«Дорогой Серж!

Ты знаешь, я не люблю отвлеченных умствований – но мысль, которая засела мне в голову, хоть и банальна, все же важна. А для нас с тобой так и очень важна – потому что мы о подобных вещах, согласись, никогда не задумывались. Мы просто жили, и жили безобразно… нет-нет, не жди моралей – моя нынешняя жизнь, благодаря которой я, собственно, это и понял (хоть я и летаю, и счастлив поэтому) – едва ли меньше безобразна. Потому что это война! Как хорошо, что ты ее не видишь. Оттого я и рад нашей ссоре… Однако – вот теперь послушай. Если рождаются дети… если Господь позволяет им рождаться… Ты понимаешь?..»

Письмо осталось незаконченным и теперь лежало в планшете, вместе с тоненьким золоченым карандашом, который Рудольфу когда-то подарил все тот же Серж. Руди просто не знал, как его закончить. Он вообще не знал, как отнестись к факту существования этого ребенка и в письме скорее убеждал самого себя.

А поскольку с убеждениями любого рода у Руди Леттера дела всегда обстояли неважно, то, видимо, и пытаться не стоило. Да, он боялся… он ужасно боялся за жизнь этого червячка там, далеко в Москве или в Петрограде… где они сейчас? – и хотел сказать Сержу, чтобы уж постарался, ведь они оба, черт возьми, отцы…

Не успел.

Он был уверен, что отпуск дадут, учтя боевые заслуги – но не тут-то было. На фронте готовились к большому наступлению. Это была, конечно, тайна – но не для летчиков, которые каждый день отправлялись фотографировать позиции неприятеля. С Рудольфом летал угрюмый штабной майор, присланный специально для исполнения секретного задания. Он почти не разговаривал ни с кем из отряда и наверняка не отличил бы лонжерон от элерона – но в воздухе держался хорошо и замечательно управлялся как со съемочной техникой, так и с пулеметом.

Хуже другое – этот тип, не нюхавший неба, в полете считался командиром и имел право приказывать – ему, асу!

Вот он и приказал. На самом деле Рудольф мог бы не подчиниться, но…

Колючий ветер доставал то справа, то слева – а внизу он сдувал сухой снег с просторных пологих склонов, обнажая длинные полосы темной каменистой земли. Черно-белый пейзаж, будто расчерченная тушью диспозиция на карте. Размытые пятна голых рощиц нарушали геометрию; впереди, в широком распадке, темнели сосны и на их фоне кучкой грязноватого хлама – палатки, строения… деревянная вышка в стороне… Сквозь гул ветра и треск механизма Руди слышал, как майор за спиной возится со своей фотокамерой – снимает и снимает, он еще не сделал всего намеченного, а надо было уже возвращаться, топлива осталось только-только вернуться. Это если чертов «Фоккер» опять не выскочит прямо из тучи!

Мешающего обзору солнца не было – ясный белесый простор, облака слишком высокие, чтобы помешать полету. И серой жестянке, исчерченной крестами – черными на белом – конечно, совершенно неоткуда было выскакивать. Этот «Фоккер» появился в январе и успел за недолгое время погубить три истребителя – пока до пилотов не дошло, что от этого черта надо удирать, а не меряться силой…

Ну что, пора? В который раз он спросил, в пятый или в шестой? Но теперь майор подал сигнал: пора! – и стрекозка на широком развороте набрала высоту. Ветер швырнул Рудольфу в лицо ворох жгучей ледяной изморози – на миг он ослеп, а когда прозрел, впереди слева оказалось неуклюжее летающее нечто… и это, конечно, был проклятый «Фоккер».

К счастью, он был еще далеко. Но приближался быстро… слишком быстро для жестянки всего с одной парой крыльев. И по прямой не удерешь – поймал на вираже, как раз со стороны наших позиций… вот что он там делал? Кого уничтожил на этот раз? Эх, давно бы двинуть ему по крестам!..

Сзади послышалось резкое движение – это майор взлетел к пулемету, очередь прошила воздух… зачем?! Далеко же! Майор и сам видел, что далеко, и подал нетерпеливый сигнал пилоту: давай! Сближайся!

«Он, что, идиот?..»

Да нет, какое там. Просто и ему, как всем, надоел этот наглый немец – а его правда совсем нельзя подстрелить?

Ага, на беззащитном «Вуазене», который вспыхнет, как лучина, от одной пули, попади она в бензобак!

«Ничего ему не надоело – просто славы хочет, штабной придурок… А фотографии, значит, псу под хвост. Вот кто бы мог подумать? Опьянел от высоты?»

«Да сближайся, тебе говорят! Струсил?!»

«Кто струсил, я?!»

Руди заорал вслух – и был уверен, что слышит, как точно так же яростно орет майор. На самом деле это ветер гудел в ушах и стрекотал мотор – а потом все звуки вытеснил пулемет. Они все-таки приблизились к немцу – аккуратно, на одну очередь, а потом – резко в сторону, стрекозка сумеет, она все может!

Конечно, она сумела. Очередь из «льюиса» прошила серое крыло с крестами, и «Фоккер» сразу дал резкий крен, а затем, ниже, вспыхнул огненным цветком. «Вуазен», будто танцуя, обогнул его по широкой дуге – он был куда маневреннее, и вот, оказывается, что надо было делать с самого начала!

Но почему молчит майор?

И что это влажное и теплое как будто бы течет по шее?

Надо скорее возвращаться…

Раненный Рудольф Леттер, собрав все силы, дотянул-таки до своего аэродрома и скончался на следующий день в окружении восхищенных его подвигом и благодарных боевых товарищей.

Орден Святого Владимира 4‑й ст. с мечами и бантом, французский «Военный крест» с двумя пальмами и планшет с незаконченным письмом передали семье.

Сережа Бартенев, узнав о смерти Леттера из газеты, рыдал три дня, потом пил неделю, потом еще десять дней страдал от печеночной колики и наконец твердо постановил себе посетить могилу Руди, где бы она ни находилась, и поставить там прекрасный памятник белого мрамора, увековечивающий Любовь. Рисунок памятника прикидывали вместе с великим князем, который все время страданий неотступно находился рядом с другом и самоотверженно его поддерживал всеми доступными ему способами.

* * *

Снег уютно поскрипывал под ногами. В заснеженных кустах боярышника мелькали алые грудки снегирей.

– А что же говорит Александр? – Надя Коковцева подняла слегка побитый молью воротник пальто и спрятала в него покрасневший от холода нос.

– Он говорит, что мой приезд вдохнул в него силы для новой жизни. И это правда.

– Но тебя в этом что-то не устраивает?

– Всего лишь то, что его «новая жизнь» не имеет ко мне ровным счетом никакого отношения. Только представь: в Александре Кантакузине (!!) внезапно проснулся общественный темперамент. Он сделался активным деятелем Земгора, организует каких-то кустарей в помощь фронту, выступает в уездном и губернском комитетах, по вечерам пишет тексты своих будущих речей и докладов…

– Земгор? Крупная буржуазия и обуржуазившиеся помещики? Масоны во главе с князем Львовым? Да, согласна, это не лучший выбор. Сейчас, когда преступный и антинародный характер этой войны становится все более явным для рабочей и крестьянской массы…

– Надя, мне плевать на политическую платформу Земгора! – Юлия раздраженно крутила в руках горностаевую муфту. – Пойми, мне хочется очень простой вещи: я осмеливаюсь желать, чтобы хоть кто-то ценил меня ради меня самой, а не рассматривал Юлию Бартеневу в качестве ступени развития своей индивидуальности или как ключ к разрешению каких-то своих личных проблем…

– Джуля, поверь, мне тебя очень жаль, но рассуди здраво: разве ты сама не относилась всегда к людям именно так, как только что описала?

Взрезая полозьями снежную пыль, по расчищенной и утоптанной парковой дорожке мимо подруг пронеслись диковинные Атины санки с запряженными в них тремя рослыми псами. Атя, стоя на запятках саней, диковато и весело поблескивала глазами. Следом бежали еще две собаки и трое деревенских мальчишек – в валенках и армяках. На некотором расстоянии сзади трусил похожий на мохнатый бочонок пони Черныш, на котором восседал Ботя.

– Какие чудесные! – рассмеялась Надя.

– Дикость, – пожала плечами Юлия. – Блоковские скифы с «раскосыми и жадными очами»… Да, да, да, Надя, вполне может быть, что я безумна в своих ожиданиях. Но все эти надежды и разочарования кругом меня, связанные с рождением Германа, просто оказались последней каплей…

– Я это понимаю. Но ведь именно Александр предоставил тебе убежище от всего этого…

– Надя, скажу тебе честно: в Синие Ключи меня позвала Люба. Это была чисто ее инициатива. Александру даже в голову такое не пришло, он сам мне в этом признался.

– Ничего себе…

– Как ты понимаешь, я тоже не в восторге. Но это так, и надо иметь мужество смотреть правде в глаза. В Синих Ключах Герман явно окреп и поправился, да и я чувствую себя в общем-то неплохо. Любу я почти не вижу (благо размер дома и парка это позволяет), а Александр, надо признать, со мной очень мил…

– Джуля, всем известно, что именно ты всегда пробуждала в его в общем-то вялой душе сильные чувства. Видишь, теперь он благодаря тебе занялся общественной деятельностью. В принципе, ты могла бы стать его соратницей… Я, кстати, не раз видела в среде товарищей такие случаи, когда любовная связь между женщиной и мужчиной приводила второго члена пары (даже и из буржуазных или аристократических классов) к пониманию сущности исторических процессов, классовой борьбы и роли пролетариата в грядущих общественных преобразованиях…

– Любовная связь?! – Юлия резко остановилась, развернулась к Наде лицом и с силой швырнула муфту на дорожку. Всегда бледные щеки ее горели. – Да у меня нет с ним никакой любовной связи! И у его жены Любовь Николаевны – тоже нет! Александр Кантакузин спит со старой служанкой, с которой (как мне однажды, весело смеясь, рассказала Люба) спал еще Любин отец, Николай Павлович!

Надя ошеломленно поморгала короткими ресницами, потом молча наклонилась, подняла муфту и принялась с преувеличенной деловитостью отряхивать с нее снег.

Юлия сжимала и разжимала кулаки и глотала злые слезы, которые, если им все-таки удавалось пролиться, на морозе моментально высыхали и стягивали кожу вокруг глаз.

* * *

Снегирь перелетел с куста на куст, словно кто-то кинул красное, наливное яблочко. Молодая кобылка Белка сунулась мордой в кусты и отпрянула, наколовшись об шип, злая и обсыпанная сухой снежной пудрой. Люша натянула поводья, остановила гнедого конька-пятилетку и оборотилась к Глэдис Макдауэлл, которая ухватисто расположилась в седле на рыжем, бокастом мерине.

– Глэдис, отчего люди не летают? Это нечестно в конце концов. Если человек действительно царь природы, то ему должно либо летать, либо уж уметь жить в океане. Смотри, большинство тварей живут в трех измерениях: птицы и насекомые в воздухе, рыбы, улитки, всякие там раки – в воде, червячки, мышки, кроты – в земле. И только мы по плоскости ходим, как шахматы по доске…

– Крошка Люша, ты права, но мне уже не нужны эти три измерения. Моя прерия плоская как стол, но она – единственное, по чему я скучаю… Все остальное как будто бы в дымке…

– Не печалься, Глэдис, скоро откроют твой ресторан…

– И что тогда? Что я буду делать в нем? Зачем? Я забыла все причины… Помню только прерию на рассвете, этот оранжево-апельсиновый свет, я никогда не видела его в России… Наверное, это называется старость…

– Глэдис, Большая Глэдис, ты еще вовсе не старая!..

– Да, конечно, Крошка Люша, ты права, the Show must go on («представление должно продолжаться» (англ.) (подразумевается – любой ценой), девиз Бродвея, Глэдис – бывшая бродвейская актриса – прим. авт). Мы с тобой, каждая на свой лад, артисты. А для артиста грех и неуважение к играющей труппе уходить с середины представления. Должно досмотреть все до конца…

– Вон, смотри, у снежной крепости, – указала Люша. – Кашпарек и Оля. Кажется, они опять ругаются… Поедем к ним…

– С Кашпареком нельзя ругаться, – возразила Глэдис, тут же поймавшись на Люшину удочку и вглядываясь в напряженные силуэты дальнозоркими глазами. – Он у вас всегда молчит. За него говорит марионетка. А Оля – кроткая девочка.

– Эта Оля своей кротостью может довести до бешенства кого угодно…

Кашпарек в темном пальто, Оля в светленькой шубке – тьма и свет. Молчат, кажется, даже не смотрят друг на друга. Холод и сверкающий острый снег. Режущие края молодости – об них так легко пораниться, легче, чем об шипы в кустах. Люша не удивилась бы, увидев на снегу вместо снегирей капли алой крови.

– Кашпарек, Кашпарек! – закричала она. – Большая Глэдис потеряла все причины, и помнит только свою прерию, в которой ничего в сущности и нет. А я думаю, что человек – убогое создание, раз не может ни летать как птица, ни в море плавать, как рыба…

Кашпарек двинулся почти незаметно и марионетка голубым с лиловым пятном прыгнула на снег. Против обыкновения не стала дергаться и скакать, только провела рукой по лицу, словно стирая, утишая злую гримасу. После сказала звучно и весомо:

– Есть Бог, есть мир, они живут вовек, А жизнь людей мгновенна и убога Но все в себя вмещает человек Который любит мир и верит в Бога.

«Господи, да он уже совсем взрослый, – подумала Люша. – Что с ним будет?»

– Люшика! Люшика! – Атя кубарем скатилась с санок прямо к ногам гнедого конька. Белка прянула назад и оскалила зубы. Псы коротко, по очереди взлаивали.

– Атька, что?! – черные глаза Кашпарека полыхнули какой-то сумасшедшей надеждой.

«Он все время ждет, – поняла Люша. – Ждет какой-нибудь опаляющей, преобразующей или разрушающей мир новости. Ему в общем-то все равно, что это будет. Но он надеется, что когда это все-таки случится, мир внутри его и мир снаружи наконец-то придут в равновесие. А пока его юность, его страсть сжирает его изнутри и он живет с постоянным ощущением разрывающей боли…»

Она наклонилась вперед и потрепала по шее конька, который все еще беспокоился из-за снующих вокруг собак.

– Люшика, бросай все и поскакали! Ты еще не знаешь – Сарайя вернулся! – торжествующе прокричала Атя.

Хозяйка Синих Ключей распрямилась в седле, медленно поднесла к губам холодную перчатку и осторожно, но сильно вцепилась в нее зубами.

* * *