Бледная девица с губами вампира и косой челкой поперек лба принесла только что написанный ею роман «Тебе Единому согрешила». Требовала публиковать по главе в каждом номере, обещала просветление публики уже к четвертой главе и непременное окончание войны к седьмой. Всего глав было сорок девять. Эстетический анархист (в миру ветеринар с обширной городской практикой) принес Манифест своей организации. В первом абзаце манифеста было сказано: «Любая власть является высшим злом! И Зло, и Власть – имманентно притягательны для человека. Поэтому Власть возьмем мы – эстетические анархисты! И этим примем на себя все Зло мира и одновременно искупим его!» Дальше на целую строчку шли восклицательные знаки. Максимилиан пообещал, что напечатает Манифест без редактуры, если автор позволит заменить в нем все восклицательные знаки вопросительными. Это придаст разделу нужную дискуссионность.

«Ну вот, все, все издеваются, – плачущим, капризным голосом сказал ветеринар. – Но вы еще узнаете!»

Журнал назывался просто – «Мысль». В прокуренном насквозь помещении царила вечная путаница в бумагах, умах и деньгах. Перед каждым выпуском казалось, что не хватит денег. Как-то выкручивались. После каждого номера ожидали непременного закрытия журнала от цензуры. Не закрывали. Но не потому что не за что (утешали себя создатели журнала), просто цензоров, видать, не хватает – разве уследишь за всеми 534 петербургскими журналами?

Смелые мысли (свои и чужие) главный редактор Максимилиан Лиховцев ловил для журнала сачком. Они (мысли) проворно уворачивались. Нет мыслей, есть постепенно высасывающая подкожный жирок обывателя дороговизна, вырастающие каждый день очереди за хлебом, усталость от войны и всеобщее (но у каждого на свой манер) ожидание «последних дней». Иногда хотелось прямо так и написать. Но тогда уж точно – журнал закроют.

А пока графоманствовали, дискутировали ни о чем, утонченничали, срывали покровы, обнажали язвы… Доколе, дамы и господа? Скучно… надоело…

Однажды вдруг заявился Кантакузин. Как решился уехать – от Юлии, Синих Ключей – в Петербург? Невозможно, однако факт налицо. Оказалось – приехал по делам Земгора, встречался с Милюковым, делал доклад в Координационном Совете по поводу повышения роли кустарных производств Калужской губернии в деле снабжения армии. Разговаривал непривычно тепло, вспоминал со смехом совместные детские проказы, гимназический журнал, в котором Макс тоже был редактором, говорил об ответственности, которой нынче никто не может бежать, тем паче люди с научно-историческим взглядом на события, которых и всегда-то было наперечет… С его слов можно было понять, что нынче таких (с ответственностью и историческим взглядом) осталось всего двое: Лиховцев и Кантакузин. Точнее, не так: Кантакузин и Лиховцев. Когда Макс наконец понял, куда клонит кузен, с трудом удержался, чтобы не рассмеяться тому в лицо. Александр, кажется, вообразил, что из родственно-дружеских связей ему удастся сделать журнал «Мысль» чем-то вроде рупора его внезапно проснувшегося кадетско-либерального красноречия. Небось и в ложу уже вступил по примеру прочих известных земгусаров…

– Алекс, избави меня Бог! – искренне воскликнул Лиховцев.

– Действительность нас рассудит, – обижено-высокопарно ответил Александр, неожиданно напомнив Максу эстетического анархиста-ветеринара. – Самодержавие отжило свое и вот-вот падет, чтобы спасти державу, мы непременно придем к ответственным министерствам, и в этих обстоятельствах альтернативы Павлу Николаевичу я просто не вижу…

– Исполать, исполать вам – тебе и Милюкову, – нервно пробормотал Максимилиан, выпроваживая кузена. – Без меня…

Подсунутая Люшей история Ильи Сорокина – крепостного художника, который вдруг оказался жив и доныне, пришлась как нельзя кстати. Макс хоть душу отвел. Сам ехать не решился (родители, соседи, Александр…Люша, Люша, Люша), но послал своего лучшего корреспондента расспросить старика. Тот расстарался изо всех сил, что-то действительно узнал у постепенно выживающего из ума художника и его близких, где-то додумал, где-то приукрасил… История получилась слегка приторно-карамельная, но уставшая от повседневных ужасов третьего года войны публика, как выяснилось, именно этого и хотела. Фотографии картин Сорокина – лирические пейзажи, жанровые сцены деревенского быта – подтверждали каждую букву обширного, растянувшегося на два номера очерка. Наталия Александровна в очерке явилась бледновато, а вот сам Илья и его оппонент Николай Павлович Осоргин получились, на Максов взгляд, отменно:

«…И тогда, глядя на проникновенную картину Сорокина, где была изображена вторая жена Осоргина, тоже уже умершая, Николай Павлович спросил:

– Что со мной не так, Илья?

– Не знаю, – отвечал ему Сорокин. – Кто я, чтобы вас судить? Но как художник я отчетливо вижу, что ваши женщины всегда печальны…»

В конце очерка автор ввернул что-то об оскудении «дворянских гнезд» и завершил очерк неожиданной фотографией: «Илья Кондратьевич Сорокин за мольбертом, в усадьбе Торбеево (Алексеевский уезд, Калужской губернии), снято третьего дня»

Читатели, а особенно читательницы, плакали светлыми слезами, желали старому художнику творческого долголетия и писали в редакцию грустные письма о том, что теперь, в дни извращения и упадка, подобной любви уже не бывает. Известная в Петербурге галерея Сметанкина срочно отправила гонца в Москву и за очень хорошие деньги купила у молодой трактирщицы, которая почему-то оказалась держательницей большинства работ старого художника, все, что у нее еще оставалось. Экспертам салона Киттера, давнего конкурента галереи Сметанкина, после недолгих, но активных поисков удалось отыскать в разных местах еще десятка два сорокинских работ, которые были немедленно выкуплены у пожилых владельцев, обрамлены в новые рамы и выставлены на Большой Морской. Одна из сравнительно новых картин художника, называвшаяся «Убили ведьму», произвела поистине фурор. Крестьянские фигуры с камнями в руках, стрижи над дорогой, сам воздух картины – все буквально звенело от напряжения. Юная монашенка с младенцем убитой ведьмы на руках, на фоне собирающихся из-за озера туч, смотрелась как аллегория. По всему было видно, что художник не придумал сюжет, а прожил его, являлся непосредственным участником событий.

В первый же день выставки картину за огромные деньги купил разбогатевший войною кожевенно-обувной подрядчик, по сословию – крестьянин Владимирской губернии.

Максимилиан с любопытством наблюдал за внезапным возращением из небытия неплохого художника и с предвкушением ждал заслуженной, как ему казалось, благодарности от Люши. Не дождался. Любовь Николаевна прислала набросок усадебного дома в Песках, сделанный рукой Ильи Кондратьевича (Макс повесил его над своим редакционным столом) и короткое, сумбурное письмо-записку: «…и кстати, Арайя, забыла тебя спросить: как ты относишься к эсерам? Ибо вполне может быть, что твоя деятельность по прославлению бедного Ильи Кондратьевича в конечном итоге идет на финансирование их партии… А кто этот Знахарь, что у тебя в журнале военные материалы пишет? Ты его живьем видал ли? И каков из себя?..»

– Все к черту! – вслух сказал Максимилиан, бросил Люшино письмо в корзину для использованных бумаг и поставил в августовский номер первую главу романа «Тебе Единому согрешила».

* * *

Дневник Аркадия Арабажина

Миллионоустый крик с накренившегося, гибнущего корабля, из шторма, из ночной темноты: Спасите наши души!

Не слышат. Не хотят услышать, потому что союзнический долг, потому что война до победного конца, потому что нужно продолжать… потому что свободная воля, насупротив утверждениям попов, дана далеко не каждому. Если посмотреть правде в лицо – мало кому дана. Те, малая часть, движутся по жизни сами, и делают лишь то, что считают нужным, а остальные – так, дергаются понемногу на веревочках, как Кашпарекова марионетка…

Два миллиона убитых. Столько же в плену. Полтора миллиона раненных. Безропотно, безбрежно, безнадежно… Впрочем, один миллион уже дезертировал.

У моих однокашников-солдат статистически достоверно наблюдаю только два состояния духа: героическое воодушевление и апатия. От одного к другому они переходят практически без всякого промежуточного звена. К упорной целенаправленной поступательной деятельности, к которой, судя по всему, в высшей степени способны германцы, наши в такой же степени не склонны. Скажу даже более того: она им органически неприятна и внутренне безмолвно осуждается какой-то их психической структурой.

По большей части – крестьяне. Откуда бы взялось иное? Я горожанин, но работал на эпидемиях, жил в деревне. Видел все, как оно есть. Полное отсутствие пасторали. Пыльные рябины, погрызенные лошадьми. Крестьянские лошади в коросте, шишках, ссадинах, дети с бытовым сифилисом. Отхожие промыслы: если себя соблюдать (не пить) – 25–50 рублей в год. Девочки с семи лет за ткацким станком.

Когда все упадет и забудется, скажут: при царе была благодать. Не было.

Благородные дамы приехали в военный госпиталь, чтобы поддержать раненных солдатиков. Собственноручно делали перевязки, сидели у кроватей умирающих, утешали, читали Библию. Одна из них – белолицая, белокурая, совсем девочка, увидела на рукаве у хирурга огромную серую вошь и умилилась: «Ах, какая у вас ползет симпатичная… божья коровка!»

Нет исхода, кроме немедленной социальной революции. Даже в офицерских землянках (оплот царизма!) уже не обсуждается: будет революция или не будет? Обсуждается: когда будет?

Где мое место в грядущем и настоящем? Почему я, член партии большевиков, находящийся в самой гуще событий, искренний противник этой бессмысленной войны, до сих пор вне пропагандистской работы? Неужели от страха? Или из ложно понятой благодарности?

Мой недостаток: при достаточном системном понимании событий у меня мало общественного чувства.

После боев и госпитальной механической суеты мне снится родинка. Идеально круглая коричневая родинка чуть повыше локтя. Из нее растут два темных волоска. Во сне я трогаю их губами, а Люша смеется и отбивается от меня, потому что боится щекотки. Я обнимаю ее со всех сторон (это легко, ведь она такая маленькая, да еще норовит всегда свернуться в комочек!) и она стихает. Во сне мне не нужны социальные революции и социальное равенство. Я просто хочу быть с ней.

Ведущее психическое состояние фронта на исходе 1916 года – упадок духа и пассивная покорность судьбе. Что-то в тылу?