное, от природы, как вы думаете?.. Я вчера ужасной была. Ужасной! Мне Аглая после рассказала, как я спала, так мне так стыдно, поверьте… Вот я с утра прибежала. Вы меня должны сейчас простить, иначе я просто не знаю, как мне быть… Разве удавиться? – Машенька протестующе замотала головой и недовольно нахмурилась.
Разлет противоречивых страстей Софи все время вызывал у нее чувство недоверия, с которым она не могла справиться. Вместе с тем невозможно было не признать, что Софи, в отличие от многих, своих чувств никому не навязывает и с помощью иронии всегда оставляет полную возможность их игнорировать. Природная или приобретенная скрытность (которую Машенька наблюдала воочию, да и по фактам рассудить: Софи живет в Егорьевске почти два месяца, все время на людях, но ведь никто толком ничего о ней не знает) и одновременно истинно аристократическая открытость сильных чувств – все это как-то плохо связывалось в одном человеке. Однако человек этот вполне существовал в реальности и нынче стоял перед ней, нетерпеливо пристукивая ножкой и помахивая коньками.
– Ну вот, я так и знала, что вы меня простите. Вы ж не злая, Мари, это сразу видно. А былички мы с вами нынче же вечером все посмотрим, и, если вы позволите, я, что понравится, себе перепишу. И у меня еще мысль есть… я ее сейчас забыла, но вечером сосредоточусь и вспомню непременно… Я помню, она неглупая была, и я еще подумала: вот, Мари надо сказать, узнать, как она считает… А теперь, когда со всем покончено, пойдемте в разливы, пойдемте… Нынче суббота…Меня там все уже ждут…
В разливы?.. Машенька вздрогнула. Зачем ей туда, что она там?! Ах, Господи. Сколько можно дергаться. Там – каток, добрые люди на коньках катаются, с ее вот, Софьиной, легкой руки!
А крещенская прорубь давно льдом заросла.
– Софи! Подумайте сами, что ж мне на катке?
– Это что вы хромаете, что ли? Ну и что ж с того? Это как раз хорошо, будете учиться равновесие держать, для наших с вами занятий полезно…
Как же у нее все просто! Но, может быть, она и права? Не стоит заранее городить препятствий, и какое-то можно миновать, не заметив? Ведь она, почти ребенок, проехала как-то всю страну, пережила сколько-то (сколько?) жестоких потерь, устроилась здесь, в совершенно незнакомом ей месте и радостно взбудоражила почти целый городок… Но ведь не всем же отпущена такая легкость… И такое жестокосердное равнодушие к собственным и чужим переживаниям!
– Господь с вами, Софи! Я – на коньках! Да я же шлепнусь сразу и встать не смогу.
– Подумаешь, шлепнетесь! Все падают по сто раз. А уж кому поднять-то, найдется. Там нынче кавалеров, как собак нерезаных. Зла не хватает. Эти парни молодые из рабочих не столько катаются, сколько глазеют, гогочут, свистят… («Вот это как раз то, чего мне не хватало для полного счастья!» – саркастически подумала Машенька.) Они в основном все на Фаню, конечно, глядят, но и другим достается… Николаша намедни самому наглому врезал, так они утихли чуть-чуть… В общем, подымут, отряхнут и на место поставят. Так что не тушуйтесь, Мари, и побежали! Коньки я вам на сегодня у кого-нибудь, так и быть, выпрошу, или вот свои дам. Вы на тех, самоделках, и правда еще больше ногу свернете. А после, если пойдет, купите, у вас же свои деньги, небось, есть…
«Побежали!» – Машенька едва загнала внутрь готовые выступить злые слезы. Еще никто никогда не осмеливался тормошить ее так бесцеремонно, как эта бесшабашная петербургская девочка. Никто, кроме докторов, не говорил с ней открыто о ее хромоте. Да и те предпочитали говорить с отцом… Вот если бы отец был здесь… Что тогда? Попросила бы убежища, защиты от шестнадцатилетней девчонки? Ах, батюшка, она меня жалеть за мою хромоногость не хочет, и считаться с этим – тоже… Вот глупость-то! Да она никого не жалеет, даже, между прочим, себя. И что теперь?
Вот если б тут был Митя… Что бы он сказал? Господи, да ничего бы не говорил, просто взял бы за руку: пошли! – и она бы пошла. Ох, да кабы точно знать, что он – ее, ее бы за руку взял, а не эту девочку!..
– Мари, да бросьте вы думать о своих страданиях!
Машенька едва не подпрыгнула в кресле от неожиданности.
– Нет, нет, нет! Я не умею мысли читать, даже на картах гадать не умею. У вас просто все на лице по-русски написано. Бросьте! Пошли лучше на разливы!
– Но я с утра не ела еще…
– Я тоже не ела… Но это хорошая мысль! Вы не будете гнать меня прямо сейчас? Тогда накормите меня завтраком, Мари. Я крепкий чай люблю, как мужчины. И хлеб с медом и маслом. Только у вас в Сибири ржаного нет почти. Но пшеничный тоже хорош…
Идти до Разливов для Машеньки нынче показалось далеко. Игнатий запряг Орлика в легкие санки, положил свежей соломы, кинул меховую полость.
– Шикарно! – обрадовалась Софи. – С ветерком домчим. И прямо – на лед!
Уже съезжали со двора, когда с крыльца окликнула Марфа Парфеновна:
– Куда собрались-то?
– Покатаемся, тетенька, немного, – ответила Машенька, пнула Софи локтем в бок и втянула голову в плечи. – По тракту и назад.
– Ну ладно, – кивнула Марфа. – Денек-то и вправду хорош. Истинно Божий день… А вот возьми-ка, Софья, подарок… – Марфа сковыляла с крыльца, протянула девушкам небольшой туесок.
– Спасибо, – растерялась Софи и тут же любопытно сунула нос под крышку. – А что там?
– Клюква мороженая, – Марфа широко ухмыльнулась, обнажив все три сохранившихся спереди зуба. – Тебе кисленького хотелось, для большей-то радости…
– Ой! – взвизгнула Софи. – Я и подумать не могла! А вы-то как точно угадали! – она с размаху кинула в рот крупную твердую ягоду. – Вкуснотища! Прямо по-настоящему тает во рту, без всяких переносных смыслов. Спасибо, Марфа Парфеновна! А может, вы с нами поедете, на Разли… тьфу!.. На тракт кататься? На Божий мир в его красе неописанной поглядеть? А?
– Откаталась свое, – снова усмехнулась Марфа. – Хозяйство у меня, пригляда требует. А что позвала старуху – за то благодарю. Человек, он пусть и вовсе сморчок, а ведь красоту-то Божью завсегда видит… Езжайте, ваше дело молодое… Игнатий, пошел!
– Зачем вы ее звали, Софи? – прошипела Машенька. – А если б она поехала, что тогда? По тракту за возами кататься?
– Не, – равнодушно отмахнулась Софи. – Не поехала б она ни в жизнь. На что ей? Я знаю. А звала, чтоб уважение показать. Вы ж видели, ей приятно. Это политес называется. Петербургских барышень ему учат, как вот я вас – ходить. Теперь другое слово есть, модное – психология, от «псюхе» – душа. Но я думаю, что никакого «псюхе» тут нету. Один сплошной расчет.
«Как же она цинична! – в который уже раз подумала Машенька. – Но поразительно, что тетенька-то и вправду довольна. И вот клюкву ей принесла, и туесок не пожалела… Как это понять?»
На катке было шумно и многолюдно. Откуда в Егорьевске, да еще зимой, столько народу? Да еще молодого, веселого, с румяными щеками и красными, защипанными морозом носами…
Поодаль, на берегу, стояло несколько санок, розвальней и волокуш.
Роза с Хаймешкой, обе одинаково толстые от накрученных одежек, подпрыгивали вокруг запорошенных снегом столов и бодро торговали какой-то снедью. Позади них горел костер, который, сидя на корточках, невозмутимо поддерживал плосколицый инородец, кажется, один из бесчисленных племянников Алеши. Двое совсем маленьких мальчиков в полушубках на вырост таскали хворост для костра и все время что-то жевали.
От многолюдства и пересечения взглядов Машеньку сразу же замутило, захотелось немедленно вернуться домой, нырнуть в свой зеленый, на манер подводного царства, уют.
Софи же весело оборачивалась, перебрасывалась с кем-то (Маша порой даже не успевала уследить, с кем) шутками, подначками, приветствиями. Тут же вокруг девушек образовалась группа верных рыцарей Софи – Илья с неразличимыми Минькой и Павкой, Николаша с примкнувшим к нему Петей, как всегда сумрачный и чем-то недовольный Коронин. Илья кинул овчину на снежную скамейку, Минька подал стакан с горячим чаем, Николаша, смеясь, рассказывал о чьих-то ледовых подвигах, случившихся во время отсутствия Софи.
– Я отдам Мари эти коньки, она сейчас будет кататься! – усевшись, заявила Софи, как всегда, забыв поинтересоваться мнением самой Машеньки.
– Машка! Ты с ума спрыгнула, что ли? – изумился почти трезвый Петя. – Покалечишься же! Что отцу скажу?
– Нашелся ответчик! – усмехнулась Маша, оглядывая лед. – Отчего бы нет? Софи, давайте сюда коньки!
– Садитесь вот сюда и сидите, я правильно привяжу, – Софи опустилась на снег у ног Машеньки. Коронин, что-то неодобрительно бормоча, поддержал ее под локоть.
– Машенька! – к компании осторожно приблизилась Аглая. На коньках она стояла еще неуверенно и без опаски могла ехать только прямо вперед. – Ты ли это? Неужто решилась?
– Ах, Аглая, не приставайте к ней! – с досадой, не поднимая головы, бросила Софи. – Неужели не видите, Мари и так смущается, сейчас все бросит и побежит. Вы еще…
– Ах, ради Бога… – поморщилась Аглая. – Охота вам возиться, так пожалте. Почему нет? Будет на монастырском пруду кружиться, после заутрени…
– Не слушайте! – зло кинула Софи, склонившись совсем низко и зубами затягивая удел. – У нее самой не идет, вот она и кидаться готова… Зато гляньте, Фаня-то наша, красавица…
Машенька вгляделась в указанном Софи направлении и тихо рассмеялась.
Дородная Фаня в бархатной малиновой шубке с хорьковой оторочкой важно и грациозно, как бригантина при полных парусах, выписывала по льду замысловатые фигуры, ехала вперед и назад, кружилась на одной ноге, поднимала кверху руки и запрокидывала голову, открывая белую, полную шею. Вслед за ней, как корабли сопровождения, передвигались, едва не толкая друг друга, молодые люди. Некоторые курили, пускали затейливые дымовые кольца и тем заменяли пароходы. Другие ловко вились вокруг на манер гребных эскимосских байдар. Фаня как бы не обращала ни на кого внимания и лишь изредка останавливалась, чтобы принять на себя восхищенные взоры, возгласы и очередную горсть лущеных кедровых орешков или глазированный, обкрошившийся в кармане пряник.
– Николаша и Илья, я только вам могу Мари доверить! – решительно сказала Софи. – Берите ее и – повезли. Мари, слушайте Илью и делайте все, что он скажет. Петя, вы мне-то коньки отыскали?
Николаша осторожно поднял Машеньку, которая, как ей казалось, и вовсе не стояла на ногах, поставил на лед, на мгновение прижав к своей широкой, теплой груди. Илья почтительно, но твердо подхватил ее левый локоть и начал негромко давать указания. Мимо промелькнуло острое, злое лицо Любочки Златовратской. Она каталась значительно лучше старшей сестры, но уступала поповне, Софи и ловкой, по-мальчишески уверенной в движениях Наде.
Довольно скоро Машенька поняла, что на прямых участках коньки ее вполне держат, и перестала поджимать ноги. Илья и Николаша немного расслабились. Илья стал терпеливо объяснять, как надо переносить вес, чтобы повернуть. «Это уже, пожалуй, через край!» – решила Машенька и попросила отвезти ее назад. Николаша вздохнул с явным облегчением, а Илья тревожно заглянул в лицо девушки, но ничего не сказал. Машенька испытала к нему за это внезапную благодарность. До сих пор она вообще как-то никогда не думала о семье трактирщиков как о людях, с которыми можно общаться. Горячие комплименты, которые повсюду расточала талантам Ильи Софи, заставили ее пристальнее приглядеться к молодому еврею, и его немного женственное, отчетливо восточное лицо показалось ей весьма добрым и привлекательным.
Усевшись на овчину и с трудом отвязав коньки, Машенька пыталась отдышаться. Хайме с почтительным поклоном поднесла ей стакан горячего чая, а Роза, поймав ее взгляд, улыбнулась ласково и слегка подобострастно. «В Илье этой подобострастности нет совсем, только ласка, – подумала Машенька. – Может, это оттого, что он в Сибири вырос…»
Ипполит Михайлович и Надя Златовратская катались парой, скрестив руки. Коронин что-то серьезно говорил, Надя – слушала. Машеньке вовсе не нравился Коронин с его махоркой, презрением ко всему и заботой о народном благе. Да и резковатую, категоричную в суждениях Надю она не всегда принимала. Но на какое-то мгновение вдруг показалось, что вот – счастье, и так и надо куда-то идти – серьезно, рука в руке, зная, куда и за что следует отдать эту жизнь и на что можно ее достойно потратить. И пусть другие не понимают и даже осуждают, главное, что рядом есть человек, который принимает тебя всецело и разделяет все твои чаяния и идеалы… Потом Машенька представила, что этот воображаемый человек – пропахший махоркой Коронин, и ей сразу же сделалось нестерпимо скучно. Вот если бы Митя… А какие у него, интересно, идеалы?
Потом Машенька увидела Софи. Она, взявшись за руки с Николашей, и сильно откинувшись назад, самозабвенно кружилась почти посередине катка. Поодаль переминался с ноги на ногу братец (в коньках это казалось затруднительным, но именно так он, между тем, и делал) – ненужный и нелепый на фоне этой красивой, ладной пары.
«Вот и я…», – жалея себя, начала было думать Машенька.
Почти тут же Софи оказалась рядом, шумно дыша, упала на снежную скамейку, вытянула длинные ноги.
– Уф! Как утомилась! Хватит! Вам, Мари, как? Я смотрела, вы пару мигов без поддержки стояли, это не у каждого сразу и выходит. Хорошо! Все, едем отсюда!.. Николаша, у вас ведь тоже сани здесь? Кататься! Чаю хочу! Где моя клюква? – Софи подтянула к себе туесок, прямо замерзшей, в снежных катышках варежкой сгребла ягод, положила в рот, сморщилась блаженно.
Минька принес Софи чай, она со всхлипом отхлебывала, быстро облизывая красные губы острым розовым язычком, Николаша между тем опустился на колено и принялся отвязывать ей коньки. Машенька зачарованно смотрела на высокий зашнурованный подъем, на тонкую ногу, туго обтянутую серым шерстяным чулком…
Потом куда-то скоро ехали на двух санях, останавливались возле огромных елей, трясли их лапы, с которых гулко и страшно валились промороженные пласты хрусткого снега, из-под одной выскочил ошалелый заяц, петляя, побежал через поляну, а Петя и Николаша, хлопая себя по коленям, улюлюкали вслед. Потом бегали в ледяных сверкающих полях, которые, верно, летом были покосами, кубарем катались с обрыва, проваливались в глубокий, выше пояса, снег, вытаскивали провалившихся за руки, волоком по снегу. Потом ели холодные пироги с говядиной, оказавшиеся у запасливого Ильи, потом бросали снежки в цель, пытаясь сбить бутылку с пня, и самым метким оказался не то Минька, не то Павка, и все долго смеялись, что никто не может этого разобрать наверняка…
Потом Софи вдруг отчаянно побежала куда-то в сторону, держа в руке туесок и на ходу жуя мороженую ягоду. Илья закричал гортанно и тревожно, Петя замер в недоумении, напомнив позой свою же старую гончую Пешку, а Минька и Павка, повинуясь знаку Ильи, пошли в разные стороны, закрывая дорогу к лесу и речному обрыву.
В этот миг Машеньке показалось, что время остановилось навсегда, и Софи вечно будет бежать куда-то в слепящую даль, а она, Маша Гордеева, обречена стоять здесь и не иметь сил что-нибудь предпринять.
Но вот Софи в изнеможении рухнула в снег, зрение как-то невероятно обострилось, и Машенька, глядящая с дороги, отчетливо увидела закрытые глаза, покрытые инеем ресницы, измазанные алым соком губы и веером разлетевшиеся по белому снегу огненно-красные брызги. Мороз, до сего мгновения не чувствовавшийся совсем, разом охватил, тисками сжал лицо. «Да это же клюква! Всего лишь клюква раскатилась из туеска!» – убеждала себя Машенька, чувствуя, как неостановимая дрожь охватывает члены.
Илья, оказавшийся неожиданно проворным, первым склонился над девушкой, легко поднял ее на руки и, глубоко увязая в снегу, пошел к дороге. Сзади шел Минька и нес округлую шапочку и опустевший туесок. Отставший Павка, наклоняясь, собирал и кидал в рот рассыпавшиеся ягоды.
– Домой, быстро! – отрывисто сказал Николаша, укладывая Софи на солому и закутывая плечи девушки в меховую полость. Софи уж пришла в себя и нерешительно улыбалась. Иней на ресницах и волосах девушки растаял.
– Что это с ней? – спросила Машенька у Ильи.
– Вот, они знают, – Илья кивнул на братьев. Минька и Павка переглянулись, потом один из них негромко сказал:
– Солнце, однако, снег, слепит. Холод еще, воздух, бегать. Бывает, однако, голова становится совсем дурной. Потом пройдет. Мало-мало лежать нужно. И все будет хорошо.
Софи отказалась ехать к Златовратским, и Машенька привезла ее к себе. После сытного обеда девушка снова стала такой, как всегда, сама смеялась над своим состоянием, и говорила, что теперь будет всем рассказывать, как от солнца и свежего воздуха заболела мерячкой. Машенька ежилась, никак не могла согреться и все вспоминала рассыпавшуюся в снегу клюкву.
Постепенно слегка истерическое веселье Софи утихло, она сделалась задумчивой, непривычно мягкой. Маша решила воспользоваться случаем.
– Скажите, Софи, я давно хотела спросить: как в Петербурге думают о любви?
– Да как везде, наверное, – Софи пожала плечами. Ее обычной живости не было и в помине. Машеньку это сильно устраивало. – В чем особенность?
– Да в том, что у нас о ней и вовсе как-то не поминают. Сходятся по сословным, по экономическим причинам. Среди крестьян вообще сговор может без участия молодых быть. Рабочие – тут, я уж не знаю, влечение полов в чистом виде.
– Так и в Петербурге так же. Продают, меняют, покупают…
– А любовь что ж? Только в книгах?
– Отчего же? Бывает и в жизни. Только за нее драться надо. И платить. А вы, Мари, как думали?
– Что мне думать? Я – хромоножка, калека.
– Глупости. Это не при чем. Каждый человек может любить и быть любви удостоен. Только осмелиться надо.
«Быть любви удостоен»… – Машенька покатала на языке странное выражение, заглянула в серые, с обморочной поволокой глаза Софи, потом решилась.
– Скажите, Софи, неужто меня можно полюбить? – опустила голову, уставясь в пол. Прядь светлых волос свисала, как перевернутый знак вопроса.
Софи задумалась на мгновение, потом быстро накрутила на палец собственную прядь.
– Хотя и трудно, Мари, но можно. Я так думаю.
– Почему же трудно? – голос Машеньки звенел и замерзал, как вода в рукомойнике. – Из-за хромоты?
– Да причем тут хромота! – Софи неожиданно вскочила с лавки, на которой сидела. – Вовсе не в ней дело!.. Хотя и в ней тоже, но… не в ней!
– Объяснитесь, Софи, если вас не очень затруднит. Для меня важно…
– Я понимаю, Мари. Сейчас… Любить, это значит подпустить кого-то близко-близко к себе. А чем ближе, тем больше всего видишь, слышишь, нюхаешь, в конце концов… И вовсе не все нравится…
– Как так, Софи?! Разве, когда любишь, не принимаешь человека всего, целиком, таким, какой он есть…
– Слова, Мари, слова! – Софи перешла от стола к окну, раздвинула гардины, тронула обведенные лиловой каймой листья герани. – Глядите! Вот вы можете сердиться, раздражаться… ну хоть на германского кайзера?
– Сердиться на кайзера? – растерялась Машенька и глянула на Софи: не издевается ли та над ней. Софи же оставалась серьезной и сосредоточенной на своей мысли. – Как я могу? Я же не знаю его совсем…
– Вот видите! – торжествующе вскрикнула Софи. – Кайзер далеко, и что вам за дело? А вот кто рядом, тот и бесить может, и злиться хочется, – Софи понюхала пальцы, которыми трогала герань, и сморщилась от отвращения. – Вот – воняет! А цветы красивые. И мух отгоняет. Понятно?
Машенька помотала головой, слушала с напряженным вниманием. Ей уже стало ясно, что сейчас вздорная, непредсказуемая Софи опять скажет нечто, до сих пор не приходившее еще в Машину голову.
– Ну, как же! – Софи казалось, что она уж все объяснила.
Так говорил с ней мсье Рассен, Эжен. Быстрыми штрихами рисовал проблему, бросал какой-то образ, а она сама должна была восстанавливать мысль. Обычно у Софи получалось. Отчего Машенька не такова? Говорить дальше было скучно и неловко. Но надо. Льдистые глаза Маши не просили, требовали ответа.
– Глядите! Я люблю своих подруг, братьев. Они не ангелы, как и я, глупые бывают, несносные, злят меня, я бешусь. Потом?
Тонкие Машины пальцы смяли плюшевую бахрому. «Кажется, поняла! – обрадовалась Софи. – Говорить ли дальше?»
– Говорите, Софи! Что ж – потом?
– Потом я спустила пары, покричала там или молча позлилась, и опять люблю их. Вижу цветы. А с вами, Мари, смотрите, как: только захочешь на вас злиться или крикнуть чего, сразу думаешь – нельзя, чего ты, она ж…
– Убогая? – пыльным, мерзлым голосом подсказала Машенька.
– Ну отчего ж так-то? – смешалась вроде бы никогда не смущающаяся Софи. – Если человек хромает, какая ж убогость? Просто – несчастная и все такое… Да и не в этом дело, Мари! Я ж вам говорю, а вы понять не хотите! Что вы там про себя думаете, я знать не могу, но другим-то зачем позволяете вас несчастненькой видеть?!
– Я разве позволяю? Вроде я никого о жалости не прошу…
– Так это ж и просить не надо… У вас, Мари, всегда вид такой… как у Снегурочки, право! Это не нога ваша тут. У меня подруга в Петербурге есть – Элен. На вас нравом чем-то похожа. Так она красивей меня в сто раз, и, уж поверьте, не хромает. К тому же я – стерва еще та, а она – добра как ангел. Но! У меня поклонники – стаей вокруг бегают и воют, а у Элен, если правде в глаза посмотреть, – только Вася Головнин малахольный, и все.
– Так почему ж это? Как вы это объясняете, Софи? – Машенька вроде бы слегка ожила, и даже глаза ее заблестели не льдинками, а нормальным таким, девичьим интересом.
Софи удовлетворенно потерла ладошки.
– Просто со мной все можно, баловаться, резвиться, обижаться на меня, все чувства, а с Элен только это… пылинки сдувать и стихи читать. Поэтому все. Надо, чтоб на вас легко было по-простому смотреть, без этого… – Софи потрясла в воздухе пальцами. – Вы, Мари, сами должны решить, что для этого сделать. А как можно будет раздражаться, так и любить можно станет… – неловко закончила она.
– А со мной, значит, ничего нельзя? – Машенька снова стремительно западала в меланхолию.
– Угу, – Софи надоело быть доброй и мудрой. – Мне вот с самого начала хочется за этот ваш идиотский белобрысый локон дернуть, но я ж не могу… А чего он висит, как вымоченная пиявка?
– Правда? – Машенька изумленно скосила глаза и разглядела свисающий на переносицу локон. – Почему пиявка?… Впрочем, дерните сейчас!
– Вот еще!
– Дерните, Софи! Я прошу!
– А, вот тебе! Не поймаешь, хромоножка несчастная! – Софи сильно дернула злосчастный локон и с грохотом ссыпалась из светлицы вниз по лестнице.
Машенька поколебалась мгновение, потом подобрала юбку и, рискуя разбиться, побежала вслед за Софи.
Не останавливаясь в гостиной и сенях, Софи вылетела на крыльцо, подпрыгнула, отломила с резьбы здоровенную сосульку и встала с ней в фехтовальную позицию. Машенька выбежала почти вслед за ней, задохнулась от морозного воздуха, прижала руки к груди.
– Защищайтесь, сударыня! – крикнула Софи от подножия крыльца, наставляя на Машу ледяное острие. – Туше!
Хромоногая Машенька, с детства уступавшая сверстникам во всех физических забавах и возможностях, знала только один доступный ей прием защиты и нападения, и сейчас, не задумываясь, воспользовалась им.
Прямо с крыльца она клубком подкатилась под ноги Софи, сбила ее с ног, пользуясь преимуществом внезапности, зарыла в снег и, в конце концов, оседлала.
– Ou est votre honneur, monsieur? – завопила Софи на чистом французском языке. – Ou sont les regles du duel? Ou avez-vous recu votre education?
– En Siberie, ma chere, en Siberie. Aux environs de Tobolsk, – также по-французски отвечала Машенька (впрочем, ее произношение мсье Рассен назвал бы ужасным), тяжело пыхтя и запихивая снег за шиворот своей визави. Софи была юркой и ловкой и вовсю старалась вырваться, но Машенька, старшая на семь лет и от сидячей жизни вполне упитанная, оказалась просто физически сильнее.
– Ну что, можешь на меня злиться? – по-русски спросила Машенька прямо в холодное розовое ухо.
Софи смачно ответила ей на языке питерских извозчиков. От неожиданности Машенька слегка ослабила хватку, Софи тут же воспользовалась этим, выскользнула со стороны Машиной спины и прямиком побежала к растущей во дворе березе с низко опущенными ветвями. Машенька кинулась за ней.
– А по деревьям тебе никак, никак! – бормотала Софи, ловко подтягиваясь и закидывая ногу вместе с промокшим подолом на ветку.
От мороза и возбуждения обе девушки раскраснелись, вымокшие волосы закудрявились, в локонах и складках одежды застрял снег. Конюх Игнатий, стоя в клубах пара на пороге конюшни и позабыв закрыть дверь, наблюдал за происходящим, открыв рот и возбужденно облизывая языком толстую нижнюю губу.
Софи между тем уселась на ветке и болтала ногами, не обращая внимания на задравшийся подол.
– А вот так! А вот так! – повторяла она и показывала Машеньке розовый язычок. Машенька неловко подпрыгивала внизу, пытаясь либо залезть на березу, либо уж ухватить Софи за ногу и сдернуть ее в снег.
– Батюшки-и! Ума лишились! Как есть Бог, лиши-ились! – прозвучал от дома Анискин визг.
Не зная, что делать, и шалея от дикой картины (петербургская барышня, расставив колени, сидит на березе заместо галки, а молодая хозяйка, оскалив зубы, подпрыгивает внизу, стремясь ухватить ее за башмак), Аниска заметалась по двору. Заметив праздного Игнатия, только что не пускающего слюни, она сосредоточилась на нем:
– Ты что стоишь, болван?! Видишь, барышни не в себе. Марья Ивановна насмерть простудится! Иван Парфенович как узнают, нас всех волкам скормят. Хватай ее в охапку и тащи быстро в дом, на печь. И вторую снять надобно! Как там ее звать-то?.. Софья Павловна, а, Софья Павловна… Прыгайте сюда, я, Аниска, вам сейчас пряничка дам…
Пригнув для чего-то колени и пришепетывая (так люди манят трусливых щенков), Аниска, а вслед за ней и обалдевший Игнатий медленно двинулись к березе.
Софи, заметив их первой, начала неудержимо хохотать.
– Мари! – крикнула она. – Regardez donc, Marie! Votre domestiques vont nous surprendre!
– Pensez-vous, Sophie, – по-французски осведомилась Машенька. – Qu'ils me trouvent plus malheureuse et pitoyable que vous-meme?
– Mais non! Ils pensent que nous sommes foues, c'est a dire que nous sommes malheureuses nous deux.
– Oh! Je suis satisfaite!
Аниска и Игнатий, услышав французские слова, остановились и переглядывались с комичным испугом. Им казалось, что вместе с разумом барышни утратили и дар членораздельной речи.