– Господи, как же я устал!

Только дома можно себе в этом признаться, сесть на лежанку, разуться и сидеть, ни о чем не думая… Какие у меня, однако, пальцы стали кривые и желтые… И что ж с промывкой-то на лето? Нешто вторую паровую машину на подмен поставить, как Печинога говорил… А будет ли оно у меня, лето?.. Не думая, как же… Разве думы отпустят? На них нельзя прикрикнуть или выгнать вон, как нерадивых служащих… Я сам – раб своих дум. Они теперь – мои хозяева. Мои последние хозяева в этой жизни… Других уж не будет. А будет ли что после смерти? Как-то никогда не было времени об этом задуматься… В молодости казалось неважным и далеким, потом – всегда находились дела, требующие неотложного разрешения. Только после смерти Марии… Тогда от раздумий спас пьяный угар, из которого едва не отправился прямиком на тот свет. Без всякого соборования-исповедования… Марфа у нас по этим делам дока. Надо будет расспросить при случае, как ей-то это открыто. Если не забуду, конечно… Рад бы, да мирские дела не отпускают…

Вот Петька-оболтус чего-то опять наворотил… К отцовскому, так сказать, возвращению. Не выйдет, видать, толку из мужика. Слаб слишком, хребтины нету. Стало быть, надобно напоследок все его клубки распутать, денег дать, да и отделить, в мир выпустить. Пускай живет как знает. Глядишь и сложится что-то, если водка не погубит окончательно… Татьяну Потапову жалко. Говорил Марфе: не дури голову девке, пусть замуж идет. А теперь? Ну, пусть не на Петьку-остолопа она с родными зарилась, а на деньги его, так что ж… Все одно, получается, обманули. Кто ж ее теперь, в двадцать-то пять лет замуж возьмет? Не станет Петька, отделившись, на ней жениться. Ни в жизнь не станет… А что у него вообще-то по этому делу? Тридцать лет мужику, а никаких зазноб нет, детишек приблудных тоже не наблюдается… Может, он больной какой? Это бы многое объяснило… Поговорить бы с ним? Как же! Будет он со мной о таком разговаривать! Пустое…

Видать, правильно я все же с Опалинским этим рассудил… Прохор – сморчок старый, конечно, мог бы и посолидней кого прислать, вдового, к примеру, с опытом. У этого-то еще гусарство всякое в голове играет… Да и не только в голове… Но это все дело наживное. Главное, что он к людям подход имеет. А без этого нынче никуда. Крепости-то нет нынче, отменили, стало быть, надо народ хвилософией брать. Как там он мне объяснял, перевести-то? А! Любовь к мудрости! Вот это самое. А он умеет. И не то, чтоб кнут и пряник в своем чистом виде, как мужики да купчины привыкли, а тоньше, тоньше… Этому-то, видать, в столицах дворян и учат. Не всех, правда, если по Коронину да Евпраксии судить… Ну да Опалинского научили, и ладно. Но не слишком ли мягко стелет?… А на этот случай у нас Печинога каменная имеется. Говорил уж ему, надобно еще напомнить: инженера не трогать и все его просьбы исполнять железно. Вдвоем-то они, пожалуй, дело в руках и удержат…

Но вот все-таки с Машей странно все… какая-то у него такая манера ухаживать, что я не разберу… Специальный столичный подход, что ли? То вроде как и подружились они, а потом опять – врозь. Или это моя Машенька дурит? Неужто не по нраву пришелся? Ну, тогда я уж и не знаю… Чего еще девке надо? Молод, статен, собой хорош, говорун… Надо будет с ним напрямики поговорить, как он-то видит? Может, они уж и договорились обо всем и на сеновал сходили, а я тут себе придумываю… Как-никак, несколько месяцев, считай, под одной крышей жили да каждый день видались. А коли так, так и свадьбу откладывать не стоит. Хочется мне погулять напоследок у дочки на свадьбе, хочется, чего от себя таить-то… И пусть Мария видит…

Уж неделя почти прошла, как отец с управляющим вернулись из Екатеринбурга, а Машенька с Опалинским так толком и не повидались. Все на людях. Сначала вроде бы обрадовался, за руки взял:

– Марья Ивановна! Машенька! Как я рад вас снова видеть!

Переменчивые глаза, губы, руки – все улыбается. Тут бы и ей сказать что-нибудь соответственное, ласково-приветливое, намекнуть игриво, мол, после без людей свидимся, тогда и поговорим, кто как рад. Софи бы не преминула. Ей хоть при людях, хоть без людей, все едино – своего не упустит. Машенька не сумела. Обмерла, стояла, как столб, только глазами хлопала. Дмитрий Михайлович поклонился дружелюбно и дальше пошел, с Марфой Парфеновной здороваться и прочими домашними. И для каждого у него доброе слово находится, улыбка, случай, когда о нем именно вспоминал. И Машенька, стало быть, в ряду прочих…

После у него с батюшкой всякие дела были, разговоры. А потом и вовсе на прииск уехал, новое оборудование на месте устраивать. А Машеньке – что ж? Сиди на месте, таракан запечный. Неймется, так в церковь иди или вон крестом вышивай, как поповна Фаня (весь дом Боголюбовский салфетками да скатерками завален, хоть на продажу давай). Ее-то Андрей обещался после Пасхи в Егорьевск прибыть. У них уж все сговорено… Дождаться только. А у Машеньки? Даже насчет Николаши с батюшкой поговорить никак времени не выбрать.

А теперь – и вовсе. После того, что от Пети услышала. И не хотела об этом думать – выгнать бы совсем из памяти! Раньше ей такое легко удавалось. Не нравится что-то – слишком грубое, допустим, или просто не очень подходящее к привычной картине мира, – выбрасывала из головы и жила себе дальше. Мир не делался от того уютнее, но зато пропадала нужда в активных действиях, позволяя с чистой душой продолжать запечное существование.

И к чему же она эдаким манером пришла? Маша оглядывалась вокруг, и от того, что перед ней представало, хотелось выть. Самые родные люди – далеки и непонятны, как ледяные горы какие-нибудь в северных морях. Отец… – хищник, как сказал Петя. Его громадное дело, из-за которого – да, из-за него, а вовсе не из-за сына с дочерью! – у него вот-вот разорвется сердце. Митя с его переменчивой улыбкой и двумя душами. Чего от него ждать? Зачем в купель кидался? Кровь заиграла, или в романтику с дурочкой захотел поиграть, или…

Брат. Совсем вроде простой, как валяный сапог. И вот – скажите, пожалуйста, какие мысли в вечно пьяной голове! А главное, главное, у него – любовь! Почему-то Маша теперь отчетливо понимала, что это именно так. И, мучаясь раскаяньем, жгуче сознавая собственную ни к чему не пригодность, от души желала брату счастья. Все равно – с кем. С полоумной ли, с убогой… Она сама-то разве – не убогая? Чем эта Элайджа хуже ее? Тем, что иудейка? Да ладно! Это только для отца Михаила… Вот владыка Елпидифор, тот бы понял. Да и не иудейка она вовсе, у нее какая-то своя вера. Тот мир…За зеркалом, за рекой, по которой плывет шаман на берестяной лодочке… Она, эта Элайджа, выходит, знает… Маша впервые, наверно, в жизни чувствовала острую, тоскливую зависть к брату.

Однако ж свои дела надобно было решать. Николаша ждет ответа; он-то ведь ни в чем не виноват. Ну, хочет денег… А кто их не хочет? У нее ведь тоже свой расчет: семья, ребеночка родить. Если уж Мите не нужна… Она вспомнила, как решительно и бесповоротно собиралась говорить с Митей сразу по его приезде, и только вздохнула. Разве ж она на что решительное способна! Посоветоваться бы… Да с кем, с кем?!

А если – с этой петербургской девочкой, Софи Домогатской?

Маша сразу встрепенулась. Да, Софи бы поняла. Она – такая… Только не до советов ей сейчас. Надя говорила, что у нее камеристка заболела горячкой. Всегда молчаливую, недобрую на вид Веру Машенька помнила по времени спектаклей и почему-то слегка побаивалась, но зла не желала. Дай ей Бог здоровья; однако – не вовремя же она слегла… Впрочем, так, может, и проще объясниться. Чем смотреть в острые, ничего не прощающие и ничего не обещающие глаза умной и злой Софи… Машенька присела к столу, взяла листок, прилежно и неторопливо выбрала перо поострее…

«Милая Софи! Знаю, что Вы нынче заняты. Но мне Ваш совет очень кстати, потому решаюсь писать. Николай Полушкин мне предложил пойти за него замуж. Я теперь ответить должна, а посоветоваться не с кем. Тетенька твердит: обитель, обитель! А батюшке недосуг, не подступиться никак. Но то не главное. Главное – я объясниться решила сами знаете с кем. Чтоб уж потом с Николаем знать наверняка. Может ли девушка сама, как Вы думаете? Или я после того навек в его глазах паду? Ждать же мне более невозможно. Потому что чувства в смятении и последнего благоразумия лишаюсь.

Аниске наказано ждать от Вас ответа. Ежели Вы сейчас в хлопотах, так она посидит, подождет, когда у Вас свободная минута выдастся. Вере мои пожелания выздоровления. Прочим – сердечный привет.

С надеждой. Ваша Мари Гордеева».

Отправила Аниску и приготовилась ждать. Против всех предположений, горничная вернулась быстро. По улице бежала, оглядываясь – Машенька видала из окна горницы.

– Гнался, что ли, за тобой кто? – спросила Машенька почти добродушно.

Запечатанное письмо с терпким запахом Аглаиных духов было уж у нее в руках. Теперь можно и время потянуть.

– А то! А то! Страх-то Божий! – зачастила Аниска. – Барышня Софья сказала, что если я забегу куда или замешкаюсь по дороге, или расскажу кому, куда и от кого послания носила, то она на меня Печиногину собачину спустит, и та меня по ее слову найдет, и жрать-то она меня не станет, а прямо весь подол до пояса обдерет, и будет мне сраму на весь город, и меня тогда никто взамуж не возьмет. Все так и будут говорить: вот, это та, которая телешом по улице бегала? А собачина та у них прямо на заднем крыльце лежит и слюни у ей текут, и смотрит так, будто правда человеческую речь понимает. А когда барышня Софья ей на меня указала, так она как будто ухмыльнулась…

– Ладно, ладно! – неожиданная проворность Аниски нашла свое объяснение в педагогических упражнениях Софи, и Машеньке снова сделалось невтерпеж. – Иди, иди! Не тронет тебя инженерова собака, не бойся.

Софи писала кратко и четко, видно, и впрямь была занята. А может, у нее и всегда слог такой. Когда-то Машенька читала книжку, в которой говорилось, как по почерку угадать характер человека. Помнилось мало, но мелкий, летящий, почти без женских завитушек почерк Софи явно выдавал человека энергичного, твердого и не склонного отказываться от своих слов и убеждений.

«Дорогая Мари! Поступайте, как Вам сердце и разум велят. Николай – прохиндей еще тот, но ведь семейное счастье – штука, как говорят, сложная. Коли будете с тем объясняться, ни в коем случае не надевайте розового и коричневого – Вам не к лицу. Можно голубое, тогда надо румян немного, если у Вас нет, хоть у Аниски возьмите. Посылаю трость – это от нас подарок. Пройдитесь перед тем для разминки, впрочем, Вы и так уж все умеете. Ежели он Ваших чувств не оценит, можете треснуть его рукоятью по лбу. После приятно будет вспомнить.

Искренне желаю удачи. Ваша Софи.»

Трость и вправду казалась изящной – тоненькая, вся в резных узорах, с теплой яшмовой оголовкой, которую так и хотелось взять в руку. Машенька прошлась несколько раз взад-вперед, легко на нее опираясь и чуть ли не помахивая на разворотах. Осталась собой довольна.

Что ж? Можно приступать? Осталось только Дмитрия Михайловича, Митю с прииска дождаться. Вспомнились слова странницы: «Кто в любовь ушел, тот уж не вернется!»

– Ну и пусть! – упрямо шепнула Машенька. – Не думай пока, и все. Будешь думать да прикидывать – вовек не решишься.

Опалинский вернулся на следующий день в сумерках – грязный, усталый, какой-то сам на себя не похожий. Шел через двор, шаркая ногами, на висках – потеки от пота. Сразу видно – человек тяжело работал, вымотался вконец. Впрочем, таким вот, притухшим, без обычного молодого блеска, Митя был Машеньке еще милее. Жаль, ему-то не до нее. Улыбнулся тепло, блеснула на темном лице голубоватая полоска зубов, и дальше пошел…

Отец тоже сразу прошел к себе, приказал подать водки, хлеба и сушеного винограда, от прочей еды отказался. Сказал, будет отдыхать. И чтоб не беспокоили. Марфа привычно хлопотала по хозяйству, нынче, после возвращения Ивана Парфеновича, народу в доме прибавилось, стало быть, и хлопот и ответственности больше.

Но так уж продолжаться не может! Все при деле. Работают, потом отдыхают. А что ж она-то, Машенька? Почему должна ждать, что кто-то, где-то ее жизнь разрешит?!

Машенька присела к роялю, сыграла для настроения бравурный марш, который непременно понравился бы Софи с ее чудовищными музыкальными вкусами. Потом взяла подаренную трость и, уж привычно на нее опираясь, спустилась в гостиную. Там никого не было. На резном, инкрустированном камнем столике стояла початая бутылка ежевичной настойки. Машенька, которая никогда в жизни не выпила ни глотка спиртного (от водки люди дуреют, а мне – зачем?), поднесла горлышко к носу, понюхала. Сладкий, смолистый запах показался вполне приятным. Откуда-то (может быть, навеянная маршем?) вдруг нахлынула веселая бесшабашность. Люди не дураки, если говорят «выпить для храбрости», значит, что-то в этом есть. А храбрость – это то именно, чего мне может не достать для выполнения задуманного. Значит…

Машенька зажмурилась, поднесла горлышко бутылки ко рту и сделала два больших глотка. Откашлялась, прислушалась к себе. Внутри потеплело, и дрожь, колотившая с самого Митиного приезда, вроде бы поутихла. Более ничего страшного не произошло. Машенька глотнула еще. Хватит! Поставила бутылку обратно на стол, накинула шаль и решительно направилась к гостевому флигелю.

Уже подходя, вспомнила: а что, если он уж спать лег? Значит, все напрасно? Напрасно копила решимость, на рояле играла, настойку пила… А, все равно… разбужу… Да нет же, вот лампа горит, значит, не спит. Может, читает, работает…

Опалинский сидел на кровати, свесив руки между колен, смотрел в пол. Лицо свежее, умытое, волосы мокрые, слиплись русыми прядями. Нижняя рубаха расстегнута на груди. Глаза… усталые? Удивленные? Радостные? Равнодушные? Какие? Почему я не могу разобрать? Это же так просто – понять, какие у человека глаза. А, вспомнила… Самые лучшие у него глаза. Самые красивые. Любимые…

– Марья Ивановна! Машенька? Вы ко мне?.. Проходите… Но… я ж не одет… И…

– Это не имеет значения, – с комично-серьезным высокомерием заявила Машенька. – Это все условности, от которых мы с вами… мы с вами… что?…от которых мы вправе от… отрешетиться…

– Да-а? – в самых лучших глазах заплясали веселые бесенята.

– Да! – твердо сказала Машенька. – И не смейтесь, пожалуйста. Я пришла с вами серьезно говорить!

– Извольте. Но, может, вам будет удобнее присесть? Хоть вот сюда… И шаль, может быть, снимете?

– Да. Я присяду. Но сперва… Глядите, как я ходить могу… Я научилась… Вот так…

Машенька принялась расхаживать по тесной комнате, весьма ловко огибая стул и платяной шкаф, и игриво помахивая тросточкой. Пол слегка раскачивался, и стены тоже немного колыхались, но все это было в такт, и потому совершенно не мешало ходить. Чувствуя, что почти не хромает и вообще чрезвычайно грациозна, Машенька принялась даже тихонько напевать от удовольствия. Хотелось ходить еще и еще. Можно было бы даже предложить Мите прогуляться… ну, хоть до леса, но это, кажется, невозможно, потому что… ночь… да, ночью бывают волки, они недавно чуть не загрызли Веру, камеристку Софи. Но ей никакие волки не страшны, потому что с ней будет Митя… Да… Но что-то стены слишком расходились… Пожалуй, и вправду можно присесть. Он уж, небось, разглядел, как я ловко хожу…

Серж, с трудом сохраняя остатки серьезности, наблюдал за девушкой и гадал, что ж будет дальше.

– Вам понравилось? Что ж вы молчите? – Машенька весьма удачно опустилась на стул (Серж привстал, готовый подхватить ее, если маневр не удастся) и капризно надула губки. – Я, между прочим, специально для вас тренировалась все время. Вы видите теперь, что моя хромота вовсе не такое уж препятствие…

– Разумеется, разумеется, – поспешно подтвердил Серж. – Вы, Машенька, очень хорошо ходите. Я просто поражен, какой прогресс…

– Вот! Именно! – Машенька наставила пальчик в Сержеву грудь. – Прогресс! Мой батюшка всегда за него ратовал. И я, как его дочь, тоже решила… Я прогре… прогрессивно решила более никому не позволить свою жизнь определять прежним порядком. Чтобы я могла иметь возможность выставить обстоятельства в полной противоположности тому, как они вам должно быть показались. Это моя цель. Да!

На лице Сержа появилось выражение некоторой обескураженности. Машенька между тем продолжала, делая паузы в самих неожиданных местах и находясь в полном восторге от своего внезапно обнаружившегося красноречия («И чего я раньше-то стеснялась?! Все ж так просто!» – промелькнула совершенно четкая мысль).

– Последовательность событий выставляет, быть может, требование к тому, чтобы я отважилась, естественного девического состояния в противовес, открыть вам перечень чувствительного развития коий, наверное мог бы вас позабавить, если б я ошиблась решительно но надежда. Что вижу в вас образец порядочности и право, все поводы иные представляются мне нынче, незначительными потому что, разговор лишь возможен между сердцами, а уста выражают. Поверхность, колеблемую дождем и ветром, который. Не может быть нам, истории ради отношений наших, ввергающих меня в душевный трепет, исполненный предвкушения итак, помехой для полного понимания, нет. Да!

Машенька замолчала и, победительно улыбаясь, уставилась на Сержа, причем взгляд ее почему-то концентрировался не на лице молодого человека, а на ямочке между его ключиц. Серж понял, что теперь она ждет ответа на свой вдохновенный монолог.

Господи, и что ж ей ответить? Хотелось сказать приблизительно так:

«Марья Ивановна! Машенька! Ввиду возможности совершения обстоятельств нежелательных к применению в дальнейших соображениях нашего с вами сообщения поэтому. Если бы мною сочтено быть необходимым вернуться к этому разговору после того как. Выражение бесконечной признательности за ваше доверие будет мною доведено до. А пока шли бы вы спать. Да!»

Однако по собственному опыту Серж догадывался, что Машенька в ее нынешнем состоянии иронию вряд ли воспримет. А если и воспримет, то непременно неправильно. Может, позвать Марфу Парфеновну и попросить ее уложить девушку в постель? Нет, наверное, не стоит. Нынче отношения Машеньки и суровой тетки и так далеки от безмятежности. К чему же лишний раз подставлять бедняжку под Марфины попреки.

«Ты б еще Аниску позвал! – укорил себя Серж. – Аккурат к утру весь город был бы в курсе, что пьяная Маша Гордеева у полураздетого управляющего в комнате чувствительные беседы вела… Ловок ты изворачиваться, Митя Опалинский! Небось, от Дубравина-покойника в наследство досталось. На кого угодно свалить, а самому – в кусты… Не выйдет теперь, милый. Ты девушке повод давал? Ес-стественно. Знал, что она не курсистка с передовыми взглядами и не актрисуля, а девица строгих правил из купеческой, считай, семьи, в Божьем страхе воспитанная? Знал! Вот и будь любезен… Ладно! Это все, конечно, оченно бла-ародно, и обо всем этом можно впоследствии на досуге поразмышлять. Но что ж нынче-то совершить, в тактическом, так сказать, плане? Чтобы и девушку не обидеть, и всяких двусмысленностей избежать. Ведь, как ни крути, но он еще и у отца ее на службе состоит. Это тоже учитывать следует…»

– Машенька! – Серж решительно встал, подошел к девушке и одной рукой обнял ее за плечи. Она доверчиво прислонилась головой к его боку. Сквозь тонкое полотно рубахи он почувствовал тепло ее дыхания. Помотал головой, отгоняя всякие ненужные сейчас мысли. – Заботясь исключительно о вашем благе, я бы просил вас сейчас, немедленно пойти со мной.

– К-куда? – спросила Машенька.

– Вам нужно теперь лечь в постель.

– Что, так сразу? – удивилась Машенька. – А поговорить?

– Поговорить – после, – твердо сказал Серж. – Завтра с утра.

– О-о-о! – еще более изумилась Машенька. – Это так в Петербурге принято? Мне говорили, но я, по правде сказать, не верила. Ну что ж… В постель, так в постель. Лишь бы по правде… – девушка обвела глазами комнату, явно в поисках пресловутой постели. Глаза фокусировались с трудом, но на миловидном лице крупными буквами была написана решимость идти до конца.

Серж с удивлением почувствовал, что краснеет. Это он-то?!

Господи, да за кого же она меня принимает?!

– Пошли, Машенька! – вздохнув, сказал он, приподнимая девушку и ласково, но твердо направляя ее в сторону двери.

– Митя! Ты меня выгоняешь?! – сориентировалась Машенька и сразу заплакала крупными крокодильскими слезами. Серж поморщился. – Ми-итенька-а…

«Меня вообще-то Сережей зовут», – почему-то захотелось сказать ему. И наплевать на последствия! Вот взять – и отважиться разом разрубить все узлы. Как эта милая Машенька решилась. Несмотря на скромность девичью, несмотря на хромоту, несмотря ни на что… Лишь бы по правде…

Ладно! Охолони! – одернул себя. Девушка в общем-то ничем не рискует, а ты, скорее всего, на каторгу пойдешь. Особенно, если московские дела до кучи вскроются. А уж в таком запутанном деле запросы-то непременно пошлют…

– Идемте, идемте… Вот шаль ваша, трость… Изящная какая вещица… Совершенно в вашем стиле… Что ж вы раньше-то ею не пользовались?.. Это что ж? нефрит? Тигриный глаз?.. Ах, яшма?.. Идите, идите, не останавливайтесь…

Во дворе Серж решительно отстранился от девушки (не идти ж в обнимку на глазах у челяди!). Она сразу же покачнулась, тяжело оперлась на трость, тут же утонувшую в грязном, почерневшем снегу. Костяшки пальцев, сжавшие яшмовую рукоять, побелели. Девушка закусила губу, закрутила головой, оглядываясь. По-видимому, свежий воздух слегка протрезвил ее, и она начала соображать, что происходит нечто немыслимое.

– Митя, – жалобно сказала она. – Уже ночь совсем. Мы… гуляем, да?

– Погуляли. Домой идем. Вон, пожалуйте на крыльцо, – отрывисто ответил Серж, сам на себя злясь за неуместную сейчас, посреди двора, жалость. Потом все же не выдержал, наклонился, как будто разглядывая что-то в усыпанном золой сугробе, и мимоходом прижался губами к побелевшим от напряжения тонким пальцам, сжимавшим рукоять. Машенька ахнула, отдернула руку, уронив трость, после поднесла пальцы к глазам, словно силясь увидеть что-то невидимое.

Далее длиться не могло. Серж почти волоком затащил девушку на крыльцо, буквально прицепил ее к резному столбику. Вернулся, подобрал трость, всунул рукоять в безвольную руку, открыл дверь. Прошли через безлюдные сени, коридор, столовую…

– Машенька! Сможете сами к себе дойти? Я б сам вас уложил, но мне туда нельзя, неприлично… Мне все одно, но об вас могут дурное подумать…

– Митя! – Машенька обхватила Сержа за шею, смотрела прямо в лицо расширившимися глазами. От ее близко шевелящихся губ пахнуло ежевичной настойкой. – Я всегда была… Но теперь… мне теперь тоже все одно…

С дивана раздался ехидный кашель.

Серж буквально подскочил на месте, попытался вывернуться из Машенькиных объятий. Маша медленно оглянулась, не опуская рук.

– Браво, сестра! – Петя несколько раз хлопнул в ладоши. – Я всегда знал, что не такая уж ты святоша, как вечно прикидывалась. Ну что ж… мое мнение тебя, конечно, не интересует, но я думаю, ты не на ту лошадь ставишь. Хотя… «Есть многое на свете, друг Горацио»… Не правда ли, господин Опалинский?

– Замолчите, – тихо сказал Серж. – Не то я вас ударю. Это будет нехорошо, потому что вы еще от раны не оправились.

– Да, – кивнул Петя. – Кулак – это серьезный аргумент. Если вам теперь хочется, давайте подеремся. Не корите себя. Я сильным не гляжусь, это верно, но вынослив крайне. Могу тридцать верст по тайге за одни сутки пройти. Так что противник из меня серьезнее, чем на первый взгляд кажется. Машка подтвердит.

– Петя, братик, я тебя очень люблю, но не хочу, чтоб ты мешался в счастие моей жизни, – капризно сказала Машенька, которая по прежнему висела на шее у Сержа и только сейчас, по-видимому, признала брата (в тепле ее снова развезло). – Я же тебе никогда не мешала, хотя ты вообще с иудейкой спутался… А Дмитрий Михайлович, Митя – настоящий христианин, не иноверец какой-то… Мы с ним по-христиански… – Машенька демонстративно чмокнула Сержа в щеку.

– Ма-ашка?! – весело и зло ахнул Петя. – Да ты никак напилась?!

– Не твое собачье дело! – с достоинством ответила Машенька.

Желая немедленно все прекратить, Серж, уже не раздумывая о приличиях и не обращая более внимания на Петю, поволок девушку в ее покои. Машенька почти не сопротивлялась и что-то ласково ворковала где-то в районе его плеча.

Спустя минут десять Серж (точнее, господин Опалинский) снова, уже в обратном направлении проследовал через гостиную, коридор и т. д. дома Гордеевых. Шел быстро, но не бежал, двигался с видом крайне независимым. На Петю внимания подчеркнуто не обратил.

Петя проводил его взглядом. Потом подошел к столику, на котором стояла все та же бутылка с ежевичной настойкой (теперь в ней осталось чуть более половины). Взял бутылку, сел на стул у окна, обтер горлышко бутылки ладонью и, глядя на звезды и желтую, яркую луну, сделал большой глоток.

Еще через полчаса Петя, покачиваясь и хватаясь одной рукой (в другой руке была зажата почти пустая бутылка) за шершавые, недавно оштукатуренные стены, стоял возле двери, ведущей в кабинет Ивана Парфеновича. Из-под двери сочилась тепло-оранжевая полоска света. Следовательно, отец не спал. Читал или работал. Петя решительно постучал.

– Отец! Можно к тебе?

– Петька! – удивился Иван Парфенович. – Проходи. Чего полуночничаешь?.. Да ты никак опять вдребадан? – Гордеев нахмурился. – Говорил тебе…

– Я, батюшка, для храбрости выпил, – ухмыляясь, пояснил Петя. – Да и не я один…

– Как так? – не понял Гордеев. – С кем же ты ночью у нас в дому пил? И на что тебе храбрость? Илюшке собрался мстить?

– Для разговору с вами… А пил один. Просто еще один пьяница у нас объявился… Точнее, объявилась. Голос крови, куда денешься… Вы-то, батюшка, тоже всегда не дурак выпить были. Я помню…

– Что ты несешь, болван?! Да, я выпить могу, но никогда дела не забывал… И… О чем ты вообще? Ты пьян! Поди!

– Нет уж, – Петя помотал головой. – Не пойду. Решился, так скажу… А там… Там пьяная Машка управляющему вашему на шею вешается. Он покуда отбился…

– Маша? Пьяна?! Что ты несешь?!

– Да что своими глазами видел, то и вам обсказал. Но… это ж тоже понимать надо. Ей лет-то сколько… Девичество постыло давно. Хромая нога иных порывов не отменяет… Правда, не знаю, я ль один видал, или еще кто. Слугам рот не заткнешь. Разнесут с утра по городу… От людей стыд… Я – болван, ладно, но Машка – девица, как-никак…

Иван Парфенович оперся о стол руками, начал тяжело вставать.

– Погоди, отец. Я не о Машке толковать пришел, о себе. С ней, конечно, тоже решать надо… Она тебе говорила, что Николаша ее сватает? Нет? Видать, решила сперва управляющего попытать… А я… я, батюшка, тоже жениться хочу.

– Ты? Жениться? – Иван Парфенович снова присел, оживился. Кровь отлила от его лица, даже какой-то намек на улыбку мышонком прошмыгнул сквозь густые усы и затерялся в рыжей бороде. – Это дело. Наконец-то. А то я уж, признаться, недоброе думал… На ком же? Сговорил уже или еще обихаживаешь? Кто родные?.. Ну, это нам без особой важности, сами, чай, не князья, была бы девка справная… Кто ж? Татьяна Потапова? Или помоложе нашел?

– Я хочу жениться на Элайдже, трактирщика Самсона дочери. Она иудейка, но ради меня креститься пойдет.

– Погоди, погоди, Петька! – Иван Парфенович озабоченно почесал грудь в раскрыве ворота. – Это какая Элайджа?.. Та… Так она же больная, умом скорбная, не говорит почти! Ее к людям-то не пускают, боятся, как бы чего не вышло. И ты… Погоди! Я понял! Дурень ты, дурень… Жиды, значит, тебя как-то окрутили, подсунули эту самую умалишенную Элайджу, а теперь пугают, требуют, чтоб ты женился. И этот паршивец в тебя из ружья стрелял?.. Ну-у… Это они зря! Это они у меня еще попомнят – Гордеевых насильно женить! Это я им устрою! Всех сгною!!!

– Отец, отец, погоди! – воззвал Петя. – Ты все не так понял. Это я их обманул. Всех, кроме Элайджи. Она сама хотела… Да, она странная на общий взгляд. Но что мне до всех? Я люблю ее. Кроме нее, мне никто не нужен… И… она от меня ребенка ждет…

– Го-осподи! – всплеснул руками Гордеев. – Час от часу не легче! Порадовал сынок… Та-ак. Как же разрешить?.. Вот! Слушай меня. О женитьбе, понятно, даже и думать не смей! Чтоб сын Гордеева на слабоумной иудейке женился… Тому не бывать! Если надо, денег им дадим, бумаг ценных, золота. Откупимся. Роза жадная, не устоит. Более чтоб близко не подходил. Чтобы слухи пресечь, придется тебя и вправду женить. Татьяна Потапова давно готова…

– Не стану я на ней жениться!

– Нет, станешь! – глаза Гордеева налились бешеной, золотистой кровью, он поднялся, навис над сыном, шибанул по столу огромным кулаком. – Что я скажу, то и сделаешь, болван никчемный! Потому что я в своем дому хозяин!!!

Петя зажмурился от страха, но упрямо помотал головой.

– Будет пугать-то, отец. Мне уж бояться надоело. Сколько вам грозить-то осталось? Никто не вечен. А после? О загробной жизни подумали б, как Марфа Парфеновна велит…

– Что-о?!! – заорал Гордеев. От его крика за окном проснулась и недовольно каркнула сидящая на ветке ворона. – Ты что смеешь себе позволять?! С отцом?!! Пес паршивый! Пьянь подзаборная! А ну!

Гордеев вскочил, ухватил Петю за шиворот и поволок. Петя пытался сопротивляться, но ноги действительно не держали его. К тому же отец был крупнее и сильнее раза в полтора.

В сенях Гордеев локтем сшиб тяжелую деревянную крышку с водяной бочки, приподнял сына, его головой пробил образовавшуюся на поверхности наледь.

– Ну-ка, охолони! Охолони! – он несколько раз макнул Петю в бадью.

Увидев, что тот задыхается, отпустил. Петя, бледный как грязная штукатурка, молча стоял перед отцом и держался рукой за раненное плечо. В мокрых волосах таяли льдинки. Струйки воды стекали по вискам, шее, лицу.

– Протрезвел? – почти мирно спросил Гордеев. – А теперь садись и слушай меня.

От шума проснулась челядь и домочадцы (только пьяная Машенька спала крепким сном и чмокала губами во сне. Ей снилось, что она целуется с Митей). В обоих дверях образовалось сразу несколько испуганных физиономий. Иван Парфенович грозно махнул рукой. Физиономии исчезли.

– Значит, так… В чем-то я, пожалуй, погорячился. Уж больно неожиданно ты с этими трактирщиками сунулся. Женить тебя насильно я, конечно, не смогу. Да и не хочу. Ни к чему. Дельным ты от женитьбы не станешь – это уж по твоему теперешнему выбору ясно как Божий день. Поэтому так. Касательно Маши и управляющего. Ты меня, можно сказать, порадовал. Я-то все тревожился, что она к нему интереса не проявляет. А она, стало быть, стыд девичий преодолеть не могла. Нынче преодолела. Хорошо. Скажу тебе напрямик. На тебя мои надежды уж давно минули. Господин Опалинский специально из столиц был выписан с тем, чтобы на Маше жениться и дело мое унаследовать. Таков с ним и договор. Покуда я к нему присматривался, для того и в Екатеринбург с собой возил, а нынче вижу наверняка – относительно его возраста он дельный молодой человек, и с понятиями. Вполне может Машино счастье составить. Откладывать же ни к чему. Теперь с тобой. Я тебе долю выделю. Свободных денег у меня сейчас мало, все в деле, но я это перекрою как-нибудь, может, заем в Сибирском банке возьму. Ты деньги сможешь забрать и… делать, что твоей душе угодно. И где угодно…

– Значит, от дома вы меня отлучаете? Так? – спросил Петя. Серые губы его дрожали, но держался он с неожиданным достоинством. Гордеев не мог этого не заметить и на короткий миг засомневался в принятом решении.

– Ежели хочешь, можешь считать и так. Но… дело не в том…

– Довольно, отец, – Петя повел дрожащей рукой. – Не роняйте себя. Я все понял. Деньги! Этим все можно решить. Что там товар, услужение, вещи… Люди на кону! Купить приглядного мужа увечной дочке. Откупиться от обесчещенной девушки и ее ребенка. Бросить большую подачку неудавшемуся (не такому хищному, как хотелось бы!) сыну и забыть о нем. Даже от Бога, жертвуя на церковь, вы откупиться надеетесь. А как же душа нашей матери, Марии? Душам деньги не нужны… Как с душами, отец?

Резко развернувшись на каблуках, Петя вышел из комнаты. От его движения на лицо Гордеева полетели брызги воды. Он утерся горстью, а когда опустил руку, лицо казалось постаревшим и жалким.

Аниска в дверях потирала растушую на лбу шишку, другой рукой зажимая себе рот. Впрочем, слова уже сочились сквозь пальцы…