Ласточки, которые издавна гнездились под крышей усадебного дома, в своем стремительном полете то и дело залетали на веранду и тут же вылетали обратно. Как будто звали куда-то. Иди-и-и! Иди-и-и!

Илья допил чай и решил послушаться ласточек и прогуляться в Торбеевку. Последние годы он писал в основном пейзажи, хотя его первой и основной любовью оставались портреты. Но кого нынче писать в Торбеево? Живут вместе два старика с закончившимися фактически историями… Даже слуги и те состарились. Молодой управляющий? Да больно уж у него рожа паскудная… Илье давно хотелось написать девушку или молодую женщину с умными глазами. Крестьянку? Учительницу в четырехклассной Торбеевской школе? Может быть, почтарку?

Не важно. Воскресный день выдался не слишком жарким, белые крутобокие облачка резво плыли с запада на восток. «Прогуляюсь по деревне, – подумал Илья. – Может и встречу свою модель»

Единственная настоящая улица Торбеевки одним концом почти сбегала к Оке, а другим упиралась в церковь св. Николы, стоящую на взгорке. Илья, сделав полукруг, чтобы взглянуть на свой любимый дуб, испокон веку росший посреди гречишного поля, шел со стороны церкви, и еще издали и сверху увидел беспорядочное скопление людей, похожее на разворошенную муравьиную кучу. Ничего определенного внутри этого скопления различить было нельзя, но сердце почему-то нехорошо стукнуло в ребра. Илья Кондратьевич подхватился и ускорил шаг.

В любом ремесле у мастера есть деяния любимые и нелюбимые. К примеру, некая швея с удовольствием кроит и шьет платья и блузки, но при том терпеть не может обметывать петли и подрубать подолы.

Отец Даниил любил отпевать и не любил крестить младенцев. О причинах своих предпочтений никогда особо не задумывался, но если б вдруг задумался, то вышло бы все, скорее всего, просто и незамысловато: на покойников скупиться по обычаю не принято, а на крещении многодетные крестьяне всегда стремятся разжалобить и сэконономить. К тому же живые младенцы вечно вертятся и орут, а покойники (да хоть бы и те же самые младенцы, когда их заберет лихорадка или иная какая-нибудь хворь) лежат себе в гробах спокойно и благочинно.

Впрочем, этот младенец не орал и даже не вертелся.

При том не спал. Внимательно смотрел из тряпочного кулька круглыми глазами и молчал.

– Чего ж Мартын не пришел? – строго спросил у Тани отец Даниил.

– А я ему не сказалась, – ответила Таня, глядя исподлобья и шумно, со свистом дыша. – В отъезде он. А сам не велел мне…

– Что не велел? Младенца крестить?! – несказанно удивился Даниил.

– В Торбеевку идти. Дома хотел крестить, в лесу. Или уж к Флегонту, в Черемошню.

– Что за блажь твоему отцу пришла? – неприязненно поморщился священник. – Чин крещения в церкви положен. Так тому и быть. Но кто же восприемником?

– Некому. Вас прошу, святой отец, – потупилась Таня.

Отец Даниил кивнул – для крещения мальчика достаточно крестного отца.

Пыльный солнечный луч, пробравшись в крохотное окошко, лег на шитый бисером покров – лик Богородицы Казанской, изображенный на нем, слегка разгладился и посветлел, но все равно остался каким-то хмуроватым. То ли скудное убранство деревенского храма не нравилось Марии, то ли скороговорка, которой батюшка, внушительно хмуря брови, читал положенный чин. Поповичи приготовили купель; старший, с кувшином воды, зацепил подрясником напольную вазу с васильками и колосьями, дернулся – подхватить, и расплескал воду. Отец Даниил, не глядя и не меняя ритма речи, припечатал его короткой фразой совсем не по-церковному. И, обмакнув большой палец в купель (не холодна ли вода), сноровисто подхватил младенца – за спинку одной рукой, под попку другой… Вздрогнул, решил что померещилось. Бывает же… Нет, ну бывает же такое искушение! И где? И когда? Над освященной купелью помстилось – внимательно глядящий на него младенец хвостат и даже вильнул хвостиком!

Привычной к младенческим телам ладонью отец Даниил развернул ребенка и почувствовал, как кровь толчками прилила к лицу: мальчик действительно имел слабо шевелящийся хвостик!

Некоторое время в церкви царило молчание. Дьячок и две церковных старушки застыли с открытыми ртами. Младший из помогающих отцу в церкви поповичей медленно пятился задом к выходу – ему не терпелось, не дожидаясь конца обряда, поделиться потрясающей новостью с семьей и всеми, кто согласится слушать. А уж слушатели-то наверняка найдутся, ведь каково событие: у лесной ведьмы чертяка с хвостом родился!

– Это что ж такое? – спросил наконец у Тани отец Даниил, понимая прекрасно, что никакого ответа на этот вопрос у женщины нет и быть не может.

– Таким уродился, – Таня пожала одним плечом, второе, из-за горба, осталось неподвижным.

В голове священника быстро промелькнули дикие, еще семинарских времен россказни о том, что рожденные от нечистой силы младенцы орут и свирепо брыкаются при приближении к церкви, не выносят святой воды, а крестильная купель для них – все равно, что бочка с кипящим маслом…

Сын Тани в церкви чувствовал себя вполне спокойно, следил за пламенем многочисленных свечей и пускал крупные, медленные пузыри.

– Крещается раб Божий Владимир во имя Отца аминь. И Сына аминь. И Святаго духа, аминь.

Мокрый Владимир спокойно висит в руках у священника (Хвостик, хвостик! – чуть подергивается, ей-же-ей…), потом внимательно слушает песню Симеона Богоприимца, сопровождающую воцерковление – через южные ворота в алтарь, выход через северные ворота. Таня стоит в притворе, ждет, пока над ней прочтут очистительные молитвы – родившая женщина считается у православных нечистой…

«Даже не пискнул ни разу!» – думает отец Даниил, передавая новокрещенного Владимира матери и принимая от нее три рубля – плату за совершение обряда.

За воротами церкви – невнятно гомонящая толпа.

– Чертяка! Чертяка с хвостом! Ведьма! Чертяку родила! С безумцем венчалась, а кем допрежь путалась? С чертом лесным! Небось у тебя-то тоже хвост есть?! Покажи-ка! Утопить его как кутенка в бочке, а не крестить! На всю деревню беду своим ублюдком наведет! Ведьма проклятая!

Таня привычно поморщилась и пошла прямо в толпу – ждать или как-то обходить собравшихся людей у нее, с ребенком на руках, просто не было сил.

– Уби-или! – истошный крик, донесшийся вместе с ветром, смешавшийся с визгом летающих вокруг колокольни стрижей, подстегнул Илью. Он побежал.

Таня лежала в пыли – маленькая, скорченная, горбом вверх, похожая не на человека даже, а и вправду – на нечисть лесную или уж на мертвое чудище из «Аленького цветочка». Во всей ее позе было что-то окончательно неживое, выраженное настолько сильно, что трудно казалось и представить себе, что вот только что этот человек жил, думал, действовал. На виске небольшая вроде бы ссадина, да струйка крови с разбитой губы. Тут же валяется несколько камней, один из которых… Мальчишки с белыми, мучнистыми лицами попрятались за заборами. Большинство взрослых стояло в тупом оцепенении.

Сходство с героем Аксаковской сказки еще усиливало то, что последней волей и движением погибшей было – прикрыть собой и охранить сверток с младенцем.

В тишине раздался вопросительный младенческий писк.

– Надо чертеныша вслед за маткой его отправить!.. Правильно, пока не поздно!.. Пусть к отцу своему хвостатому идет!.. А не то ведь вырастет и всем без разбору за мать отомстит!.. Как же? – крестили ведь его!..

Дальше криков дело не идет. Одно дело – издалека бросить камень в привычную уже мишень, и совсем другое…

– Ишь, пищит, чертово отродье! Мамку-ведьму зовет… Нечисть хвостатая, к черту его отправить!

Дотронуться невозможно, но какие-то руки уже потянулись к камням.

– Не смейте! Бог все видит! Все-о-о! – взвился истовый пронзительный крик.

По улице крылатой вороной в черном платье пролетела старшая поповна Маша, с разбегу врезалась в толпу, охнула над лежащей Таней и схватила мгновенно замолчавшего ребенка.

Строгое Машино лицо из-под низко повязанного платка пылало гневом.

– Вы. Сегодня. Христианскую. Душу. Погубили. – громко и раздельно сказала она. – Грех на вас – всех. Младенца сгубить не дам.

– Так хвост же у него… – нерешительно пробормотал кто-то. – Чертово отродье… Ты сама-то взгляни…

– У него хвост на теле, – презрительно сказала Маша (один из братьев забежал домой и поделился новостью. Зная давнюю неприязнь деревенских к лесной горбунье, Маша сразу угадала опасность и бросилась на помощь Тане. Не успела.). – А у вас Дьявол целиком – с рогами, хвостом и копытами – в душах поселился! Что опасней? Скажите, а?!

– Проклянет сейчас… – испуганно прошептала какая-то баба и зажмурилась.

– Убирайтесь отсюда! – рявкнула Маша. – Вы уже все тут сотворили. И молитесь! Молитесь за нее, сволочи! Больше вам теперь ничего не остается!

Это была готовая картина. Яркая многофигурная композиция, залитая в сладкий мед летнего дня. Горькая в своей жестокой сути. Что-то вроде суриковской «Боярыни Морозовой». Таких картин Илья Сорокин не писал и не напишет никогда.

– Иди, – сказал Илья Маше. – Иди сейчас в усадьбу. Я с ней побуду. Устрой ребенка, и скажи, чтоб подводу прислали. И надо Мартына известить… И за урядником кого-нибудь послать, но это уже я сам…

Он дотронулся до руки Маши. Рука была словно из дерева. Владимир смотрел круглыми, серьезными, как будто что-то понимающими глазами.

Люди быстро расходились, молча, не поднимая глаз, не глядя друг на друга.

Маша встала на колени в пыль и приблизила головку ребенка к навеки застывшему и как будто бы умиротворенному лицу Тани:

– Погляди, маленький, это мама твоя. Запомни и попрощайся с ней…

Илье Сорокину было искренне жаль Таню и ее осиротевшего сына. И еще немного стыдно, потому что он честно пытался думать о предстоящих печальных делах, но у него не получалось. По-настоящему его голову занимала только одна мысль: он, наконец, нашел модель, с которой напишет портрет. Маша в полумонашеском платье – посреди пыльной улицы, с яростно пылающим лицом и ребенком на руках…

Вся ситуация несомненно отозвалась в нем, как в художнике. А как в человеке?

– Но ведь были же и у меня когда-то чувства…? – полувопросительно пробормотал Илья Кондратьевич себе под нос. – Были?

* * *

Москва, октябрь 1871 года

В октябре стояли прозрачные дни. Солнце осторожно выглядывало из-за вуалевых облаков. Всю Москву засыпало золотыми листьями, дворники не справлялись – а, может, и не хотели справляться, уж больно царская красота, даже их проняло. Прохожий в широком пальто и мягкой фетровой шляпе не торопясь прогуливался по Молочному переулку, поддавая носком сапога ворохи листьев – как раз напротив парадных ворот мурановского особняка. Он мог не опасаться, что его узнают и спустят меделянских собак – одет-то он был теперь не как мастеровой. Четыре проданные после летней экспедиции картины принесли в его жизнь какой-никакой, а достаток.

Он ходил по Москве, и его прямо-таки трясло от сознания того, что она рядом. А в ляпуновском общежитии, в тесной угловой комнатке стоял на сундуке снятый с мольберта почти готовый портрет: солнце и ветер, белое платье, желтые цветы… и глаза, сияющие глаза на чудесном лице, которые смотрят прямо на тебя, смеются и говорят, что все возможно.

Она увидит этот портрет и все поймет. Даже говорить ничего не придется.

Да, только как ей показать-то его?! В мурановский дом ему вход заказан. Хотя почему, собственно? С барином Александром Георгиевичем он не ссорился. А тот индюк надутый – да кто его знает, откуда взялся? Может, вовсе посторонний, покуражиться захотел, а Илья и поверил!

Так он убеждал себя – до того усердно, что сам не заметил, как кованая ограда с воротами оказалась вот она – улицу перейти! И вот уж почти перешел…

Вернее, поставил ногу на мостовую – и тут же вернулся назад. Потому что за оградой показалась осанистая молодая женщина в синем салопе с лентами и с корзиной под локтем. Вышла через боковую калитку и не спеша направилась по переулку.

Илья, все еще вне себя от собственной решимости, уставился ей вслед: кто такая? Знакома определенно… Узнал через полминуты и, мельком подивившись (экая москвичка-то стала), без раздумий пошел догонять.

– Марьяна! Марьяна, постой! Здравствуй…

Женщина остановилась. Все так же неторопливо, плавно, красуясь – обернулась и поглядела на него вроде как с удивлением, улыбаясь яркими губами. Да у нее не только губы, у нее все было яркое – глаза, щеки, гладко убранные волосы под городским капором, ленты на салопе… Она и прежде, в Торбееве, была такая.

Хотя нет. Такая, да не совсем. Тогда все было ее – живое, здоровое, налитое. А сейчас будто нарисованное.

Илья отметил это опять-таки мельком, не принимая к сердцу. Она протянула, покачивая головой:

– И вы здравы будьте, Илья Кондратьевич. Гляди-ка, барин совсем. И не узнать. Франт.

– Да брось, Марьяна, – он тут же густо покраснел – точно как когда-то в Торбееве… с ней разговаривать было решительно невозможно! Тряхнул головой, возвращая уверенность:

– Бросьте… Сама-то… сами – вон какая, любо поглядеть.

– А вы мне не выкайте, Илья Кондратьевич, чай не барыня, какая была, такая и осталась. Это вы у нас в иное сословие перешли. Дворянство-то выслужили уже, ай нет?

– Да какое… Слушай, Марьяна, давай уж оставим это. Давай попросту, как раньше… Мы ведь старые знакомые.

– О-ой, – она засмеялась, глядя на него снисходительно. – Знакомство вспомнил. С какой такой радости? Годами не вспоминал. К своим-то приедет, думаешь: ну приди, загляни в усадьбу, нешто не тянет хоть словечком перекинуться… Ни разу не заглянул.

– Да мне усадьба эта, Марьяна… – он, морщась, тряхнул головой, – что мне там…

– Вот то-то. А теперь, вишь, попросту захотел. Ладно-ладно, – смеясь, махнула на него рукой – будто отталкивая воздух… не по-осеннему жаркий, колючий. – Мы не обидчивые. И как же ты, Илья Кондратьевич, все эти годы поживал? Только чур, на месте не стоим. Барыня к чаю обсыпных плюшек захотели филипповских, а они ждать не любят, чуть что, так прямо палкой! – и снова с удовольствием засмеялась, глядя, как от ее слов его передергивает.

Пока дошли до булочной, Илья успел и пожалеть десять раз, что окликнул Марьяну, и десять раз порадоваться. Она щипала его – хорошо хоть, только словесно – при каждом удобном случае, со смехом глядя, как он краснеет («Ничего-то ты, Илья Кондратьевич, не изменился! Нисколечки. Как был, так и есть цветик аленький»). Но при этом охотно рассказывала про барское житье-бытье. И, главное – даже и без всяких вопросов с его стороны! – о Наташе.

Хотя сейчас он бы и спросил, не побоялся.

– …Грустит наша барышня. Все лето книжки читала да с собачкой играла со своей… только тогда, бывает, и улыбнется. У Сонечки, вон, куклы и те по росту сидят. И все-то к Никитишне пристает: та за соленье или там в чулан порядок наводить, и она тут как тут, командует. Ох, и хозяйка выйдет, загляденье. А Наталья Александровна что? Ей в деревне только цветы да романы, любой управляющий вокруг пальца обведет на раз… глядишь, имения-то и нету! Одна надежда на супруга.

– На какого супруга? – резко перебил Илья, и Марьяна охотно объяснила, глядя на него с невыносимой, всепонимающей усмешкой:

– Как на какого, нешто не знаешь. На Осоргина Николая Павловича. За которого с детства сговорена. Он мужчина положительный. Хотя вот тоже: слышала, барин говорил, забаловал будто в учении, в бунтовщики записался! Вроде даже исключают его, и чуть ли не в ссылку… Ну, про это зря говорить не стану, сказано – не проверено. Но свадьбе, барин говорит, это не помеха, даже, говорит, напротив…

Илья слушал ее с мутноватым каким-то, размытым недоумением. Осоргин, ну да…Николенька его, помнится, звали. Ладный такой отрок, хоть пиши его на белом коне и с саблей. В мужья Наташе не годится никаким образом.

Да кто ей годится?! Нет на белом свете такого. Чтобы не смял, не сломал ненароком, не по злобе – по толстокожести. На нее же дышать нельзя!

Может, именно это соображение и помогло ему не сосредоточиться на мысли о Николеньке Осоргине, отодвинуть ее на грань сознания. Ну, и еще – хотелось слушать про Наташу дальше. Он даже сумел сделать вид, что не замечает Марьяниной усмешки.

– …А еще, поверишь ли, малевать задумала. И ловко выходит, почти как у тебя. Хотя ты-то учение прошел, небось, знатный теперь мастер. Вот мне бы посмотреть картинки-то твои, – Марьяна щурилась, глядя ему в лицо, будто отсвет от желтых листьев слепил ее как солнце. – Где на них поглядеть можно, а?

– Да где, хоть у меня дома.

– Правда? Неужто в гости пригласишь?

– И приглашу, чего ж… Приходи… Но у меня тоже просьба к тебе есть…

– Про барышню небось? – понимающе усмехнулась Марьяна.

– Да, – решительно сказал Илья. – Устрой мне свидание с Натальей Александровной. Я, понимаешь ли, с нее портрет написал, хотел бы показать ей, а в дом к вам, сама понимаешь, мне сейчас являться не с руки… Что ж, устроишь?

– Попробую, – кивнула Марьяна. – Скажи, как тебя известить. И про картинки не забудь. Теперь художники, говорят, не только бар рисуют, но и простых. Верно ли?

– Верно, – согласился Илья (ради свидания с Наташей он готов был написать Марьяну в виде царицы на олимпийском престоле). – Не забуду.

* * *

«Какая свадьба?..»

Голос каркнул в темноте громко и хлестко, и Илья, дернувшись, сбросил одеяло и сел, озираясь. Сырая темнота была вокруг, переполненная ровным, вязким шорохом – это дождь, сообразил он почти сразу, дождь за окном, и сквозь худую раму задувает сыростью. Как бы портрет не… А что за голос, кто кричал?!

Дрожащими – невесть почему – руками запалил огонь, разжег лампу. В каморке – никого постороннего. Он да Наташа на портрете. Да никого и быть не могло, уже понятно – он сам и кричал. Дошло наконец.

Про свадьбу-то не шутка.

То, чего никак быть не могло, противное всем законам существования – готовилось случиться. Пройдет совсем немного времени – и Наташа, вот эта смеющаяся Наташа, в цветах и солнечных брызгах, навсегда исчезнет. И та, что явится вместо нее, не будет в радость ни себе, ни этому отроку с саблей на белом коне, ни отцу с матерью, никому. Он знал это совершенно точно.

Так, а что делать-то? Ему, Илье Сорокину, не выслужившему пока ни дворянства, ни славы, живущему под чужой крышей из милости, считающему гроши – ему-то что делать?! И кому интересно, что сам виноват… да – жил одним днем, кое-как, не копил, наверх не стремился, не знал ни жизни, ни себя самого… и не то худо, что не знал, худо, что и – знать не хотел!

Горькие, как хромовая зелень, обрывки мыслей толклись в голове, не мешая одеваться, натягивать сапоги, убирать портрет с сундука, подальше от окна, под которым уже скопилась изрядная лужа. Незаметно обрывки эти выровнялись, встали строем и преобразились в нечто, подобное плану действий… вполне разумный, как показалось Илье, который не только до сих пор никогда планов не строил, но и понятия не имел, какие они бывают.

К утру дождь перестал, а потом даже показалось солнце – ненадолго, но в чистых лучах Москва сразу засверкала, как на праздник. В мурановском доме – тишина. Солнечные полосы лежат на стенах, на полосатой штофной обивке диванов и кресел. Детей не слышно – их сразу после завтрака увела нянька, а барыня заперлась у себя, с английским романом, левретками и солью. Челядь появляется в комнатах только по крайней необходимости – пыль смахнуть да цветы полить… и побыстрее, потише, чтобы, не дай Господь, не услышал барин.

Барин гневается. Явление редкое и оттого – еще страшнее. Обычно он и без гнева легко всех строит по росту (Сонечка-то – вся в папеньку). Однако нынче что-то случилось. С утра, еще до завтрака, был у него разговор со старшей барышней. О чем – все в доме, конечно, знали, но даже шепотом не решались обсуждать. Потому что барин за этим разговором изволил не только хохотать, но два раза даже голос повысить. А под конец вышел, хлопнув дверью. Беда.

Барышне было громко велено: из своей комнаты – ни ногой. Она и не выходила до самого обеда, пока Александр Георгиевич не уехал с визитами. Сердилась или печалилась. А потом переговорила с Марьяной и вдруг велела всем передать, чтоб ее не тревожили – почивает. И никто не тревожил. Просто некому было. Все попрятались.

Под поленницей все было уже красно от листьев – молодые осинки выросли здесь самочинно, никто их не рубил, и сад был уже похож на чащу возле какого-нибудь болотца. Гашек деловито сновал туда-сюда в листве, искал лягушек. Его азартное шуршанье смешивалось с длинными вздохами ветра… А потом зазвонили колокола в монастыре, и почти в тот же миг Наташа услышала треск веток и шаги.

Быстро обернулась. Художник Илья Сорокин, в щегольском промокшем пальто, стоял почти в сажени от нее. На плече, как эполет – широкий темно-зеленый лист сирени. Лицо бледное и хмурое, на щеках пятна от холода. Да он, оказывается, не мальчик вовсе… До сих пор ей почему-то казалось, что он совсем не изменился за эти годы.

– Я… Простите, ради Бога, не пугайтесь, я ждал вас тут, чтобы сказать…

– Нет-нет, не надо.

Она шагнула назад, к осинкам. А он – к ней! Гашек, радостно повизгивая, прыгал вокруг него.

– Илюшечка… – она запнулась, – Илья Кондратьевич, вам нельзя тут быть. Зачем вы пришли? Увидят, ведь не помилуют…

– Собак спустят? – он улыбнулся замерзшими губами. – Я их тут полночи ждал, не дождался. Видать, чутья у них нет совсем… Наталья Александровна, – видя, что она отступает, он тоже подался назад, совсем немного. – Велите, и тотчас уйду. Но я должен…

Карие, в прозелень, глаза его сделались растерянными, он будто ждал от нее помощи, но она молчала, и ему пришлось продолжать:

– Я знаю, что несообразное творю… но то… То, что вы собираетесь делать – еще хуже.

Наклонился было – погладить собачку, – но не смог оторвать взгляда от Натали. Объяснять – что именно она собирается делать, – не надо было. Она, тоже глядя на него в упор, почти сразу ответила:

– Я этого никогда делать не стану.

Он вспыхнул. Ей показалось – не поверил.

– И вы… – она возмутилась, – вы могли подумать, что я… За что же мне желаете жизни такой?!

Он хотел что-то сказать, но вместо этого широко перекрестился, губы задрожали, расплываясь в улыбке. Она, неожиданно для самой себя, молча протянула ему обе руки.

* * *

«Непременно выслужу дворянство! И очень скоро – вот увидите».

Он должен был ей это сказать, но не сказал. По одной простой причине – побоялся. И так все вышло просто удивительно, он и не ожидал такого чуда. А сделаешь еще шаг – и окажется, что это иллюзия… да так оно и есть наверняка – но вдруг все-таки правда?!

Главное, свадьба Наташе теперь не грозила. Уж в этом-то он ни на секунду не усомнился. А его ждала новая встреча…

«Мы ведь сможем просто погулять? Просто где-нибудь в городе?»

Это она сказала. Мог ли он помыслить о большем?

А ведь мыслил! Когда шел по Маросейке к Чистым прудам – ох, и мыслил… День стоял пасмурный, но, слава Богу, без дождя. Воробьи бодро чирикали, попрыгивая на ветках. В темноватых оконных стеклах Илья ловил собственное расплывчатое отражение – будто там, за стеклами, был иной мир, и сам он иной, и вот там-то все это, о чем он мыслил, было возможно.

А здесь? Здесь разве нет? Вот сейчас он встретится с ней и скажет…

Где и когда назначена очередная встреча, передала Илье та же Марьяна. Что ни говори, а она – своя. И эскизы его ей очень понравились, пересматривала каждый по три раза. А уж перед портретом Наташи просто застыла в восторге! За это Илья даже почти простил ей насмешливые всепонимающие взгляды… ну, и понимает, ну и что? Пусть!

Скоро он и сам ничего скрывать не будет.

Он уже миновал Колпачный переулок, до Чистых прудов осталось всего ничего. Встали впереди деревья с остатками листвы – уже не чисто золотой, тусклой от сырости, но все еще хранящей прозрачное осеннее волшебство. Сюда, к этим липам, вот-вот придет она… а, может, и уже пришла!.. Не одна, конечно – со старой немкой, ну, да это ничего. Илье сейчас фрау Готлиб казалась очень даже славной дамой…

Он ждал до вечера. Сначала мимо него гуляли няньки с детьми, потом проходили со службы важные господа, потом тащились пьяненькие нищие и ночлежные завсегдатаи. Потом подошел городовой. Потом – только бродячие собаки…

В конце концов даже ему стало ясно: она не пришла и не придет уже никогда. Может быть, Марьяна обманула его и ее? Но зачем? Ведь в прошлые разы все складывалось, как по маслу. Что-то изменилось? Что?

Почему?

Он почувствовал изнеможение, лег на скамейку под липой и подогнул колени. Бродячий пес понюхал его спущенную ладонь и деловито помочился на ножку скамейки.

Сверху сначала заморосило, а потом хлынул настоящий ливень. Илья даже не шелохнулся.

«Вот бы стать собакой, – подумал он, слизывая с губ солоноватые капли. – Наташа любит собак…»

Собакой он не стал, но ровно через три дня с плевритом и воспалением легких оказался в Голицинской больнице. Там его лечил профессор Захарьин, и, говорили, чудом поставил на ноги. Илья сам понимал, что – чудом, потому что все это время он сам хотел умереть.

Марьяна навестила его три раза.

Первые два раза он видел ее как в тумане и не мог говорить.

В третий раз он уже сидел на кровати.

Палата была огромна, все звуки в ней разлетались и звенели как в соборе. Ходячие больные за столом у окна шлепали по столу засаленными картами, стучали костылями и ругались. Сосед, лежавший через две койки, звякал по полу железной посудиной, пытаясь выволочь ее на свет Божий и использовать по назначению. Другой сосед, натянув на нос колючее одеяло, безмятежно храпел… У Ильи от всего этого ломило виски, едкие запахи, собираясь в невообразимый букет, мутили сознание.

– Ты ведь про меня спрашиваешь, а хочешь про нее знать? – спросила Марьяна.

Илья кивнул, не в силах выдавить из себя ни слова.

– Ты уже на поправку пошел, поэтому скажу теперь: я у них больше не служу, прогнали. А барышня Наталья Александровна две недели назад – как раз перед постом, в день Феодора Студита – обвенчалась с Николаем Павловичем Осоргиным и теперь собирается за границу, в свадебное путешествие.

…«Я этого никогда делать не стану».

– Спасибо тебе, Марьяна, – сказал Илья. – А теперь уходи.

Надменно неся высокую шею, она долго-долго шла между кроватями к выходу из палаты. Все это время он держался.

А потом откинулся на подушку и потерял сознание.

* * *

Княжеская свадьба игралась сдержанно и неторопливо, согласно модным веяниям – в старорусском духе. Ольга Андреевна Бартенева, правду сказать, хотела бы вовсе обойтись без торжеств, но вслух о том не говорила, понимая, что по ее положению такое невозможно. Проведя несколько деловых совещаний с матерью невесты, она окончательно убедилась, что не только материальную, но и творческую часть мероприятия ей придется взять на себя – если она не желает, конечно, получить богемно-купеческое веселье с цыганами, павлинами и осетрами в полторы сажени. Что интересно, Лидия Федоровна фон Райхерт такого веселья тоже не хотела – и, облегченно отдав руководящую роль княгине, с удовольствием носилась по Москве, выполняя ее поручения.

С раннего утра – в храм Христа Спасителя, из храма – на Тверской бульвар к Ламановой, где упоенно обсуждала с модистками тонкости вышивки стеклярусом по органди, потом – в театр Зимина, договариваться, к которому часу и куда должен прибыть хор… Вся эта суета была ее стихией, она нисколько не уставала, и радовалась тому, что практически не видит в эти дни ни мужа, ни дочери. Борис Антонович пропадал на службе (а, может, еще где, и Господь с ним), с Юлией удавалось перемолвиться парой слов за завтраком. Однажды она, впрочем, сопровождала ее на первую примерку свадебного платья. Юлия вела себя идеально. Не листала каталогов, не рассказывала, где именно должны быть кружева и розетки – как встала среди зеркал, так и стояла несколько часов, в облаках и водопадах белоснежных тканей, обколотая сотнями булавок, послушно поворачиваясь по малейшему жесту великой моделистки. Лидии Федоровне, которая, чтобы не мешать, смотрела на дочь из соседней комнаты, показалось в какой-то момент, что перед нею – не живая дочь ее Юленька, а совершенная статуя, вот прямо сейчас рождающаяся то ли из мрамора, то ли из морской пены…

Ощущение это, явившись однажды, так и не ушло. Юлия, еще и не обвенчавшись с князем Сережей, уже стала княгиней.

Но вот – все готово, и лето подошло к концу, осталось только дождаться назначенного дня. Это оказалось тяжелее всего. В последний момент наползли, чего княгиня и Лидия Федоровна больше всего и боялись, сплетни. Борис Антонович однажды, явившись домой когда не ждали, устроил скандал – чего уже давно не делал, домашние отвыкнуть успели. Кричал: он-де не может больше выносить сочувственных взглядов, а нынче заседатель ему и вовсе не подал руки! Последнее обстоятельство, по мнению Лидии Федоровны, ну никак не было связано с предстоящей свадьбой. Впрочем, мужу она об этом говорить не стала – к чему подливать масло в огонь? Покричит и перестанет.

Честно сказать, ей и самой было ох как неприятно узнавать все новые истории о Сережиных романтических подвигах – которые он якобы совершал и по сию пору, уже в статусе жениха. А каково Ольге Андреевне? Она однажды просто не выдержала. Вернувшись с очередного званого вечера, решительно направилась в покои наследника. Тот, на удивление, оказался дома и в постели. Гневные упреки выслушал кротко, ангельски взмахивая ресницами.

– Ну, мама, ну, право же. Как не быть разговорам? Это… это мы ведь знаем – кто… из ревности… И ты ему веришь? Да, я виноват ужасно, но вот уж который месяц, ей-Богу, веду себя как агнец! Подожди, вот не сегодня-завтра государь скажет свое веское слово.

И правда. Уже на другой день стало известно, что государь помолвку наследника старинной фамилии очень одобряет. Если де Сереже Бартеневу удастся остепениться, значит, есть надежда на возвращение к устоям. Так он сказал адмиралу Нилову при значительном стечении народа. В обществе посмеивались, но сплетни стихли.

Однако наступил и день венчания. Солнечный, золотой и зеленый сентябрьский день – с летучими паутинками, безоблачным небом и медовым колокольным звоном. День, которого не чаяли уже и дождаться.

Стоя перед большим зеркалом, в котором отражались солнце в окне, спальня, едва не до потолка заваленная всякой необходимой предсвадебной ерундой в виде шелковых платков, блестящей бумаги, бутоньерок, вееров и прочего, а так же изнемогающий от горя и несправедливости камердинер Спиря, – Сережа разглядывал свое отражение. Серебряный кафтан, сафьяновые сапожки на каблуках, цветной кушак, туго стянутый на тонкой талии… хм, неплохо! Ради этого, пожалуй, и жениться стоит.

«Дмитрий, бедняга, хорошо, что ты меня не видишь – умер бы сразу».

Две процессии – невесты и жениха – прибыли к храму одновременно. Борису Антоновичу пришлось-таки закончить со своей фрондой и сопровождать дочь к венцу. В окружении дам в парчовых сарафанах и алмазных кокошниках он чувствовал себя полным петрушкой. Хорошо хоть, его не заставили надевать боярскую шапку. Дамы, впрочем, были улыбчивы и немногословны, храм огромен и царственно-роскошен, Сережа и Юлия, молча взявшиеся за руки и плывущие к алтарю – хороши просто до изумления. А уж когда грянул бас диакона, и многоголосый хор возгласил «Исайя, ликуй!» – будто все пространство под громадным куполом обратилось в чистый хрусталь – наступил и вовсе рай!

И дальше все шло как по писаному – по-райски. Были и слезы, и ясные улыбки юных героев, и острые лучики бриллиантов на белом золоте – все, конечно, заметили, что князь надел невесте на тонкий пальчик кольцо лихо, будто не в первый раз женится, а вот она замешкалась… хотя во всем остальном вела себя наидостойнейше. И музыка, и голуби над свадебным поездом, и родительские благословения на пороге отчего дома – с иконами и опять-таки со слезами, – хлеб-соль, хмель и пшеница, васильки и ромашки и тысячи розовых лепестков. Юлия потом, уже после первых речей и здравиц, ухитрилась отлучиться, чтобы вытряхнуть из волос и из декольте эти зерна, которых высыпали на нее едва не пуд, и они кололись как блохи.

Ее мать, которая никогда еще не видела вживую столько членов императорской фамилии разом, впала в смятение и старалась, от греха, вовсе не говорить и не двигаться. Борис Антонович, напротив, воспрял духом. Все оказалось не так и плохо. А уж когда выпил на брудершафт со старым князем – и вовсе развеселился. Однако Юленька таки мудра, думал он, поглядывая размягченным взором на свою ослепительно прекрасную дочь, царицей восседавшую за столом, об руку с не менее прекрасным супругом. Все-таки – в меня… да: моя кровь!

Словом, не свадьба, а сплошной восторг и умиление.

И вот, когда прошли первые шесть перемен, когда отзвучали Глинка и Мусоргский, и гости, налюбовавшись на молодых, торжественно парящих над зеркальным паркетом, уже чувствовали, что от этого самого восторга и умиления вот-вот заплачут сахарным сиропом – в этот самый миг и грянула внезапно плясовая!

И вкатились в залу – через голову и колесом – веселые мужички в ярчайших атласных рубахах, кто в желтой, кто с пунцовой, кто в бирюзовой! И с ними баба в необъятном сарафане и цилиндре с пером на огненно рыжих кудрях! Баба жонглировала тремя караваями и одним ананасом и, под пронзительное сопровождение, которое ухитрялись извлекать из дудок и ложек непрерывно вертящиеся мужички, сыпала частушки:

«У кого кака избушка, Моя кособокая, У кого какая свадьба, А у нас – широкая!»

Скоморохи! И верно – какая русская свадьба да без скоморохов? А что вопят и крутятся под самым носом у гостей, норовя вот-вот подхватить дам и увлечь их в свой буйный пляс, что раскрашенные рожи выглядят дико, а частушки режут уши, да и смысл у них, пожалуй, сомнительный – так ведь это…

Это ведь так и было задумано? Нет?..

Тетка с ананасом лихо повернулась на каблуке перед оторопевшей Лидией Федоровной (которую как раз пригласил на тур вальса старший сын графини Осташковой) и выдала с притопом, мешая русские и английские слова:

«Such a marriage, what the marriage, Как не петь да не плясать, Dear теща, поздравляем: Просто диво, а не зять!»

– Ce qui se passe, ma chérie? – жалобно спросил старый князь Бартенев, который во благе уже воображал себя в сказочных временах Александра Благословенного. – Où il est?.. (Что происходит, дорогая? Откуда это? – фр.)

Ольга Андреевна, почти не глядя, пробормотала что-то успокоительное. Она ни при каких обстоятельствах не теряла идеального самообладания и сейчас почти мгновенно взяла себя в руки. Прислушалась: ну конечно! Уже шипят…

– Приглядитесь получше вон к тому… да-да, в дурацком колпаке и золотой рубахе…

– Руди Леттер! Помилуй Бог! Явился проводить сердечного друга…

– Но господа – как княгиня допустила?..

– Мио Дио! – прошептала Мария Габриэловна мужу («Итальяночка – моя самая важная гостья!» – загадочно говорила всем Ольга Андреевна). – Да ведь эта баба – та самая американская артистка, которая приходила к нам прощаться с Камишей! Ты что-нибудь понимаешь?!

Под скоморошьим напором гости расступались волной, открывая плясунам дорогу к молодым. Князь Сережа, вздернув бровь, скользнул коротким взором, засмеялся: узнал! – и отвернулся, продолжая с безмятежной улыбкой говорить что-то жене. В отличие от Ольги Андреевны, он ни прикладывал никаких усилий, чтобы сохранять самообладание: ему и в самом деле было глубоко плевать на происходящее.

* * *