«Милый Аркадий Андреевич!

Вот и еще один год почти прошел.

Варечка наша уж уверенно ходит, залезает на стулья и диваны, забирается по лестнице, говорит «мама» «Атя» «Ботя» «Гема» (это Герман, сын Юлии Бартеневой, больной уродливый мальчик, но притом ласковый и, когда не болит его огромная голова, спокойный) и прочие усадебные имена, животных даже больше, чем людей. Из глаголов только «Дать!» «Пить!» и «упала» (всегда в женском роде). Себя называет в третьем лице, «Вара», четко, к общему удивлению, произнося букву «р». «Мама, Вара дать пить!» «Вара упала!» Почему-то боится павлина Паву и Кашпарекову марионетку (притом, что самого Кашпарека любит).

В деревне глухо и тихо, как бывает внизу у озера перед грозой – где-то над холмами уже собрались тучи и сверкают зарницы, а здесь лишь едва заметная рябь пробегает по поверхности, да птицы перестали петь.

Решили в этом году рассчитать репетиторов и отправить старших детей в Москву, учиться. Домашнее образование неплохо само по себе, но доколе же? Предприятие удалось очень отчасти. Кашпарек отказался наотрез: учиться ничему не хочу, а если в тягость вам, скажите прямо, уйду завтра же. Кто ж станет при таком раскладе настаивать? Понять бы: откуда он берет сюжеты для своих мини-спектаклей? Как умудряется быть в курсе современной политики и даже поэзии? Откуда знает классические тексты, которые его марионетка обильно цитирует? Вне обязательных уроков с репетитором, я ни разу не видела его с книгой, газетой или журналом.

Оля сразу со мной согласилась, выбрала по журналу обучаться в школе народных ремесел, а потом изобразила для всей усадьбы такую васнецовскую Аленушку, отправляемую по барской прихоти «в люди», что ко мне сначала ходили депутации от прислуги «оставьте девчонку хоть при кухне, прикипела она душой, больно ж глядеть, как, возразить благодетелям не смея, бессловесная убивается…», потом Юлия предложила взять ее себе в горничные, а под конец и Александр явился, которому она, как я понимаю, в самом буквальном смысле «в ноги кинулась». Я, как ты понимаешь, плюнула и сама же утерлась.

Атя и Ботя поступили в гимназии на полный пансион и уехали. После Атькиного отъезда на следующий день исчезли и два ее любимых пса. Интересно, куда они направились?

У Бориса, как ты знаешь, наклонности естествоиспытателя едва ль не с младенчества. За прошедшее время они не только не угасли, но укрепились и расцвели пышным цветом. Представь – одна из выполненных им работ про каких-то червей даже была опубликована в настоящем научном журнале! (это Адам Кауфман устроил, с которым Ботя регулярно переписывается). Журнал смачно называется «Новости паразитологии», но Ботя все равно публикацией безмерно гордится и правильно делает. В общем, ему в гимназии все нравится, он там на хорошем счету, особенно по естественно-научному циклу, где, как нам преподаватель сказал, он опережает сверстников года на три-четыре. Скучает только по своей лаборатории, но три воза склянок с какой-то гадостью я в Москву везти решительно отказалась, да и разместить их там негде.

А вот упрямая Атька, согласившаяся уехать в Первопрестольную только ради брата, ровно через месяц из гимназии исчезла, не сумев (или, скорее, – не захотев) освоиться с тамошними порядками, и доселе пребывает неизвестно где. Александр, словно желая меня позлить, с удовольствием рисует всякие ужасы ее судьбы и выводит их то из моего неправильного воспитания, то из изначально порченной Атькиной плебейской натуры (интересно, как же с последним согласуется Атькин близнец-Ботька, опережающий сверстников в развитии?). Лукерья, лишившаяся главного едока, тихо роняет слезы в кастрюли. Феклуша тоже считает Атьку погибшей и ставит свечи в часовне. А я как-то знаю, что с ней все хорошо, и она еще явится как ни в чем ни бывало. Мои аргументы таковы: во-первых, убегая из гимназии, она обчистила там всех, включая классную даму, и одежку выбрала по своему вкусу, то есть голод-холод ей на первое время не грозил ни с какого бока. Во-вторых, Атька всегда умела за себя постоять, и воровать, и даже на паперть пойти, если понадобится, не застесняется ни разу. И на крайний случай: ей неполных 14 лет (мне было меньше) и, хотя она худышка и недомерка, заработать собой на пропитание и приют всегда сумеет. Когда я подробно изложила все свои доводы за Атькино благополучие Юлии и Александру, княгине, кажется, стало слегка дурно. Почему бы это, как ты думаешь? Неужели она никогда не продавалась? Или продать себя за золото и разукрашенные палаты менее зазорно, чем за кусок хлеба и крышу над головой?

Я по всем этим ученически-гимназическим делам в Москве часто бывала и даже жила у Марыси. Ее Валентин-младший – душка, такой карапуз толстощекий, ушастый, и на Валентина-старшего похож как маленький зайчишка на большого зайца. Показать, думаю, что ли его бабке с дедом? Только вот как это устроить, чтобы Моника наверняка не прознала? Письмоводителя Марыськиного жалко очень. Он ее любит без дураков, ну вот как мой муж Алекс в юности Юлию фон Райхерт любил. Смотрит на нее все время так, словно она пирожное, а он – сладкоежка. А она… Ну, она Марыська и есть… Придумала при трактире своем что-то типа салона: «Милая старина», новый флигель сняла и от него галерейку навесную в трактир выстроила. В салоне всякие кружевочки, статуэточки, салфеточки, шляпки, горжетки, картины-картинки. Зачин всему – рухлядь с Торбеевского чердака и из нашей гардеробной, да рисунки старика Сорокина, а нынче уже – свои завсегдатаи из интендантских жен. Эспри со страусиными перьями до войны 25–40 рублей стоило, а нынче уж 250, вот и считай прибыль. На новый год у ней уж заявлено представление и все столики раскуплены… Сейчас в Москве много такого развелось, на первых этажах, в подвалах, даже название появилось: «веселые уголки».

Мотовство страшное, удаль дурацкая. Марыська говорит: чем дороже цену поставишь, тем скорее вещь купят. Спекулянты-однодневки, богатые беженцы с европейских пределов. Последний день Помпеи.

«Стрельну» опять открыли, Глэдис от меня съехала.

Навещала ее, заодно старых цыганских знакомцев повидала. На вид в ресторане все по-прежнему, но Глэдис говорит: все как в жару, в лихоманке.

В клубах – Английском, Купеческом, Охотничьем – мечут банк и за одну ночь сумасшедшие деньги проигрывают нажившиеся на поставках деляги с Лубянки и Китай-города, а люди с той же ночи занимают очередь в хлебные лавки, и не всем хватает.

Обманутая толпа становится страшной – мне ли о том не знать! Ломают прилавки, бьют окна и двери, говорят, что хлеб и сахар прячут жиды, а немецкие агенты отравляют муку. Таких погромов было уж немало. Не забыть и «духовную жизнь» москвичей. Ходят по рукам, распространяются шепотком всякие записочки, стихи, откровения «божьих людей» и «странников», эпиграммы, картинки…

«Хвосты», «хвосты» везде по городу – хлебные, молочные, мясные, яичные, керосиновые.

Говорят, вчера городским указом запретили выпечку тортов, пирожных и печений.

По ночам к Брестскому вокзалу, как на бал привидений, позвякивая и посверкивая, съезжаются белые санитарные трамвайные вагоны. У них внутри пружинные подвесные двухэтажные койки, которые все до отказа заполняются ранеными из прибывших с фронта эшелонов. Тихие женщины в темных одеждах неизменно присутствуют при разгрузке, плачут беззвучно, суют раненым какую-то еду, ищут своих – мужей, сыновей, братьев, любимых…

От ужаса и беспросветности жизни всегда что спасало? – водка. А спиртное нынче есть для богатеев, подрядчиков и нету для всех остальных. Сухой закон. Так чего только на Москве не пьют: от денатурата до киндер-бальзама! Вернувшийся из Калуги Кашпарек спрашивает Олю: Ты ханжу пробовала? Нет? Ну и дура. С клюквенным квасом знаешь как хорошо идет!

Юлия уезжала в Петербург к мужу (Германа оставляла у нас) и вернулась. Говорит, в столице глухие, нехорошие разговоры и откровенно мертвечиной несет. Верю ей, у нее обоняние всегда тонкое было.

Александр все носится с недавней речью своего Милюкова: «…что это? – глупость или измена?»

Я ему говорю: да какая разница?! – сходи ты в деревню, спроси: нужны ли им ответственные министерства?

Чем-то все разрешится?

Я иногда виню себя: смотрю на все со стороны, будто и не участвую во всем. Живу ли я? По всем формальным признакам: живу каждый день, с раннего утра до глубокой ночи.

А после? Какой-то глухой шум в голове. Шорох, плеск, холод – словно ледяной горох сыплется в темную воду. Седлаю лошадь или иду в парк. Снег сиреневый и пахнет замороженными фиалками. «Это твои бугагашеньки по ночам не спят!» – говорит Владимир. Он один умеет усыпить меня. Мальчик, ребенок. На сколько хватит моих и его сил? Я поручила Агафону Аморе. Ботя и Атя всегда удержатся друг за друга. А остальные?

Если б ты был со мной, все было бы иначе. Хоть на денек, на час, на минуту увидеть тебя… Или не видеть даже, просто знать, что ты есть, ходишь под этим же небом, и, может быть, мы с тобой одновременно смотрим на одну и ту же звезду, полную невыразимой нежности… Мне бы хватило, ты ведь знаешь, что я с детства привыкла довольствоваться малым, в моей стене было слишком мало окошек.

Аркадий… Аркаша…Аркашенька…»

Пасмурным днем синие, голубые и фиолетовые перья Синей Птицы светились сами по себе, разбрасывали отблески по залу. Юлия Бартенева в узком платье цвета фиалок вписывалась в интерьер идеально.

– Юленька, я так рад, что ты вернулась! Я сходил с ума и проклинал себя, думая, что чем-то обидел или расстроил тебя, что больше тебя не увижу…

– А что думает по поводу моего возвращения твоя жена? Не в тягость ли ей Герман и наши с тобой отношения?

– Моя жена? – картинно удивился Александр. – Она по ночам скачет на лошади, а днем переписывается с покойниками. Какое ей до нас, а нам до нее дело!

– Мне нравится, как ты говоришь, – Юлия улыбнулась медленной улыбкой и протянула Александру обе руки. Он жадно схватил их и покрыл мелкими частыми поцелуями.

«Как голодный петух зерно в грязи собирает», – подумала горничная Настя, забрала сметку для пыли и вышла из голубой залы.