От этого визита за версту несло странностью.

Раннее утро (Люша доподлинно знала, что Катиш редко просыпается прежде полудня – привычка еще артистических времен).

Темные круги вокруг всегда спокойных глаз Катиш. В самих глазах – какое-то тоскливое беспокойство. Ее никому не известный спутник – высокий, немолодой, нескладный, носатый, с большой головой и огненно рыжими волосами. Одет вроде бы прилично, но так, что Люше отчего-то вспоминаются спившиеся литераторы и актеры с Хитровки. В его ореховых глазах – то же выражение, что и у Катиш.

– Ивану Карповичу хуже? – сразу спросила Люша.

– Нет, слава богу, все в порядке, как вообще быть может, – ответила Катиш и представила своего спутника. – Егор Соломонович Головлев, старый знакомый… Любовь Николаевна Кантакузина…

«Отчество, должно быть, подлинное, а имя и фамилия – псевдоним. Или кличка,» – подумала Люша.

– Мы по пути заехали… Я Варечку поглядеть хотела…

– Да ради бога. Но только что ж на нее глядеть? – пожала плечами Люша. – Когда не спит – хнычет, ест или пузыри пускает. Интерес великий.

– Ты не понимаешь, – закатила глаза Катиш.

– Где уж мне, – ответила Люша.

Егор Соломонович молчал, похожий на пугало на оглобле.

– Пожалуйте чай пить…

Лукерья уже приготовила глазурованные горшки с тремя видами каши – пшенная с курагой, ячневая с травами и рисовая с изюмом – и теперь раскладывала по мисочкам повидло, варенье и свежевзбитые сливки. Сама Лукерья редко покидала кухню, но разведка у нее была поставлена прекрасно – касательно гостей она каким-то образом всегда все знала наперед, лишь только они миновали вазы на въезде в усадьбу. Садовник Филимон говорил, что если бы Лукерью обучить немецкому языку и заслать на кухню к кайзеру Вильгельму, так все германские планы были бы у нас как на ладони.

– Нешто Вилхельм этот не человек? – невозмутимо отзывалась Лукерья на инсинуации садовника. – Пришлось бы, и его накормила.

Национальных, сословных и религиозных различий кухарка не признавала категорически и делила всех людей на разряды исключительно по размеру их аппетита. В Синих Ключах на первом месте неколебимо стояла худышка Атя, которая в любое время дня и ночи, похваливая, могла съесть тарелку-другую какого-нибудь блюда Лукерьиного приготовления.

Гости ели плохо: едва поковырялись ложечкой в каше и отщипнули по кусочку от теплой булочки с рассыпчатым домашним сыром. Тянули и тянули крепкий чай – Катиш, прихлебывая, с блюдечка, Егор Соломонович – из чашки с синими васильками, с сахаром вприкуску.

Потом посмотрели на спящую со сжатыми кулачками Варечку. Катиш явно хотела всплакнуть от умиления, но сдержала себя.

Молча перешли в гостиную с Синей Птицей.

«Фокус, что ли, им показать? – подумала Люша. – Или сплясать, может?»

– Я хочу рассказать вам свою жизнь, – сказал Егор Соломонович, глядя в пол и обводя ботинком рисунок паркета.

«Оп-ля!» – подумала Люша и сказала вслух:

– Что ж, извольте!

Головлев, все также глядя себе под ноги, стал говорить короткими, но правильно согласующимися между собой и выдающими давно пишущего человека, фразами.

– Родился в местечке. Отказался от всех традиций. Тогда это было целое движение, что-то вроде запоздавшего на еврейской улице вольтерьянства. Работал в шахте. Оборотная сторона нашей местечковой медали: не получилось быть выше высокого, хотел стать ниже низкого. К тому времени уже был членом партии. Но в шахте революционеров, ходоков «в народ» никто не искал и никто за мной не следил. Оттуда и имя – Егор Головлев – товарищи говорили, что моя голова как фонарь видна. Под этим псевдонимом писал в газету репортажи о шахтерской жизни. Главный редактор заметил меня, вызвал к себе, дал рекомендательное письмо к Глебу Успенскому, в Петербург. Год решался, копил деньги, два раза приезжал на станцию и уезжал обратно. «Тварь дрожащая или право имею?» Потом все-таки уволился с шахты, приехал в Петербург, сразу попал на какое-то литературное сборище столичного народничества. Успенский был, но сразу ушел по делу. Я не успел дать ему письма, сидел, слушал. Потом все стали одеваться и – по домам. Я – ушел со всеми. Но – куда? Знакомых, родных нет, в гостиницу еврею без «правожительства» нельзя. Ходил по улицам час, другой, третий, пятый… Вдруг вижу – идет человек, окликает меня. Оказалось – Успенский, возвращается из гостей. «Что это вы тут делаете?» – «Гуляю» – «Пойдемте» Напоил чаем, уложил на своей кровати, сам сел в ногах: рассказывайте! Я рассказывал-рассказывал и – уснул. Просыпаюсь, он так же сгорбившись сидит у меня в ногах, а по щеке скатывается слеза… одна… другая… В нем была бездна очарования. Я с другими молодыми готов был ему служить (нас называли «Глеб-гвардейцами»), но он не принимал службы, брал бережно в ладони и возвращал каждого ему самому – очищенным и улучшенным. С его подачи писал в журналах. Он говорил: уезжайте за границу, вы талантливы, но вам надо изжить из себя еврейство, жестокость и обиду. Не послушался. Зря. Потом – партийная работа, арест, баррикады в Москве, снова арест… В 1907 году меня приговорили к повешению. В последнюю ночь товарищи организовали побег, помогли мне перебраться во Францию. Жил там, потом в Швейцарии. С началом войны вернулся в Россию. Теперь все решится здесь.

Люша смотрела с недоумением.

Катиш молчала.

– Спасибо, очень занимательно, – вежливо сказала наконец Люша. – Желаю вам исполнения ваших идеологических чаяний. Я была знакома с одним эсером. Его звали Лука Евгеньевич Камарич. Недавно я случайно узнала, что он погиб на фронте.

Егор Соломонович мучительно вздрогнул длинным телом, как лошадь, которую кусают оводы.

– Лука был моим другом, – тихо сказал он. – Это тяжелая тема.

– Почему? Я помню его легким и остроумным.

– Он таким и был. Позвольте откланяться?

– Да, разумеется. Было очень приятно.

* * *

Над головой – переплетенные ветви в инее. Царственная тишина, нарушаемая иногда едва слышным хрустальным перезвоном – где-то в ключе бьются друг об друга крошечные тонкие льдинки. На дне кружки, что стоит на почерневшей скамье, ледяная корка, но вкус воды уже кисловатый, весенний, и ветер на краю обрыва вздыхает со сдержанным ожиданием.

– Девка Синеглазка, что это было? – спрашивает Люша и выпивает три глотка обжигающе вкусной воды.

Ветер чуть-чуть шевелит кружевной свод. Как из решета, сыплется вниз невесомый снежный пух.

– Если ты посвятил жизнь борьбе за светлое будущее всех людей, так вроде бы надо же и совесть иметь… Или необязательно? – сказал Александр, отложил газету и сделал глоток кипяченого молока из своего обеденного стакана. – Одни напрягают все силы, чтобы сохранить здание, в котором все мы живем, а другие изнутри подтачивают устои…

– О чем ты говоришь? – спросила Люша.

– Снова, впервые с начала войны появились агитаторы. Советы, комитеты… Опять двадцать пять! Крестьяне после всех реквизиций и мобилизаций слушают, развесив уши. Абсолютно необучаемый народ. Как будто им неизвестно, кто туда, в эти советы идет и чем все эти комитеты всегда кончаются… Кстати, у тебя рано утром, кажется, была Екатерина Алексеевна из Торбеево? Иван Карпович здоров?

– Насколько возможно.

– А кто это был с ней? Родственник?

Люша помолчала, потом дернула себя за мочку уха.

– Не могу сказать наверняка, но думаю, что это был убийца моего отца.

Александр подавился молоком и, задыхаясь, вытаращил глаза.

Люша спокойно встала, обошла стол и сильно ударила его по спине раскрытой ладошкой.

* * *

За окном чуть светился нежно-сиреневый весенний закат. Еще голые ветки высоких кустов напружинились и весело тянулись к небу. В них уже просыпалась упрямая, своевольная жизнь. Небо после зимы казалось поднятым вверх, как занавес в театре.

И в маленьком будуаре княгини Ольги Андреевны – радостный, чистый уют, яблоневые дрова потрескивают в камине, розовый пейзаж Клевера на стене, над круглым столиком, на котором чашка шоколада курится ароматным паром.

– А потом мы дали извозчику трешницу и он достал из-под сидения какую-то железную палку. Мы с ним вдвоем (Руди остался в санях) спустились к Неве и по очереди долбили лед. Я быстро взмок, сбросил шубу. Люди подходили к нам, узнавали, в чем дело, смеялись, многие вызывались помочь. Когда дело уже подходило к концу, некий расторопный малый сбегал в винную лавку и принес шампанского. Какая-то девица послала мальчика к живорыбным садкам на Фонтанку, и он притащил оттуда двух живых судаков. Проезжавший мимо франт в полосатом пальто (как после выяснилось – недавно разбогатевший на фронтовых поставках подрядчик) добавил кулек с дюжиной сердитых раков. К тому времени зевак собралось уж десятка четыре. Спустился с набережной городовой, но никакой крамолы в происходящем не нашел, и только усмехнулся в усы. В конце концов, под взрывы пробок шампанского и туш на расческах, который сыграли три присоединившихся к нам гимназиста второго класса, сом, два сазана и раки были отпущены в Неву. Чистая публика во главе с нами на пяти санях поехала в ресторан, чтобы выпить за «святую свободу» рыбьего племени, извозчик и мастеровые получили на водку для этих же целей, а гимназисты, которых не пускают в ресторан и мальчик-разносчик, которому пить водку еще рано, побежали в лавку за конфетами. Мне показалось, что «праздник отпускания рыб» вполне удачно завершил нашу «карнавальную ночь», хотя Руди до вечера ворчал и советовал мне попробовать найти себя в устроителе уличных балаганов.

– Ах-ха-ха! Сережа, когда-нибудь ты уморишь меня своими выходками, – Ольга Андреевна с любовью взглянула на сына и с удовольствием прожевала взятую из вазочки марципанку. – Но Юлия-то, Юлия – ты только подумай! – оказалась тебе под стать. Как же ей удалось тебя, вас обоих так провести? За целый вечер в… как, ты сказал, это называется? Арт-кафе? За целый вечер в кафе не узнать собственную жену, пусть даже переодетую военным, но – сидя с ней за одним столиком и беседуя?!

– Понимаете, матушка, – Сережа смущенно потупился. – Мы с Руди были немного… нетрезвы… можно сказать, не совсем четко воспринимали действительность… К тому же там было полутемно, прилично освещалась только сцена. Ну и, конечно, главное – мне просто в голову не могла прийти такая возможность!

– Ах, Сережа, Сережа… Но… Когда же это все случилось? – с внезапным подозрением спросила Ольга Андреевна.

– Где-то в середине января.

– И ты рассказываешь мне об этом сейчас, спустя почти три месяца? Отчего же?

– Просто к слову пришлось…

– Сережа, не пытайся обмануть свою мать! – строго сказала княгиня. – Если дело касается тебя, я всегда обо всем узнаю.

Молодой князь с трудом сдержал нервный смешок. Если бы его мать узнала хотя бы одну десятую… Но он никогда не позволит ей, точнее, не позволит себе… Сережа Бартенев искренне любил свою мать и говорил чистую правду, когда, целуя пухлые, в кольцах руки, уверял ее, что она – единственная женщина в его жизни.

– Признайся: в этом кафе ты и Рудольф вели себя неподобающе, и Юлия решилась-таки требовать развода?

– Нет, нет… Но, мама, вы, конечно, как всегда правы… У меня есть для вас новость, я волнуюсь и поэтому рассказываю всякую чепуху…

– Говори немедленно! – Ольга Андреевна встала, выпрямилась во весь свой невысокий рост и (сделавшись при том похожей на небольшую упитанную козу) нервически прожевала еще пару марципанок.

– Сегодня с утра Юлия посещала врача…

– Боже! Чахотка?! Я давно говорила, что с ее анемичным сложением и нравом летом обязательно нужно выезжать на воды…

– Мама, нет! Юлия по счастью здорова…

Княгиня округлила рот в форме буквы «о» и, боясь поверить, плотно обхватила ладонями предплечья.

– Сережа… Сережа… Неужели это то, о чем я сейчас думаю?

– Да. Сегодня доктор подтвердил определенно…

– Боже, как я рада! Как рада! Но… Сережа, а кто же отец? Разумеется, мы примем этого ребенка в любом случае, но – это же важно! Какого он круга? Здоров ли, по крайней мере? Есть ли у него еще дети? – по этому всегда можно о многом судить… Ты говорил с Юлией? Может быть, я… обещаю, я буду предельно тактична…

– Мама, остановитесь, – молодой князь напряженно улыбнулся. – Я вовсе не случайно рассказал вам историю с переодеваниями. И сама эта история – совсем не стечение обстоятельств. Этот плагиат «Летучей мыши» подстроила Юлия с помощью своей подруги с вполне определенной целью. Отец ребенка – я.

– Сережа! Господи! – Ольга Андреевна упала на стул и разрыдалась. Молодой князь опустился на пол у ее ног. Она обняла его голову мягкими руками и, склонившись, беспорядочно целовала волнистые, уже редеющие волосы. Волосы были обильно надушены и смазаны маслом, но Ольге Андреевне казалось, что сквозь резкий запах духов она чувствует и узнает нежный младенческий аромат волосиков маленького Сереженьки… – Какое счастье! Какое счастье! – не в силах сдержать себя, громко воскликнула княгиня. – Юленька – гениальная женщина!

Сережа кивнул и медленно поцеловал мать в ладонь судорожно сжатыми губами.