«Милая Любочка!
Неизменно любящая тебя Мария Габриэловна

Мы очень рады были бы видеть тебя и твоих чудесных дочек на именинах нашей драгоценной Аморе, которые мы планируем отпраздновать 28 сентября сего года. Мне кажется, что в нынешнее печальное время всем, особенно детям так нужны праздники! А у нас, как встарь, будет детский праздник с конкурсами и фейерверками. Энни, несмотря на все ее нынешние, и, признаюсь, не очень понятные мне увлечения, согласилась мне помочь. Ах! Бедный Лео так любил, когда дети веселились и резвились вокруг него! Увы, нынче только его душа сможет посетить нас. Но ты приезжай обязательно, мы все очень соскучились по тебе, да ведь и у тебя именины тоже… все наши домочадцы будут иметь чудесную возможность поздравить тебя и подарить наши скромные подарки. Ждем с нетерпением.

– Грунька! – Люша, подобравшись тихонько, сильно стукнула Груню по плечу. Та вскинулась, резко отмахнулась локтем. Люша, опахнутая воздухом от Груниного движения, отскочила, смеясь.

– Вот и дура выходишь! – проворчала Груня, оборачиваясь и откладывая в сторону Агафоновы штаны, к которым пришивала заплатку. – А коли б я тебя зашибла?

– Не-а, я же ловкая, а ты – неуклюжая, как медведица…

– Вот и дура два раза. Медведи, если им надо, – они знаешь какие поворотливые! Вспомни, как мы девчонками были, зверинец в Калугу приезжал, еще твой отец нас возил – так чего они там вытворяли… Я досель помню!

– Да, – кивнула Люша. – Про медведей, ты, пожалуй, права. Хочешь еще дрессированных медведей и других зверей поглядеть и Агафону показать?

– Чего это? – Груня собрала в три толстые складки узкий лоб, взглянула с подозрением.

– А того. Собирайся сама и Агафона собирай – в Москву поедем, к Гвиечелли на детский праздник. Мария Габриэловна зовет.

– Без нас, – предельно лаконически отреагировала Груня.

– С вами, – притопнув ногой, в тон ей сказала Люша. – А будешь кобениться, уговорю Агафона (скажу, что Владимир не поедет и цирк со зверинцем, так он хоть в пекло) и увезу, а ты и знать не будешь.

Капочку, скажи Феклуше, тоже собирайте. А Олю с Кашпареком я сама обрадую.

– Мальчишка с тобой не поедет, – мрачно сказала Груня. – Он с каждым днем дичает. Как бы кусаться не начал… Ольку жалко, извел ее вконец…

– Еще кто кого извел, – усмехнулась Люша. – Кашпарек – не твоя печаль. Агафона собери, да возьми ему и себе чего-нито из господских одежек – как-никак в приличный дом едем, и праздник опять же…

– Не стану.

– Да кто тебя, дубина стоеросовая, спросил?!

* * *

Выехали поутру на своих, целым караваном – карета, бричка и телега, в которой с самым вызывающим видом, вытянув ноги в больших грубых башмаках, сидела на сене Груня. Наряд ее составлял армяк поверх русского сарафана. Толстые косы высоко уложены на голове и покрыты повойником. Агафон в курточке примостился рядом с матерью, крутил круглой головой и время от времени вставал на четвереньки и подпрыгивал от возбуждения.

Поля сжаты. Над стерней носятся стаи черных птиц – ворон и галок. В бледном небе клином тянутся к югу и кричат гуси.

Уже в Алексеевке, когда настало время выходить на платформу, из-под сидения в большом экипаже на четвереньках вылез Владимир. Встал, аккуратно отряхнул колени, поправил воротник матросского костюмчика, нагнулся, вытащил вслед небольшой, перевязанный крест-накрест узелок.

– Хочу тоже поглядеть, как медведи по приказу пляшут, – спокойно сказал он с изумлением воззрившимся на него Люше, Оле и Капочке.

– Вот паршивец! – всплеснула руками Люша. – Ты только подумай, а?! Чуяло мое сердце, что неспроста он притих! Надо было его загодя к деду Мартыну отправить. Вот сейчас посажу тебя в телегу и с Фролом поедешь Синие Ключи…

– Не-а, – Владимир помотал головой. – Я по дороге сбегу и в лес уйду. Всей Черемошней искать станете, не найдете. Меня навки укроют.

– Кто такие навки? – с интересом спросил Кашпарек, соскочивший с облучка брички.

– Да какая разница! – раздраженно воскликнула Люша. – Коли нам это отродье теперь в поезд с собой тащить…

– Не волнуйтесь, – сказал Кашпарек. – Я за ним присмотрю.

– И то хлеб… – вздохнула Люша.

На платформе сразу сделалось тесно от их компании. Капочка два раза пробежала вдоль длинного деревянного строения с часами на башенке, устала и упала на скамейку. Агафон чинно ходил и осматривал все, что попадалось: фонарь, урну для мусора, места общественного пользования, кусты сирени с темно-зеленой к осени, будто жестяной листвой… Владимир стоял неподвижно и, задрав голову, слушал, как звенит холодный воздух от крика далекого еще поезда.

* * *

Во всех комнатах сияли электрические огни и звучали детские голоса. «Как раньше, как раньше,» – словно заклинание повторяла Мария Габриэловна и то и дело уединялась в дальней комнатке – вытереть кружевным платочком увлажнившиеся глаза.

Самое большое внимание детей, конечно же, доставалось Марселю. Он ходил с важной миной на круглом лице и как будто бы носил на голове кастрюлю с водой. Георгиевский крест сдержанно светился на свежеотглаженной гимнастерке.

– Мио Дио! Ах, Боже мой! Майн Гот! – все эти возгласы Марсель принимал со снисходительным дружелюбием, и с нотками явно наигранной усталости в сотый раз рассказывал желающим о том, как, проводя разведку, захватил вместе с четырьмя товарищами австрийскую батарею и был награжден за это Георгиевским крестом и чином унтер-офицера.

– Так ты, Марсель, прежде, чем война кончится, пожалуй, и в офицерский чин выйдешь? – допытывались гости.

– Это я и не тороплюсь особо, – растягивая слова, отвечал мальчик.

– Отчего же так?

– Я человек молодой, должен на войне бывалых слушать. А они нынче в офицеры не торопятся. Надобно вам знать, что есть все-таки разница между солдатом и прапорщиком в пешем строю, в бинокль она видна превосходно, так все офицеры с шашками ходят, и немцы прицельно бьют сперва их. А мне еще желательно до победы дожить, гимназию закончить, и вообще помирать рановато. Жалованье офицерское, конечно, вдвое, но я в деньгах не так чтобы уж очень нуждался, а что до славы, так я и нынче командую полуротой, и по производстве разницы не будет…

Дети внимали восторженно, взрослые – со сложными чувствами, Риччи не отходил от кузена и чтобы усадить мальчика за рояль, его пришлось буквально отдирать от Марселя. Просьбы гостей не оказывали на ребенка никакого действия, и повиновался он только после того, как кузен сам сказал ему, что хочет послушать – на фронте, дескать, все больше другая музыка слышна, картечь да снаряды.

Риччи сел, раскрыл ноты и заиграл Гайдна. Музыка плыла как дым над разоренной землей.

Марсель закрыл глаза, вспоминая.

Развороченный артиллерией городок на Волынщине. Жители ушли. Перерыв в боях. Никто толком не понимает: отступаем мы, наступаем или выравниваем фронт. Часть размещается в уцелевших домах. Унтер Чернецов зовет Марселя – в комнате с провалившейся крышей стоит старое фортепиано с огарками свечей в подсвечниках. Ноты лежат на полу, как мертвые птицы с распростертыми крыльями. Одинокий треугольный осколок зеркала в пустой раме на стене, остальные осыпались вниз.

– Ну! – говорит Чернецов, огромный ростовский крестьянин, который однажды в одиночку захватил в плен четверых австрияков.

В осколках зеркала дробится комната и боковым зрением видится какое-то движение.

Марселя настигает видение. Та же комната, полная негромкого жилого уюта. Горят свечи, некрасивая еврейская девушка в темном платье, чем-то похожая на кузину Луизу, неуверенно подбирает простую, но очаровательную в своей простоте мелодию. Потом кто-то вбегает, кричит на непонятном языке. Девушка испуганно вскакивает, ноты падают, большие глаза девушки влажно блестят в темноте…

Отчего-то Марсель точно знал, что сейчас девушки уже нет в живых.

Он поднимает валяющуюся в углу круглую табуретку и садится к инструменту. Пятая часть клавиш не отзывается на его прикосновение. Раненная музыка, спотыкающийся шаг. Бессмертный Реквием Моцарта по погибшей девушке.

Слезы застилают глаза, пальцы вспоминают и играют сами. Какое-то неотчетливое движение сзади. Дрожь в позвоночнике от чужого присутствия. Марсель оборачивается и видит, что комната полна солдат. Все слушают, замерев, иногда шикая друг на друга. Он играет венский вальс, потом, до хруста стиснув зубы, итальянский народный танец, потом «Яблочко», «Шар голубой» и еще что-то услышанное уже в окопах, краем уха… В семье Гвиечелли издавна передается талант к музыкальным импровизациям… Солдаты сначала притопывают, а потом пускаются в пляс, кружатся, как дети, взявшись за руки. Кто-то зажигает огарки, а потом меняет свечу. Звезды смотрят в пролом крыши. Поручик Иващенко, только что вернувшийся в часть после лечения в госпитале, стоит на пороге, поигрывая стеком и желваками на скулах. В похожей на серый мох бороде унтера Чернецова блестят капельки… пота?

Кружится, кружится детский хоровод.

Уже показали кукольный спектакль, попили чаю с настоящим сахаром и бисквитными пирожными (далеко не всем нынче доступная роскошь). Весело сверкают блестки костюмов, переодетая Коломбиной тетушка Катарина веселит самых маленьких. В углу, за кадкой с большой пальмой спрятался Агафон. Вытащить его оттуда невозможно даже насильно – он распяливается об стенки и кадку всеми руками, ногами, спиной и головой, как краб, о котором когда-то рассказывала Риччи и Розе покойная Камилла Гвиечелли.

Вокруг Кашпарека собрались дети постарше и кое-кто из взрослых. Марионетка все время в движении, пародирует гостей и время от времени отпускает рискованные шутки.

Потом слабым, но очень верным голоском поет итальянскую арию Роза, а Энни аккомпанирует ей. Вслед Оля танцует в белом трико и крохотной пачке. В ее гладко уложенных волосах – сверкающий хрустальный венчик, в маленьких ушах сережки-капельки. Несмотря на костюм, танец девушки отчетливо тяготеет не к императорскому балету, а к уличной ковровой акробатике. Растяжка Оли такова, что она может стоя прижать длинную ногу к уху. Дети и подростки клана восторженно повизгивают (все Гвиечелли музыкальны и художественно одарены, но неуклюжи в крупной моторике и к тому же сравнительно коротконоги). Мужчины закатывают глаза. Марионетка и Кашпарек демонстративно отворачиваются и смотрят в окно. Владимир (единственный из малолеток, кто не боится марионетки) разворачивает ее руками к импровизированной сцене и, присев, шипит кукле в ухо:

– Смотри, Кашпарек, смотри! Надо смотреть, когда красиво, и отворачиваться, когда страшно или с души воротит!

– Ты еще малый, – отвечает сверху Кашпарек. – Не понимаешь покуда. Мне нынче от красоты этой как раз страшно так, что мочи нет.

– Тогда ладно, – сразу же отходит Владимир. Его самого так часто не понимают окружающие, что его ум, несмотря на малый возраст, легко вмещает в себя идею множественности позиций.

По окончании Олиного танца Майкл Таккер аплодирует оглушительно, с почти неприличным энтузиазмом.

Когда возбуждение, вызванное едой и выступлениями, стихает, и просторные комнаты старой квартиры постепенно заволакивает светлая, как золотистая пыль, детская удовлетворенная усталость, в гостиную выходит маленькая Аморе в черных бархатных башмачках и серебристом газовом платьице. В ее светлорусых волосах – большой бант. В руках у нее – крошечная скрипка. На лице – гримаска недетской и отстраненной сосредоточенности.

– Боже, глядите, скрипачка! Именинница! Просим, просим! – с умиленно увлажнившимися глазами восклицают собравшиеся.

Аморе вскидывает инструмент к подбородку, пробует струны смычком и вдруг начинает играть с неожиданной яростной экспрессией, плотно зажмурив глаза и содрогаясь всем худеньким телом.

– Мио Дио! Аморе! Мы же договаривались… – прижав дрожащие пальцы к губам, шепчет Мария Габриэловна.

Гости слушают и смотрят в немом ошеломлении.

Кашпарек делает шаг вперед. Владимир присаживается и трогает пол ладонями, словно ловит от наборного паркета таинственные вибрации, сопровождающие игру маленькой скрипачки.

Из-за кадки торчит круглая голова Агафона, на его лице выделяются обычно малозаметные, а сейчас жадно распахнутые и как будто бы даже приподнявшиеся на стебельках (как у того же краба) серые глаза.

– Что это? Что она играет?!

Среди собравшихся есть профессиональные музыканты. Даже они не могут угадать произведение, которое исполняет Аморе.

– Этого никто не знает… – вздыхает Мария Габриэловна. – Я просила ее, она мне обещала, что сыграет «Аллеманду» Верачини…

– Но это же удивительно… Вдохновенно… Такая маленькая и столько страсти… Восторг!

– Увы! После такого она обычно заболевает… – Мария Габриэловна стискивает старые кружева, как будто бы ворот синего платья душит ее.

– Сиротиночка наша!.. Не знают оне, чего она играет, как же… По матери она тоскует, вот оно музы́кой наружу и выходит… А потом жар, лихоманка и – в постельку. Чего уж тут не понять… А без мамки-то, как ни крути, какая жизнь?!

Груня со Степанидой пьют чай вприкуску в каморке Степаниды. Четвертьведерный самовар уютно сипит. У иконы, увитой бумажными цветами, горит красная лампадка.

– А без папки? – спрашивает Груня.

– Э-э, милая! – удивляется старуха. – Да ты никак разумеешь, чего я говорю! А говорили: глухая, глухая!

– Я по губам разбираю. Ты на меня гляди и говори, оно и ладно будет.

– Вон оно как… Да ведь папка-то что – мужик… Его дело мужиковское. Вон мужа моего через год после свадьбы в солдаты забрили и сгинул, а теперича даже и лица-то его вспомнить не могу… Дите вот не уберегла – это и доселе жаль! Унесла сыночку моего горловая болезнь… Тогда с горя и в город в прислуги подалась, и к Камилочке Аркадьевне с рождения ее душою привязалась… Да видно несчастливая моя доля – и ее пережила. А уж как нынче Любочка начнет кашлять да на горлышко жаловаться, так у меня сразу все внутри и крутит, и крутит… Не ровен час тоже помрет…

– Типун тебе, Степанида, на язык! – рявкнула Груня. – Ты хоть и не глухонемая, а ведь когда и промолчать не грех!

– Верно оно, верно – зря я болтаю! Прости, Господи, и не слушай меня, дуру старую, – истово закивала Степанида и, оборотившись к иконе, трижды перекрестилась.

Люша поманила Агафона пальцем. Он отвернулся и принялся ковырять пальцем стену, обитую голубой тканью.

– Пойдем, важное скажу.

Агафон неохотно простился с пальмой и боком, оглядываясь и словно отовсюду ожидая нападения, поплелся за Люшей.

Тут же из-под рояля на четвереньках вылез Владимир и двинулся следом.

– Ты – останься, – безапелляционно велела Люша.

В полутемной комнате были наспех свалены театральные ширмы и костюмы, пахло пудрой, блестки на пышных юбках светились как льдинки в снегу. Зеркало – одно из тех, что, кажется, уже ничего не могло отражать – казалось открытой дверью непонятно куда.

– Ты чего такой? – спросила Люша у Агафона. – Лесной Володя и то бойчее тебя сегодня выглядит, он даже в хоровод один раз ходил и Кашпареку представлять помогал. А ты как мешком стукнутый… Может болит чего?

– Мамка сказала: вперед не вылазий, а лучше и вовсе подале держись. Эти люди-итальянцы не нам, черной кости, чета. Да я и сам теперь гляжу, не дурак небось…

– Гм-м… А вот отец твой в свое время по-другому счел… – пробормотала Люша. – Но я тебя сейчас вот что спрошу: ты тайны хранить умеешь?

– Умею, – набычился Агафон. – Хочешь побожусь?

– Божись!

– Вот ей-богу никому не скажу!

– Ага. Значит никому – ни Атьке с Ботькой, ни Володе, ни даже Груне, мамке твоей, никогда нипочем не скажешь. Так. Теперь тебе придется мне на слово поверить, и объяснений не просить, потому что их у меня для тебя нет. В общем такое дело. Ты Аморе, маленькую девочку, которая на скрипке играла, видел?

– Видел, – кивнул Агафон. – Она ангел?

От его слов Люша закусила губу и судорожно сглотнула:

– Черт! Черт!.. Это я не про Аморе, конечно, и не тебе… Просто именно этими словами твой отец спросил про мать Аморе, когда ее впервые увидел… Агафон! Ты должен запомнить эту девочку. Сейчас ее зовут Любовь Львовна Гвиечелли, она считается сиротой, и она навсегда, что бы ни случилось, и как бы не обернулась твоя, ее и общая жизнь – под твоим покровительством. Ты должен будешь оберегать ее, помогать ей всем, чем сможешь… Ты станешь делать все это потому…потому что сирота Люба-Аморе – твоя сестра по крови. И ни о чем меня не спрашивай! Это так – и точка.

– Хорошо, Люша, – серые глаза Агафона зажглись радостью и торжеством. – Я еще немного подрасту и все сделаю, как ты сказала.

– Я на тебя надеюсь, – закончила Люша и со свистом выдохнула воздух сквозь сжатые челюсти.

В тусклом зеркале за ворохом батиста и газа легко сдвинулись бесформенные тени.

Медведь в зоологическом саду стоял на задних лапах, а переднюю протягивал зрителям в ожидании подачки.

– Ишь, сахарку просит, – ни к кому особенно не обращаясь, сказал стоящий рядом с Люшей и детьми солдат, опирающийся на костыль. – А кто ему даст? Самим не хватает, люди по всей Москве с утра в хвостах за хлебом стоят, а сахар и вовсе по карточкам…

Капочка развернула и бросила медведю конфетку. Мишка ловко поймал ее и тут же слизнул.

– Ах ты! – зло сказала баба в платке, поднявшая ребенка, чтобы тот мог получше разглядеть медведя. – Лучше бы моему дитю отдала! Третье лето ему минуло, а конфет никогда не пробовал… Когда только эта проклятая война кончится!

– Да баре лучше зверю отдадут, чем тебе! – насмешливо сказал кто-то позади бабы. – Им же и война в толк идет, вон, гляди, какие детишки гладенькие…

– Не довольно ли уже народной кровушки пролили-попили?

Капочка растерянно оглянулась, на глазах у нее блеснули слезы – другой конфетки у нее не было.

– Пошли дальше посмотрим, – резко сказала Люша.

На сцене-раковине играл оркестр. Прочие двинулись дальше, а Агафон заворожено смотрел на огромный, завернутый спиралью, блестящий раструб бас геликона.

– Бу! Бу! Бу! – передразнил он его и, потрясенный музыкальной мощью неизвестного ему инструмента, оборотился к остановившемуся позади него Владимиру. – Володька! Во как?!

– Глупо, – тут же оспорил Владимир. – Глупая труба. Девочка-ангел играла лучше. Ее музыка – почти как наш ручей весной, в половодье.

Агафон тут же помрачнел.

– Ты, Володька, про тую девочку позабудь совсем, – тихо и веско сказал он. – Она во все дни моя.

– С чего это? – Владимир одновременно оттопырил губу и зад, и повернулся боком, чтобы Агафон видел, как шевелится в штанах хвостик – мальчик знал, что это как-то особенно бесило его вечного противника.

– А с того. Люша мне навсегда поручила, я ее стану охранять, а ты иди в лес, с пнями разговаривать. Там тебе самое место!

– Люша? Тебе?! – Владимир на мгновение задумался. Агафон при всех его недостатках не отличался склонностью к фантазиям на ровном месте. Но – девочка-ангел и Агафон, деревянный, словно вытесанный из полена человечек Пиноккио, про которого недавно читала мальчикам Оля… – Да не может того быть!

– А вот и есть!

– Врешь!

– Не вру!

Когда прибежавшие на шум Люша и Кашпарек растащили мальчишек в разные стороны, оба были в грязи и в юшке из разбитых губ и носов, и оба рычали, как дикие звери, которым самое место именно в зверинце. Владимир, против обыкновения, даже не пытался увернуться или убежать, и дрался также зло и отчаянно, как Агафон. О причинах столь радикального сражения в публичном месте ни один из мальчиков ни сразу, ни потом не обмолвился ни словом.