«… Адам, верь, со мной первый раз в жизни такое… Все и всё куда-то делись, как будто разверзлась земля и – провалились в какую-то трещину. Или это я провалился? И время тоже разверзлось, остановилось, ухватило себя за хвост…
Аркадий Арабажин»

Я – то ли умер, то ли наново родился.

Это счастье? Ты знаешь?

Соня, твой сын Боречка, тот, который еще родится – это оно? Ты знаешь, Адам?

Я же помню: были какие-то люди, политические системы, статьи в научных журналах, амбиции и обиды. У меня был роман с Надей Коковцевой. Еще был Максимилиан – существо из сфер. Куда он делся?

Что все это значит?

Абстиненция у нее была выражена очень сильно. По вечерам она грызла подушку, и буквально выла и кидалась на стены. Потом валялась на полу как тряпка, абсолютно без сил. Я просто сидел рядом и держал ее за руку. Днем – всем улыбалась, ни на что не жаловалась и не присаживалась ни на минуту.

Кто я? Где? Я то ли потерял, то ли нашел себя.

Пожелай мне сил и хоть немного мудрости.

Засим передаю привет и пожелания здоровья Соне, и Боречку от меня поцелуй.

Остаюсь твой растерянный друг

– Лукерья, немедленно перестань ее кормить! Феклуша, проверь ее карманы и все, слышишь – все! – отбери! Ее же несет уже третий день! Она жрет и срет практически одновременно, и даже на горшке что-то грызет!

Ладно, Атька ребенок, к тому же изголодалась, и вообще у нее всегда с мозгами насчет пожрать что-то было не в порядке, но вы-то – взрослые люди! Должны понимать! Лукерья, если ты сунешь ей еще один пирожок без моего разрешения, я разобью у тебя в кухне все горшки!

Гуляли по парку. Она куталась в серебристый мех и казалась нарядной печальной куклой. Остановились на берегу пруда. Красные листья клена, медленно кружась, падали на тонкий голубоватый лед.

– Смотрите, как горестно красиво! – сказала она.

– Ты чувствуешь себя гораздо лучше. И все прочее здесь тоже вроде бы вошло в колею. Я думаю уезжать. Завтра или послезавтра.

Она словно споткнулась на ровном месте, но тут же взяла себя в руки.

– Вы хотите уехать, Аркадий Андреевич? Что ж… Я понимаю…

– У меня в Москве множество дел, и все они меня заждались…

– Разумеется. А разве я – не дело?

– Дело, конечно. Но оно – закончено, – с почти нескрываемой горечью констатировал Арабажин. – И это не я, это ты так живешь. С детства, со времен своих картонных театриков. У тебя для каждого в жизни назначена роль. Моя роль – спасатель. Возник по надобности, прибежал, вытащил… А потом все, роль исполнена, могу быть свободен. Наступает время твоей настоящей жизни, страстей, искусства, общения с ворами, цыганами, улитками, князьями, Стражами Порога… Я – обыкновенный обыватель. И я здесь теперь более не нужен. Так что я пошел…

– Нет! Еще не пошел, – возразила Люша. – Ты, конечно, все равно уйдешь, я понимаю, у тебя в Москве пациенты и революция. Но еще не сейчас, потому что я тебе много лет должна, и больше не могу этого выносить… Помнишь, еще тогда, с баррикад… Ты меня спас, а я не отдала долг… Я помню отчетливо, как я тогда, в пятнадцать лет думала: я – это, конечно, не слишком дорогой подарок. Шикарно было бы подарить тебе булавку для галстука. С красным камушком. Но где же взять? Разве на Сухаревке украсть? Но времени нет. Придется так обойтись…

– Что ты несешь?! – Аркадий пятнисто покраснел.

– А то самое, – улыбнулась Люша. – Я ведь тебя еще тогда предупредила: помни, дядя, что Люшка Розанова долгов не забыва-а-ает…

В ней мгновенно изменилось все разом: взгляд, движения, тембр голоса. Она сделалась похожа на змею, встающую из корзины факира. Умом он прекрасно понимал, что это – цыганский гипноз в сочетании с еще какими-то мистериально-театральными методиками воздействия на психику. Но сделать ничего не мог. А хотел ли?

Ему стало холодно, а потом сразу без перехода – мучительно жарко. Ее расширенные глаза все приближались, пока не заполнили все поле его зрения.

По вершинам деревьев гулко промчался ветер. Закружились между стволами желтые листья и упали тяжелые холодные капли. Стало зябко, захотелось в комнату с печкой.

– Пойдем, – сказала она.

Он не противился.

На скошенном лугу серебрились сотни осенних паутинок. Она сняла одну из них пальцем и приложила к его щеке – диковинная ласка, странная, как и все в ней.

Они прошли сквозь вечную домовую суету, как нож сквозь масло – никем не затронутые. Он подумал, что у нее, наверное, есть плащ-невидимка и она незаметно накинула его на них обоих.

Огонь в камине. Запах дождя. Опущенные шторы. Мгновенно сворачивающийся и разворачивающийся клубок. Глаза смотрят то сбоку, то вообще снизу.

Он не знал правил игры. Что ему нужно делать? Ловить ее и пытаться ею овладеть? Наблюдать и ждать? Принимать какое-то иное участие в происходящем?

Если бы где-нибудь поблизости выдавали листок с либретто…

– Как ты жил без меня? – спросила она, немыслимо изогнувшись на краю кровати и неуловимо напоминая химеру с крыши парижского собора.

Ему показалось, что он угадал, чего она ждет:

– Мои дни медленно прорастали седым мхом. Ничего не случалось и не могло случиться.

– Да это же не ты! – рассмеялась она. – Ты вычитал это в каком-то поэтическом сборнике, или украл у Арайи…

– Точно, ты угадала. А кстати, где Лиховцев?

– Вероятно, в эгрегоре, – она подняла одну бровь.

– Ты любила его?

– Да, его любила, а тебя всегда хотела сожрать, целиком, с того самого дня в 1905 году, когда ты, морщась, промывал свою рану над тазом, а я украла у тебя куклу твоей умершей сестры. Ты знаешь, что я отобрала ее у Атьки с Ботькой, когда они подросли, а Капочке так и не отдала – у нее и без того много игрушек? Я спала с ней до самого отъезда…

– Мы квиты, потому что я тогда же украл твой дневник. Ты выронила его в моей комнате, и я из него узнал о твоей жизни. И потом так тебе его и не отдал…

– Ничего. Так мы еще ближе, чем мне казалось. Ты единственный из всех, кого я встречала, отдавал себя и не думал ни о какой своей выгоде. Может быть, это потому, что ты – врач. Может быть, потому что – революционер. Все остальные видели во мне средство к достижению своих целей. Ведь даже для няни я была всего лишь способом любить Николая, моего отца. Максимилиан – взаимодействие с эфиром и чертовой Вечной женственностью. Мой муж Александр видел во мне только самку, стимулирующую его унылую чувственность… В общем, я нахожу все это справедливым, но не возбуждающим.

– Так я тебя возбуждаю? С 1905 года? С ума сойти! Ты даже не представляешь, как я польщен… Жаль разочаровывать тебя, но я тоже тебя использовал. Ведь я в те дни оказался на Пресне, желая умереть, и, если бы не возникла необходимость устраивать твою судьбу, непременно исполнил бы свое намерение (как ты помнишь, там это было несложно). Надо признать: наша встреча спасла жизнь не только тебе, но и мне.

– Использовать, чтобы выжить, это правильно! – убежденно заявила Люша. – Я и сама всегда так делаю. Жизнь – это и цель, и оправдание всего.

– Мой огонечек… – не пытаясь больше ничего угадывать и понимать, сказал он и привлек ее к себе.

Она до самого конца смотрела на него огромными тяжелыми жаркими глазами.

Потом он смотрел на нее. Она лежала на животе и болтала ногами: замерзшее тело, ложбинка позвоночника и красные округлые пятнышки на обеих ягодицах – смешно похожие на румянец. Он не удержался и поцеловал их. Она захихикала.

– Ну так как ты все-таки жил? Только говори честно!

– Вперемешку, – честно ответил он. – То и дело терял себя. Смотрю, например на бородавку на щеке выступающего на сходке товарища и думаю о том, как стал бы ее удалять: какие инструменты взять, как сделать разрез, давать ли наркоз… И совершенно не слышу ничего по сути выступления…

– Может, тебе все-таки определиться как-то?

– Невозможно, – Аркадий покачал головой. – Я убежден: социальные язвы современного общества не лечатся ни медикаментозно, ни даже хирургически. Только революционный путь…

– А мне так кажется, что это больше по части твоего Адама, – вздохнула Люша.

Аркадий обнял ее, желая согреть. Ему не хотелось сейчас говорить ни о революции, ни об Адаме. Только – о них двоих. И только – молчать. Он достаточно знал Люшу и понимал, насколько все это – мимолетно.

Она, покрутившись, устроилась в его объятиях, как птичка в гнезде, и быстро уснула.

Он приготовился бодрствовать на страже возле нее, как все последние дни, но заснул сразу вслед за ней. Ему снилось Рождество в родительском доме, живые веселые родители, и они с сестрой, под дверью дожидающиеся момента, когда можно будет вбежать и забрать из-под огромной, окутанной блестками и мишурой елки долгожданные подарки.

Проснулся Аркадий с ощущением, что свой главный подарок он все-таки получил.

* * *

28 февраля 1914 года,

в Москву из усадьбы Синие Ключи.

«Милый, милый, милый Аркадий Андреевич!
Люша Розанова

Если не считать Вашего блистательного отсутствия, то мы живем очень хорошо.
P.S. Тебе не страшно, если с двоими-то? А? Грех ведь, как Маша-поповна сказала бы…»

Во-первых – у нас образовалось очень много детей. Съездили и забрали Бориса из пансиона. Он, в отличие от своей шебутной сестры, не собирался никуда сбегать, был в школе на хорошем счету и учился прилежно, по-прежнему особенно интересуясь естественно-научным циклом. Однако, как увидел Атю и меня, не задержался ни на минуту. Скучает по тебе, не находя в нас достойных собеседников. Так нас с Атькой и припечатал: «Я не понимаю людей, которые тратят столько сил на громкие чувства, когда существует путь научного познания мира». Впрочем, у него действительно (это и в пансионе сказали) не по годам пытливый ум и тонкая наблюдательность относительно явлений природы.

Привезли в усадьбу и моего племянника, сына Филиппа, который до этого жил в избушке под покровительством лесной колдуньи Олимпиады, с которой ты известным образом знаком. Но какова все-таки кровь моего отца! В чем материально коренится безумие? – я спрашивала Адама, он вместе со всей наукой затруднился ответить. Говорил что-то про вырождение замкнутых сословий… Вот ему, как стороннику наследственных теорий, было бы интересно взглянуть. Мальчишка (его назвали Владимиром) странен донельзя. Оставим в покое хвост, про который ты мне все объяснил (хотя он шевелится презабавнейше), но прочее… Мартын (его дед, лесник) утверждает, что Владимир может приманить взглядом любую птицу или зверя и подчинить их себе. Да и человеку, скажу тебе честно, нелегко выдержать его пристальный, какой-то совершенно недетский взгляд. Вырастет ли нормальным ребенком, или наше фамильное безумие поставит крест и на этой, едва начавшейся жизни?

Глухая Агриппина, наконец-то обретшая в материнстве какую-то тягучую женско-звериную привлекательность, вернулась из деревни вместе с сыном Агафоном. Куда подевался Степка, я так и не поняла. Грунька о том говорить не хочет, а если она не хочет, так ее и паровозом с места не сдвинешь. Во всяком случае, в Синих Ключах Степана нет.

Илья Сорокин, художник из Торбеево, написал замечательный портрет поповны Маши (помнишь ее?) и выставил его в Калуге на ежегодной художественной выставке. Особенно занятно, что Маша как раз в это время ушла-таки в монастырь (сто лет уже, как я себя помню, собиралась). Отец Даниил и попадья Ирина на Илью сердиты – а он-то тут причем? – он же художник.

Оля вписалась в нашу жизнь хорошо, хочет быть белошвейкой (вот еще мне задача: где на них учат-то?), а Кашпарек к оседлой жизни приспособлен не слишком, в усадьбе тоскует, смотрит волком, ночует часто в конюшне или в амбарах, по вечерам смотрит на звезды. Думаю – уйдет, но я тому помешать не в силах…

Безумно жаль Камишу. Но какова сила в ней оказалась напоследок… впрочем, нет – всегда была! Если бы можно было забрать сюда, в Синие Ключи, маленькую Любочку! Она бы тут живо поправилась, а там, слабенькая совсем, – помрет ведь, потому что болеет все время, и ее уж два раза соборовали, полагая, что не доживет до утра. Мне кажется, что Лев Петрович согласился бы, но Энни, Мария Габриэловна и родители Камиши стоят, увы, насмерть… На смерть маленькой Любочки. Какие все-таки странные лабиринты строят люди для своих жизней… И ходят, и ходят по ним, и теряются там навсегда…

Скучаю по тебе страшно. Страшно – это впрямую, ты же знаешь, я не употребляю метафор. Особенно по ночам, когда над полями и Удольем острые звезды в злой, непостижимой высоте.

Планирую построить лечебницу в Черемошне и заманить тебя туда доктором. Понимаю, что не поедешь ни за какие коврижки, но все равно черчу на бумажке, прикидываю, что понадобится и даже заставила Илью Кондратьевича нарисовать эскиз – такое симпатичное беленое здание, все в черемухе, в отдельном крыле больница на десять коек, и рядом – садик с прудиком, где смогут гулять выздоравливающие. Не сердись, но мне нравится представлять, как мы будем… Иногда думаю: не устроить ли какую эпидемию в округе? – тогда ты быстро примчишься. Но жаль детей, да и способа не вижу, разве что Липу попросить поколдовать на эпидемический приворот…

Жду тебя, как ты обещал, в середине июля.

Аркадий Андреевич, тебе решать. Впервые в жизни выпускаю все ниточки и добровольно отдаю важное в чужие руки.

Вру, не в чужие совсем – в твои.

Целую их.

Остаемся любящие тебя Люба Осоргина

* * *

15 августа 1914 года,

в Москву из Синих Ключей.

«Аркашенька, милый!
Люша»

Я не понимаю ничего.

Кто этот Фердинанд? Почему его убили, да еще и с женой? Какое нам, России, до этого дело? Что им всем нужно? Как все эти люди, которые дружно ходили смотреть на мои танцы в Европе, будут воевать друг с другом?

Точно знаю одно – ты не приедешь.

И пойдешь туда, где калечат и убивают.

Не убивать, а лечить. Этого нельзя остановить, потому что это – ты.

Ты не приедешь, стало быть, поеду к тебе – я.

Пишут обыкновенно: нам надо сказать друг другу…

Я чувствую: нам с тобой ничего не надо друг другу говорить. Только молчать и дышать другом, пока можно.

Мне все равно надо купить всякие вещи для мобилизованных крестьян: нитки, пуговицы, гильзы, табак…

В деревне вдруг стало как-то раздольно – и плачут, и гуляют, как волна катится. Словно дальше ничего не будет, кончилось – все. Но ведь так не бывает?

Многие как будто посходили с ума. Я это узнаю. Один крестьянин из Черемошни перед уходом на мобилизационный пункт перебил горшки в доме и передушил всех кур. По дорогам идут реквизированные лошади, выкрашенные зеленой краской. Зачем?! ( факт, описанный мемуаристами в начале Первой мировой войны, напр. у З.Гиппиус – прим. авт .)

Не бойся: я теперь не сойду с ума просто из упрямства. Когда все безумны, интересно и важно хоть кому-то сохранять рассудок.

Атя вышивает тебе кисет. Напрасно я говорю ей, что ты – не куришь табак. «На войне все курят,» – с какой-то взрослой мудростью возражает она. Дочь солдатки, хоть и никогда не видела своей родной матери.

Только ты.

Еду.

Того же числа,

из Москвы в Синие Ключи.

«Люшенька, родная, прости, прости, прости!
боевик Январев»

Наш санитарный поезд уже сформирован и отходит завтра рано утром в сторону западной границы.

Пишу тебе ночью, посреди разора и раскиданных повсюду вещей. Совсем не могу сообразить, что нужно и что не нужно брать с собой. Вполне может статься, что уйду из дома с одним докторским чемоданчиком.

Вчера весь вечер утешал как мог своих соседей – сестер Зильберман. Они немки, уже много лет держат детский садик. Вчера у них толпа побила окна, сорвали вывеску (она была на немецком языке), а сегодня большая часть забрала своих детей, ссылаясь на патриотический порыв. Не можем доверить детей врагам! Идиоты! Какие им враги две немецкие старые девы, родившиеся и всю жизнь прожившие в Москве! Чем они виноваты и какое имеют отношение ко всему происходящему?

Люди радуются войне. Горят глаза и чуть ли не возгласы: «Наконец-то!»

На мой взгляд, это проявление массовой истерии.

По улицам ходят тысячные манифестации. Движение на Тверской – больше перекрыто, чем свободно. С балконов манифестантам машут, кричат и кидают чепчики. Все время в самых неожиданных местах (например, у ресторана Козлова, потому что там есть оркестр) запевают «Боже царя храни».

В трамваи не влезть – гроздьями висят собравшиеся в Москву запасные, они же толпами бродят по улицам. Везде – листовки от Московского городского управления по воинской повинности. Площади запружены военными обозами.

В безумные дни спасает ирония. Тебя наверняка позабавит: мобилизовали босяков с Хитровки, твоих давних друзей, и представили это как благодеяние! Вот выдержка из «Московского листка»:

«Призыв запасных и ратников ополчения явился для темных низов настоящим благовестом. Стыдливо потянулись по разным Свиньинским и Подкопаевским переулкам фигуры бывших людей в город к полузабытым родственникам, старым товарищам. Это для них – воскресение из мертвых, в полном смысле слова.

Пообмылись, почистились запасные. И в солдатской гимнастерке защитного цвета, в лихо сбитой набекрень бескозырной фуражке никак не узнаешь какого-нибудь вчерашнего «горлового» или «стрелка», выпрашивающего у почтенной публики на «мерзавчика». Примирение с прошлым, возврат в человеческое общество, в семью, – вот что значит мобилизация для представителей низов.»

Прости за сумбур, мысли мешаются, уже светает, надо бежать…

Я очень, очень, очень хотел бы тебя перед отъездом повидать, но совершенно уже нет возможности. Война – странное обстоятельство, она делает неважным многое из того, что только накануне казалось важным, а другое вдруг высвечивает особенным совершенно светом.

Само важное в моей жизни – ты.

Ты мой огонечек.

Первый раз в жизни, говорю и чувствую – люблю.

До встречи, родные мои – Люша и Люба.

Остаемся навсегда ваши – доктор Аркадий Арабажин