Здравствуй, дорогая супруга Соня!

Ты просила описать тебе все впечатления моей поездки подробно, как ты много слышала об этих Синих Ключах и тебе любопытно. А уж сколько я слышал… Писать я, как ты знаешь, не мастак – мне всегда говорить проще и сподручнее. Вот у Аркаши было наоборот – писал он неизменно складно и даже местами с художественной красотой, а вот говорить тушевался… По Аркадию Андреевичу, по всей видимости, носит траур хозяйка Синих Ключей Любовь Николаевна Кантакузина. Сие, если б это была не она, выглядело бы дико и неуместно (при вполне живом-то муже, пребывающем тут же, в усадьбе). С нее же – бывшей босячки, цыганки, леди, эротической танцовщицы эт цетера – все станется. В черном кружевном платье похожа она на сгоревшую розу. Где-то внутри пепельного бутона, впрочем, тлеет искрой непогасший огонек. Если б не крошечный ее рост, что-то в ней от молчаливых, всегда в черном женщин Кавказа – отвесные кручи, ледники, родники, булат и горячая магма внутри…

Однако выполняю твой наказ, дорогая супруга.

Хозяйство в Синих Ключах большое и организовано отменно. Посреди заснеженных садов и огородов стоят четыре больших оранжереи: в одной – персики и мандариновые деревца, в другой – только розы и орхидеи, в третьей – прочие цветы. Четвертая – под овощную продукцию, и каждый день свежая зелень на столе.

Двухсветный зал с бело-сине-голубыми витражами – красиво очень, сделало бы честь и петербургскому особняку. Называется – зал Синей Птицы. Синяя Птица – личное имя дома. Все это знают. У Птицы два крыла – северное и южное, и голова – башня с обсерваторией. Оттуда регулярно смотрят в телескоп на звезды сама Любовь Николаевна, мальчик-акробат Кашпарек и мой пациент – трехлетний Владимир. Прочим звездная канитель побоку, заслоненная более важными вещами.

Далее – белая гостиная с роялем, на котором господин Кантакузин, если придется, весьма сноровисто играет этюды и менуэты. Любовь Николаевна садится к роялю изредка, когда уверена, что никто не войдет и даже не услышит, и играет патетически и драматически все подряд – от школьных упражнений до полек и Моцарта, все – в одинаковой, странно запинающейся манере, как если бы взрослый человек только учился говорить. Все дети обучаются музыке с учительницей, но успехов, кажется, не делает никто, кроме белокурой Оли, которая, впрочем, тоже берет не талантом, а усидчивостью и старанием.

На застекленной и утепленной веранде стоят лавровые деревца в кадушках (летом их выносят на открытую галерею) и пьют чай, любуясь прелестным видом на озеро и раздольные поля с перелесками.

Парк огромен и разумно ухожен. Летом он наверняка предоставляет хозяевам, их детям и гостям усадьбы развлечения в избытке – качели, катание на лодках, на лошадях (для маленьких детей имеются пони), площадки для лаун-тенниса и крикета. Нынче на прудах расчищен каток. В беседке оборудована печка – там переодеваются для катания на коньках. Я пробовал кататься впервые с гимназических лет и имею возможность своей ловкостью гордиться – ни разу не упал. Впрочем, о таких кульбитах, которые согласно выделывают на льду Оля и ее партнер Кашпарек, даже и помыслить страшно – на их номер собираются смотреть со всей округи, и немало расквашенных носов и вывернутых лодыжек возникают окрест в самонадеянности местной молодежи повторить их, изумительной грациозности движения и позы.

Почти все насельники Синей Птицы – отличные лыжебежцы. Сбегать на лыжах за десять верст на железнодорожную станцию может даже восьмилетняя Капитолина. Кроме того, Анна (все зовут ее Атя) диковинным образом запрягает в специальные саночки собак, и с дикими криками носится на этой упряжке по полям и по лесу. С ней часто ездят по очереди малыши – Агафон и Владимир. Взять их вдвоем нет никакой возможности, так как они друг друга терпеть не могут. Крупный и сильный Агафон колотит Владимира до черных синяков и непонятно с чьего голоса дразнит «чертякой» и «нечистой силой». Владимир кличет обидчика «выблядком» и строит в отместку нечастые, но диковинные пакости. К примеру, не так давно в кроватке Агафона вдруг оказалось единомоментно около сорока мышей. Две или три из них укусили мальчика, и укусы болят посейчас. Никто не видел, но все в доме абсолютно уверены, что мышей приманил Владимир. Он и сам того не отрицает. Но как, скажите на милость, он это сделал?!

Для меня несомненно одно: Владимир – психически нездоров (как и его отец). У него уже бывали эпизоды, напоминающие летаргию. Он склонен к стереотипным движениям и эхолалиям. Его фантазии вычурны и болезненны. В общем-то он довольно неприятный и болезненно упрямый ребенок, и уже помянутый мною Кашпарек – единственный в усадьбе, кто может с ним сладить практически всегда. Впрочем, довольно значительную часть времени Владимир проводит в лесу, на попечении своего деда-лесника, психически больного отца (моего бывшего пациента Филиппа Никитина) и «колдуньи Липы», пожилой местной знахарки-травницы. Последнюю я имею намерение посетить – кроме исследовательского любопытства к ней самой, как к явлению, я надеюсь, что она сможет дать мне какие-нибудь полезные сведения о развитии и особенностях Владимира, которого наблюдает с рождения…

* * *

– Мы все попадаем в ловушку к старости. Годами и десятилетиями копим силы, деньги, опыт, развиваем ум, различные полезные навыки, приобретаем мудрость и терпеливость, но когда наконец приходит время всем этим воспользоваться, оказывается, что уже поздно и жизнь списала нас со своих счетов, выпустив на все свои соблазнительные лужайки новую поросль – молодых и бестрепетно нетерпеливых, без денег и совершенно без мудрости… –

Колдунья замолчала, сложив на округлом, обтянутом вышитым передником животе пухлые короткопалые руки.

Адам с интересом оглядывался по сторонам – в избушку-полуземлянку он попал первый раз в жизни, да и сказок русских про бабу Ягу и избушку на курьих ножках ему в детстве не читали и не рассказывали.

Люша, стоя у стены, дразнила травинкой филина Тишу. Огромный и грозный на вид Тиша, не заводясь по-настоящему, сидел на специально прибитом к стене суку и лениво щелкал клювом. Владимир играл с кошками. Большой, угольно черный кот воротником разлегся у него на плечах. Еще один, серо-полосатый, с громким урчанием ходил вокруг сидящего на дощатом полу мальчика, обтираясь боками об его суконную курточку. Рыжий котенок-подросток, грациозно изгибаясь, ловил пляшущий бумажный бантик, привязанный к обрывку бечевки.

Помимо картинно большого и закопченного котла, свисающих с балки пучков сушеных трав, филина, черных кошек и прочих традиционно колдовских атрибутов, явно или неявно предназначенных для запуска работы фантазии посетителей, на грубо сколоченной полке остроглазый Адам разглядел подшивку московского акушерского журнала, справочник по детским болезням и несколько переводных французских романов. А все выстроившиеся на отдельной полке темного стекла склянки (с зельями?) были с наклеенными этикетками и подписаны аккуратным округлым почерком.

«Не такая уж она колдунья из леса», – подумал он.

– Липа, ты это кому про старость рассказываешь? Нам? – спросила Люша.

– Да себе, конечно, – улыбнулась колдунья. – Все, кто долго один прожил, такую привычку имеют – сами с собой говорить…

– А я вот почти и не жил один, – поддержал разговор Адам. – В Москве у меня была большая семья, и сейчас тоже – жена, трое детей. Но, когда я работаю в лаборатории, постоянно сам себе вслух рассказываю, что делаю, иногда даже спорю сам с собой. Отчего так?

– Значит, в этой лаборатории и есть твоя главная жизнь, а в ней ты один-одинешенек, и поговорить-то тебе не с кем…

Адам отметил, как правильно Олимпиада выговорила явно знакомое ей слово «лаборатория» (большинство простолюдинов коверкали его так или иначе), потом кивнул, соглашаясь с сутью высказанного, и видимо закручинился.

««Один-одинешенек» – как это она тепло и верно сказала, – думал он. – Так могла бы сказать Раиса. Но Раиса любила погибшего серба-террориста и уехала в свой московский мир купеческого вдовства… А поговорить на любую научную тему я всегда мог с Аркашей. Но его больше нет на свете…»

– Адам Михайлович, бросьте себя жалеть, – сказала Люша. – У вас от этого какое-то собачье лицо делается. Хотя вы вообще-то красавчик…

– Да, конечно…

Здесь имелась несомненная странность. Он был психиатр и давно привык к самым диким и вычурным реакциям своих пациентов. Но прямые выпады Любовь Николаевны смущали его неизменно и оставляли словно бы голым и беззащитным.

– Так что ж Владимир?..

– Да тут, мне кажется, уже с самых родов, если не с материной беременности смотреть надо. Мы ведь тогда с другом вашим насилу его достали. Воды задолго отошли, всухую рождался, и ручка была вся переломана. Но если б не доктор Аркаша, так и не жить ему вовсе…

– Расскажи, Липа! – потребовала Люша и жадно («Который уж раз? Третий али четвертый?» – попыталась вспомнить колдунья.) выслушала подробности о том, как Липа с Аркадием Андреевичем принимали роды у горбуньи Тани.

– А вот эти его стереотипии, то есть одинаковые повторяющиеся движения… – спросил по окончании рассказа Адам. – Они как-то меняются с возрастом? Их становится больше, меньше?

Липа задумалась, формулируя ответ.

Адам с неудовольствием смотрел вниз, на обтирающуюся об его ногу трехцветную кошку. Аккуратно отутюженная брючина прямо на глазах покрывалась шерстью. Адам хотел было отпихнуть кошку ногой, но потом вспомнил, что ему не придется объясняться по этому поводу с Соней, а о чистоте его брюк позаботятся слуги Синих Ключей, и решил оставить все как есть.

– Когда нервничает или боится, тогда больше, конечно, – сказала колдунья. – Качается, головой может об стену стучать, иногда возьмет плашки деревянные или кружки в обе руки и во дворе у Мартына или у меня на поляне кружится…

– Такие вещи часто усиливаются, когда больному нечем себя занять, – заметил Адам. – Может быть, какое-нибудь развивающее занятие, когда ему скучно, сумеет…

– Да ему скучно никогда не бывает, и никоторый человек ему при том не нужен, – возразила Липа. – Не знаю уж, как это выходит, но Володя не только вон с кошками, но с любым пауком или там крысой сообщаться может. Помнишь, Люша, как на Яблочный Спас он летучих мышей за собой с фонарем по лесу водил? Идет и смеется, а они так и вьются над ним, там и вьются. Одна и вовсе в волосьях его запуталась, после выстригать пришлось…

– Помню, как же, – усмехнулась Люша. – Филипп тогда жаловался, что она его за палец укусила, а в деревне стало одной легендой больше… Когда Владимир в лесу живет, и когда Мартын с Филиппом не забывают ему Липины травки давать, он спокойней и разговорчивей. И фокусов всяких значительно меньше. Но не могу же я его вовсе здесь позабыть!

– Травки, нормализующие психическое состояние? – тут же насторожился Адам. – А не могли бы вы рассказать об этом поподробнее, уважаемая Олимпиада… простите, не знаю как вас по отчеству…

– Все кличут колдуньей Липой, и ты так же зови, – добродушно улыбнулась хозяйка избушки. – В первую голову, это, конечно, пустырник, затем дягиль и аир, то есть корневища его…

Адам с Липой, заинтересованно склонившись друг к другу, принялись обсуждать возможности и тонкости лечения психических болезней с помощью травяных отваров, припарок и настоек. Владимир, словно услышав чей-то зов, с силой распахнул разбухшую дверь, выпустил Тишу и котов в сгустившуюся уже темь, всунул ноги в валенки, накинул шубейку и сам вышел вслед за ними. Люша проводила его взглядом, но даже не попыталась остановить – она знала, что Владимир не теряется в лесу ни днем, ни ночью, ни летом, ни зимой. Простуды его тоже – тьфу! Тьфу! Тьфу! – не брали.

Рассеянно поглаживая оставшегося в тепле рыжего котенка и глядя на темноволосый затылок Адама, Люша пыталась сложить в голове все кусочки никак не складывающейся мозаики или хотя бы понять, что же она своими глазами видела накануне…

* * *

Здравствуй, милый Аркадий!

Пишу тебе, с трудом вырвав минутку.

Вокруг меня нынче столько народу, что как бы людьми не захлебнуться. И дел масса. Куда не спрячешься, везде отыщут. Ты спросишь: мне нравится?

Конечно, нравится, ведь более всего на свете я боюсь возвращения той стены, которая когда-то отделяла меня от всех людей и разбилась в ночь усадебного пожара. Иногда по ночам мне снится, что она снова стоит, и тогда я просыпаюсь от собственного ора, с мокрыми глазами и подмышками, и трясущимися руками и ногами. Ты ведь помнишь, как это бывает? После таких снов ты битый час носил и укачивал меня на руках. Хорошо, что я мелкая и легкая, а ты – кряжистый и сильный. Тут редкий случай, когда я радовалась своим небольшим зверушечьим размерам. А вообще-то мне всегда хотелось быть рослой и величественной, с гладкими тяжелыми волосами – вот как Марыська Пшездецкая или памятник Екатерине Великой в Петербурге около театра.

Теперь меня успокаивать некому. Но я же умею – сама. Всегда умела, а особенно с той минуты, когда Грунька с Голубкой исчезли, растворились за завесой дождя, а я стояла одна и понимала: вот я. И вот передо мной мир. А стены нет.

Все, кто про меня знает, думают: вот, жила себе дворянская девочка припеваючи в усадьбе, все вокруг нее прыгали, ее прихотям угождали, живые люди ей в игрушках ходили. А потом – сразу вот какой ужас: все погибли, а она на Хитровке – голодала, холодала, нищенствовала и продавала себя за кусок хлеба. И я, если придется, киваю важно: да, да… И ты, когда мы познакомились, так же увидал. А ведь это все вранье! Только Марыся правду знает и Камиша-покойница еще, хотя она по своему жизненному устроению вряд ли понимала все до конца. Мне, если с прежним сравнить, на Хитровке было просто замечательно хорошо! Именно потому что стены этой страшной, об которую колотишься вся в невидимую кровь, а тебя не слышат, не слышат, не слышат… не было, и я к этому постепенно привыкала. На Хитровке, как в любой миске объедков и обносков – проще всего отыскать и распробовать любой вкус, любое чувство, любой характер. И никаких тебе ограничений, как после у дядюшки Лео и его итальянцев – тут об этом не скажи, туда не взгляни, это руками не ешь, здесь не харкни и не сморкнись, даже если в горле першит, или сопля течет… Кстати, про кусок хлеба – это тоже неправда. Никогда я за хлеб не продавалась, только за пирожные, и не меньше двух штук – уж очень я их любила… Да ты помнишь, наверное… А я помню, как на Хитровке первое время просто давилась впечатлениями, едва ль не блевала от них. И все равно, как с голодного острова – хватала, хватала жадными пальцами. Если уж вовсе невмочь, пряталась тогда в какую-нибудь щель и сидела закорючкой: большими пальцами уши заткнуты, четырьмя глаза прикрыты и еще двумя – ноздри. Сижу и слушаю, как кровь в голове шумит. Так море, наверное, плещется, но я его безо льда так никогда и не видала и не слыхала…

Сейчас также сижу, спрятавшись ото всех, и тебе пишу. Ты – моя кровь, мое море. Ты – навсегда во мне. Слышишь?

Был бы ты рядом, объяснил бы мне про своего лучшего друга Адама.

Он приехал, привез Луизины стихи ко мне. Зачем? Спрашиваю его: что ж мне следует – поехать в Петербург и украсть ее из вашего желтого дома? На заимке от жандармов спрятать вместе с Филиппом и Владимиром? Будет ли это ей лучше? Или найти этих террористов и попросить их переправить ее через границу? Да ведь нынче война…

Он говорит: безумная ерунда. Чего же хотел?

А вчера и вовсе странное дело. У конюха Фрола заноза на сгибе руки загнила. Я хотела, чтоб Адам посмотрел. Хватилась – нигде его нет, и не сказался никому. Грунька Агафона на саночках с горы за домом катала, указала мне: к амбару он пошел. Я туда. И вправду – Кауфман в старом амбаре, и руки грязные, как будто он землю копал. Я говорю: Адам Михайлович, что это вы тут? Он взволновался весь, побледнел, начал нести какую-то околесицу, дескать ему показалось, какой-то зверек, хотел убедиться… Да он же зверями вовсе не интересуется, если только опыты на них ставить, и даже собак с лошадьми боится, это я еще прежде поняла… Так что же он там? Прятал что-то? Доставал? Нелегальное? Разве он тоже, как и ты, революционер? Вроде нет… Или еще, я слыхала, многие врачи морфинистами делаются… Может, он тоже…? Ведь работал, как рассказывает, в Петербурге едва ли не круглые сутки. Больница, госпитали, лаборатория… И как же мне тогда ему помочь? Или что?..

А может это я все придумала, а он просто гулял себе, и у него от подневольного обжорства внезапный понос случился… Это ведь со многими бывает, кто к нашей Лукерье по первому разу в лапы попадет. А Адам сложения деликатного, и со мной ему, понятное дело, про понос было объясняться не с руки…