Даже если бы в его распоряжении были слова, все равно невозможно было бы описать ими ЭТО. Но слов не было. Был жар, живущий в середине груди, чуть повыше острой, нависающей над впалым животом косточки. И было еще что-то, скручивающее кишки в тугой, пульсирующий узел. И были сны, в которых происходило, жило и говорило то, чего он не помнил наяву.

Очень трудно решить что-нибудь, когда сам процесс принятия решения тебе неизвестен и непознан тобой. Очень трудно заставить себя усидеть на месте, когда все внутри рвется куда-то бежать, нестись, сломя голову, чтобы ветер обдувал разгоряченное внутренним огнем тело, чтобы, отшатнувшись в испуге, убегали назад деревья и скалы, чтобы что-то менялось вокруг…

Бежать… Это он понял, сумел ухватить бешеным напряжением всех своих умственных сил и вычленил из слепой круговерти чувств, которая сводила его с ума, делала больным и слабым.

Не раз в сумерках он приплывал к острову, почти никогда не пользуясь лодкой и остужая в льдистой осенней воде разгоряченное тело. Поднимался от причала по узкой, крутой тропе, усыпанной опилками, на что-то надеясь, окидывал цепким взглядом покинутый деревянный дом. Все было на месте и ничего не менялось с того хмурого, туманного утра, когда «Нектохета», натужно пыхтя, увезла в Чупу биологов вместе с их скарбом. Опрокинутое продырявленное ведро, забытый на веревке зеленый шерстяной носок, консервная банка с окурками у крыльца, розовый обмылок в выдолбленной колоде под умывальником…

Он опускался на четвереньки и нюхал крыльцо и порог, стараясь уловить знакомые запахи. Осенние дожди смыли их и ничего не осталось. Может быть, острый нюх Друга и сумел бы уловить что-нибудь, но люди – чужие и враждебные для Друга существа и он никогда не появляется на обжитых ими островах.

А кто люди для него – Кешки? Кто он? Человек? Но тогда почему живет отдельно от всех? Что произошло там, в темной глубине полустертых мыслей и воспоминаний?

Несчетное количество раз Кешка, просыпаясь, обхватывал голову руками, стараясь удержать разбегающиеся, как мыши из потревоженного стога, сны. Но сны все равно исчезали, оставляя лишь тоскливое, граничное недоумение. Что-то есть, было. И это что-то спрятано внутри Кешки, живет в нем и приходит по ночам. Но как его поймать? Какие силки можно поставить внутри собственной головы?

* * *

Сквозь щель неплотно задвинутой двери вагона можно было смотреть. Дома сейчас ночи еще совсем светлые; тут – не так. Густо-фиолетовое небо казалось темнее из-за дорожных огней, которых становилось все больше. Высокие и низенькие, они медленно уплывали назад. Высокие венчики долгоногих сочились ярким светом, иногда – уютным и желтым, иногда – холодным, мертвенно-голубым. Где-то под колесами всполохами возникали низенькие синие фонарики и быстро исчезали из поля зрения. Высокие издали походили на чудные цветы с длинными толстыми стеблями, низенькие казались цветами на воде, теми, что быстро уплывают, вкрадчиво прошелестев по борту лодки.

Поезд снова дернулся и медленно, натужно потащился вперед. Кешка во все глаза смотрел на меняющийся за дверью мир. Мимо проплывали невероятно огромные темные сараи, а множество рельсов, сходящихся и расходящихся, напоминали блестящие ручейки густой соленой воды, текущие во время отлива из запутанных черно-зеленых мотков водорослей. Гигантские мотки водорослей были впереди, в их недрах горели, мерцая, разноцветные светляки.

Потом само небо стало угольно-черным, чужим. На нем красовалась чужая, круглая, розовато-желтая луна. Замаслившийся бурьян, столбы, штабеля и заборы отбрасывали причудливые перекрещивающиеся тени. Неясный гул, который чуткое Кешкино ухо уже некоторое время улавливало сквозь грохот колес, стал распадаться на металлические скрежещущие звуки и резкие выкрики.

Вагон сильно тряхнуло, и он встал. Кешка сидел на корточках в наступившей тишине и прислушивался к далекому прибою города. Яркий свет луны плотной полосой прочертил металлическую пыль у его ног.

* * *

Кешка хотел есть. Дома он оставался голодным по нескольку дней, но тогда обильные трапезы обычно предшествовали и чаще всего следовали за вынужденной голодовкой. А теперь он почти четыре дня питался одними черствыми лепешками и здорово проголодался. Постоянное напряжение еще больше растравляло в животе тупую, сосущую, голодную боль.

Чуть пригнувшись, Кешка помедлил у вагона, решаясь. Сортировочная станция ночью безлюдна, но огромное существо города невдалеке глухо ворчало и ворочалось сбоку на бок.

И Кешка направился прямо к нему в логово.

Дыхание города опаляло ночное небо, его багряные отблески то притухали, то снова разгорались. Голод становился все сильнее и постепенно заглушал осторожность, тем более, что разлив рельс оставался пустынным.

Кешка перестал скрываться и перешел на ровный бег, далеко обойдя прозрачный, ярко освещенный кузовок станции, остро пахнувший людьми. В нем никого не было, но от него веяло опасностью. До города оставалось еще несколько километров.

* * *

Вдоль крашеного забора выстроились в ряд большие рундуки со стеклянными спереди стенками. Многие из них были темными, но в нескольких горел свет, а в одном Кешка сразу увидел за стеклом буханки хлеба и пироги.

Хлеб притягивал, голодное брюхо предательски урчало, Кешка не успевал глотать горькую, скапливающуюся во рту слюну.

Кешка сунул руки в карманы и с независимым видом пошел вдоль рундуков, стараясь унять дрожь в коленях. Миновав их ряд, прислонился к забору. В ящике зловонных отбросов энергично копалась худая, глухо урчащая кошка. Кешка, скользнув взглядом по содержимому ящика, увидел кусок заплесневелого хлеба. Оглядевшись, протянул руку и вытащил его. Хлеб оказался тонкой размокшей коркой, выеденной крысами с другой стороны. Кешка не выдержал и в один присест проглотил его. Вкус был отвратительным: корка пропиталась чем-то едким, явно несъедобным. Кешку тут же вывернуло наизнанку. Отдышавшись, он решил еще раз проведать хлебный рундук.

Он снова прошел мимо, вглядываясь в недра хлебного царства. Там, словно пчелиная матка среди сот, сидела толстая румяная тетка. Ее округлые белые руки непрестанно двигались, она сортировала буханки, перекладывая их из одной ячейки хлебных сот в другую, хлопотливо поворачиваясь обтянутым белым фартуком брюшком то в одну, то в другую сторону. В ее улье видимо было очень жарко, стекла изнутри запотели и короткопалая рука с въевшимся в средний палец широким кольцом на мгновение высунулась наружу, пошире открывая дверцу летка. Внимательные темные глазки пробуравили Кешку. Это было плохо. Тянуть больше нельзя. Небо светлело и людей вокруг прибавлялось. Утренние люди смотрели на Кешку внимательнее ночных и это ему не нравилось.

Один из людей заглянул в леток, и, тихо пожужжав, отправился дальше, жуя восхитительную булку. Это было уже выше Кешкиных сил. Он кинулся к широко распахнутому оконцу, протянул длинную руку во влажную глубину, схватил первое попавшееся и побежал прочь. Хлебная матка зашлась в пронзительном визге, заполнив им свой улей и его окрестности.

За штабелем смолистых шпал Кешка бережно вытащил из-за пазухи буханку – круглую, мягкую, кисловато пахнущую. Треснувшая поджаристая корочка топорщилась с одного края веселым разинутым ртом. Кешка отломил горбушку, медленно втянул в себя удушающий запах черного хлеба, откусил большой кусок и, чавкая, принялся старательно его жевать.

* * *

День прошел незаметно. Проснувшись под вечер, Кешка снова пошел на вокзал и долго следил за снующими взад-вперед людьми, пытаясь разобрать, что они делают и в чем состоит их цель. Ничего не понял.

Потом захотел пить, и тут же увидел собаку – немолодую тощую суку, по виду которой он понял, что она тоже озабочена поисками воды. Сука куда-то трусила неровной рысцой, далеко высунув вялый бледный язык, и, покосившись на Кешку через плечо, позволила ему присоединиться к ней. Ее расчесанная спина сочилась сукровицей, и кажется, на ней уже копошились личинки мух, но здесь Кешка ничем не мог ей помочь.

Они дошли до какой-то торчащей из стенки трубы, из которой тоненькой струйкой текла вода. Кешка подождал, пока напьется сука, потом напился сам. Вода сильно отдавала ржавчиной, но была холодной и довольно чистой.

Ближе к вечеру он рискнул присоединиться к копошащейся толпе. Ведь, если приехал в город, надо учиться жить среди людей, так? Сразу же непривычное, неприятное чувство охватило его: совсем близко, и спереди, и сзади, и со всех сторон кто-то шел. Все они по-разному, но сильно пахли и как бы не видели Кешку. Потом стало душно, тоскливо до дурноты.

Кешка спрыгнул на пути и отправился к своему штабелю, думая о спрятанной под ним половине буханки.

Половину буханки, выкопанную из-под штабеля, доедала облезлая сука. Кешка опустился рядом с ней и позволил доесть последние крошки. Он не очень расстроился, все было в общем-то правильно – ведь она позволила ему попить своей воды…

Он посидел немного рядом с собакой, которая все время искоса поглядывала на него, но, кажется, ничего не опасалась. У нее недавно были щенки. Живот, на котором болтались длинные серые соски, был так худ, что казался прилипшим к хребту. С серой морды вопросительно глядели слезящиеся безнадежные глаза. Кешке нечего было ей ответить. Он сам был слишком чужим тут.

Сука ушла. Мальчик свернулся калачиком под штабелем, но сон не шел. Вокзал не нравился Кешке, хотелось уйти отсюда. Но куда? К тому же снова надо было думать о еде…

* * *

– Бедный пацан! Надо думать, с самого начала ему особенно несладко пришлось, – Ленка затянулась сигареткой, украдкой глянула на часы. Видимо, прикидывала, где сейчас находится Демократ. – Как он тогда же не оказался в детприемнике – мне лично непонятно.

– Звериная осторожность, вывезенная с Беломорья. Его тогдашнего надо сравнивать не с городскими детьми-беспризорниками, а с бродячими кошками, собаками, подвальными крысами. Легко ли человеку поймать дикого городского кота? Вот именно. Для этого самому надо быть… ну, я не знаю, Шариковым, что ли… Шариковых – государственных служащих по Кешкину душу не нашлось.

Разумеется, его ловили, когда он воровством добывал еду. Однажды у хлебного ларька избили чуть ли не до полусмерти. Потом он отлеживался в берлоге какого-то околовокзального, гуманистически настроенного бомжа, который представился ему как дядя Блин. Этот Блин как-то научил Кешку самым основам городской бездомной жизни, а потом – внезапно помер прямо у мальчика на руках, выпив вместо водки какого-то суррогата. В те годы, как ты помнишь, его было едва ли не больше, чем настоящего спиртного.

Кешка каким-то диковинным, языческим образом захоронил дядю Блина в том же подвале, в котором они жили. Думаю, что твои собратья-оперативники, обнаружив впоследствии труп и встретившись с Кешкиными представлениями о похоронных обрядах, немало поломали себе голову: что бы это значило? Не действовала ли здесь какая-то секта?

После смерти наставника Кешка решительно покинул окрестности Московского вокзала и переселился в исторический центр города…