Не осталось ни следа колдовской магии прошлой встречи. Все листья опали. Под ногами чавкало. «Интересно, в каком он звании?» – думала я. «Исаев был полковником Красной Армии, а Штирлиц – штурмбаннфюрером СС,» – тут же всплывало в голове.

Следуя нашему с Ленкой, совместно выработанному плану, я щедро рассыпала наживку, рассказывая Вадиму о Кешке. Он слушал и выспрашивал подробности так жадно, как бывает, с голодухи, едят мужики со сковородки недожаренную, еще хрустящую на зубах картошку.

Я ждала наживки для себя. Что он мне кинет? Ничего не было. Удивительно. Зачем же звал?

Звал в цирк, в театр, даже приглашал к себе на чашечку кофе.

«Ваш кот не будет против?»

«Разумеется, нет. Скотт любит гостей, особенно женщин»

Меня слегка подташнивало. Возможно булочка со сливками была не совсем свежей.

Единственный намек – вопрос, сформулированный с какой-то иезуитской замысловатостью. Кажется, Вадиму доставляют удовольствие подобные обороты речи:

– Кроме безусловно знаменательной встречи со мной, не случилось ли за последнее время в вашей жизни чего-нибудь необычного, такого, что навело бы вас на мысль об этих несчастных папках, о Детях Перуна, вообще о прошлом?

Первый напрашивающийся ответ (о телеграмме Олега) я удалила в зародыше. Второй показался неожиданно интересным.

– Да, было. Ко мне домой явилась одна девочка, точнее, теперь уже девушка – Женя Сайко. Она когда-то была в числе Детей Перуна. Теперь – несказанно похорошела и преуспевает. Собирается поступать на истфак. Наняла меня заниматься с ней историей. За деньги.

– Откуда она узнала ваш домашний адрес, Анджа? Раньше, в школьные годы, бывала у вас?

– Женя? Нет, никогда… Откуда узнала? Наверное, зашла в школу и спросила. Ее там многие помнят… Да… Я подумаю об этом…

После ухода из кафе мы двигались к моему дому каким-то нерациональным, идиотски-замысловатым путем. Хотелось, чтобы он поскорее сказал все, и мы расстались.

Но Вадим явно тянул время.

– Скажите, Анджа, а вы вообще любите детей? Я слышал, что учителя, особенно долго проработавшие в школе, зачастую детей просто ненавидят. Неужели это правда?

– К сожалению, да. Разумеется, это случается не сразу, и лишь при известной изначальной предрасположенности.

– Предрасположенности?

– Да. Такая своеобразная аберрация цели. Видеть в учениках не детей, а материал для учебного процесса. Понимаете? Такие учителя часто произносят фразы типа: «Моя цель – научить детей различать синонимы и антонимы (или доказывать теоремы, или знать содержание „Войны и мира“ или еще что-нибудь), а вот Иванов (Петров, Сидоров) мне это делать мешают…» То есть двадцать девять человек согласны быть материалом для учебного процесса (или, скорее всего, им просто наплевать), а вот тридцатый категорически не согласен, и изо всех своих слабых силенок тщится, выпячивает свою личность, причем, личность-то, как правило, несчастная, нездоровая, а то и действительно с серьезными, даже социально опасными нарушениями… Ну, вот здесь-то и должна начинаться наука педагогика. А она здесь кончается, и бедная учительница тщится объяснить классу синонимы, а Иванов тщится… и мешает ей, и она ненавидит Иванова, а он – ее, и все это тянется годами, а Ивановых в каждом классе – три-четыре штуки, и все это безумно муторно, скучно, и лишено даже намека на творчество, потому что дети-то – это на самом деле совсем не материал, и в глубине души никто из них быть материалом не хочет, а Иванов – он просто аккумулирует в себе этот процесс, вызывает, можно сказать, огонь на себя, такая у него роль в классной популяции, и учительница , конечно, подсознательно чувствует, что дело совсем не в Иванове, а в ней самой, и в конце концов начинает ненавидеть не только Иванова, но вообще всех учеников, потому что невозможно же ненавидеть себя, от этого совсем можно с ума сойти, а времени ни на какое самопознание у учителей нет, потому что надо брать очень много уроков, чтобы деньги заработать на жизнь, и объяснять синонимы…

– А вы-то, вы – Анджа?

– Я? Я, честно сказать, даже вопроса не поняла. Люблю детей? Как это? Всех разом? Но они же не клонированные, как та овца! Каких детей?

– Ладно, спрошу по другому. Каких детей вы любите?

– Разумеется, умных, здоровых и красивых. Вы шокированы? Ради бога! Ненавижу лицемерие. По-моему, глупость, болезнь и уродство вызывает чувство отталкивания у любого нормального человека. Все три вещи – реальность, и с этим, конечно, приходится мириться. Но, когда речь идет не о социальном гуманистическом лицемерии развитого демократического общества, и кого-то действительно тянет ко всему этому, то мне кажется, что у него самого что-то сильно не в порядке. Наверняка слышали, была такая монахиня – мать Тереза. Умерла совсем недавно. Почти святая женщина, лауреат всех возможных премий мира и милосердия. Всю свою жизнь она ездила из одного места, где люди болели, гибли, голодали, в другое и помогала чем могла – лечила, кормила и все такое. Совершенно бескорыстно, естественно… Вы испытываете чувство восхищения? А вот мне всегда что-то мешало. Пусть это кощунство, но я читала про нее восторженные статьи и думала: что же это такое у нее там в душе делается, что она всю свою жизнь проводит прямо-таки в гуще людских несчастий? Была ли она когда-нибудь на празднике, на свадьбе, на карнавале? Умеет ли она вообще радоваться чужой радостью также, как вроде бы сочувствует чужой боли? И сочувствует ли она, или атмосфера людских страданий – просто ее естественная среда обитания? Ну, как для кого-то – богема, для кого-то – исследовательская лаборатория с ее атмосферой научного поиска, для кого-то – армия… Я знаю, что такую точку зрения невозможно одобрить, но вы, по крайней мере, понимаете, о чем я?

Так вот, я люблю умных, здоровых и красивых детей. Но если я вижу, что НЕумный, НЕздоровый и НЕкрасивый ребенок своей волей, силой, желанием делает шаг в сторону красоты, ума и здоровья, то я готова придти ему на помощь во всех возможных для меня формах. И все достижения на этом пути (и, разумеется, самих детей – носителей этих достижений) я ценю куда больше врожденного ума, красоты и т.д. Я ответила на ваш вопрос?

– Вы победительница, Анджа…

– Ничего подобного. Наоборот – в сегодняшнем мире я не могу выиграть. У меня нет для него рецепторов. Я равнодушна к еде и одежде. Практически не употребляю косметики. Во мне отсутствует утонченность. У меня на ногах растут волосы, и я их не брею. Я никогда в жизни не стриглась в салоне и не делала полноценный маникюр…

– Да, существует целый класс особей женского пола с ослепительно бритыми ногами и тому подобными аксессуарами. Если рассматривать утонченность по этому вектору, то ее вершиной является итальянский ватерклозет.

– Между прочим, ватерклозет – одно из гениальнейших изобретений человечества.

– Согласен. Вышеупомянутые особи женского пола – тоже. Они – утешительный приз для мужиков, которые свернули с пути и потерялись где-то в самом начале…

– Потерялись – где? В начале – чего?

– В начале своей собственной жизни… И потом – разве это так уж важно? Человечество всегда цеплялось за свои иллюзии куда более отчаянно, чем за добытые трудом и кровью истины. Есть ли смысл бежать впереди паровоза?

– А что же, с вашей точки зрения, следует делать?

– Все время отдавать себе отчет в том, что происходит, и следовать своим путем.

– Жить без иллюзий?!

– Помилуйте! Разве я похож на садиста? …А так называемая интеллектуальная утонченность зачастую попросту прямой блеф. И вот вам блестящий пример. Где-то в начале тридцатых годов в Париже издали томик сочинений Кафки. Тиражом всего в тысячу экземпляров. Спустя несколько лет Париж заняли фашисты, объявили Кафку вредным писателем и повелели изъять из магазинов и уничтожить остатки тиража. Остатки изъяли. Их оказалось 800 штук. Впечатляет?

– В чем вы хотите оправдаться, Вадим? В том, что не читали Кафку? Не надо, я его тоже не читала…

– Я ни в чем не хочу оправдаться! – в заледеневших глазах метнулось и пропало безнадежное мужское бешенство.

Я подумала о том, что раньше, когда жизнь интеллекта была чуть менее цивилизованной, а жизнь чувств более первобытной, подобные разговоры могли, пожалуй, становиться захватывающе интересными. Вспомнить хотя бы мушкетеров… Переведя дух, я в упор взглянула на Вадима. Его глаза, так поразившие меня в предыдущую встречу, казались самыми обыкновенными. Мне показалось, что он мысленно подбирает новую «умную» тему, и я испытала по этому поводу легкий приступ настоящей паники. К счастью, мы уже подошли к моему дому.

– Всего доброго. Спасибо за кофе, – я старалась, чтобы облегчение не слишком явно звучало в моем голосе.

Внезапно Вадим резко обнял меня, прижал к себе и поцеловал в губы.

Я отстранилась и взглянула на него с понятным изумлением, не испытывая от случившегося ни отвращения, ни восторга. Лицо у Вадима было совсем не служебное.

Потом он повернулся и, не говоря ни слова, быстро ушел, практически убежал.

Я поднялась по лестнице и уже почти у самой квартиры расхохоталась так, что долго не могла попасть ключом в замочную скважину.

* * *

Весь день скребла, мыла, чистила. Во всех углах – грязь, во всех щелях – паутина и какая-то жирная отвратность. Хозяйка я никакая – правильно мама говорит. Неинтересно мне это – гнездо вить. А что интересно? Если бы знать…

Час выделила на марафет, но замоталась, спохватилась, когда уже времени не оставалось почти совсем. Сунула Антонине тряпку (она растерянно и послушно завозила ею по книжным полкам), метнулась в ванную, вылила на голову сразу треть флакона дорогого шампуня. Едва успела вытереть волосы и переодеться, как прозвучал звонок. Не успела даже помадой по губам мазнуть.

– Мам, ну открывай же! – отчаянно пискнула Антонина откуда-то из-за вешалки.

Три раза глубоко вздохнула, привычно попробовала отрефлексировать чувства. Не почувствовала ничего, кроме мгновенно прокатившейся от лица к коленкам раскаленной волны, сменившейся ледяным ознобом. Разозлилась на себя, швырнула в ящик бесполезный фен, по возможности изобразила непроницаемое лицо и шагнула к двери. Думала всю ночь, но так ничего для себя и не решила: как надо встречать бывшего любовника, отца дочери после четырнадцатилетнего отсутствия? Что будет уместным?

– Прислушайся к себе, к своему нутру, – посоветовала Ирка. – Как оно подскажет, так и поступай.

Совет был неглуп. Однако нутро молчало. Как назло.

Приоткрыла дверь, почему-то не решаясь распахнуть настежь. На мгновение захотелось убежать и спрятаться, как Антонина, за вешалкой, среди пальто.

Сразу за порогом, почти вплотную ко мне, в нелепой, раскоряченной позе стоял Олег. В одной руке он держал огромную прозрачную коробку с кремовым тортом. Торт выглядел невероятно жирным, вульгарным и вкусным . Его разноцветные кремовые розы развратно налезали одна на другую, путаясь в цукатах и шоколадках. Подмышкой другой руки Олег держал цветок. Там тоже были розы. В горшке.

– Он помнил! – больно толкнулось и защипало где-то внутри переносицы. – Все эти годы он помнил, что я не люблю срезанные цветы !

Розовый куст в руках Олега был усыпан мелкими желтовато-сливочными цветами. У основания зачем-то лежала белая кружевная оплетка. Надо было что-то сказать.

– Ну, здравствуй, – сказала я и отступила назад.

И в этот же момент, отведя взгляд от гипнотизирующих меня презентов, увидела то, о чем много лет старательно пыталась позабыть. Почти получилось. Почти. Олег был красив всегда. Сейчас, сегодня, он стал еще красивее, чем пятнадцать лет назад. Загорелое, чистое лицо человека, много времени проводящего на воздухе, прекрасная фигура полевого археолога, привыкшего иметь дело с трудом, в том числе и физическим, самый расцвет мужественности. А я? Я едва не заскрипела зубами от досады. Олег поставил торт-чудовище под вешалку, опустился на одно колено и обеими руками протянул мне горшок с розовым кустом.

– Я – Кай, – сказал он. – Я путешествовал в стране вечного света, таинственных пирамид и людей с лицами, словно высеченными из камня. Мне не удалось сложить из льдинок слово «вечность», но розы по-прежнему цветут на разделенных балконах, и их лепестки касаются друг друга.

У него был акцент! Он говорил по-русски с едва уловимым, но отчетливым акцентом!

Антонина осторожно высунулась из-за вешалки и обозрела коленопреклоненного отца с горшком наперевес. На ее ошалевшей физиономии было отчетливо написано:

«Вот это крутняк! Прям как в кино!»

– Встань, пожалуйста! – попросила я. – Ты, может быть, и Кай, но я то – не Герда, и никогда ею не была… – больше сказать было нечего. Олег не изменил позы, и я подумала, что, может быть, ему мешает горшок. Взяла куст у него из рук и огляделась: куда бы поставить. Наткнулась взглядом на Антонину и вспомнила. – Познакомься. Это – Антонина, твоя дочь.

«Твоя дочь» – получилось на удивление напыщенно, как в мексиканских телесериалах, хотя ничего такого я не имела в виду. Просто констатировала факт.

Олег встал с колен и шагнул к дочери. Я с интересом отметила, что она ненамного ниже его. Если еще хотя бы год-два будет расти, то, пожалуй, и догонит. Интересно, для дочери у него тоже есть какая-нибудь мелодраматическая заготовка?

Олег растерянно молчал. То ли упустил из виду, то ли не сумел придумать ничего достойного. А может быть, его поразили ее размеры. Я слышала, что отъехавшие родители вопреки реальностям времени воображают своих чад маленькими детьми. Если к Олегу это тоже относилось, то он должен быть потрясен.

* * *

Утром Олег изъявил желание непременно купить мне подарок. Сопроводил в ближайший универмаг, подвел к ювелирному прилавку и велел выбирать. Сказал, что не знает, что я сейчас ношу, какие камни и какой материал предпочитаю, и потому не купил сам.

Я не ношу ничего. И, если честно, предпочла бы в подарок зимнее пальто. Но само желание Олега показалось мне естественным. И ювелирный отдел тоже. Бегло осмотрев содержимое витрины, я ткнула пальцем в небольшое, весьма изящное ожерелье с фианитами. Не самое дорогое, но и не слишком дешевое, вполне подходит к моему единственному выходному бархатному платью. По совету молоденькой продавщицы к ожерелью Олег купил еще и сережки, и совсем маленькое колечко. Все вместе получилось очень мило.

– А Антонине – пальто, – сказала я. – И, если потянешь, меховую шапку.

– Разумеется, – сказал Олег. – Очень потяну.

– Так по-русски не говорят, – не удержалась я.

Из приемника над головой продавщицы богатый оперный бас отчетливо и красиво пропел: «Петербургские мужчины!… Не боятся простатита!…И в постели у любимой не уронят свою честь!…» Видимо, это была реклама какого-то медицинского учреждения или препарата для лечения импотенции.

Олег отчетливо вздрогнул. Я, глядя ему в глаза, нашла его руку и сжала пальцы. Пальцы были влажные и холодные и держались за меня с отчаянием и надеждой детсадовца, потерявшего маму, но зато нашедшего дяденьку-милиционера.

– Нормальные изгибы недоразвитого капитализма, – пошутила я. – Именно за это боролись в подполье лучшие люди во времена нашей юности. Полная и окончательная победа.

– Извини, пожалуйста, – неуместно громко сказал Олег. – Попробуй меня понять. Я ведь уезжал из совершенно другой страны. И я ведь не стал мексиканцем – ты понимаешь? Все это время мне казалось, что она, эта страна, где-то есть. Пусть отдельно от меня, пусть как-то изменилась, но есть то место, откуда я уехал… и куда можно… – не договорив, Олег дернул загорелой шеей на манер капитана Овечкина. – А теперь вижу – ее попросту нет! Нигде на земле! Нет!

– Это не страна, Олег. Это юность, молодость. В нее действительно нельзя вернуться. Только дети нас туда возвращают, – мне было почему-то неудобно перед продавщицей, и я говорила почти шепотом.