«… Как это было?
Немецкие разведгруппы одевали в австрийскую форму, чтобы мы ни о чем не догадались. Германские офицеры с холмов видели наши позиции, как на ладони.
У нас – недостача оружия и боеприпасов катастрофическая. Прибывшие из отпуска рассказывают: солдаты вновь сформированных полков имеют одну винтовку на троих.
Я бы не стал, как нынче модно в войсках, валить все на нашу промышленность и нерасторопность Англии.
В моем подразделении не было недостатка винтовок. Я историк и потому мы их раздобывали самым простым, веками проверенным и очевидным на войне способом. Свидетельствую сам и повторяю со слов солдат-очевидцев: в этой войне все армии, кроме нашей, собирают оружие на поле боя.
Даже в таком положении против войск «лоскутной империи» мы могли бы держаться еще долго. Но немецкая военная машина это нечто, в соприкосновении с чем живое не выживает. Сражаясь с ними, я чувствовал себя луддитом. Может быть, их следовало бы травить крысиным ядом. Немцы вывезли все местное население, чтобы никто не мог нас предупредить. Генерал Дмитриев понял положение только к концу апреля, но почему-то не запросил подкреплений.
1 мая – день международной солидарности трудящихся – четыре часа гаубичного ада. Потом бросок германских штурмовых групп генерала Макензена. Мы отступили сначала из Горлицы, потом из Тарнова. Через неделю наша армия просто перестала существовать.
Я попал в плен раненным, но сейчас чувствую себя хорошо. Ни в чем особенно не нуждаюсь. Некоторое время вестей от меня, возможно, не будет…»
– Что это значит? Почему – не будет? – Люша с тревогой взглянула на Валентина Рождественского. – Вы можете понять, что он имеет в виду?
– После госпиталя его должны будут определить и доставить в какой-нибудь лагерь, а это всегда неопределенность и бюрократическая волокита, – пояснил Валентин. – Ваш сосед офицер, а для офицеров у них есть отдельные лагеря, там, по отзывам, вполне сносные условия, надо благодарить Бога, что остался жив… Ведь он попал в самую мясорубку. Я подсчитал: 1 мая немцы выпустили десять снарядов на каждый шаг своей пехоты. Если бы мы могли себе такое позволить, Проливы давно были бы нашими…
* * *
Валентин Рождественский уже вторую неделю гостил в Синих Ключах. Его жена, хрупкая Моника Рождественская, отказалась ехать в «какую-то деревню», где летом все – «пыль и мухи», и осталась в Москве шептаться со свекровью.
Юрий Данилович, провожая сына, нежно обнял Люшу за плечи и прошептал: «Спасибо тебе, девочка!»
Люше испытала неловкость, что вообще-то случалось с ней крайне редко.
* * *
Марыся Пшездецкая неторопливо наряжалась в отведенной ей комнате в южном крыле Синей Птицы. Полосатая юбка с широким поясом и сатиновая кофточка на кокетке с рукавами-буфф отлично подчеркивали все, что нужно было подчеркнуть в богатой Марысиной фигуре.
На круглом наборном столике стояли кувшин с парным молоком, высокий стакан синего стекла и тарелка с большим куском расковыренного ложкой вишневого торта с шоколадной глазурью. Сказать по чести – Лукерьины пирожные лишены были всяческой воздушности, а торты выходили тяжеловаты и как-то подозрительно напоминали сладкие кулебяки, исполненные в форме кирпичей или колес. Однако свое экспертное мнение Марыся держала при себе, потому что Люша и усадебные дети лопали Лукерьины кондитерские изделия с удовольствием, а Атя и толстенький Ботя даже норовили ими злоупотребить, после по привычке страдая поносом от сладких излишеств.
С удовольствием глядя в овальное, в бронзовой раме зеркало, Марыся чуть подчернила жженной пробкой брови и тронула губы карминовой помадой. Потом присела на стул, пошевелила аккуратными пальчиками голой ступни, легко склонившись, провела пальцем: нет ли на ногтях какой шероховатости или заусеницы. Заодно, поставив ногу на носок, проверила пятку – не затвердела ли по краям, ведь только вчера купалась с Люшей, Валентином Юрьевичем и детьми в мельничном омуте на Сазанке, а потом играла с ними и бегала босиком по поляне, заросшей разными травками, которые смешной, вытянувшийся за лето на полтора вершка Ботя все знает по именам…
Пятка оказалась в полном порядке.
Марыся взяла с подзеркальника скатанный бубликом розовый шелковый чулок и принялась осторожно натягивать, то и дело оглаживая двумя руками гладкую белую ногу. Рассеянная улыбка блуждала по ее полным губам. Только что начавшийся, наполовину летний, наполовину раннеосенний день обещал молодой трактирщице множество удовольствий.
Лакей Егор, стоя в приоткрытых дверях с тарелкой испрошенных Марысей (вместо не угодившего торта) пирожков, потел, облизывал пересыхающие губы, переминался с ноги на ногу от возникших в нижней части тела неудобств и чуть слышно сопел – представившаяся ему картина волновала его чрезвычайно и истинно по-мужски. Среди мельтешащих под ногами усадебных недоростков, увядших по возрасту горничных, субтильной барыни и ее кирпичеобразной конфидентки Груни – Мария Станиславовна казалась не чуждому романтичности лакею полностью распустившейся и благоухающей розой, усыпанной капельками росы. Никаких субординационных терзаний от нахлынувших на него чувств Егор не испытывал, ибо до кухни и людской не раз доходили красочные рассказы Любовь Николаевны о московской дружбе двух девочек и временах, когда великолепная Марыся Пшездецкая работала помощницей судомойки в трактире.
* * *
Днем катались на лодке.
Горы зелени, нависшей над прудом. Капли падают с весел со стеклянным, гулким звоном. У берега, в тени прячется утка с выводком утят. У них трогательные маленькие клювики и веселые поблескивающие глаза.
Верхами ездили к Синим Ключам. Пили из запотевшей кружки обжигающе холодную воду. Дети собирали в корзинку крепкие боровики со сливочной бархатной изнанкой, играли в прятки среди огромных папоротников, а потом, строя страшные рожи, в лицах изображали для Валентина легенду о девке-Синеглазке.
Марысе казалось, что она попала в волшебную сказку, которую маленькая Люша рассказывала ей когда-то под нарами хитровской ночлежки. Тогда она не верила в существование Синих Ключей и Синей Птицы и считала подружку просто повредившейся умом побродяжкой. Все оказалось иначе – предивно устроен Божий мир, и не нам судить, что в нем может, а что не может свершиться.
Ночь легла на усадьбу теплым, уютным одеялом – уже темная, предосенняя.
Как хорошо, что на свете, кроме светлого дня, есть ночи! Когда гаснут огни, затихают голоса, когда засыпают дети, лошади и собаки, а те, кто не спят, говорят друг другу задыхающимся шепотом самые главные ночные слова, чтобы наутро снова считать их пустяками…
Только звезды лукаво смотрят с далеких небес и все про всех знают, но никогда, никому, ничего не скажут…
* * *
Валентин Рождественский, совершенно обнаженный, стоял у окна. Луны не было видно, она взошла с другой стороны дома, но от ее света весь пейзаж, расстилавшийся перед его взором, казался усыпанным серебряной пылью.
Озеро вдали блестело, как огромная чаша, налитая ртутью. Почти без удивления Валентин увидел, как без седла скачет в одиночестве куда-то в поля хозяйка усадьбы. Ее надобность в этой дикой призрачной прогулке казалась ему сейчас прописанной на скрижалях. За белой лошадью – серебряный шлейф лунной пыли. Если бы мог, никого не обеспокоив, он непременно присоединился бы к ней – почти наяву увидел себя рядом на вороном жеребце в черном развевающемся плаще минувших времен.
Улыбнулся пригрезившемуся, нелепо-романтическому образу, обхватил себя руками, почувствовав горячими ладонями крепкие, захолодавшие плечи, потом – раскинул руки в стороны и тихо засмеялся.
Валентин и чувствовал, и понимал, что впервые в жизни по-настоящему влюблен.
Но не в чудесную женщину, которая сейчас, вольно разметавшись на широкой кровати, спала за его спиной. Она была совершенна в своей чувственной естественности и стремилась угадать все его желания. Она смеялась замечательным смехом, на который отзывалось все тело, и который волнами расходился по ее груди, плечам, бедрам. В городе он никогда не видел женщины, которая умела бы так смеяться. А его собственная жена и вовсе – только слабо улыбалась.
Но Марыся была только частью целого.
Он влюбился не в нее, а в Синие Ключи.
Впервые в жизни он понял отца. Беседуя с ним об отъезде, Юрий Данилович сказал: «Ты обязательно должен там побывать, Валя. Оно того стоит, поверь мне. «Синие Ключи» – знаковое место. Там никто не остается прежним…»
«Знаковое» – какое исключительно верное слово нашел отец! Каждый час его пребывания здесь, в Синих Ключах подает ему особый знак, преображает его. Они с отцом впервые в жизни чувствуют и видят мир одинаково – понимание этого грело ладони и середину широкой груди Валентина и наполняло его душу мятной морозной свежестью. Получившийся температурный контраст субъективно воспринимался как блаженство.
Всю жизнь Валентин Рождественский хотел быть боевым офицером и стал им. Он много раз слышал, а потом и сам не раз говорил перед строем про «веру, царя и отечество» и безусловно верил в то, что слышал и говорил. Когда пришла война, он естественнейшим образом отправился воевать. Но никогда толком он не решался задать себе вопроса: что такое это самое отечество для него лично? Московское детство вспоминалось тяжелой темной мебелью, химическим запахом отцовского кабинета, гулкой холодностью отца и душноватой суетливой привязанностью матери. Петербург – высокородный призрак, замкнутый сам в себе и пускающий на свой теневой карнавал лишь избранные, смутные и спутанные души. Анемичная Моника, на которой он женился, потому что ее семейство прикладывало к тому усилия, а ему пришла пора остепеняться… Они понимали друг друга не больше, чем его мать и отец, а всю свою слабую страстность его жена отдавала мечтам о независимости Польши…
Синие Ключи. Родники, бьющие из-под разноцветных каменных плит. Ручей в тени леса. Ранняя седина скромной лесной березы. Хлопотливый муравейник под розовокожей сосной. Дети, играющие на запруде. Прекрасная женщина, доверчиво спящая за его спиной. Лунная всадница в полях. Серебристые просверки рыб в черном омуте. Шумно-глазастое, васильковое золото ржи…
Широко зевнув, он отвернулся от окна, в три шага пересек комнату и нырнул в пышную, нагретую жарким Марысиным телом постель.
В тепле почти сразу стал засыпать, уплывая, чувствуя необыкновенное умиротворение и целостность. Уже совсем проваливаясь в сон, с границы бессознательности и небытия сформулировал причину того:
Впервые, отныне и навсегда Валентин Рождественский определенно знал, за что он воюет.