После смерти Блина Кешка в подвал не возвращался. Наоборот, даже квартал тот обходил стороной, как обходят звери место разоренного логова.

Голодал, холодал. Ни то, ни другое не было ему особенно в тягость – привык. Страшило другое – одиночество. Чудно, если подумать: в лесу, в море Кешка себя одиноким не чувствовал, а в Городе, где от людей не протолкнуться, и уж во всяком случае никуда не деться от их душного, нечистого запаха, – одиночество.

Разом позабыв блиновскую науку, ночевал в парках, садах, на деревьях в развилке – безопасно, в кучах опавших листьев – тепло и вкусно пахнет ушедшим, нещедрым летом. На одной из помоек раздобыл замасленную и тяжелую, но очень теплую куртку. Два дня боролся с отвращением, а потом привык к чужому затхлому запаху, который исходил от куртки, перестал замечать его. Тепло дороже.

Холодно в Городе. От каменных стен, от мостовых, от железных столбов и движущихся железных коробок веет морозом, опасностью, нежитью. И люди по большинству какие-то не совсем живые, замороженные. Смотрят, а не видят, слушают, а не слышат, идут куда-то, словно муравьи по своим тропинкам, а встань на дороге, обойдут не глядя, глаза не подняв. Только маленькие – другие. Тычут пальчиками, глазенками зыркают, лепечут чего-то… Ну, да они сами не ходят. Их взрослые за руку волокут, не дают с тропинки сойти. Другая жизнь. Непонятная. Опасная.

И еще есть момент. Может, самый страшный. Его Кешка просек не сразу, а у Блина спросить не успел. Город – он нигде не кончается. Как-то раз всю ночь Кешка шел, а потом и бежал по безлюдным улицам, ориентируясь по Звезде, чтоб не сбиться с направления, и везде видел только каменные громады, встающие на его пути одна за одной. И переплетенье железных веревок между ними. Скалы, источенные ветром и временем, неправдоподобно похожие одна на другую, заселенные городскими людьми-муравьями. Когда небо по левую руку зарозовело полосатым морозным рассветом, Кешка не выдержал, сдался, повернул назад, понесся изо всех сил, торопясь до света покинуть незнакомые места. Когда оказался среди знакомых улиц-ущелий, присел в закутке, отдышался, сделал вывод: выйти из Города нельзя. Одна мысль удержала от тоскливого безнадежного воя: выйти нельзя, но можно уехать на большой железной коробке-поезде, которая быстро бегает по железным полоскам-рельсам. Где в случае чего отыскать поезд, Кешка знал. Это утешало, да что там – спасало от отчаяния.

И еще одна догадка. Не страшная, забавная, даже в чем-то согревающая озябшую кешкину душу. Город, как и прошлый кешкин мир, стоял на островах. Островов было много, и все они были плотно упакованы в каменную одежку. Протоки между ними были узкими, грязными и совсем неглубокими, как определил Кешка наметанным глазом. Между собой острова соединялись… мостами – с трудом вспомнил слово, слышанное от Блина, но так и не наполненное при его жизни содержанием. Сперва Кешка боялся идти по мосту, хотя и хотелось перебраться на тот берег, взглянуть – что там. Хотел даже отойти от тропы, броситься в воду, переплыть. Так казалось безопасней. Потом перерешил – вон все люди идут, и никто не боится. Чего же ему-то? Двинулся крадучись, держась по краю, в случае чего – перемахнуть через огородку и в воду. Вода – черная, грязная и холодная, но своя, понятная – не выдаст, укроет. Но ничего не происходило, мост стоял крепко, никто не обращал на Кешку никакого внимания, и он осмелел: пошел вдоль протоки, переходя с берега на берег по каждому встреченному мосту, а на третьем или четвертом по счету даже остановился, перегнулся через оградку и плюнул вниз, стараясь попасть в медленно плывущую пузатую оранжевую банку. Не попал, но сам собой загордился. Экий я смелый. Но тут протока влилась в другую, не в пример шире и просторней. Посреди ее даже какие-то барашки под порывистым осенним ветром кучерявились. Кешка даже вздохнул легко, полной грудью, как в путанице улиц-ущелий не дышалось, и запах какой-то отдаленно знакомый почудился – морским простором откуда-то повеяло. И тут увидел – над всем этим водным богатством повисли – ну конечно, тоже мосты, но какие… Огромные железные чудовища на кривых хищных лапах, и брюхи их отражаются в быстро текущей воде (прилив, что ли? – мимоходом подумал Кешка). Нет, на эти не полезу – быстро решил он. – Или полезу, но потом, – смягчил тутже, оставил путь для продолжения исследований. – На сегодня хватит. По берегу узкой протоки нырнул обратно, почувствовал дрожь от только что увиденного. Огляделся в поисках убежища, и сразу же увидел направо через протоку шикарный лес без подлеска, с огромными черными деревьями, которые с достоинством кутались в лохмотья летнего наряда. Прикинул, как удобнее попасть в лес. Мост есть, но уже за лесом, и там – ограда и люди. Ограда – это от «оградить». Коз и овец здесь нет, как нет и огородов. Значит, оградить от него, от Кешки.

– Шалишь! – усмехнулся Кешка, привычным движением скатал куртку и ботинки в тугой узел, пристроил на голове, подвязал тесемку и неслышно сполз в воду. Плыть почти не пришлось, хотя дно оставляло желать много лучшего, и если бы не привычка ощупывать поверхность ступней, Кешка сто раз успел бы располосовать ноги обо всю ту дрянь, которую городские люди бросают в свои протоки. Уже выбравшись на некрутой спуск, Кешка поймал обалдевший взгляд случайного прохожего с той стороны протоки и, чтобы не привлекать излишнего внимания, встряхнулся и быстро скрылся между деревьями. Теплившаяся было надежда на костер быстро угасла, потому что все дрова вместе с подлеском городские люди, по-видимому, тутже утаскивали для своих нужд, но деревья вроде бы оправдывали ожидания – их старые сучья имели множество удобных, сулящих относительную безопасность развилок. Людей в лесу почти не было. Пробежав несколько кругов по тропинкам и достаточно согревшись, Кешка накинул сухую куртку, привычно взял в зубы шнурочный узел, перекинул ботинки за спину, обхватил руками ствол и, нащупывая опору босыми ногами, полез на ближайшее подходящее дерево, предвкушая приятный и безопасный отдых, а после рассвета новое и более подробное знакомство с необыкновенным и в чем-то родным ландшафтом. Голод почти не мучил Кешку, потому что утром он нашел в помойке большой, совершенно не заплесневелый кусок хлеба, и половинку странного, полосатого, съедобного изнутри мячика. Названия его Кешка не знал, но о съедобности догадался давно. Черноволосые люди с грачьими голосами сидели на улицах возле кучи таких полосатых (встречались еще желтые, но они Кешке на помойках пока не попадались) мячиков, и отдавали их прохожим в обмен на то, что Блин называл деньгами. Прохожие уносили их с собой, и Кешка долго думал, что они как-то играют в них дома со своими детенышами. Но однажды несколько молодых веселых людей на глазах у Кешки попросили у черноволосого нож, разрезали мячик на большие ломти (внутри он оказался розово-красным) и принялись уплетать их, смеясь и обливаясь соком. После этого Кешка всегда подбирал на помойке обломки мячиков. Иногда они были кислыми и несъедобными, но чаще – сладкими и очень вкусными.

Кешка не успел долезть и до середины пути от земли до вожделенной развилки, когда сонную, укутанную в осеннюю морось тишину леса разорвал переливчатый, срывающийся на высоких тонах свисток. Кешка мгновенно оттолкнулся от ствола и спрыгнул на землю, мягко приземлившись на все четыре конечности. Голова дернулась вперед от перекатившихся и гулко бумкнувших об землю ботинок. Разжав занывшие у корней зубы, и не поднимаясь с карачек (в таком положении он менее заметен), Кешка вздернул голову и огляделся. По дорожке прямо к нему полушел, полубежал немолодой усатый мужик.

– Ты чего это, а? Ты чего это вздумал, а? – говорил он на ходу.

Настоящей опасностью от мужика не пахло. Кешка приободрился, выпрямился, и, не особенно торопясь, обул башмаки.

– Ты чего это на дерево полез? – растерянно спросил подошедший вплотную мужик. – Нельзя же.

– Ночевать, – помедлив, сказал Кешка. Слова по-прежнему давались ему с трудом. Чтобы произнести их, приходилось делать над собой усилие и помогать губам и языку всем телом.

– Дубина ты стоеросовая, – вздохнул мужик, внимательно оглядывая Кешку. – Кто ж это на деревьях ночует! Ты откуда сбежал-то? Из интерната, небось?

Еще помедлив, Кешка кивнул головой. Он не знал, что такое интернат, но объяснить мужику настоящее положение вещей не мог, не чувствовал себя готовым к этому.

– Ты это зря, – внушительно сказал мужик. – Там, конечно, не сахар, но все равно… Кормят там, и крыша. Возвращайся. Сам, на улице, не проживешь. Умом-то тебя Бог обидел, по всему видно. Как вернуться-то, куда, знаешь?

Кешка снова кивнул. Разговаривать с мужиком оказалось неожиданно легко, он явно не таил зла, а, наоборот, судя по всему, давал Кешке какой-то дельный, по его мужиковскому мнению, совет. При таком раскладе Кешка непрочь был поговорить еще. Хотя ночевка на дереве явно накрылась. Непонятно, почему.

– Ну вот и топай туда, – решительно сказал мужик. – Да скорее, пока совсем не стемнело. А то не найдешь после. Да и у вас закроют. Иди, иди, – увещевающе повторил он и махнул рукой в сторону выхода. – В интернате тепло, светло, жрать дают. Там жить будешь, а здесь – пропадешь ни за что. Ты хоть и придурок, а тоже ведь – душа. Иди, Бог с тобой…

Кешка не увидел никаких резонов спорить, да и возможности у него такой не было, а потому послушно потопал в указанном мужиком направлении.

И на ночь устроился вовсе даже неплохо. Густющие кусты росли на огромной ухоженной поляне. В кустах – вроде шалаша охотничьего, а посреди его – лавка. Спать на ней тепло, от земли не дует. А самое чудное – посреди поляны горит костер. Поначалу Кешка хоть и хотел, но подойти боялся, больно место открытое, в случае чего и бежать не поймешь куда. Но смотрел из своих кустов час, другой, третий, задремывал и просыпался раз пять – никто к костру не подходит, никто в него дров не кладет, а он горит себе и горит, как ни в чем не бывало. С вечера еще люди были. Постоят шагах в пяти, поглазеют и отойдут. Вроде и не греются, не поймешь чего. Потом стемнело – вовсе никого. Тут и Кешка отважился. Уж больно по огню в городской хмари соскучился, намерзся изнутри. Прошел сначала вдоль стенки каменной, в тени, потом боком-боком стал к огню подбираться. Подобрался чуть не вплотную, согрелся. И от жара, и от волнения. Костер странный, дров в нем и вовсе нет, идет пламя из какой-то трубы, а что в ней – не разберешь. Никто не бежит, не свистит – нет никого. Кешка расслабился, сел на теплую каменную плиту, обхватил руками колени, скинул куртку – пусть одежка попарит, просохнет, задумался, вспомнил родную избушку, очаг в ней…

В чем суть его, Кешкиного пребывания здесь, в Городе, в месте, где все чуждо, непонятно и опасно для него? Что он здесь делает?

«Узнать» – возникло отдельное, окрашенное в рассветные тона слово, повисло перед глазами, покачалось, слегка взмахивая полупрозрачными крылышками, как бабочка в летний выморочно-жаркий день, когда не хочется уходить с берега лесного озерца, а огромный розово-лиловый язык Друга словно не помещается в зияющую жарко малиновым светом пасть… «Узнать» – Кешка покатал слово на языке, сравнил с возникшей картинкой, сделал вывод: «Узнать – это хорошо.» Так Кешка думал. Почти также думал Друг, но Кешка не знал об этом.

Согревшись, вернулся на укрытую в кустах скамейку, заснул, видя сквозь сплетенье ветвей одинокую звезду. Спал хорошо, хотя и просыпался по лесной привычке каждые четверть часа. Но это не мешало. Так он спал всегда, сколько себя помнил. А помнил немногое. И теперь уже знал об этом.

Проснулся как всегда на рассвете, чувствуя себя отдохнувшим, с удовольствием погрелся у давешнего костра (когда же он погаснет-то? – и не хотелось этого вовсе, а все же точило любопытство), и понял, что нуждается в отдыхе, в осмыслении всего накопленного, и случайно натолкнулся на то место, где этот отдых будет если не безопасным, то, по крайней мере, комфортным.

В кустах на поляне прожил Кешка несколько дней. Днем, когда по поляне бродили непонятно чем занятые люди, он промышлял съестное (одно неудобство – ближайшая к поляне уловистая помойка находилась весьма далеко, но привыкшего к лесной охотничьей жизни Кешку не смущали городские расстояния), потом, наевшись, а иногда и прихватив что-нибудь на вечер, возвращался «к себе», и завернувшись в куртку, укладывался спать, если, конечно, скамейка не была занята какой-нибудь компанией.

На компании Кешка не злился, а терпеливо ожидал поодаль, карауля свою выгоду, завещанную ему многомудрым Блином. Кроме бутылок (их Кешка сдавал в ларек, но полученные деньги тратить не решался и складывал в карман куртки, потому что не очень улавливал закономерности их обмена на сласти и булки. Во время их совместного бытия Блин всегда делал это сам, а считать, и тем более читать, Кешка, разумеется, не умел) от компаний зачастую оставалось что-нибудь съестное и очень вкусное, например, огрызок небольшой булки, политой красным соусом, внутри которой иногда лежал очень вкусный кусок необыкновенно мягкого, как будто уже прожеванного мяса. Иногда Кешку даже чем-нибудь угощали. Он никогда не отказывался, но всегда подходил к скамейке с подветренной стороны (чтобы люди не учуяли и не запомнили его запаха) и останавливался на расстоянии, достаточном для того, чтобы успеть удрать в каком-нибудь непредвиденном случае. Он даже начал подозревать, что непонятное слово «придурок» – это еще одно его имя, потому что совсем разные люди не раз обращались с этим словом именно к нему. Не видя в таинственном слове ничего дурного, он охотно откликался, что вызывало явную радость и одобрение в рядах посетителей скамейки. Материально одобрение выражалось в лишнем оставленном на скамейке куске или даже в нескольких глотках невкусной, но приятно согревающей жидкости, которые оставлялись в бутылке специально для Кешки.

К ночи поляна окончательно пустела и тогда Кешка просыпался, подъедал дневные запасы, а потом грелся у костра, смотрел на звезды и думал. Думал о том, что он уже успел узнать и понять в Городе.

Слов у Кешки пока было совсем мало, и все его мысли ворочались в голове в виде цветных, звучащих и слабо мерцающих конгломератов, с которыми он сам управлялся с большим трудом. Многие (почти все) мысли основывались на позабытом им опыте детства, и оттого представлялись сознанию мальчика незнакомыми зверями, медленно и жутковато всплывающими из темных и таинственных морских глубин. Сам мозг его был подобен глубокому океану, в котором он видел только поверхность, и только на поверхности мог жить и дышать. В принципе, таков мозг всех людей, но Кешка, разумеется, не мог знать об этом.

Ночи становились холоднее, и хотя Кешка пока еще не особо мерз, он понимал, что надвигается зима. Как-то на одной из помоек он повстречал дедка с авоськой в руке, который копался в мусоре толстой, хорошо оструганной палкой с гвоздем на конце. Дедок в клетчатом пальто долго разглядывал Кешку подслеповатыми, но добрыми и внимательными глазами, а потом спросил, шепелявя и пуская пузыри с правого, как-то неловко опущенного угла рта (присмотревшись, Кешка заметил неловкость всей правой стороны дедка, и палку он держал в левой руке…):

– Нора-то на зиму у тебя есть?

– Не-ет, – Кешка неуверенно покачал головой, прикидывая, что же может считаться норой в Городе. А может быть, она у него есть?

– Ищи, милай, ищи, – дедок перекинул палку в бессильную правую руку и назидательно потряс скрюченным пальцем перед Кешкиным носом. – Без норы у нас в северной столице зиму не прожить. Понял, что говорю-то? Зовут-то тебя как?

– Кешка, – сказал Кешка и, подумав, добавил. – Придурок.

– Эк как! – дедок огорченно покачал головой и в сердцах шуранул палкой в помойном баке. Тощая полосатая кошка прыснула из-под ржавой кромки. – Но ты, Кешка, все равно ищи, ищи. Схорониться надо, понимаешь? – дед сделал свободной рукой такое движение, как будто не то плывет, не то заползает куда-то. – Холода пережить.

– Зима. Да, – сказал Кешка, желая принять участие в разговоре.

– Вот-вот, – обрадовался дедок. – Понял, значит? Молодец! Тебе бы скооперироваться с кем. Ты вроде парень-то здоровый, сильный. Может и сгодился бы кому. В струю какую вышел. Я-то стар уже, кое-как себя могу прокормить, а тебе с меня толку чуть. Тебя бы к молодым, бритым… Ты, знаешь, чего? Ты где кантуешься-то? Живешь где?

– Где костер, – сказал Кешка, подумав, что дедку, наверное, негде жить, а лавку в кусты можно и еще одну приволочь.

– Какой костер? – удивился дедок и тут же захихикал, хлопнув себя ладонью по шафранно-желтому лбу. – Ну, бывает же!.. Так вот, милай, послушай деда – там в холода не проживешь. Хорошо еще, сейчас осень стоит божеская, затяжная… В тот год осенняя погода стояла долго на дворе, зимы ждала, ждала природа… – вдруг сказал он каким-то новым, воющим голосом, и тутже снова перешел на обычный. – А ты вот чего сделай. Ходи вдоль ларьков, да на вокзалах, будто гуляешь, а сам по сторонам смотри. Может, и приглядит тебя кто. Я тебе сейчас пару мест скажу… Ты адреса-то понимаешь?

Кешка помотал головой. Дедок, вначале показавшийся забавным, начинал надоедать ему. Однако раздражения Кешка не испытывал.

– Вон, – сказал он, указывая на блеснувший в баке коричневый стеклянный бок. Дедок нагнулся, приглядываясь, а Кешка тем временем отступил назад и мягко и бесшумно растворился в серой мороси наступающего осеннего дня.

На следующий день он закончил осмотр окрестностей и как бы параллельно, сами собой исчерпались темы для ночных размышлений. Почти без страха поднимался теперь Кешка на крутобокие широкие мосты, с высоты смотрел, как разбивались об их каменные и железные ноги коричневые водяные струи. Одного не мог понять – вода всегда текла в одну сторону и пахла морем. Прилив и отлив исключались. Что же тогда? Всем чутьем выросшего на морском берегу существа Кешка знал: то, что течет внизу под мостом – не река, точнее не просто река. Как понять?

Можно было просто пойти по берегу в ту сторону, откуда пахло морем. Он обязательно сделает это, но сейчас существовали задачи более неотложные: надо было искать нору.

Попрощавшись с неугасимым костром, как с живым существом, Кешка отправился назад вдоль уже знакомой протоки. Отыскал знакомые улицы, почти обрадовался им, отыскал и свою котомку в нише за водосточной трубой. Все было цело, только нож слегка покрылся ржавчиной от сырости. Кешка отчистил его на ближайшем булыжнике и задумался о конкретном, насущном. Именно сейчас ему очень не хватало Блина. Может быть, вернуться в подвал? При мысли об этом Кешка по-звериному передернулся. Но есть же и другие подвалы… А в них живут другие Блины?

Мир Города снова требовал от Кешки практических знаний, исследования, накопления информации. Встряхнувшись и перекинув за спину котомку, Кешка бодро зашагал вперед.

Дальнейшие действия, предпринимаемые Кешкой в течении некоторого времени, можно было назвать весьма просто: он узнавал.

Узнавал все, что мог узнать, используя свой скудный словарный запас, никак не организованную память и весьма низкую способность к адекватному практическому общению с другими людьми.

Само по себе добывание пищи больше не представляло для него проблемы, но боли в животе и расстройства желудка мучили его все чаще. Он догадывался о том, что все его недомогания – следствие непривычной, холодной и некачественной пищи, но не знал, как изменить ситуацию.

Память же его представляла собой явление в чем-то уникальное. Очень немногое из того, что Кешка видел и слышал в Городе, он мог понять и, как следствие этого, сознательно запомнить. Но, с другой стороны, громадные незаполненные кладовые его цепкой лесной наблюдательности улавливали тончайшие оттенки происходящего, недоступные пресыщенным информацией городским людям. Все это, непознанное и непереработанное, но увиденное, услышанное, почувствованное и унюханное, невредимо опускалось на дно океана Кешкиных мозгов, почти не колебля поверхности, и там накапливалось, суля совершенно непредвиденные неожиданности в будущем.

Люди слишком редко общались с ним, чтобы он мог позволить себе забыть хоть что-нибудь из того, что они ему говорили. Все советы Блина слышались в его памяти так, словно были произнесены вчера. Слова клетчатого перекошенного дедка тоже были восприняты Кешкой как руководство к действию. Искать нору. Нора в лесу – это понятно. Но что такое «нора» в Городе?

Довольно быстро Кешке удалось вычислить то, что больше всего напоминало городские норы. Ежедневно сразу после рассвета большое количество людей спускалось по ступенькам куда-то под землю в длинные не просматриваемые с поверхности коридоры. Другие люди в это же время выходили оттуда, поднимались наверх и отправлялись куда-то по своим делам. Вместе с людьми поднимался на поверхность теплый ветер, пахнущий резиной и железными коробками. Все это продолжалось до самого конца человеческого дня, а потом прекращалось и всю ночь подземные коридоры оставались гулкими и пустыми, и даже ветер вроде бы как-то затихал и укладывался спать.

Все это выглядело крайне любопытным и вместе с тем опасным. Загадочным оставалось главное: что делали люди в подземных коридорах? Они там жили? Кое какие Кешкины наблюдения вроде бы подтверждали этот вывод. Наблюдая несколько дней подряд за одним таким входом под землю, он обнаружил что в одно и то же время из него выходят люди, которых он уже видел здесь вчера и позавчера. Получалось, что они живут под землей, и утром выходят в наземный мир… Но люди Города живут в больших каменных домах – это Кешка усвоил твердо. Есть еще и подземные люди?

Поверить в существование таких людей Кешке было легко – мало ли странностей в Городе – но сразу же возникал вопрос: как подземные люди отнесутся к появлению среди них, на их подземной территории чужака, его, Кешки?

Понаблюдав еще и убедившись, что подземных людей слишком много и вряд ли они все знают друг друга в лицо или хотя бы по запаху, Кешка отважился вступить на ступеньки, ведущие в подземный мир. Запахи, доносящиеся оттуда, были и успокаивающими и пугающими одновременно – пахло едой, мочой, опилками, резиной, железными коробками, и еще чем-то таким, специфически подземным. Было и еще одно: кешкины развитые одинокой лесной жизнью чувства улавливали какие-то странные подземные шумы и сотрясения, как будто бы под землей жили и передвигались невиданно огромные звери.

Говоря откровенно, подземная нора здорово напоминала ловушку, и если бы не количество людей, безбоязненно входивших туда и поднимавшихся наверх, Кешка ни за что не решился бы туда сунуться.

Внизу было отменно интересно. Кешка сразу же нашел небольшой каменный приступочек, уселся на него, обхватив руками колени и стараясь стать как можно меньше и незаметней, и принялся наблюдать. В подземном коридоре было светло, тепло и сухо. Запахи, как и во всех местах скопления людей, были раздражающе острыми, но Кешка уже привыкал к этому неизбежному злу и потому – терпел.

Люди меняли разные вещи на разноцветные бумажки-деньги. Это было захватывающе интересным (Кешка страшно хотел бы научиться этому, тем более, что бумажки, которые он выменял на бутылки, все еще лежали в кармане куртки), но увы, совершенно непонятным. Еще несколько людей, прислонившись к стене, дергали проволоку, натянутую на деревянные ящики с ручкой и пели протяжными голосами. Их песни нравились Кешке меньше, чем зимние песни Друга, но все же слушать их было приятно. Перед людьми стояла картонная коробка, в которую некоторые из проходящих бросали все те же деньги. У нескольких людей, стоящих на ступеньках у выхода, высовывались из-за пазухи котячьи и щенячьи мордочки с молочными, еще не проясневшими глазами. Подумав, Кешка решил, что и они хотят на что-то обменять маленьких зверьков.

– Обмен занимает в жизни людей очень большое место, – задержался на поверхности сознания первый из сделанных Кешкой выводов.

Осень словно приклеилась к Городу, легла на него, придавив душным, моросным боком, и не желала уходить. Даже Кешка, привыкший к северным долгим ночам, устал от нерождающихся тусклых дней, не освещенных где-то залеживающимся, словно простудившимся солнцем. Не хотелось просыпаться, не хотелось никуда идти, не хотелось даже есть и пить. Город, и без того казавшийся Кешке больным и некрасивым, совсем потерял свою сумрачную привлекательность и жался и сопливился, зияя облупившимися стенами, как расковыренная болячка.

Почти все время теперь Кешка проводил в подземном городе. Он научился проникать в него, пробегая мимо тетки в стеклянной коробочке и быстро скатываясь вниз по ступеням движущейся лестницы (сначала Кешка почти до крика испугался ее, но быстро привык и теперь находил весьма интересной, хотя и непонятной. Кто же сидит там внутри и все время ее крутит? Кешка пытался заглянуть во все щелки, но так никого и не увидел). Тетки реагировали на Кешкины пробежки до странности вяло, чаще всего попросту отводили глаза, словно не замечая. Иногда рядом с тетками стояли мужики в серой одежде, с черными палками в руках. Тогда Кешка предпочитал не рисковать и ждал, пока тетка останется одна, или неторопливо трусил к другому входу в подземный город.

В подземном городе было тепло, красиво и интересно. Кешка долго не доверял себе, но в конце концов вынужден был признать, что вся эта путаница коридоров, комнат, лестниц и полян устроена вовсе не для жилья, а для того, чтобы люди могли ездить в подземных поездах, которые со страшным грохотом вылетали из огромных черных нор, сверкали жутковатыми фарами-глазами, принимали в свое объемистое брюхо желающих куда-то уехать людей и увозили их обратно в ветренную темноту, освещенную редкими разноцветными фонарями.

Много раз Кешка вместе с остальными людьми подходил к разъезжающимся дверям, но в последний момент нервы сдавали и он отскакивал в сторону, переводя дыхание и волей унимая бешено колотящееся сердце. В конце концов ему самому это надоело. Кешка зажмурился и, замирая от страха и сжавшись в комок так, что все внутренности свернулись в один тугой узел, наощупь вошел в очередной раз раздвинувшиеся двери и открыл глаза, когда они схлопнулись, и, следовательно, отступать было уже некуда. Всю дорогу до следующей остановки Кешка дрожал и ужасно хотел писать. Когда поезд остановился, он пулей выскочил на перрон, грубо отпихнув взвизгнувшую женщину с тяжелой клетчатой авоськой. Забежал за угол, прислонился спиной к стене, перевел дух и огляделся. Никто за ним не гнался, никто даже внимания не обратил на его присутствие в вагоне. Значит, все было нормально.

Как и везде в Городе, основные трудности приходились на первый раз. Кешка быстро освоился и вскоре свободно разъезжал в гулких поездах, открывая для себя все новые и новые достопримечательности подземного мира.

Он с удовольствием слушал музыкантов, играющих в переходах на различных музыкальных инструментах. Особенно нравились ему баяны. Они завораживали его обилием кнопочек и клавиш, и еще тем, как ловко бегали по ним пальцы музыкантов. Почти любая музыка вызывала у Кешки ощущение сладкой тоски, животного томления, в припадке которого хотелось выть, стонать, кататься по земле, изгибаясь и царапая землю ногтями. Так он делал в лесу, слыша музыку в гуле прибоя, в песнях Друга и его сородичей, в изнуряющих трелях лесных пернатых обитателей, в звонах летнего медоносного луга, в весеннем реве оленей… Здесь музыка была другой. Если бы у Кешки были слова, он назвал бы ее окультуренной. Слов не было, но тренированное ухо легко улавливало в человеческой музыке привычные тоны и переливы.

– Музыка в мире одна, – так мог бы быть сформулирован второй Кешкин вывод, удержавшийся в памяти.

Находясь в подземном городе, сидя на каменных лавках или на мягких сидениях вагонов, Кешка не только глядел, но и слушал. Привыкнув к подземному гулу, он перестал бояться и замечать его, и слушал то, что люди говорят друг другу. Понимал мало, но все-таки кое-что понимал и по-детски радовался этому. Например, понял, что весь подземный город называется – метро. Или еще: самодвижущаяся лестница звалась эскалатором и механический темно-зеленый голос иногда призывал кого-то не сидеть на ее ступенях. Но так бывало редко, а чаще Кешка просто и бездумно, как некоторые породы попугаев, запоминал обрывки чужой речи и мог воспроизводить их практически без искажений, как голоса лесных или морских обитателей, доступные для его голосовых связок.

Поздно вечером, оставшись один, он иногда проговаривал их для себя, как в зимовье пересматривал добытую из капканов и силков добычу. Катал на языке незнакомые слова, даже пытался как-то сортировать их. Слова нравились ему, как блестящие камушки, которые он когда-то любил собирать на берегу Керети. Некоторые из них казались смутно знакомыми, и смысл их будто находился где-то рядом, за плотной, но все же частично пропускающей свет занавесью, а некоторые вовсе не говорили Кешке ничего и слышались чудной блестящей головоломкой. Кешка больше любил вторые, потому что первые вызывали тупую неотвязную головную боль, и новые судорожные попытки узнать, вспомнить, сломать неоткрывающийся проржавевший замок полуутраченной памяти. В ярости от неудачных попыток Кешка скреб ногтями непослушную голову, раздирая кожу и выковыривая потом из-под отросших обкусанных ногтей окрашенные кровью чешуйки.

Но значение полузнакомых слов надежно пряталось от него. Кешка злился, но не сдавался. В своей звериной лесной жизни он соскучился по словам, по самой возможности человеческой речи, данной ему от природы и развитой в годы детства, а потом заново позабытой. Добравшись до Города, он был полон решимости вновь овладеть этим искусством. Без слов человек – не человек, это Кешка уже понял.

У подземного города был один, но очень существенный недостаток. На ночь он обезлюдевал и закрывался. Умолкали огромные звери-поезда, заползая в свои подземные берлоги, замирали бегучие лестницы-эскалаторы. Кешка пытался было притулиться где-нибудь в уголочке и остаться спать в тепле, но незлые решительные люди, чисто одетые и пахнущие резиной и подземельем, неизбежно извлекали его оттуда и выпроваживали наверх. Таким образом, проблема норы оставалась актуальной.

Разрешилась она весьма неожиданным образом.

Как уже говорилось, Кешка любил баяны и баянистов. Его поражало разнообразие звуков, которые гнездились где-то в перламутрово-гофрированных внутренностях и, послушные воле человека, вырывались оттуда, сплетаясь между собой и таинственным образом выстраиваясь в приятную для уха мелодию. Из баянистов особенно нравились ему двое.

Один был уже старенький дедушка, с седой округлой головой, и седой же, аккуратно подстриженной бородкой. Он носил черный, отглаженный костюм и жесткую, синеватой белизны сорочку, а на носу его, остром и определенном, как хребты молодых гор, всегда красовались слегка старомодные очки в золоченой оправе. Приходя на место, на котором собирался играть, он аккуратно опускал на землю (обязательно на сухое и чистое место) зеленый кожаный футляр с инструментом, потом вынимал из сумки крохотную, но добротно сделанную раскладную скамеечку, всегда справа от нее ставил небольшой, оклееный черной бумагой ящик с прорезью. Спереди ящик украшал листок снежно белой бумаги с надписью, сделанной черной тушью по трафарету. Надпись гласила «БОЛЬШОЕ СПАСИБО!». Потом старый музыкант извлекал из футляра инструмент, садился на скамеечку и только после этого ставил перед собой раздвижной пюпитр и раскрывал на нем ноты. Затем он доставал из кармашка платок и маленькую расчесочку, причесывал волосы, прочищал нос и, в качестве завершающего штриха, поверх черного ящичка наискось клал красную или белую гвоздику. Потом склонял голову к баяну, словно советовался с ним о чем-то, и только тогда начинал играть.

Музыка старого баяниста была похожа на него самого. Кешка замирал, слушая ее, иногда в совершенно невероятной для городского жителя позе, вызывавшей опасливое любопытство прохожих (большинство принимало его за наркомана, но некоторые имели в виду и что-то психиатрическое). Перед закрытыми кешкиными глазами вставали чудные, зачастую ему самому непонятные видения. Вот множество людей в одинаковой одежде стройными рядами движутся куда-то, печатая шаг и повернув головы в сторону от направления движения, как будто кто-то только что посвертывал им шеи, как охотник свертывает шею попавшей в силки куропатке. Вот другие, но чем-то похожие на предидущих люди уезжают куда-то в тесных, до отказа забитых вагонах, а женщины, плача, бегут по перрону и зачем-то машут разноцветными тряпками, словно отгоняя невидимый гнус. Вот море, незнакомое, непохожее на кешкино, густое, тяжелое, но в то же время теплое, похожее на опрокинутое летнее небо, крупнозвездное, ворчливое, полыхающее далекими зарницами. И люди в светлых одеждах, как ночные мотыльки, летучими бесшумными шагами прогуливаются, носятся вдоль теплого неветренного берега. И что-то шепчут друг другу, и их слова пахнут сладко и опасно, как дикий мед, стекающий густыми каплями из переполненных сот…

Старый музыкант явно и давно приметил Кешку в числе своих слушателей. Много раз, во время перерыва в игре он смотрел на него из-под очков внимательными невыцветшими глазами, смотрел легко и необидно, взглядом приглашая к общению, но Кешка каждый раз тушевался и прятался в тень, а то и вовсе уходил восвояси, остро и болезненно ощущая вдруг свою «недочеловечность».

Однажды баянист не выдержал их молчаливого поединка и поманил Кешку пальцем. Не в силах противиться, Кешка шагнул вперед и с ужасом обнаружил, что забыл даже те немногие слова и выражения, которые были доступны ему. Непонятность этой потери испугала его еще больше – ведь с посетителями помоек он объяснялся вполне сносно, и они в большинстве случаев понимали его также легко, как и он их. Но, к счастью, старый музыкант заговорил сам.

– Я давно наблюдаю за вами, молодой человек, – сказал он, слегка покачивая головой. – Такому слушателю, как вы, мог бы позавидовать любой музыкант. Я смотрел на ваше лицо и был поражен. Вы, по-видимому, очень глубоко чувствуете музыку. Вы где-то учились?

Кешка понял, что его о чем-то спросили, и на всякий случай отрицательно покачал головой.

– Меня зовут Евгений Константинович. А как величают вас?

Кешке мучительно хотелось убежать, но он не мог этого сделать, потому что музыка седого баяниста нравилась ему, и он не хотел лишать себя возможности ее слушать. Кешка понял, что Евгений Константинович – это имя старого музыканта. А что же он спросил?

– Кешка. Придурок, – сказал он, и по выражению глаз баяниста догадался, что в чем-то попал в точку, а в чем-то непоправимо разочаровал своего собеседника.

– Вот как, – Евгений Константинович сокрушенно покачал голубовато-седой головой. – Сожалею, искренне сожалею. Но знаете, Иннокентий, у вас удивительно умные глаза. Я бы осмелился даже сказать: зверски умные, если вы, конечно, понимаете, что я имею в виду. Вы ведь не обидитесь на меня за этот эпитет?

– Нет, – сказал Кешка, опять уловив вопросительную интонацию, а потом вспомнил, что Блин тоже употреблял похожее слово. – Оби-идно, – говорил он. Но только что же это значит?

– Вот и хорошо. В вас действительно есть что-то от зверя. В необидном, сильном смысле этого слова. И лицо, и главное – выражение глаз… Вы когда-нибудь посещали школу?

– Нет, – что бы это ни значило, но здесь Кешка был почему-то абсолютно уверен – этого он не делал никогда.

– Жаль, – старый музыкант, словно устав, прикрыл глаза. – Очень жаль… Могу ли я что-нибудь сделать для вас? Поверьте, это не пустые слова, я давно наблюдаю за вами, и мне почему-то кажется, что в глубине вашей непроснувшейся души имеются некие скрытые ото всех потенции, большие, чем у других несчастных, с судьбой, аналогичной вашей. Вы понимаете меня?

Кешка улыбнулся, широко раздвинув губы, почти засмеялся, если не учитывать того, что смех его был беззвучным и оттого жутковатым для стороннего наблюдателя. Но ему и вправду было смешно. Почему-то ему казалось, что речи старого баяниста не смог бы понять даже Блин – знаток городской жизни. Поднапрягшись, Кешка решил блеснуть и проявил чудеса адекватности и сообразительности (о чем сам не подозревал, но о чем, похоже, догадался его собеседник).

– Нет. Спасибо, – по возможности смягчив свой хриплый, словно заржавелый голос, сказал он. – Ничего не надо.

Раньше, чем старый баянист успел сказать еще что-нибудь, Кешка, как всегда не оборачиваясь (он чувствовал обстановку за своей спиной – лесная привычка, условие выживания), шагнул назад и мгновенно расстаял, смешавшись с толпой в полутьме перехода. Музыкант потряс головой, достал платочек и вытер неизвестно отчего вспотевший лоб.

Другой баянист, который также нравился Кешке, был совсем мал. Детеныш – так мысленно называл его Кешка. Он играл в длинном светлом коридоре между двумя станциями, и казался непропорционально маленьким рядом с огромным инструментом, который величаво сидел на его острых коленях. Детеныш играл громко и отчаяно, прижавшись щекой к баяну и склонив набок светло-русую коротко остриженную голову. Глаза его во время игры были полузакрыты и, казалось, что каждое усилие, которым он раздвигает матово-черные тугие меха, может оказаться последним в его жизни. Кешка чувствовал в детеныше родственную душу, и совсем не боялся его, но никогда не подходил близко, и тем более не заговаривал с ним. Магия музыки надежно разделяла их миры с точки зрения Кешки, а сам Детеныш, в отличие от Евгения Константиновича, никогда Кешку не замечал.

Таковы были нехитрые удовольствия кешкиной жизни, и именно с ними оказались связаны очередные перемены в его судьбе.

Однажды, полускрывшись за ларьком, Кешка слушал умиротворяющую музыку Евгения Константиновича, и ему казалось, что небольшие вечерние волны качают его тело невдалеке от мыса, а лучи неяркого солнца мягко гладят сомкнутые веки, создавая в мозгу причудливые оранжево-лилово-багровые картины. Вдруг музыка смолкла на полутакте, и Кешка ощутил это как удар. Чувство опасности было у него таким же отчетливым, как зрение, слух и осязание у нормальных здоровых людей, поэтому раньше, чем он открыл глаза, его тело уже само приняло приняло позу, соответствующую как возможности обороняться, так и возможности немедленного и стремительного бегства.

Рядом со старым музыкантом стояло двое людей-самцов, из числа чистых и опасных (в них присутствовало еще какое-то усугубляющее опасность отчаяние, как будто еще недавно они были грязными и сейчас не очень уверенно чувствовали себя в нынешнем статусе). Лиц их Кешка не видел, но спины нашел весьма выразительными. Прислушиваясь, Кешка легко исключил из сферы своего внимания посторонние переходные шумы и сосредоточился на интересующем его разговоре (он часто делал так во время охоты в лесу, и из множества лесных и морских звуков умел слышать именно тот, который был ему нужен в данный момент. Большинство людей в той или иной мере обладают этой способностью, но для своего проявления она нуждается в развитии и тренировке).

Разговор оказался малопонятным (Кешка ожидал этого) и вполне спокойным (этого Кешка не ожидал, потому что интуиция недвусмысленно говорила об опасности).

– Ну что, дед, гони капусту, время, – вполне мирно сказал один из самцов, тот, что был пониже ростом и вел разговор.

– Вы, мальчики, все-таки обратили бы внимание на свою общую культуру, – спокойно ответил старый музыкант, что-то перебирая в пальцах. По особенностям движений Кешка догадался, что он перебирает бумажки-деньги. Живя в Городе, он много раз видел и уже запомнил этот жест. – Вы же еще молодые, вам же детей растить. Музыка – она субстанция тонкая, это вам не гудок, не сирена, ее где угодно нельзя…

– Не та сумма, дед! – оборвал старика низкий и квадратный.

– Как не та? – удивился музыкант. – Все пересчитано. Проверяйте сами.

– Инфляция, дед. Слышал такое слово?

– Как же так, мальчики? Мы же с вами договаривались… Я со своей стороны…

– А теперь передоговоримся. Гони еще пятьдесят.

– Но мальчики, помилосердствуйте! Подумайте, в конце концов. Вы же сами рубите сук, на котором сидите. Если некая деятельность становится нерентабельной…

– Ты нам зубы не заговаривай. Деньги на бочку – и все!

– Мальчики, но нельзя же так! Давайте обсудим…

– Нечего нам с тобой обсуждать! – процедил низкий и квадратный и со злостью пнул носком ботинка черную коробку. Коробка перевернулась, а белая гвоздика упала в перемешанную сотнями ног грязь. Спутник квадратного наступил на нее каблуком. Тонкий стебель расплющился, а головка приподнялась, словно в тщетной попытке вылезти, спастись…

Кешка сжал зубы и кулаки. Злость была в общем-то не очень знакомым ему чувством.

– Ну хорошо, хорошо, но я вам все же хотел бы объяснить…

– Не надо объяснять, плати и все… Мы-то чего… Политика такая… – ощутимо остывая, почти весело сказал квадратный. Кешка физически ощутил, как исчезает, словно погасающие угли под пеплом, тревога непонятных пришельцев.

И вдруг в его мозгу полыхнула четкая, как воспоминание об уже свершившемся событии, мысль. Ни секунды не медля, Кешка сорвался с места и побежал к вестибюлю метро.

Детеныш играл как всегда, приложив ухо к баяну и прислушиваясь к чему-то, происходящему в его таинственных внутренностях. Рядом с ним никого не было. Кешка прислонился к стене чуть поодаль и принялся ждать. Ждать Кешка мог часами, не испытывая ни утомления, ни даже желания переменить позу. В сущности, ожидание для него ничем не отличалось от действия, и в этом было одно из коренных отличий его от людей Города. Сам Кешка покудова не знал об этом.

Но в этот раз долго ждать не пришлось. Знакомые фигуры показались в глубине коридора и на этот раз Кешка смог рассмотреть их лица. Лица ничего не сказали ему, но по другим каналам восприятия Кешка понял, что сейчас оба самца не испытывают практически никакой тревоги и абсолютно уверены в себе.

Их разговор с детенышем был еще короче.

– Капуста и пятьдесят сверху, – сказал квадратный, скучающе глядя куда-то в сторону.

– У меня нет! – пискнул детеныш. – Вы же говорили…

– Быстро, падла! – свистящим шепотом сказал квадратный, а его высокий спутник выразительно пошевелил плечами.

И опять Кешка понял их. Они вовсе не злились, они пугали. Так делает большой пес или волк, если хочет отнять у щенка лакомый кусок. Обычно щенок делает лужу и отползает на брюхе. Детеныш тоже испугался, но, похоже, у него действительно не было того, что они от него требовали. Второй, высокий, который не произнес ни слова, вытянул клешнястую руку и щелкнул детеныша по лбу. Детеныш тихонько взвизгнул и отпрянул, едва не уронив баян.

И тогда Кешка прыгнул. Молча. Одним прыжком преодолев разделяющее их расстояние и никого не задев по дороге.

Кешка не умел драться. Совсем не умел. И он никогда не смог бы объяснить, что именно он делал. Он ЗНАЛ. Знал, куда именно нужно ткнуть человека (и зверя) выпрямленными и напряженными пальцами, чтобы человек никому больше не мог причинить никакого вреда. Он и на своем теле знал такие места, и не раз пользовался ими, чтобы не чувствовать боли, преодолеть ее. Вот, например, тогда, когда он подвернул ногу и сломал лыжу в лесу, а мороз крепчал к ночи, и нога распухла так, что даже зубами было не стащить с нее ботинок, и надо было идти, потому что иначе, к утру идти было бы уже некому… И он сумел выключить боль и шел всю ночь и все утро, которое зимой почти не отличается от ночи, опираясь на загривок Полкана (тогда еще Полкана), и ловя воспаленным ртом снежинки, вспыхивающие фиолетовыми огнями в мертвом свете луны…

Они легли как-то сразу и покорно. Потому что не ожидали, не умели, как Кешка, чувствовать запах опасности. Сзади скучно и как-то не по-настоящему визжала какая-то женщина. Кешка наклонился над ними, взглянул в мутноватые, но все понимающие глаза и сказал медленно и отчетливо, чтоб поняли и запомнили:

– Детеныш. Баян. Музыка. Трогать – нет. Трогать – нет. Забыть.

В мутных глазах, как курица без головы, металось ошалелое удивление. Детеныш потянул Кешку за рукав, протараторил, захлебываясь, словно слова лезли из него сами, помимо его воли:

– Здорово ты их, классно, да, круто, ты крутой такой, да, я таких по жизни не видел, нет, ты меня, спасибо, да, я ввек не забуду, классно, они прям так и легли, ты как это делаешь, а? Способ такой, да, круто, я только по видаку смотрел, думал – лажа, а ты прям так, ты их трогал вообще, нет? Я не видел, я глаза закрыл, ну круто, да, никто не поверит, а чего они, падлы, сами…Ты иди, быстро, да, тебе идти надо, щас сюда менты прибегут, вон, уже, беги, я отбрехаюсь, вокруг все подтвердят, что они ко мне, а ты – их, я – ни при чем. Они теперь не полезут, пока тебя не найдут, они тебя не найдут, да? Они такие глупые, да , а ты – крутой, они думать будут – чего ты за меня, но ты беги, меня Санькой зовут, а тебя? Беги, потом скажешь, потом еще, я тебя с дедом познакомлю, он меня играть учил, и баян его, но ты беги, я пока на дно лягу, ты не думай, ты осторожней, да, беги, вон туда, быстро, и в поезд, понял, да…

Сбивчивую речь Детеныша Кешка понял почти целиком, и сам мимолетно удивился этому факту. Потом, не раздумывая, бросился в ту сторону, куда указывал ему детеныш. Кто-то из запрудивших переход людей попытался удержать его, но он скользнул между телами, как обмылок между ладоней, неотчетливо для окружающих скатился по лестнице и окончательно материализовался уже внизу, на заполненной людьми платформе, перед разомкнувшимися, как мидии в прилив, дверями.

Вечером, свернувшись в клубок на верхней, нежилой площадке парадной, Кешка обдумывал произошедшее. Зачем он вмешался в непонятное? Детеныш мал, это так, но разве не всегда и везде большие звери едят маленьких, а маленькие прячутся или убегают? В человеческом мире такие же законы, только слегка прикрытые всякими непонятностями. Кешка жил в Городе уже достаточно, чтобы уяснить это. Он видел очень многое и в таких подробностях, какие городскому жителю просто не снились. К тому же он почти не понимал слов, и потому считывал напрямую чувства и настроения. А они не слишком-то отличались от того, к чему он привык в лесу. Тревога, страх, ревность, вожделение, умиротворенность, голод, жажда, боль, удовольствие – все это Кешка знал и понимал, хотя и не сумел бы обозначить словами. Все это было в Городе, и, как и в лесу, управляло жизнью. Но зачем он все-таки полез в драку? Откуда он знал, что должен поступить именно так? Разгадка, как всегда, пряталась где-то внутри Кешки, и не давалась в руки. Кешка сдержанно зарычал и вцепился руками в спутанные волосы. Как же вытащить наружу то, что прячется внутри, и являет себя только во снах? Каждый миг в Городе напоминал ему о многом, что хранилось где-то за порогом сознания, но вместе с тем было, было, было… Причиняло боль, но оставалось недоступным…

– Убить! – прошептал Кешка и сам испугался той злобы, которая прозвучала в его негромком голосе и словно бы повисла в вымороженном вонючем воздухе.

Более, чем когда-либо до того, он почувствовал, что Город медленно, но верно изменяет его.

* * *

– Похоже на то, что после смерти своего первого благодетеля Кешка пытался обосноваться в Летнем Саду, принимая его за лес, и некоторое время жил на Марсовом поле, возле Вечного огня… Странная, конечно, жизнь. На грани фантастики. Но физически он выжил, а его мозг тем временем потихоньку пробуждался ото сна…

– И после какого-то случайного инцидента он, разумеется, попал в поле зрения криминальных структур, – подытожила Ленка. – Что бы там не писали в газетах о борьбе с беспризорностью, но я-то доподлинно знаю. Психически и физически сохранных беспризорников годам к 13, а то и раньше действительно «призревают». Но не государство, а уличные и прочие банды. По статистике туда попадает до 80 процентов «уличных» детей.

– Эта статистика известна … ну хоть городскому правительству? – поинтересовалась я.

Ленка молча махнула изящной кистью и прикурила новую сигарету.