– Камиша, ты понимаешь, что твое положение требует неустанного врачебного наблюдения? – Лев Петрович и Мария Габриэловна с почти нескрываемым ужасом смотрели на лежащую на кровати молодую женщину.
Огромные глаза с высокой подушки и, прикрытый легким одеялом, холмик живота посередине фигуры. Все, больше ничего нет.
– Я не хочу его видеть.
– Ну давай мы пригласим другого врача. В конце концов, соберем консилиум…
– Кому это нужно? Мне – нет. Вам? Но зачем семье лишняя огласка? После того, что случилось с Луизой, везде будут обсуждать еще и моего ребенка…
Камиша стала другим человеком. Это видели все. От мягкости, всепрощения и всеприятия не осталось и следа. Смирения тоже как не бывало. Семейный врач говорил, что это не удивительно – на последней стадии ее болезни часто наступают психические изменения.
– Основное мое психическое изменение, – усмехалась Камиша, которая по-прежнему баловалась угадыванием того, о чем вроде бы не должна была знать. – Это нежелание его тут видеть ни под каким соусом!
– Можно позвать того, кому ты доверяешь.
– Любочки нет, Луизы нет… Отца моего ребенка вы на порог не пустите, – спокойно рассуждала Камиша. – Разве что вот Аркадий Андреевич… Он еще Любочке советы для меня давал, она все делала и мне лучше становилось… Но согласится ли он? – это же, как я понимаю, совсем не его специальность…
К Аркадию Андреевичу Арабажину, разузнав его адрес, поехали в старинной карете – целой делегацией.
Держательница меблированных комнат была весьма впечатлена манерами гостей и после поделилась со старшей из сестер Зильберман:
– В кое-то веки к Аркадию Андреевичу приличные люди… А то ведь ходит не пойми кто – то бедняки какие-то, а то и вовсе – неблагонадежные…
– Ну, у врача доля такая – лечить всех подряд, – философски заметила Зильберманиха. – Болезнь она ведь сословий не разбирает.
Аркадий был немало шокирован рассказом Осоргиных, но старался не подавать виду. Согласился сразу же поехать с ними и осмотреть Камишу немедленно. По дороге молчал и перебирал что-то в докторском чемоданчике.
Камиша лежала в странном месте – напротив высокого окна, в окружении старых зеркал. «Она сама так захотела, – шепнул Лев Петрович. – Иногда разговаривает с ними. Никто уже не знает, что она там, в этих зеркалах видит.»
Больше всего Камилла напоминала прозрачный месяц на голубом еще небе, взошедший прежде заката солнца. После окончания осмотра Аркадий не понял лишь одного – как она еще жива.
Это недоразумение Камиша разъяснила сама:
– Мне очень хочется моего ребеночка родить, – улыбнулась она молодому врачу. – Как вы думаете, Аркадий Андреевич, это может получиться? Все говорят – нельзя, но что они понимают в таких делах… Ведь правда?
– Мы будем стараться, – твердо сказал Аркадий, глядя прямо в лучистые глаза. – Но вы должны будете строго выполнять все, что я скажу…
– О, я буду очень послушной! – едва слышно засмеялась больная. – Да с вами ведь и нельзя иначе. Вас даже Любочка слушалась!
– Если бы, – пробормотал Аркадий себе под нос. – Если бы…
* * *
– Барыня, барыня, надо скорей… Скорее надо! – Степанида неуклюже ввалилась в комнату, где Мария Габриэловна в домашнем барежевом платье неспешно обсуждала с кухаркой завтрашнее меню и записывала результат карандашом в блокнотик.
– Что – скорее, Степанида? Говори толком! – Мария Габриэловна встревоженно взглянула из-под очков. – Камише плохо? Кровохарканье?!
– Началось у нее! Рожает! – придушенно вымолвила служанка.
– Как рожает?! – Мария Габриэловна вскочила, уронив блокнотик. Карандаш с шуршанием покатился по ковру. – Еще же только семь месяцев! Аркадий Андреевич говорил…
– Не может больше ейное тело дитя носить… – вздохнула Степанида. – Я-то еще со вчера смекнула, но она велела никому не говорить, думала, что отпустит… За доктором бы надо… Помрут ведь обое…
– Да, да, конечно, – засуетилась Мария Габриэловна. – Сейчас, сейчас…
Камиша лежала странно спокойная. И даже когда ее тело скручивала судорога родильной схватки, лицо оставалось почти безмятежным – как будто она уже не чувствовала боли.
Сознание ее, впрочем, оставалось ясным.
Когда в комнату, вытирая руки полотенцем и на ходу раздавая указания слугам и родным, вошел Аркадий Арабажин, она улыбнулась ему навстречу.
– Здравствуйте! Слишком рано, да? Он не выживет?
– Ничего не могу сказать до осмотра, – пробурчал Аркадий, пододвинул стул и раскрыл чемоданчик.
– Ну что, что, что? – почти скороговоркой допрашивала врача Мария Габриэловна. – Она умирает, да, да? Я знаю, знаю. Но как же ребеночек?
Ее слова эхом облетали комнату, повторяясь в растерянных репликах собравшихся почти в полном составе домочадцев. Красивые темноглазые мужчины, женщины, дети. Вроде бы вполне живые и даже цветущие. Но их фигуры на фоне резной мебели, встревоженные лица – тоже совсем как эхо отражались в мутной глубине венецианских зеркал, висевших в доме повсюду… И чудилось, что это уже – не настоящие люди, а старинный семейный портрет, от времени покрывшийся тенью и патиной.
– Ребенок жив, я слышу сердцебиение. Не знаю, хватит ли у него сил родиться и уж тем более задержаться на этом свете. Но ее организм окончательно истощен. Он больше не может ничего дать ребенку и изгоняет его наружу, чтобы он хотя бы попытался зацепиться за жизнь…
– Ах, Мио Дио! – воскликнула Мария Габриэловна и расплакалась. Лев Петрович нежно обнял жену.
– Дорогая, я думаю, надо пригласить патера. Я все понимаю, но мы же должны быть реалистами. Все в руках Господа нашего. Аркадий Андреевич…?
– Конечно, реалистами, – буркнул Аркадий. – Поэтому зовите своего попа. Кому-нибудь да пригодится…
– Что я должна делать? – спросила Камиша.
Марсель носил кастрюли, а горничная Марии Габриэловны подливала в них горячую воду по мере ее остывания. Степанида вызвала дворника, велела ему принести со двора кирпичей и теперь зачем-то грела их в камине. Старенькая тетушка Камилла аккуратно рвала на квадратики две ветхие и мягкие простыни.
– А где ваши родители, Камиша? – заинтересовался Аркадий.
– Они не одобряют моего… хм-м…поступка, и, после того, как обо всем узнали, стараются поменьше меня видеть, а также не очень подпускать ко мне братьев и сестер… Туберкулезные миазмы, понимаете ли… – усмехнулась Камиша. – Я не настаиваю. Мне все равно. Но что я должна делать?
– Как можно дольше оставаться в сознании, – честно сказал Аркадий.
– И это даст ему шанс?
– Будем надеяться вместе… Давайте я сделаю вам укол, это поддержит сердце…
Головка была совсем небольшой, предлежание плода правильное, Камиша честно помогала Аркадию изо всех своих крошечных сил. Ее руки и ноги напоминали ему голубоватый мрамор. Живот же был круглый и бледный, как луна.
В общем, роды можно было считать легкими, только ребенок оказался слишком мал, да у матери сразу после отхождения последа началось еще и легочное кровотечение…
– Он жив? – едва отойдя от приступа кашля, еле слышно спросила Камиша.
– Это она, девочка, – ответил Аркадий. – Жива, но очень мала.
– Где она? Я могу ее увидеть?
– Степанида положила ее в кровать под одеяло, между горячих кирпичей. Так делают крестьяне с недоношенными детьми – кладут на теплую печь. Это правильно. Но если вы хотите…
– Нет, нет, пусть она там… греется… Аркадий, подойдите сюда… я почему-то плохо вижу… И кто здесь еще есть… Еще… сюда… пожалуйста…
Аркадий растерялся. Как врач, он сделал все, что мог. Теперь была очередь других – католического попа, который ходил в соседней комнате, как грач по пашне, родных, которые, конечно же, захотят проститься… Но она звала именно его…
– Аркадий, вы слышите? Я хочу… Я хочу, чтобы мою дочь назвали Любовью. Пусть священник ее нынче же окрестит. Я знаю: слабых детей можно крестить сразу… С Божьей помощью – Любовь… Если она тоже умрет, мы сейчас же с ней встретимся, а если выживет – это самое правильное на свете имя, оно будет ей от меня… потому что больше я ничего не могу ей дать… Вы обещаете?
– Обещаю, – сказал Аркадий, закрыл чемоданчик и уступил свое место у постели умирающей.
Дальше они ходили мимо него чередой, и он устал считать тихих серьезных детей, женщин с высокими шеями и длинными глазами, мужчин, старух в черных платьях…
Потом он еще раз осмотрел девочку (она была не активна, но дышала самостоятельно и ровно), выпил в столовой чаю с кексом, немного побеседовал о чем-то со Львом Петровичем, который, несмотря на распухшие покрасневшие глаза, старался быть светским…
Потом его снова позвали. Он шел, не особенно торопясь, сопровождаемый начинающимся где-то на «черной» половине тихим и тоскливым воем («Степанида,» – негромко сказал кто-то рядом) и, когда вошел, смотрел не в сторону кровати…
Зеленое венецианское зеркало в венце зубчатого хрусталя. Зеркало, много лет хранившее в себе глубину зашитой в каналы морской лагуны, и уходящие ввысь стены, и каменные мостики-кошки – вздыбленные спинки, и влажную мшистость, и нависающие балкончики – стершаяся республиканская позолота…
Венеция. Выдох. Душа Камиллы Гвиечелли отлетела…
Осталась – Любовь.
* * *
Александр в ночной рубахе присел на уже разобранную постель, с интересом посмотрел на свои ноги. Ноги были чуть кривоватые, поросшие черными жесткими волосами. Он пошевелил пальцами.
– Как на чужие глядите, – усмехнулась Настя.
Она была полностью одета, в переднике и наколке. Сто лет умная – не навязывалась. Этот барин, как и прежний – никогда не знаешь, позовет или нет.
– Все тут чужое. Вот и в ногах усомнишься, – усмехнулся Кантакузин.
– Да ладно уж жалиться-то, – поморщилась Настя. – Будет. Чего теперь? Ваше тут все. Ваше и Капочкино. Любовь Николаевна сгибнула где-то – да оно и не удивительно, больно уж чудная была с самого начала. За полгода – ни денег не просит прислать, ни письма, ни встречи случайной, ни иной какой вестки. Живой-то человек всяко о себе знать даст, тем паче дочь родная у нее тут и приемных двое…
– Наверное, ты права. Дело во мне, я не могу верить – после того, как она в прошлый раз возникла из ничего, буквально как феникс из пепла сгоревшего дома. И теперь – даже если бы мне сказали, официальную бумагу прислали: умерла, погибла – я бы все равно, наверное, не поверил. Странное ощущение: здесь всё ее тихо ждет. Дом, дорожки в парке, птицы в лесу, рыбы в пруду, дети, слуги, дурацкий павлин (каждый раз, когда он орет, я думаю: петли в дверях смазать!), мебель, коровы, собаки… Чего стоит один этот чертов Трезорка, который без хозяйки даже подохнуть никак не может и все лежит и лежит на пороге, глядя вдаль… А белая лошадь-призрак, которая бродит по округе!.. Нет, больше – все это не просто ждет, но держит ее, питает, где бы она ни была. Ты говоришь: посылать деньги. Чепуха! Деньги для Любы никогда не имели значения, по-моему, она так и не научилась понимать их ценность. Я не посылаю ей денег, но все то, что как будто бы принадлежит мне, непрерывно посылает ей какие-то эманации, которые столь сильны, что даже я их ощущаю…
– И вы заразились, Александр Васильич! – невозмутимо констатировала Настя. – Оно, впрочем, немудрено. Место такое – многие тут с ума спрыгнули…
– Может быть, может быть… И еще, конечно, недосказанность, тайны, руки и голоса, тянущиеся из прошлого. Как бы я хотел уже все это в прошлом и оставить, и жить дальше… Невозможно! На что-то все время намекал невесть куда исчезнувший Лиховцев. На уездном празднике как-то странно говорил со мной Иван Карпович из Торбеево. А потом, когда я вежливо пригласил его в Синие Ключи вместе с вернувшейся к нему беглой женой, вовсе отказался от визита. И здесь, дома – жуткая Агриппина, которая все время напоминает мне какой-то оживший археологический экспонат и смотрит так, как будто хочет сожрать… Я знаю, что ты ей с детства покровительствуешь… Со Степаном, как это ни странно, я вроде бы приспособился дело вести, он оказался неглуп, расчетлив… Если б только можно было от Агриппины как-то избавиться… Но Капочка ее ни на шаг не отпускает…
Настя присела на стул, налила себе из графина квасу в стакан, церемонно отпила. Улыбнулась Александру.
– Да как же вы от Груньки при Степке избавитесь-то, Александр Васильевич? Она же – Степкина полюбовница.
– Да ты что?! – ахнул Александр. – Как это может быть – мне все время казалось, что они, наоборот, враждуют не на шутку. Да и Люба, помнится, говорила, что – с детства терпеть друг друга не могут, и иногда – прямо разнимать приходится…
– Поговорку, как «милые бранятся…» – слыхали?
– Слыхал… Но это удивительно, ведь Степан – видный по деревенским меркам мужик, умный, малопьющий, при деле… И чтобы он, имея возможность выбирать, польстился на такое… Что ж, по-твоему, он ее полюбил?!
– Мне Степка не докладывается, – усмехнулась Настя. – Да только в Груньке много всякого есть, чего вам не видать. Кстати, если хотите ваши тайны распутать, так надо с ней о том и говорить в первую голову. Она много молчит, да много знает. После Любовь Николаевны – больше всех.
– Не станет она со мной разговаривать… Никто не станет…
– Бедненький… Никто-то нас не слушает, и собачка кухонная запропавшую хозяйку нам назло ждет, – Настя встала, потянулась гибким телом, одним движением сняла наколку и выпустила на свободу толстую, темно русую косу. – Пожалеть вас, что ли?
– Пожалей, Настя, хоть ты пожалей… – вздохнул Александр, закидывая ноги на кровать.
Лег, поддернул рубашку и откинулся на подушки, ожидая.
* * *
Груня стояла на пороге детской, заслоняя освещенный дверной проем, и казалась огромной, как медведица, вставшая на задние лапы.
– Дай мне пройти! – сказал Александр, сопровождая свои слова недвусмысленным жестом.
Шагнул вперед, и она отступила. На свету стало видно лицо – угрожающе-угрюмое.
– Где Капитолина? – спросил преувеличенно артикулируя, чтобы, если и вправду умеет, могла прочесть по губам.
Груня смотрела на него молча. Никакой реакции! Непроницаемые, мрачные глаза-щелки. Медведица. Почти нет лба. Безмерный сарафан, подвязанный высоко под грудью. Вот-вот надвинется и… задавит? Убьет? Точно – убила бы, свернула бы шею. Что же ее держит? Люба не велела?
В комнате вдруг сделалось душно и запахло гарью.
«Это было почти десять лет назад! – сказал себе Александр и тут же. – Нет, больше так невозможно! Я должен хотя бы попытаться…»
– Агриппина, я хочу поговорить с тобой!
– Говорите, – голос, как несмазанный колодезный ворот.
Прислонилась к стене, словно поставленное стоймя бревно. Ей тяжело стоять? Слишком разъелась на хозяйских хлебах? Понятно, что ходить за маленьким спокойным ребенком – это не то, что работать в поле…
Но говорит! И понимает! Александр приободрился.
– Где Капитолина?
– С Фролом. На пони катается.
– Хорошо. Я хочу говорить с тобой. Это важно. Ты ходишь за моей дочерью. Она привязана к тебе. За что ты ненавидишь меня, ее отца?
– Вы не знаете? – ей удавались не только слова, но и интонации.
– Нет, не знаю. Объясни.
– Люшка мне еще тогда все рассказала. В нее Синеглазка вселилась, и я ее к Липе отвела.
– Что – рассказала? – спросил Александр, понимая, что подбирается к сути, и пропуская мимо ушей хронический для здешних мест бред про приключения Синеглазки.
– Когда пожар был, вы велели им с Пелагеей в комнате сидеть. Обещали, что придете и выведете их, а сами дверь заперли.
– Я – запер дверь?! Наверное, ей просто померещилось, от жара перекосилось что-то…
– Ей ничего не мерещилось. Там задвижка была. Плотник ставил, чтоб Люшка не сбегала. А на окне – решетка…
– Какой бред, – пробормотал Александр, понимая уже, что никакого бреда тут нет и в помине. – Но зачем мне было ее запирать?!
– Чтобы она сгорела, а вам жениться на той Юлии, на которой вы хотели. А не на Люшке, как ее отец хотел. И еще, чтобы Синие Ключи и все прочее ваше было.
– Боже мой… – Александр не видел ни одной причины, по которой Груня сейчас стала бы ему лгать. – Так вот оно что!.. Но как же Люба спаслась? Ты знаешь?
– Степка разобрал крышу и вытащил ее, – сказала Груня. – А Пелагею – не смог. Она старая была.
Александр впервые увидел всю картину глазами двенадцатилетней Люши, и содрогнулся от ужаса. Многое, если не все в ее последующем поведении прояснилось и встало на свои места. Значит, она была не безумной, а всего лишь экстравагантно-расчетливой в своем мщении?! Ведь все эти годы и Люша, и Груня считали его убийцей. Он отчетливо представил себе, почти увидел диалог между подругами:
«Убить его, сволочь, – и все дела!» – огромная неуклюжая Агриппина.
«Не-ет, Грунька, убить – это слишком просто. Да и рискованно – вдруг прознают? Мы с тобой тоньше поступим…» – маленькая, подвижная, всегда как будто слегка пританцовывающая Люша.
Аллея черной листвы, которую полощет ночной ветер. Луна в конце аллеи – размытым пятном сквозь облака. Лес, парк, поле, озеро – для обеих дом родной…
– Агриппина, я не запирал той двери. Нет. Я не хотел жениться на Любе, ни тогда, ни после – это правда. Но я не пытался ее убить. И не убивал Пелагею.
Груня наморщила свой крошечный лоб и на несколько мгновений задумалась. Потом кивнула, словно соглашаясь с чем-то внутри себя, и спросила:
– А кто же тогда запер? И куда вы подевались?
Александр пожал плечами. Ответа на первый вопрос у него, разумеется, не было, на второй – был, но ему совершенно не хотелось его озвучивать…
– Я пойду теперь, – неожиданно сказала Груня. – Капу Фрол приведет. Феклуша с ней побудет.
– А ты куда идешь? – спросил Александр. Ему показалось, что они только начали разбираться в многолетних недоразумениях…
– Мне надо, – угрюмо сказала Груня, оттолкнулась от стены обеими ладонями и, разлаписто ступая и как-то странно раскачиваясь, пошла прочь.
Александр обескуражено смотрел ей вслед. В голове его роилось множество мыслей. Как и положено всему, что роится, вместе они производили неопределенное жужжание. Никаких выводов из этого жужжания покуда не следовало.
Груня медленно и неопределенно покрутилась по дому, как животное, ищущее место для лежки. Из собственной комнатушки, расположенной рядом с детской, ее спугнул Александр. Все усилия по спроваживанию Капочки на долгую прогулку к Удолью и Ати с Ботей – в Черемошню в гости к Флегонту (украшать часовню к празднику) пропали даром. Надо было искать что-то еще. Несмотря на явно поджимающее ее время, Груня совершенно не отчаивалась. Она знала, что в конце концов Синяя Птица выделит ей место и возьмет к себе под крыло. Так и вышло.
В гардеробной Груня пробралась поближе к стене, достала из-за пазухи заранее приготовленные тряпки, одну из них расстелила на полу, прислушалась к себе и тяжело присела.
Тут надо сказать, что сейчас, вопреки своему обыкновению, она все-таки немного волновалась: в собранных ею отрывочных сведениях о том, что ей предстоит, было достаточно много неопределенностей. Но, прекрасно осознавая неуникальность процесса, Груня полагала, что она справится.
Настя сначала вытирала пыль в жилых комнатах северного крыла, а потом решила протереть перила, вечно захватанные детскими ручонками. В доме было непривычно тихо, так как все трое детей отправились на прогулку. Настя наслаждалась покоем – от детей одно беспокойство, это все знают. Впрочем, если бы их не было совсем, жить в Синих Ключах было бы, пожалуй что, скучно, это даже Настя, в общем-то детей недолюбливающая, признавала. Вот в Торбеево детей нет – и что? Тихо и благочинно, прямо как в склепе… Правильно говорят: в доме, где не звучит детский смех, поселяются призраки. Правда (категории необходимого и достаточного), нигде не сказано, что детский смех им так уж противопоказан – вот взять хотя бы Синие Ключи, где и дети есть, и призраки водятся в избытке…
Стоя на верхней площадке, Настя отчетливо услышала какой-то писк, идущий из гардеробной. Наверное, Капочкиного котенка закрыли! – решила она. – Вот ведь точно уже там нагадил, паршивец! Хорошо, если еще когтями платья не подрал…
Если к детям отношение Насти было все-таки амбивалентным, то животных (особенно – в доме!) она решительно не любила.
Удивительно, но где-то в глубине гардеробной горела лампа. (Ну не котенок же ее зажег!)
Проходя вдоль рядов платьев (здесь были еще наряды Натальи Александровны и даже пара мундиров отца Николая Павловича), Настя с удовольствием касалась рукой дорогих тканей, вышивки, перьев, гладила мех. Потом привычно вздохнула: столько добра втуне пропадает! А люди в деревне, бывает, всю жизнь одну дерюжку носят…
Звук повторился, но теперь это был уже не испуганный писк, а скорее удовлетворенное урчание. Грызет что-то, паразит! – догадалась Настя и решительно раздвинула платья.
Груня сидела у стены рядом с зажженной лампой, вытянув раскинутые в стороны босые ноги. Глаза ее были полузакрыты, на лице выражение усталого удовлетворения. Сарафан подвернут снизу, ворот рубахи распущен, огромная розовая грудь, похожая на коровье вымя, вывернута наружу. А у груди примостился, издавая те самые урчащие звуки…
– Грунька, кто это?!! – ахнула Настя, покусывая от волнения палец.
Груня почувствовала, должно быть, сотрясение половиц от Настиных шагов. Открыла глаза, все еще слегка мутные, с голубоватой поволокой растянутого за пределы обычного бытия пространства.
– Кто это?! – повторила Настя.
– Это – Агафон! – важно объяснила Груня и показала Насте ребенка, завернутого в испачканную кровью мужскую нательную рубаху. Ребенок недовольно закхекал и замахал ручками. Груня снова приложила его к груди. Урчание тут же возобовилось.
– Почему – Агафон? – лучшего вопроса Настя не сумела сформулировать.
В голове ее носились обрывки мыслей. Как же мы не догадались?! Она же толстела – все видели, смеялись, даже дразнили ее! И никому в голову не пришло… Да с ее фигурой и манерой одеваться разве заметишь… Почему не сказала?.. Кому? Да хоть бы и мне! И что я?.. И вправду… Сама справилась. Как зверь лесной…Степку не подпускает к себе уже месяца два точно. Он бесится… Мы все думали – поругались. А вот оно что! Степка – отец. Надо сказать ему… Обрадуется или разозлится? Признает ребенка?.. Не женится на ней – точно! Побрезгует уродой… А разве виновата она, что такой уродилась? Где лучше найдет? Все вокруг Любовь Николаевны блажные делаются… Вот и Степка тоже: сыскал, мужик, по кому вздыхать – по художнице этой чахоточной…
– Да на что эта Камилла с ее костями и вовсе годится, разве – на холодец, – усмехнулась окончательно пришедшая в себя Груня.
Настя вздрогнула. Она что от волнения – говорила вслух?! Но Груня же глухая… Губы! Губы, должно быть, шевелились…
– Так почему – Агафон?
– На колокол похоже. Ага-ага-фон! Фон! Я ведь колокола на праздник слышу…
– Вот оно как… Я не знала. Агафон… Что ж, хорошо, мне тоже нравится… Но с пуповиной-то у младенца чего?
– Я ниткой перевязала и перегрызла потом.
– Откуда ж знала?
– От Липы, колдуньи. Я с ней к роженице в Черемошню ходила. Внутрь меня не пустили, побоялись, что младенца сглажу. Но расспросить-то все по случаю – никто не мешал…
– Знаешь, Грунька, тебе бы помыться надо. И Агафона помыть.
– Само собой, – кивнула Груня. – Сейчас я уже встану и пойду. Только вот тут прибраться еще… Я быстренько…
– С ума сошла? Только тебе и делов сейчас! Феклуша приберет, Аниска полы помоет. Давай я тебе помогу…
– Да не, я сама… – и вправду встала, опираясь одной рукой и как лапой зажимая ребенка под мышкой.
– Давай хоть Агафона подержу! – Настя так нервничала, что, обычно чистюля, готова была испачкать платье грунькиной кровью.
– Не, я сама…
«Зверица, – подумала Настя. – Как она есть. И всегда такой была. Никому детеныша не доверит. Разве что Любовь Николаевне, случись она здесь – дала бы? – и тут же. – Да случись Люба здесь, она бы все сто лет как разглядела, заранее устроила, все бы кругом по ее указке бегали, как наскипидаренные, и она в центре всего, главнее роженицы…»
– Пойдем, – сказала Груне Настя.
– Надо ль? – усомнилась Агриппина – вымытая, переодетая в чистое платье и с красиво уложенными на голове косами.
Настя старалась воспроизвести прическу, которую когда-то делала для Анны Львовны Гвиечелли по ее заказу – две маленькие косички полукружьями спускаются на виски, а наверху из остальных волос сооружается что-то вроде короны. Грунькина коса была как бы не в два раза толще Энниной, поэтому корона из кос получилась весьма внушительной. Да ведь и сама Агриппина – не мала! Настя даже хотела украсить получившееся сооружение небольшим пером из хвоста Павы, но Груня тому решительно воспротивилась. А зря – шикарно бы вышло!
Сразу постройнела, и как будто спала с лица. Шея кажется длиннее из-за поднятых кверху волос, грудь высоченная, торчит вперед, как носы двух баркасов. Улыбка – краше не бывает, особенно как глянет на Агафона, спящего спокойно у нее на руках.
– Надо. Сейчас, – утвердительно кивнула Настя и потянула Груню за рукав.
Александр Васильевич сидел в конторе с ветеринаром и агрономом Дерягиным. Обсуждали важные вещи – в какую цену продавать пшеницу, сколько подросших телят из приплода оставить в усадьбе, самим ли объезжать купленного еще по заказу Люши жеребца Голубя, или пригласить на выездку специалиста из Калуги… Степка сидел тут же, глядел в окно (там над вечереющими полями всходила почти полная луна) и постукивал хлыстиком об сапог. До его, строительных, вопросов разговор еще не дошел. Но дойдет обязательно – дырявую крышу в курятнике надо было перекрывать до снега и с этим не поспоришь. Да и стену заднюю неплохо бы подновить, плотник предлагает старую не ломать, а сделать засыпную…
Внезапное явление Груни с Настей и Агафоном произвело в конторе поистине фурор.
Жанровая картина с застывшими фигурами радовала взор участников наверное с минуту.
Потом Настя шагнула вперед, сделала широкий жест и произнесла:
– Пожалуйте, Степан Егорыч, знакомиться: ваш сын – Агафон и его матерь Агриппина.
Александр едва не проглотил от удивления язык: он же разговаривал с Груней чуть после полудня! Что ж – с того момента она успела родить ребенка и полностью оправиться?!! И почему в доме ничего не было слышно? Должна же была приехать акушерка… Кто ей помогал? Ребенок родился раньше? Но почему его скрывали? Кто? Где? И главное – зачем? Невозможно поверить…
– И ничего удивительного, – сказала Груня. – Амазонки тоже детей рожали, а потом сразу в бой шли…
«Она по губам читает или мысли?!» – подумал Александр и тут же сообразил: А знает-то откуда?!!
– В журнале вашем пишут, – невозмутимо пояснила Груня.
С некоторым потрясением основ Александр понял, что это бревно с глазами не только читало «Вестник археологии», но и, только что родив, смогло с уместным сарказмом воспользоваться полученными оттуда сведениями. Стало быть, все, что говорила Люша об уме Агриппины – чистая правда?
Степка не слышал разговора между Груней и Александром. Стоял, как ударенный мешком по голове – не упасть, не шагу шагнуть. Вот оно как бывает… Сын Агафон…
Вспомнил свое заветное: чувства, упакованные в подарок.
И так вот же! Корявая, невозможная Груня (как же она скрыла от всех?!) принесла свои чувства в подарок ему вот в таком виде:
Красное атласное одеяльце (от Капочки осталось), беленькая пеленка с кружевным уголком…
– Да взгляни ты на сына-то, дубина стоеросовая! – строго прикрикнула Настя.
Осторожно, толстым пальцем отодвинул кружева… наверняка спит… младенцы всегда спят или едят, это он хорошо помнил по детям сестры Светланы…
Вдруг! Широко открытые, серо-зеленые глаза на лице младенца. Его собственные, Степкины глаза смотрят на него же… Чудо из чудес…
– А-га-фон, – разом задохнувшись, прошептал Степан.
Потом, осмелившись, взглянул на Груню. Диковинная прическа и строгое, но нарядное платье делали ее почти неузнаваемой.
– Груня…
Женщина смотрела в окно, провожая взглядом луну, плывущую над полями. Лицо ее было отрешенным и совершенно спокойным. Степку она явно не услышала. Потому что с детства была глухой? Еще почему-то?
И о чем она вообще думает?!