Отправляясь в Вильну, мы избрали себе старшиной на время дороги брата Александра как личность опытнее других в путешествиях. Ему предоставлено было назначать ночлеги, обеды, отдыхи, и мы обязывались исполнять его приказания. По предложению Александра всем были розданы должности: мне поручено было платить за всех прогоны, брату Михайле носить подорожные к смотрителям и хлопотать о лошадях, а Колошину заказывать и платить за обеды и чаи. Между слугами завели очередных, которые должны были смотреть, чтобы ямщики по ночам не дремали. Все это нас много забавляло; да иначе и быть не могло: первый еще раз на свободе, и где же? На большой дороге, где нет ни начальства, ни полиции. Не обошлось и без некоторого буйства: сворачивали в снег встречающие экипажи, били ямщиков, шумели с почтмейстерами и проч.

Приехали в город Лугу, откуда поворотили влево проселком, чтобы побывать в отцовской родовой вотчине Сырце. Мы двое старших очень обрадовались увидеть сие место, где провели ребяческий возраст: я до седьмого года от рождения, брат же до девятого. Все еще оставалось у меня в памяти после десятилетнего отсутствия, где какие картины висели, расположение мебели, часы с кукушкой и проч. Первое движение наше было рассыпаться по всем комнатам, все осмотреть, избегать лестницы и даже чердак, как будто чего-нибудь искали. Старые слуги отца обрадовались молодым господам; некоторых нашли мы поседевшими, иные представляли нам детей своих, которых мы прежде не видели, и скоро около нас собрались всякого возраста и роста мальчики, которые набивали нам трубки и дрались между собою за честь услужить барину. Старые мужики и бабы также сбежались, принося в дар кур, яйца и овощи. Сыскался между дворовыми какой-то повар, и поспел обед, состоявший из множества блюд, все куриных и яичных.

С мундиром приобретается у молодых людей как будто право своевольничать, и сундуки были отперты. Александр премудро разговаривал то с земским, то с ключником, то со старостой и слушал со вниманием рассказы их о посеве и жалобы, не понимая ничего. Ему, как старшему, и следовало принять на себя важный вид, дабы нас не сочли за детей. Между тем он с нами вместе осматривал сундуки, и мы смело друг друга уверяли, что батюшка за то не может сердиться, потому что мы в поход отправлялись. Михайла достал какой-то двухаршинный кусок красного кумача, который он долго с собою возил и, наконец, употребил, кажется, на подкладку. Я добыл себе отцовскую старую гусарскую лядунку, которая у меня весь поход в чемодане везлась; после же носил ее слуга мой, Артемий Морозов (которого я взял с собою в поход 1813 года и одел донским казаком). Александр приобрел какую-то шведскую саблю, которая от ржавчины не вынималась из ножен. Кроме того, мы еще пополнили свою походную посуду кое-какими чайниками и стаканами. Затем старый земский Спиридон Морозов, опасаясь ответственности, принес нам реестр вещам, оставленным батюшкой в деревне, прося нас сделать на нем отметки. Глядя друг на друга, мы вымарали из реестра взятые вещи и подписали его. Батюшка впоследствии несколько погневался за наше самоуправство, но тем и кончилось.

Мы поместились в отцовском кабинете, приказали принести большой запас дров и во все время пребывания нашего в деревне содержали неугасаемое пламя в камине, у коего поставили двух мальчиков для наблюдения за тем, чтобы огонь не погас. К вечеру перепилась почти вся старая дворня, причем не обошлось без драк и скандалезных происшествий, в коих нам доводилось судить ссорившихся и успокаивать шумливых убедительными речами. Иные хотели с нами отправляться на войну, и мы сами не рады были возбудившемуся появлением нашим буйному духу.

Обрадованный или испуганный внезапным приездом нашим, приказчик Артемий прискакал из села Мроктина, где он обыкновенно пребывает и уже 15 лет как постоянно находится под каплею, от чего, может быть, и сделался заикой. Желая показать первенство свое над другими, он выступил вперед и собирался сказать нам речь, но язык его не зашевелился; он наклонился под углом 45 градусов к нам, выставил одну ногу вперед, дабы не упасть, и оказался в таком положении, что если б ему один только золотник на голову положить, то, перевесившись, он лежал бы у нас в ногах. Левой рукой держался он за кушак, правой же делал различные знаки, желая что-то сказать, но судорожное молчание его только изредка прерывалось отрывистыми восклицаниями: «Батюшка Александр Николаевич! Батюшка Николай Николаевич! Батюшка Михайло Николаевич! А вас (указывая на Колошина), виноват, не знаю, как зовут; того, того, того. Хлеб, сударь того, того, десяточек яиц! Шесть курочек того, того, урожай, того, того, того, сударь, оброк. Отцы родные! Соколики!» – и пр. Мы его уговорили уйти и заснуть; он послушался, но на другой день, встав до солнца, опять пришел и простоял в углу занимаемой нами комнаты в том же нравственном расположении, как накануне.

Хотелось мне объехать старых соседей. Я помнил, что была какая-то пожилая соседка Парасковья Федоровна, которая жила в двух верстах от нас, помнил даже дорогу к ней. Приказав оседлать лошадь, я навестил ее и нашел ту же старушку. В доме ее находилось все в том же положении, как я за 12 лет видел: на стене висел в круглой черной рамке тот же барельефом сделанный монумент Петра Великого, по окнам висели те же клетки с канарейками, те же кошки с котятами, которые меня царапали и с которыми мне играть запрещали – разумеется, потомки прежних канареек и котят. Я заметил только, что у Парасковьи Федоровны выросли седые, редкие, но довольно длинные усы, чего у нее прежде не было. Проведя у нее около часа, я возвратился к нашему пылающему камину.

Я навестил также безрукого и безногого соседа, барона Роткирха, которого видел в моем ребячестве. Он тогда жил с женатым братом своим в другом селе; дом и садик у них были хорошенькие. Ныне же, после развода брата его с женой, он остался одинокий. При разделе, в коем его, может быть, и обидели, ему досталась изба с небольшим участком земли, несколько дворов крестьян и слуга. Этот барон Роткирх родился без рук и без ног; на месте ног у него две маленькие лапки длиной вершков в шесть с пальцами. Туловище и голова его очень большие. Он получил некоторое образование и около 50 уже лет сидит неподвижно на своих лапках, занимаясь чтением. Листы лежащей пред ним на пюпитре книги переворачивает он языком и зубами. Выражение лица его приятное и умное, разговор занимательный; он хорошо пишет своими лапками, даже рисует и вырезает из бумаги разные игрушки для детей. Он езжал к нам на дрожках, сидя на кожаной подушке, с которой его вносили на ремнях в комнату; слуга кормил его, стоя за стулом, и давал ему даже табак нюхать. Когда Роткирх жил в своем семействе с матерью, которую очень любил, он не думал о своей будущности; круг соседей их был многолюден, и они находили удовольствие в беседе с человеком, довольно начитанным. Я навестил несчастного вечером, уже в сумерках. Он сидел на стуле один без свечки: слуга его часто отлучался, оставляя его одного на целые сутки, иногда с отпертыми настежь дверьми. Слова его ни к чему не служили, и ему приходилось терпеть холод, ибо никто его не посещает. В избе заметна бедность, но беспомощный страдалец с терпением и в молчании переносит свою горькую участь.

– Антон Антонович, – сказал я ему, – сочувствую вашему несчастию и желал бы посещением своим, хотя на минуту, утешить вас.

– Благодарю вас, Николай Николаевич, – отвечал он. – И батюшка ваш не оставлял меня. Вы видите, мое положение не то, что прежде было. В течение пятидесятилетней жизни моей я привык к терпению, и что же больше делать? Вот уже почти десять лет, как я заброшен, забыт и десять лет молчу. Теперь уже недолго ждать конца: Бог милостив и прекратит мою жизнь.

Я возвратился к камину грустный и застал дома другого соседа. Опишу его и виденное у него в доме как картину быта мелкого помещика и деревенской его жизни.

То был Петр Семенович Муравьев, дальний родственник наш, человек лет 50-ти, когда-то записанный сержантом в Измайловском полку, откуда он был выпущен, как при Екатерине водилось, капитанским чином по армии; вышел в отставку, никогда не служивши, и поселился на житье в своем сельце Радгуси, отстоящем в пяти верстах от нашего Сырца. Тут он построил себе порядочный дом, копит деньги и ездит каждые пять или шесть лет на лошадях своих крестьян в Москву; иногда бывает в Петербурге, где останавливается в Ямской слободе у знакомых ямщиков, откуда справляет в зеленой тележке визиты к своим родственникам, засиживаясь у них по целым дням; если же не с ними, то пьянствует с их дворовыми людьми. Хотя человек этот без всякого воспитания, но он по носимой им фамилии ласково принимаем моим отцом, к которому имеет большое уважение. Обыкновенное общество Петра Семеновича в деревне состоит из попов и приказчиков околотка, с которыми он пьет и нередко дерется, причем случалось, что его обкрадывали и пьяного привозили на телеге домой без часов или других вещей, при нем находившихся. Петр Семенович известен также в околотке своими раскрашенными дугами и коренными лошадьми, на которых он иногда тратит деньги. Он жестоко обходится со своими крестьянами и дворовыми людьми, насильственно бесчестит девок и в пьянстве своем палками наказывает баб, раздев их прежде наголо и привязав к кресту, на сей предмет сделанному. Такая, по крайней мере, неслась о нем дурная слава. Вместе с этим он большой хлебосол. С ним в доме живут баба-наложница, староста и кучер Фомка; при нем же находилась и побочная дочь его, хорошенькая девочка, лет 18-ти, которую он часто бивал по праву родительскому; говорили, что и она вела жизнь не совсем скромную. Едва ли проходил год, в который не бежал бы от него кто-либо из его дворовых людей, с уворованием денег из накопляемой им казны, которая хранится в амбаре, в окованном сундуке за несколькими замками, из коих первый у него самого всегда в руке. Некоторые из сих беглых людей были пойманы и зарезались. Затем из дворовой прислуги оставался при Петре Семеновиче только один десятилетний мальчик, который за ним безотлучно носил табакерку и платок в те дни, когда к нему приезжали гости. Мальчика этого называл он Шер и постоянно драл его за уши.

Услышав о приезде нашем, Петр Семенович крайне обрадовался, прискакал к нам и, приказав вытопить у себя баню, звал нас на другой день к себе обедать. На другой день мы отправились к Петру Семеновичу; обед был хороший. Хозяин всячески старался угождать нам, и, хотя то было во время Великого поста, он велел созвать всех деревенских баб и девок, поставил их в комнату около стен и приказал им песни петь. Между тем сам он не переставал пить и нас хотел к тому же склонить; но мы были осторожны и выливали вино под стол на пол. Хозяин начал было плясать, но не будучи более в состоянии ходить, он приказал себя по комнатам водить, только приплясывал и кланялся нам в ноги с поддержкой, разумеется, старосты и Фомки-кучера. Перед ним шел наименованный Шер с платком и табакеркой барина, не перестававшего твердить нам:

– Батюшка ваш, братец мой Николай Николаевич, которого я много люблю и почитаю, сказал мне: Петр Семенович в тебе ума палата! Ах, не будь я Муравьев, дай башмаки к царю пойду.

Пьяный надел он милиционную шляпу свою с зеленым султаном, препоясался саблею, и в таком виде волокли его по комнатам. Когда ввечеру мы в бане мылись, то Фомка и староста привели его под руки к нам пьяного и еще наголо раздетого.

Было поздно. Мы хотели возвратиться домой, но кучера наши были пьяны, а Петр Семенович не велел саней закладывать. Александр остался с ним, мы же разошлись по другим комнатам и легли на полу как были в мундирах, подложив шинели в голову. Только что мы начали засыпать, как Петр Семенович пришел к нам с бабами и приказал им петь; мы вскочили и хотели уйти, но он громко приказал певицам молчать, и все замолчали. Тогда, став впереди их, он провел рукою по воздуху и возгласил им, при самых наглых выражениях, что он их барин.

– Так ли? – заревел им барин.

– Так, батюшка Петр Семенович, – отвечали они, кланяясь со страху.

– Так пойте же громко и хорошо, а не то я вас! Греметь! – и все загремело. Комнаты наполнились певицами, от коих некуда было деваться. Колошин шепнул на ухо Михайле, что надобно собираться домой, хотя бы то было пешком. Петр Семенович, услышав это, напал на Колошина:

– Что ты по-французски-то толкуешь, калмык, башкирец и пр., вон отсюда!

Колошин, опасаясь толчка от сумасброда, готовился было предупредить его, но был задержан братом. После того сосед наш, рассердившись, отпустил нас, и мы возвратились домой очень поздно.

На следующий день мы получили от Петра Семеновича записку, в которой он просил нас опять к себе, чтобы извиниться перед нами. Не желая оскорбить соседа, мы поехали и застали его на крыльце, окруженным всем своим вечерним штатом: тот же староста с кучером Фомкой держали его под руки. Увидев нас издали, он, как блудный сын, пал ниц на ступенях крыльца и вопил: «Виноват!», не будучи в лучшем состоянии, как накануне. Опасаясь возобновления прошедшего, мы провели у него с полчаса и поспешили возвратиться домой; он же, по обычаю своему, продолжал гулять таким образом, не выпуская день и ночь баб из своих хором.

– Такое у меня сердце! – говорил Петр Семенович.

После пятидневного пребывания в Сырце, мы поехали обратно в Лугу, откуда продолжали свой путь далее.

Перегонов пять за Псковом была почтовая станция Синская, на берегу реки Великой, через которую нам доводилось переправиться для перемены наших уставших от долгого перехода обывательских лошадей. Мы тащились ночью почти всю станцию пешком и, наконец, увидели впереди огонек на почтовом дворе за рекой Великой, на которой лед уже было тронулся, но остановился и снова примерз от бывшего в последние две ночи мороза. На реке оставался только след старого пути, которого извозчики наши не знали и потому поехали прямо. Первые сани провалились сквозь лед недалеко от берега, где еще не было глубоко, и их скоро вытащили.

Ночь была темная, холодная, река широкая и глубокая, опасно было ее переехать без проводника; но, видя огонек, я решился и, приказав саням дожидаться на берегу, пустился пешком ощупью по льду, который подо мною трещал. В надежде привести с почты проводника я продолжал путь свой, но отошедши сажень двадцать, когда я был на самой середине реки, лед подо мною вдруг обрушился, и я провалился. На мне был тулуп и сабля, которые меня на дно тащили. Едва успел я руками опереться о края проруби, как ноги стало вверх под лед подымать и волочить по течению. Я упирался, сколько сил было, руками об лед, чтобы вылезть; но лед ломался под руками, и прорубь становилась обширнее. Теряя надежду вылезть, я кричал братьям:

– Прорубь, прорубь!

Но они, не зная, что я в нее провалился, отвечали:

– Прорубь, так обойди!

Тогда я в отчаянии закричал им:

– Братья, помогите, тону! – и, говорят, таким диким голосом, что они испугались.

Они все бросились искать меня по реке. Александр прежде всех нашел меня по голосу и, прибежав к проруби, не видя меня в темноте и полагая, что я уже под водой, с поспешностью бросился в прорубь, чтобы меня вытащить, и ощупал меня. Мы держались друг за друга одной рукой, другой же цеплялись за лед, чтобы вылезть, но лед все ломился. Тут подбежал Петр, слуга брата Михайлы, который был тогда еще небольшим мальчиком; лед выдержал его, и он нам помог вылезть. Между тем Колошин и брат Михайла, которые бежали ко мне на помощь в другую сторону, тоже провалились вместе; их вытащил мой слуга.

Возвратившись на берег, мы собрались, перекликаясь, и пошли в сторону отыскивать какой-нибудь ночлег, чтобы осушиться и обогреться. С версту тащились мы без дороги, по глубокому снегу; все на нас обледенело, и мы, наконец, добрались до небольшой деревушки, где забрались на печь и оттаяли. Тут и ночевали. На другой день, приехав к реке, увидели стежку, по которой можно было ехать, и переехали благополучно. Но прежде сего брат Михайла отыскал проводников, которые на время ростепели назначаются к сему месту от земской полиции, с приказанием сменяться на берегу день и ночь, и которых накануне не было. Он, объяснив им виновность их, приговорил к наказанию и приказал при себе же наказать, после чего внушал им словами, как всякий человек должен исполнять свою обязанность, и отпустил их.

В избе, где мы ночевали, был небольшой мальчик, коего черты и выражение лица разительно напоминали мне Наталью Николаевну Мордвинову. Набросав лик его карандашом на лоскуте бумаги, я не расставался с сим изображением во все время похода. В 1815 году с помощью сего очерка мне удалось с памяти нарисовать портрет ее в миниатюре…

Предыдущий случай на реке Великой не придал нам, однако, благоразумия. Несколько станций не доезжая города Видры, извозчики предложили нам ехать кратчайшей верст на 8 дорогой по льду чрез Браславское озеро, и мы пустились тоже ночью. Извозчики заблудились на озере, потому что метель совершенно занесла дорогу. Мы кружили по всему озеру, перебираясь чрез трещины; небо закрылось облаками, и не было видно звезд; караван наш вдруг остановился. Коренная лошадь в передовых санях провалилась, мы соскочили, а извозчик бежал. Лошадь его действительно сидела задними ногами и брюхом в проруби, и лед кругом трещал. Долго мы на этом месте бились, лошадей вытащили; но мы еще с час после того шли пешком по озеру, наконец, прибыли к какому-то селению на берегу и закаялись ночью по льду более не пускаться. Мы переночевали в селении, куда и беглый извозчик наш явился. Он уверял, что три раза обежал все озеро, и лежал у нас в ногах. Его простили.

К следующей ночи прибыли мы на станцию, расположенную в лесу. Смотритель был какой-то польский шляхтич по имени Адамович. Он не хотел нам дать ни лошадей, ни жалобной книги. Мужик он был рослый, сильный и грубый. Однако мы собирались с ним расправиться, и ему бы плохо пришлось, если б не догадался уйти до лясу, куда увел с собою всех лошадей и извозчиков, оставив нас на станции одних. Мы поставили свой караул у дверей, чтобы захватить первого, кто явится; показался староста, его схватили и угрозами заставили привести лошадей. Мы отправились далее. Адамович, как я после узнал, вступил во французскую службу, где был гусаром.

Мы поехали весьма медленно, потому что проезжих в армию было очень много, выставлены же были на станциях обывательские изнуренные лошади, отчего часто встречались остановки.

Из города Видры Александр поехал вперед для приготовления нам в Вильне общей квартиры. Трех станций не доезжая Вильны, есть почтовый двор в лесу, помнится мне, Березово, где смотритель был также шляхтич и большой плут. Он хотел взять с нас двойные прогоны и для достижения своей цели услал почтовых лошадей в лес, за что был нами побит, но без пользы. Дело происходило под вечер. Видя, что нас тут бы долго задержали, мы отправили брата Михайлу с Кузьмой, слугой Колошина, верхом на собственных лошадях смотрителя в сторону, искать какого-либо места или селения, чтобы добыть там каких-нибудь лошадей. К утру брат возвратился в польской бричке, а перед ним Кузьма гнал табун лошадей с крестьянами. Выбрав из них лучших, остальных мы отпустили; почтмейстера же еще побили и отправились в путь.

Вот каким образом брат Михайла разжился лошадьми. Со станции поехал он лесом по стежке, не зная сам куда. Проехав версты четыре, он прибыл на фольварк и пошел прямо к пану, выдавая себя за полковника, Кузьму же в мундире денщика за своего адъютанта. Пан потчевал их и представил им своих детей; когда же дело дошло до требования, то пан стал ломаться, и брат не иначе, как угрозами, мог вызвать к себе старосту, которому приказал привести лошадей, а сам уснул. Поутру староста привел четырех лошадей; но брат, не будучи тем доволен, пошел сам с нареченным адъютантом своим по деревне, начав с крайнего двора. Они стали выгонять хозяев из домов, и по мере того, как они оставляли свои избы, Кузьма забирал со двора лошадей, брат же расправлялся нагайкой с собравшейся на улице толпой, не допуская возвращения крестьян к своим дворам. Некоторые из них стали, однако, противиться и, схватив палки, подошли к Михайле с угрозами. Тогда он выхватил пистолет и, приложившись на них, закричал, что убьет первого из них, кто приблизится. Крестьяне испугались и по приказанию брата нарядили извозчиков к согнанным лошадям, с которыми он явился к нам на станцию.

Подъезжая к станции Боярели, мы увидели в поле учение стоявших тут двух егерских баталионов и на короткое время остановились посмотреть различные построения войска. Мысли наши обращались к предстоявшим военным действиям, коих желали скорее увидеть начало. В Боярелях смотритель был какой-то старый важный пан; он имел двух хорошеньких дочерей, за которыми волочились пришедшие после ученья егерские офицеры.

Наконец прибыли мы к вечеру в местечко Неменчино, откуда оставалось только 30 верст до Вильны. Мы остановились ночевать, дабы приехать в Вильну днем. Хозяин корчмы, где мы остановились, был жид. Он имел двух прекрасных дочерей, из коих старшая называлась Белла. Брат Михайла весь вечер ухаживал за нею с Колошиным. Прелестная еврейка приобрела знаменитость после поцелуя, данного ей государем в проезд его через Неменчино. Впоследствии она переехала в Вильну, где сделалась известной в высшем кругу военной знати главной квартиры.

Мы надеялись на другой день рано приехать в Вильну; но лошади попались такие слабые, что мы дотащились только ночью. Мы нашли у заставы записку от брата Александра, а вскоре и его самого спящим в квартире свиты Его Величества капитана Сазонова. Усталые, мы сами тут же подремали, а на другой день получили квартиру у пана Стаховского в Рудницкой улице. К нам присоединился, чтобы вместе жить, по производству в офицеры, прежний товарищ мой, а тогда адъютант князя П. М. Волконского, прапорщик Дурново.

Мы явились к генерал-квартирмейстеру Мухину. Занятий было мало, и потому он приказал нам только дежурить при нем. Помню, что в мое дежурство приехал в Вильну государь и что я просидел во дворце до 2-го или 3-го часа утра (по полуночи). Мухин был человек пустой и, говорят, довольно упрямый, бестолковый; образование он не имел, наружностью же был похож на состарившегося кантониста. При нем находился сын его колонновожатый, умненькой мальчик; адъютантами при нем состояли свиты Его Величества поручик Озерской, человек очень простой, и прапорщик Десезар, офицер 4-го, помнится мне, егерского полка.

Колошин явился к своему начальнику капитану Теннеру, обер-квартирмейстеру легкой гвардейской кавалерийской дивизии, коей командовал генерал-адъютант Уваров.

Скоро начались увеселения в Вильне, балы, театры; но мы не могли в них участвовать по нашему малому достатку. Когда мы купили лошадей, то перестали даже одно время чай пить. Мы жили артелью и кое-как продовольствовались. У нас было несколько книг, мы занимались чтением. Из товарищей мы знались со Щербининым, Лукашем, Глазовым, Колычевым, ходили и к Михаилу Федоровичу Орлову, который тогда состоял адъютантом при князе П. М. Волконском. Тяжко было таким образом перебиваться пополам с нуждой. Новых знакомых мы не заводили и более дома сидели. Такое существование неминуемо должно иметь влияние и на успехи по службе. Однако же брат Александр с трудом переносил такой род жизни. Он пустился в свет и ухаживал за дочерью полицеймейстера Вейса. Она после вышла замуж за генерал-адъютанта князя Трубецкого. Мы познакомились с братом ее, который служит ныне в лейб-гвардии Уланском полку. Александр волочился еще за панной Удинцувой, пленившей красотой своею всех офицеров главной квартиры. Дурново был в особенности занят этой знаменитостью лучшей публики тогдашней Вильны. При всем этом нужда заставляла и брата Александра умеряться в своем образе жизни. Мы были умерены и в честолюбивых видах своих. Однажды, в разговоре между собою, каждый из нас излагал, какой бы почести желал достичь по окончании войны, и я объявил, что останусь доволен одним Владимирским крестом в петлицу.

Надобно было покупать лошадей, по одной вьючной и по одной верховой каждому. Брат Михайла был обманут на первой лошади цыганом, а на другой шталмейстером какого-то меклен-, или ольденбургского принца. Он ходил о последнем жаловаться самому принцу; но немец объявил ему, что никогда не водится возвращать по таким причинам лошадей и что у него на то были глаза. Брату был 16-й год, он никогда не покупал лошадей и не вообразил себе, чтобы принц и генерал мог обмануть бедного офицера; но делать было нечего. Итак, деньги его почти все пропали на приобретение двух разбитых ногами лошадей, помочь же сему было нечем.

Покупая для себя лошадей, я прежде добыл доброго мерина под вьюк; под верх же нашел на конюшне у какого-то польского пана двух лошадей, которых не продавали врознь. Мы их купили с Колошиным. За свою (гнедой шерсти) заплатил я 650 рублей, за другую же, серую, Колошин заплатил только 600 рублей. При сем произошла между нами небольшая размолвка, кончившаяся примирением и тем, что моя лошадь была названа Кастор, а его Поллукс, в знак неувядаемой между нами дружбы.

В Вильне, за замковыми воротами, находится отдельная крутая гора с остатками древнего замка литовских князей, от которой городские ворота получили название замковых. Среди сих романтических развалин была любимая прогулка моя. Часто ходил я туда и просиживал на камне, под сводами древнего здания иногда до поздней ночи. Тут в беспредельном воображении моем предавался я мечтам о будущей своей жизни, к чему действительно способствовала очаровательная местность. Среди ночного мрака, сквозь провалившийся свод виднелось небо, усыпанное звездами; между тем восходившая из-за гор луна освещала струи речки Вилейки, протекающей у подошвы горы. В городе по домам засвечивались огни, часовые начинали перекликаться, городовой колокол бил ночные часы. Конечно, не могли быть порядочны мысли, в то время меня занимавшие; но я считал себя как бы одним во всей природе, и ничто не препятствовало моему созерцательному расположению духа. Помышляя о своей страсти, мне приходило в голову броситься со скалы в каменистую речку; и я чертил имя ее на камне среди развалин. Теперь нашел бы еще сии очерки. Колошин хотел знать причины моей тоски, и я повел его на таинственную замковую гору, куда мы с ним приходили беседовать. Скоро замковая гора сделалась ежедневной прогулкой всего нашего товарищеского круга, и мы приходили туда любоваться видом окрестностей. Во время одиноких посещений замковой горы я написал «Две ночи на развалинах». Мутные послания сии выражают тогдашнее состояние души моей и мыслей.

С замковой горы видны были на обширном пространстве два форштадта города с частью их окрестностей. Так как у нас не было занятий по службе, то в прогулках на гору пришла нам мысль снять на план окрестность Вильны; но у нас не было инструмента, и потому надобно было его с проката нанять. Нашли какую-то старую мензулу которая, хотя и отдавалась поденно за небольшую плату, но и то, по тогдашним карманным обстоятельствам, было для нас несколько накладно, почему мы пустились на хитрости.

С нами жил Дурново, человек с достатком; о съемке планов он не имел понятия. Мы убедили его в пользе, которую подобное занятие принесло бы ему на службе, и склонили его быть участником в нашем предприятии, к чему, впрочем, его более всего завлекло то, что пройдет слух о его прилежании к науке и к занятиям офицера квартирмейстерской части. И так он принял на себя часть расходов. Вехи, колья и инструменты носили за нами жиды-факторы, которые показывали особое уважение к Дурново, за которым и мы всячески ухаживали, дабы он, соскучившись, не раздумал бы участвовать в съемке. Когда жиды приставали к нам за деньгами, то их направляли к Дурново, который их щедро награждал, почему мы даже называли его дядюшкой, в шутку. Нам надобно было иметь частое сообщение через реку Вилию, потому что я стоял с инструментом на замковой горе, а брат Михайла с вехой забирал точки на другом берегу реки. Дурново был прикомандирован к брату и платил за перевозы через реку. Таким образом, помогал он нам в съемке плана.

Со всем этим Дурново ничему не научился; он подходил иногда к инструменту, ничего не понимая, и более забавлялся киданием камушков в воду; случалось ему по неосторожности толкнуть инструмент и двинуть его с места, что очень неприятно; но как было не потерпеть от такого щедрого товарища?

Через два дня стало везде известно, что мы занимаемся съемкой окрестностей Вильны, ибо Дурново не замедлил похвалиться своим участием в этом деле. Но дорогой дядюшка скоро отстал от нас, когда ему довелось ходить по болотам и лазить по крутизнам и когда ему негде было присесть. Дурново простился с нами, но мы еще продолжали съемку без него. Жиды тоже стали отставать от нас. Скоро мы были вынуждены оставить начатую нами съемку по причинам, которые будут ниже объяснены.

В то время был прислан от Наполеона к государю генерал Нарбонн, который привез мирные предложения, но такого рода, что на них нельзя было согласиться. Мера сия со стороны французского правительства имела, как слышно было, целью только оправдать себя в начатии предстоявшей войны, и предложения Нарбонна были отвергнуты. Государь, желая показать ему состояние нашего войска, сделал в присутствии его смотр гренадерской дивизии графа Строганова, которая выстроилась в одну линии за городом, на обширном лугу по дороге к Веркам.

Утро было прекрасное, и мы с замковой горы любовались посредством зрительных труб величественным зрелищем, перед нами развивавшимся. Был и другой смотр на Погулянке сводной гренадерской дивизии, где я также был зрителем. Все с нетерпением ожидали открытия военных действий.

Однажды, будучи на съемке, я возвратился на замковую гору для поверки некоторых пунктов, оказавшихся не совсем верными. Брат Михайла находился с вехой на другом берегу реки Вилии. Государь в то время прогуливался верхом и, увидев квартирмейстерского офицера с флагом, спросил у него имя и что он делает? Брат отвечал государю, что мы занимаемся съемкой окрестностей Вильны, и указал на меня вдали. Государь посмотрел на гору и, увидев меня с инструментом, спросил у брата, по чьему приказанию мы это делаем. Михайла отвечал, что, не имея занятий по службе, мы не нашли ничего лучшего, как упражняться в деле, касающемся нашей прямой должности, и что, по окончании нашей работы, мы представим ее начальству. Государь похвалил брата и ускакал.

Я видел с горы все происходившее за рекой, и когда государь уехал, я подал брату знак, чтобы он ко мне пришел. Пока он мне передавал разговор свой с государем, я заметил какого-то штаб-офицера, приехавшего из города к подошве горы; он слез с дрожек и махал мне шляпой, чтобы я к нему вниз сошел. Мог ли я думать, что государь уже успел кого-либо прислать к нам для пояснения слышанного им от брата? Напротив того, я думал, что нам предстоит какая-нибудь неприятность, и потому с досады уперся и стал махать приехавшему, чтобы он сам на гору взошел.

Думал я про себя: «Кто бы то ни был, не я же его ищу, а он меня; пускай же сам потрудится на гору взлезть, если я ему нужен; я же делом занят, от которого не вижу надобности отрываться». Правилом моим было: ни с кем знакомства не искать; но если кто бы сделал шаг, чтоб познакомиться со мною, то отвечать ему десятью шагами. С таким правилом, конечно, немного выиграешь по службе. Я продолжал перемахиваться с штаб-офицером, и мы друг друга манили к себе. Наконец, видя, что я непреклонен и хочу воротиться к инструменту, от которого несколько отошел, приезжий начал подыматься на гору. Увидев сие, я стал к нему спускаться; и мы сошлись на половине горы. То был Кикин, флигель-адъютант и дежурный генерал. Я его видел несколько раз, когда носил ему бумаги от Мухина, но не был с ним знаком; он же меня не помнил. Кикина вообще хвалили, как человека хорошего.

– Что вы здесь делаете? – спросил он у меня.

– Снимаю план.

– Кто вам приказал?

– Никто.

– Для чего вы это делаете?

– Для своего удовольствия.

– Куда этот план поступит?

– К начальству.

– Я приехал от имени государя благодарить вас за то, что вы службой своей занимаетесь. Государю приятно было видеть ваше прилежание, передайте слова эти товарищам вашим. Государь желает, чтобы вы продолжали вашу съемку, а позвольте посмотреть работу вашу.

Я привел его на гору и, показав ему начатое на бумаге предместье города, рассказал, на каких основаниях намеревался расположить съемку по роду предстоявшей местности.

Возвращаясь домой, мы сделались смелее, и как у нас был недостаток в длинных вехах, то приступили к дому одного мещанина, у которого насильно унесли со двора несколько шестов. Нападение же было произведено нашими людьми с помощью расхрабревших факторов-жидов. Могли произойти жалобы и для нас неудовольствия, против чего мы не имели другого оправдания, как сослаться на необходимость вооружиться шестами для защиты себя от злых собак, бросавшихся на нас из двора сего мещанина; но дело так обошлось и не пошло далее ссоры людей наших с хозяином дома, шесты же остались за нами.

На другой день князь Волконский позвал нас к себе и, похвалив наше предприятие, повторил от имени Государя то, что накануне нам Кикин сказал. Для продолжения же начатой работы приказал нам дать какие-то тяжелые казенные планшеты изобретения Рейсига (инструментального мастера в Главном штабе), но мы не успели испытать их. В тот же вечер известие о происшедшем дошло до нашего генерал-квартирмейстера Мухина, который, призвав нас, намылил нам голову за то, что не предупредили его о намерении нашем произвести съемку окрестностей Вильны, присовокупив, что занятие это отвлекает нас от настоящей службы (которой, впрочем, никакой не было) и что съемка сия не может быть хороша, потому что никто из старых офицеров ею не руководствует. Затем он приказал нам бросить начатое дело. Собственные слова Мухина были следующие:

– Я вас по службе замараю, господа, и никогда ни к чему не представлю.

Лучше было молчать, чем сказать ему, что князь Волконский нас поощряет к съемке; ибо в таких случаях младшие всегда остаются виновными. Мы возвратились домой и решились не обнаруживать поступка Мухина, пока князь сам не спросит нас, зачем мы съемку прекратили, и тогда Мухину порядочно бы досталось; но дня через два нас начали раскомандировывать, и мы возвратили выданные нам по приказанию князя инструменты.

Колошин ездил посетить больного двоюродного брата своего фон Менгдена, служившего полковником в лейб-гвардии Финляндском полку, который стоял в Михалишках, в 30 верстах от Вильны. Я тогда не знал фон Менгдена, познакомился же с ним в Москве уже в 1815 году. Служба его шла довольно несчастливо, ибо горячка не оставляла его во время похода. Оставаясь больным, в Москве он был захвачен в плен и отослан с прочими во Францию. Он много пострадал дорогой от дурного обращения с ним французов. После войны фон Менгден в Петербурге часто к нам ходил, и мы с ним тогда ближе познакомились; человек он был простой и хороший.

Так как Мухин занимал нас иногда назначением дислокации войск на карте, то я имел случай узнать кое-что о наших силах. Войска были разделены на две армии. Главная из них стояла в Литве и называлась 1-ю Западной; при ней находилась главная квартира императора. Сею армией командовал генерал от инфантерии Барклай де Толли. Она состояла из корпусов: 1-го – графа Витгенштейна, 2-го – Багговута, 3-го (гренадерского) – Тучкова, 4-го – Шувалова, впоследствии графа Остермана-Толстого; 5-го (гвардейского) – великого князя Константина Павловича и 6-го – Дохтурова. Конницы было несколько дивизий армейских драгун, гусар и улан. Гвардейская легкая конница составляла одну дивизию под командой Уварова. Одна дивизия кирасир, состоявшая из пяти полков, принадлежала к гвардейскому корпусу и поэтому была под начальством великого князя; ею командовал генерал Депрерадович; гвардейской пехотой начальствовал генерал-майор Ермолов, нынешний начальник мой. Начальником Главного штаба был Бенингсен, генерал-квартирмейстером Мухин, а дежурным генералом Кикин. Хотя главная квартира и содержала довольное число праздных людей, но она тогда не была еще слишком многочисленна.

Полки 1-й армии были разбросаны по кантонир-квартирам на большом пространстве, так что неприятелю было легко, пользуясь внутренней линией, перейти через Неман в больших силах, не давая нам времени собраться, отрезать несколько частей армии и разбить их поодиночке. Неприятель так и действовал, и если б он имел дело с австрийцами, а не с русскими, то война кончилась бы в несколько дней. В сей 1-й Западной армии считалось под ружьем около 95 000 регулярного войска, артиллерии много; казаков же при ней было только два полка Бугских.

2-я Западная армия формировалась в Житомире под командой князя Багратиона, которого главная квартира, при открытии военных действий, находилась в Слониме. Армия его состояла из 7-го корпуса Раевского и 8-го Бороздина; при ней находились 2-я кирасирская дивизия и несколько легкой конницы; казаков при сей армии было довольное количество. Всего регулярного войска считалось у Багратиона до 45 тысяч.

3-я армия, Тормасова, стояла близ Брест-Литовского, где она наблюдала за движениями австрийских войск; армия сия состояла из корпусов 9-го – Маркова и 10-го – графа Каменского.

Была еще 4-я армия, поступившая впоследствии под команду адмирала Чичагова, которая расположена была в Молдавии; в то время командовал ею еще Кутузов.

Отдельные корпуса были: Казачий – графа Платова, который, кажется, стоял на Немане. Казаков в нем считалось более 15 000. Эртеля, состоявшей из 12 000, который стоял в Мозыре и не принимал прямого участия в военных действиях. Эссена, в Риге, небольшой корпус, который действовал против пруссаков около Митавы и сжег без достаточной причины предместья города Риги. Сим корпусом впоследствии командовал маркиз Паулучи. Штенгеля в Финляндии; корпус сей был высажен около Риги и соединился с графом Витгенштейном под Полоцком.

Полки в сих армиях состояли только из первых и третьих баталионов; вторые же числились в резерве, были в большом некомплекте и находились внутри России. Но и баталионы, состоявшие налицо, были также неполны. По сей причине, при большом количестве корпусов и полков, боевые силы наши в действительности были очень умеренные. Были заготовлены большие хлебные запасы, но их много истребили при отступлении.

Французская армия, расположенная на границе, была гораздо сильнее нашей. Войска их были старые и привыкшие к победам. Конницы множество и хорошей, артиллерии также много.

Во все время 1812 года переправлено было через Неман французских и союзных войск 640 000 человек. Французские генералы были опытные в военном деле; начальником же их был сам Наполеон.

С нашей стороны распоряжался государь; но на войне знание и опытность берут верх над домашними добродетелями. Начальник 1-й Западной армии, Барклай де Толли, без сомнения, был человек верный и храбрый, но которого по одному имени солдаты не терпели, единогласно называя его немцем и изменником. Последнего наименования он, конечно, не заслуживал; но мысль сия неминуемо придет на ум солдату, когда его без видимой причины постоянно ведут назад форсированными маршами. Все войско наше желало сразиться и с досадой каждый день уступало неприятелю землю, по которой оно двигалось. Что же касается до названия немца, произносимого со злобой на Барклая, то оно более потому случалось, что он окружил себя земляками, которых поддерживал, по обыкновению своих соотечественников. Барклай де Толли мог быть предан лично государю за получаемые от него милости, но не мог иметь теплой привязанности к неродному для него отечеству нашему. Так разумели его тогда русские, коих доверием он не пользовался, и он скоро получил кличку: Болтай да и только.

Армия наша, как выше сказано, была разбросана и неосторожно расположена на границах, по распоряжениям Барклая де Толли. Доказательством справедливости сего суждения служит то, что французы, переправившись через Неман, отрезали несколько корпусов, которые не успели даже получить приказание от главнокомандующего к отступлению.

Главным и доверенным советником государя в военных действиях был генерал Фуль, родом пруссак, безобразное существо, вызванное к нам на службу в 1810 году или в 1811-м и слывшее за великого стратега. Его план кампании состоял в том, чтобы отступать до Двины, где остановиться в укрепленном лагере под Дриссой, имея реку в тылу. Согласно с предположением его держаться на Двине, начато было строение Динабургской крепости, для коей место было избрано, кажется, полковником Гекелем, – крепости, которую никогда не окончат, потому что она строится из сыпучего песка. К 1812 году был готов только тет-де-понт на левом берегу реки, где земля тверже, и хотя окрест лежащие высоты командуют сим укреплением, однако оно удержалось против корпуса генерала Удино. Динабургская крепость по сю пору стоит государству миллионы и до 5000 молодых солдат, которые около нее погибли на работах от болезней и трудов. Другая крепость была заложена около города Бобруйска.

В 1811 году были посланы квартирмейстерский полковник Эйхен 2-й и флигель-адъютант Вольцоген для обозрения военной линии на Двине. Из них последний построил Дриссенский лагерь на 120 000 войска. В 1812 же году, до прибытия нашего в Дриссу, полковник Нейдгарт построил в сем лагере еще много батарей, не имеющих взаимной обороны. А. П. Ермолов недавно говорил мне, что Эйхен с прискорбием показывал ему все нелепости построек в сем лагере. Фуля в армии ненавидели и называли изменником. После 1812 года о нем не стало более слышно. Когда французов выгнали из России, то разнесся слух, будто отступление наше и сдача Москвы давно уже были предположены; превозносили меру сию и изобретателя ее, одобряя сожжение столицы и разорение нескольких губерний, как бедствия неизбежные для достижения успеха. По сему надобно уже допустить и то, что фланговый марш наш около Москвы был предположен еще в 1811 году, и даже то, что все движения неприятельской армии были предвидены. На таком основании и сожжение нами огромных магазинов, заготовленных на границе с большими издержками, должно уже назвать военной хитростью; также и устроение Дриссенского лагеря. Явно, что подобное нелепое сказание могли изобрести только с целью оправдать неумение наше или оплошность.

В 1815 году адмирал Мордвинов передал мне с большой тайной тетради [записки], писанные в 1811 году каким-то французским эмигрантом, которого он мне не назвал. В сих записках заключался проект кампании 1812 года, и все предположения, помещенные в сем проекте, согласовались с действиями наших армий в прошедшую войну. Предположена была и сдача Москвы. Николай Семенович уверял меня, что записка эта, поднесенная ему французом, была тем же французом лично представлена государю, который, не рассмотрев ее, приказал передать Барклаю де Толли, что он и сделал. На тетради сей было написано, но другим почерком и в углу: 1811 год. Помнится мне даже и число, в которое она была сообщена главнокомандующему Барклаю, бывшему тогда военным министром; но Николай Семенович не военный человек, и он явно ошибался, приняв, как мне казалось, позже составленный проект французского шарлатана за действительный план кампании. Вышеозначенные доводы ясно показывают, что действия наших армий не могли быть столь заблаговременно предусмотрены и предположены.

Старались склонить государя, чтобы он сам начал военные действия, перейдя за Неман, и чтобы в таком случае армия Багратиона действовала в тылу неприятеля. О том действительно была речь; но государь, по-видимому, не хотел быть зачинщиком и надеялся еще сохранить мир. Судя по расположению наших войск и по первоначальным движениям их, скорее казалось бы, что настоящего плана кампании не было никакого. Инерция и нерешимость руководствовали нами, когда Наполеон 11 июня неожиданно перешел Неман в Ковне с большими силами.

В доказательство справедливости сего суждения может служить то, что, незадолго до вторжения в наши границы французов думали еще дать сражение впереди Вильны. Так как неприятель мог прийти в Вильну двумя путями, а именно через Лиду и через Ковно, то заботились об избрании позиции, которая бы защищала обе сии дороги, соединяющиеся верстах в 9 или 12 от Вильны. Для того назначен был квартирмейстерской части полковник Мишо; меня же послали к нему в помощь. Мишо был родом сардинец, человек добрый и офицер опытный, с Георгиевским крестом, полученным им в Молдавии; не менее того, так как он по-русски ни слова не знал, то думается мне, что служба его была бы полезнее в иностранных армиях, чем в нашей; впрочем, он был человек верный и теперь числится генерал-адъютантом.

Мы с ним отправились в сопровождении четверых казаков, на обывательской тележке по дороге на Ковну, чрез Новые Троки, и приехали в одно селение, лежащее направо от дороги. Не помню, пан ли сего селения назывался Яблоновский или самое селение Яблоново; недалеко от сего места соединялись обе дороги. Мы сели на казачьих лошадей и поехали осматривать позицию, которая действительно оказалась очень удобной для обороны. Прикрывая обе дороги, центр оной выдавался вперед до высокого бугра, командующего неприятельскими и нашими линиями, почему место сие следовало сильно укрепить, ибо на сей пункт обратились бы главные усилия неприятеля. Правый фланг защищен был рекой Вилией, а левый лесом, который должно было сильно занять пехотой. Если б неприятелю удалось занять возвышение на центре, то армия наша была бы разбита, потому что неприятельские орудия могли бы действовать во фланги изломанных линий наших. Верстах в двух назад от сего места находилась другая позиция, но не столь выгодная, как первая. Однако ни та, ни другая позиции не послужили нам, по случаю внезапного отступления. По осмотре позиций мы к вечеру возвратились в селение, где я сделал черновой план по местоположению, и на другое же утро мы отправились обратно в Вильну. Полковник прежде меня поехал верхом, а казак шел за ним пешком. При выезде из Вильны я на всякий случай достал себе какой-то ранец, в который уложил несколько белья, ибо не знал настоящим образом, куда и надолго ли еду. В обратный путь я надел ранец на плечи и пришел домой пешком.

Я переделал в квартире у Мишо набело план, который был представлен государю; на плане были назначены войска в том порядке, как их предположено было расположить. Мишо остался очень доволен и полюбил меня; я к нему иногда ходил. Его часто посещал одноземец его и старинный друг граф Местр, который служил тогда также полковником по квартирмейстерской части. Местр был уже немолодой человек и лысый, но влюблен в какую-то Загряжскую, сказывали, тоже пожилую женщину. Старые друзья любили вспоминать между собою о прошедших годах своих и волокитстве. Граф Местр теперь генерал-майор по армии и женился на Загряжской. Сын его от первой жены служил в Кавалергардском полку и был некоторое время адъютантом у Депрерадовича. Старик Местр иногда певал с Мишо дрожащим своим голосом элегию, сочиненную им в молодости на смерть любовницы его в Швейцарии.

Adieu, ma paisible demeure, Mon pauvre chien et mon troupeau; Adieu, faut que je meure: Ma pauvre Lise est au tombeau. Je vois sans plaisir la lumière Briller au lever du soleil. Cet astre en ouvrant sa carrière Ne voit plus Lise a son réveil. Reines des fleurs, charmantes roses, Vous qui lui serviez d’ornement, Maintenant vous n’êtes éclosés Que pour orner son monument. [29]

Брат Александр выучил сей романс, который слышался иногда и в нашем товарищеском кругу.

В мае месяце мы все разъехались. Меня командировали с братом Михайлой в 5-й гвардейский корпус к великому князю Константину Павловичу. Колошину поручено было объехать кантонир-квартиры легкой гвардейской кавалерийской дивизии, при которой он находился, Александр же оставался в главной квартире.

Мы отправились из Вильны в ночь с лошадьми и всем имуществом своим; товарищи провожали нас до предместья Антоколя. На другое утро приехали мы в Неменчино, где отдохнув поехали далее. Великий князь стоял в городе Видзах среди квартир конницы; Конная гвардия в самом городе; кавалергарды в селении Опсе, в 19 верстах за городом; лейб-гвардии Кирасирский Его Величества полк и кирасирские полки Ее Величества и Астраханский были расположены по деревням в окружности города Видзы.

Командующий гвардейской пехотой генерал Ермолов стоял в м. Большие Даугилишки, войска же его были расположены в г. Свенцияны и в окрест лежащих селениях. Большие Даугилишки – первая почтовая станция по дороге от Видзы к Вильне, в расстоянии 29 верст от первого места. Въезжая в местечко Большие Даугилишки, мы встретили троюродного брата нашего Матвея Матвеевича Муромцева, который был тогда поручиком лейб-гвардии Измайловского полка и адъютантом при генерале Ермолове. Мы были еще с детства знакомы с Муромцевым и обрадовались таковой встрече среди людей, нам вовсе чуждых. В сражении под Валутиной горой Муромцев был ранен, а в сражении под Люценом получил сильную контузию; по окончании войны он женился на Бибиковой и, дослужившись до полковничьего чина, вышел в отставку. Алексей Петрович любил Муромцева, который представил ему нас обоих, что случилось в то время, как он садился на лошадь, чтобы прогуляться.

Я тогда в первый раз видел Ермолова. У него на голове был кивер, что мне показалось странным при генеральских эполетах. Смотрел он настоящим Геркулесом; рост его, благородная осанка, умное выражение лица, широкие плечи и приветливый и веселый прием вселяли к нему особое уважение. Он принял меня очень ласково и, поговорив несколько, уехал. Тогда уже пользовался он хорошей славой в армии и уважением старших генералов. Служа в артиллерии, он сделался известным в Прусскую кампанию 1807 года, будучи только в чине полковника. Ермолов – старый служивый; он был на штурме в Праге и 18-ти лет получил Георгиевский крест, ходил и за Кавказ с экспедицией, посланной Екатериной против Аги-Магомет-хана; в то время был он уже капитаном артиллерии. В царствование Павла I Алексей Петрович попал в немилость императора и был сослан в Кострому, где проживал также в ссылке граф М. И. Платов. Тут они друг с другом познакомились и с тех пор остались в хороших между собою отношениях. Алексей Петрович с пользой употребил время пребывания в ссылке, занимаясь усовершенствованием своим в науках, примерно учился и в царствование Александра поступил опять на службу. Ермолов нужен государю, который, хотя и не жалует его, но поверяет ему самые важные дела в государстве.

Поздно приехали мы в Видзы и остановились ночевать на почте. На другой день пошли к разводу и явились к начальнику штаба, воспитателю великого князя и любимцу его, квартирмейстерской части полковнику Дмитрию Дмитриевичу Куруте, который представил нас Константину Павловичу, причем великий князь спрашивал нас, не родственники ли мы Михайле Никитичу Муравьеву, который был кавалером при государе, когда он был еще цесаревичем.

После развода пошли мы с конногвардейскими офицерами к Его Высочеству; он разговаривал с нами с полчаса и потом ушел в свою комнату, что почти ежедневно повторялось. На сих собраниях говорил он иногда очень рассудительно, иногда же, оборотясь к офицерам задом, и шутил в неприличных выражениях, что производило одобрительный хохот между присутствующими.

Как изобразить тогдашнее положение наше? До тех пор мы постоянно жили в кругу братьев и близких товарищей, не зная почти никого из посторонних людей, а теперь очутились в совершенно чуждом для нас обществе, и еще каком! Все полковники, генералы, и сам цесаревич! В первые дни были мы отуманены и в большом замешательстве, впоследствии же несколько обошлись. Круг, в коем мы находились, состоял вообще из людей малообразованных, и хотя обращение их было простодушное, но мы, несмотря на приветливость их, избегали короткого с ними знакомства; ибо обычная праздная жизнь их не соответствовала нашим понятиям об обязанности и трудолюбии, в коем были воспитаны. Общество их было в высокой степени mauvais genre. Константин Павлович умен и образован, сердце его доброе; но в нем сильно развито чувство самоуправства. Ему часто случается в минуту запальчивости забываться против офицеров; но он от природы незлобен и, успокоившись, извиняется перед обиженными.

Кавалергардские офицеры не любят Константина Павловича, и, наоборот, он их также не жалует, тогда как он в Конной гвардии души не знает. Причиной сему то, что общество офицеров Кавалергардского полка по образованию своему и приличию было выше офицеров Конной гвардии, среди коих постоянно находился шеф их Константин Павлович, тогда как кавалергардские всегда обегали его.

Великий князь держал тогда при себе в Видзах г-жу Фридерикс. Она родом француженка и жена одного фельдъегеря, который, как говорят, женился на ней по приказанию Его Высочества, не прикоснувшись ее девственности, за что он в награду получил мызу верстах в десяти от Петербурга на Стрельненской дороге. Великий князь имеет от нее сына, которому лет 10 от роду и который считается теперь в Конногвардейском полку поручиком с фамилией Александров. Говорят, что она умная, любезная и добрая женщина и недурна собой, хотя ей было уже за 30 лет. Невзирая на привязанность великого князя, она не вмешивалась в дела, до нее не касавшиеся, разве только для того, чтобы кому-либо пособить. Она часто останавливала Константина Павловича в его горячности и способствовала к укрощению его пылкого нрава.

Квартирмейстерской части полковник Д. Д. Курута, родом грек, человек со сведениями, тонкий и умный, но нисколько не военный. Он поступил сперва в кадетский корпус, после воспитывался с великим князем и, наконец, поступил к нему в учители греческого языка. Это было в то время, когда Екатерина замышляла о восстановлении Восточной империи и готовила Константина на греческий престол. Курута занимает при великом князе место начальника штаба, гофмаршала и дядьки, причем совершенно всем у него управляет. Константин Павлович его часто называет учителем своим, иногда даже целует у него при всех руку, спрашивает у него совета и слушает его; иногда же схватит старика и, в шутку, как медведь, начнет ломать его, пока тот острой шуткой не пристыдит своего воспитанника. Оба друг друга любят и боятся. Когда цесаревич сердит, тогда один Курута имеет доступ до него; когда же он, забывшись, закричит на своего дядьку, тогда последний струсит и спрячется; в веселую же минуту греческий человек уязвит его словами в шутливых намеках. Цесаревич его всегда называет Дмитрий Дмитриевич, а тот постоянно называет повелительного воспитанника своего с греческим своим наречием «васе висоцество». Они часто говорят между собою по-гречески.

Дмитрий Дмитриевич роста малого и с брюшком – структура шарика; голова у него большая, нос длинный, лицо смуглое, совершенный грек в карикатуре; волосы его короткие и кудрявые, как бывает у негров, ножки у него коротенькие и кривые, голос тихий; по утрам он жужжит, как жук, а под вечер пищит. Ездок он весьма плохой и даже боится лошадей. Курута большой хлопотун и до мелочи аккуратен; например, какой бы поспешности ни требовало отправление подписанной им бумаги, он никак не отпустит ее от себя, не обрезав сперва ножницами листа кругом, так чтобы бумага имела совершенно правильную фигуру. Он часто поверяет спросы свои, посылает наведываться об одном и том же предмете и, наконец, сам поедет, чтобы удостовериться в том, что какая-нибудь безделица, его занимавшая, в точности исполнена. Поход ли на другой день, он с вечера призовет к себе офицеров и держит их ночью у себя, разговаривая с ними впросонках о пустяках; когда же ему крепко спать захочется, то отпускает их, прося у них извинения за то, что задержал их напрасно. Лишь только выйдут от него, как он вслед за ними посылает казака и опять держит их у себя в ожидании чего-то, без всякого дела. Он когда-то служил с отцом моим во флоте и вспоминал мне в Видзах о знакомстве своем с батюшкой. С нами обходился он всегда приветливо.

Адъютантами при Константине Павловиче были: полковник Конной гвардии, Николай Дмитриевич Олсуфьев, человек шутливый, веселый, но, кажется, не деловой; его великий князь в особенности любил, они в молодых летах вместе дурачились, и ныне случалось тоже им ходить обнявшись, произнося неприличные речи. По производстве любимца сего в генерал-майоры он все находился при Его Высочестве без должности, увеселяя только начальника своего рассказами.

Лейб-гвардии Уланского полка полковник Алексей Николаевич Потапов, человек деловой и сочинитель кавалерийского устава, считался в армии в разряде первых кавалерийских офицеров. Со званием адъютанта соединял он должность дежурного штаб-офицера и потому управлял всеми делами по корпусу.

Лейб-гвардии Уланского полка полковник Александр Сергеевич Шульгин, человек простой и грубый, но исправный и проворный, хотя без дальних соображений; он постоянно был употребляем в должности полицеймейстера, к которой он имел особое призвание. Большой крикун, хлопотун, любит иногда своеручно поколотить, пожары тушить и рассказывать о своих подвигах в таком роде. Шульгин был произведен в генерал-майоры по армии; теперь обер-полицеймейстером в Москве.

Лейб-гвардии Конного полка полковник князь Кудашев. Этот был всех их пообстоятельнее, человек молодой, опытный, расторопный и умный. Я его, впрочем, мало знал, и говорю о нем по тому, что слышал. Князь Кудашев был женат на дочери Кутузова-Смоленского; ему давали разные поручения, и он командовал отдельными партиями. Умер в генерал-майорском чине от раны, полученной в одной из кавалерийских стычек, происходивших за два дня до Лейпцигского сражения.

Гвардейского экипажа капитан-лейтенант Павел Андреевич Колзаков, человек добрый и очень простой. Он всех был прилежнее в исполнении адъютантской должности, и потому его часто совали во все стороны, откуда он возвращался с жалобами на то, что адъютантская должность вся лежит на нем одном.

Лейб-гвардии Конного полка ротмистр Палицын Владимир Иванович, человек совсем простой и столько же безвредный для кого-либо, сколько бесполезный для службы; впоследствии он был произведен в полковники.

Лейб-гвардии Конного полка полковник Жандр. Его тогда не было при великом князе. Он, кажется, приезжал однажды в Свенцияны, когда великий князь туда ездил и, пробыв короткое время, скоро опять уехал, после чего его я только раза два видел. Жандра более употребляли для формирования резервных эскадронов, и говорили, что он при том порядочно набил себе карманы; впоследствии произвели его в генерал-майоры.

Лейб-гвардии Конного полка полковник Шперберг, который также большей частью находился в отсутствии.

Лейб-гвардии Драгунского полка полковник Сталь постоянно находился в командировках для осмотра полков. Я познакомился с ним только в Германии; человек с воспитанием и приятный, чего не замечалось ни в ком из окружавших великого князя. Теперь Сталь служит генерал-майором и командует кирасирской бригадой.

Из гражданских чиновников находились при великом князе: правитель канцелярии Александр Иванович Кривцов. Француз из Эльзаса Зигнер (Sugner) для иностранных переписок, дерзкий и грубый человек, которого никто не мог терпеть, при том же плут, ибо попался однажды в воровстве у товарища моего; но он был ловок, почему Константин Павлович и держал его при себе. Старый немецкий доктор, которого я имя забыл. Еще была одна личность во фраке, а именно князь И. А. Голицын, который был Павлом выключен из службы за неблагопристойную его наружность. Он постоянно ездил по гостям из одного штаба в другой, не будучи в службе, узнавал вести и привозил их к цесаревичу. Человек этот принадлежал к разряду чувствительных и причудливых; он часто плакал, и с ним делались истерические припадки. Иные утверждали, что он гермафродит; но, может быть, слух о том был пущен в насмешку. Как бы то ни было, князь И. А. Голицын, не будучи в службе и без всяких заслуг, получил Владимирский крест в петлицу чрез великого князя. Его в публике знают под названием: Jean de Paris. Квартирмейстерская часть состояла из следующих лиц: полковник Курута, который выше описан. Капитан Брозин 1-й, Павел Иванович, находился некогда с посольством в Испании, чрез что воображал себе, что он весь свет видел. Бывают на свете лгуны, но подобных Брозину едва ли где сыщется; например, он утверждал, что в Пиренейских горах проскакал во весь дух, в одну ночь, 80 верст верхом, и между тем дорогой спал крепким сном; возможность сего относил он к породе тамошних лошадей, обученных покойной походке. Он часто отпускал такие рассказы. Душа его была подлая и боязливая; несколько раз он подвергался поруганиям от своих товарищей за то, что отказывался от поединка, на который его вызывали, чему причиной было его несносное обращение; но Брозин был терпелив в таких случаях и ограничивался принесением начальству жалоб. Брозин однако же сделал себе дорогу, потому что, будучи сведущ в письменных делах, всегда служил в канцеляриях. В 1813 году он был сделан флигель-адъютантом, вскоре произведен в полковники и послан опять в Испанию, где и теперь находится.

Брат его, штабс-капитан Брозин 2-й, короткое время находился при великом князе; я не имел случая знать его. Его хвалили; он был тяжело ранен в сражении под Бородиным и, кажется, вышел в отставку.

Потом были я и, наконец, брат Михайла.

Вот весь тогдашний состав штаба и двора Его Высочества.

Я имел рекомендательное письмо от Михайлы Федоровича Орлова к брату его Алексею, который служил тогда ротмистром в Конной гвардии. Я вручил ему письмо; но он принял меня довольно сухо, и с тех пор я перестал к нему ходить.

Сначала великий князь долгое время не любил Алексея Орлова, но после взял его к себе в адъютанты. Алексей Орлов, будучи уже полковником, вышел по неудовольствию в отставку. В 1816 году он опять вступил в службу и явился в Петербурге на разводе в общем кавалерийском мундире. Государь, увидев его, взял его на другой день в флигель-адъютанты; недавно же произведен он в генерал-майоры. Алексей Орлов не имеет большего образования, но человек с проницательным умом, молодец собою и силач.

Отвели нам квартиру на берегу речки, разделяющей город на две части, у трактирщика Зинкевича, в особенном доме на площади. Мы сделали договор с хозяином, чтобы он кормил нас и людей наших, что нам стоило около 30 копеек серебром за каждого в день. В издержках своих соображались мы со средствами. Получив незадолго перед тем по 118 рублей третного жалованья, каждый из нас в состоянии был проедать со слугой по 60 копеек в сутки.

Я мало занимался, брат же Михайла целый день трудился. Будучи еще в Петербурге, он задумал об устройстве в простом виде инструмента для измерения расстояний не сходя с места. Тогда еще мало известны были зрительные трубы с удвояющим кристаллом или с перетянутыми в них накрест волосками, при коих известная уже высота должна служить основанием треугольника, коего вершина в самом глазе. Старания брата к достижению цели в таких молодых летах без сомнения свидетельствовали о его дарованиях. Когда мы находились в Вильне, он придумал все устройство сего инструмента и даже составил заблаговременно таблицы для избежания вычислений при самом действии. В Видзах брат хотел на практике испытать свои изобретения; но, не имея довольно денег, чтобы заказать инструмент из меди, он заказал его из яблонева дерева обыкновенному столяру, который в несколько дней сработал его под близким надзором изобретателя. После того брат разделил круг на градусы, означая их рейсфедером и, наконец, сделал первый опыт. На расстоянии ста с лишком саженей оказалась ошибка только в двух аршинах, чему причиной могла быть неверность деревянного инструмента и делений. Брат доложил о своем изобретении Куруте и при нем сделал опыт, который также оказался довольно верным. Курута похвалил его и довел до сведения великого князя, который также словами поощрил брата к занятиям.

В 1814 году князь П. М. Волконский, которому сей инструмент был поднесен, приказал сделать его из меди механической палате Генерального штаба в Петербурге, начальнику сего заведения Рейссигу под надзором брата, который при этом усовершенствовал еще свой инструмент, применив к оному способ определения, как астролябией, горизонтальных углов. Вопреки князю, Рейссиг, по неблагонамеренности своей, долго ломался, всячески уклоняясь от выделки сего инструмента; но брат настоял и принудил его к исполнению заказанной ему работы. Образец сей сохранился в Петербурге в инструментальном депо квартирмейстерской части. В нынешнем, усовершенствованном виде своем инструмент сей может служить с пользой для военных съемок; ибо, при горизонтальном положении им измеряются углы, при вертикальном же – расстояния. Итак, установив инструмент и послав человека с вехой известной длины, можно, не сходя с места и без употребления цепи, снять план окрестного местоположения на всем пространстве, доступном для зрения, продолжая таким же образом съемку со вновь определяемых точек.

В Видзах брат иногда проводил время с приятелем своим Синявиным. Алексей Григорьевич Синявин учился в Москве в университете, где довольно коротко познакомился с братом. Постоянное желание его было, по примеру родителя своего, поступить во флот, но неожиданным образом он попал в Конную гвардию, где служил тогда юнкером. Он имеет хорошие способности и сведения и любит занятия. Синявин вдвоем с братом затеяли было какое-то общество, которого я не знал цели; изобрели также свою азбуку и часто перешептывались между собою, но с открытием войны общество сие рушилось и с тех пор не возобновлялось.

На одной площади с нами была квартира поручика князя Андрея Борисовича Голицына. У него собирались члены масонской ложи Конной гвардии под названием l’ordre militaire. Великий князь был также членом сей ложи, в которую иногда собирались по вечерам, заперев наперед все двери, окошки и ставни. Когда я познакомился с князем Голицыным, то он звал меня в ложу, но я отказался; впоследствии же слышал от настоящих масонов, что ложа эта была шутовская. Vénérable у них был огромный Сарачинский.

Однажды под вечер сидели мы с братом на пороге своей квартиры, размышляя об одиночном и как бы забытом положении нашем, не представлявшем ничего отрадного в будущем и в службе. В деньгах мы нуждались, писем давно уже ниоткуда не получали. У нас не было ни связей, ни близких знакомых в шумном кругу, среди коего мы находились, и нам трудно было свыкнуться с тем, что нас как бы знать не хотели, тогда как видели между окружающими Константина Павловича много пустых людей, пользующихся его расположением. В это время неожиданно подошел к нам поручик князь Андрей Борисович Голицын.

– Bonsoir, messieurs! Il y a longtemps que je cherche à faire votre connaissance, je suis le prince André Galitzine.

Не мы искали знакомства, а он искал нас; и потому, согласно с нашими правилами, мы приняли ласково его. Голицын с первого раза рассказал нам все свои шалости, сколько он тысяч проиграл, как за него отец долги платил, и проч. Такое обхождение было для нас совсем новое, но разговор его казался нам довольно любопытным. Однако знакомство сие скоро надоело нам, ибо он стал засиживаться у нас по целым суткам, повесничал и мешал заниматься. Князь А. Б. Голицын впоследствии служил все по особым поручениям при генералах и сделал себе хорошую дорогу в службе, вернее сказать, никак не служа. Он довольно прост и нагл; впрочем, казался добрым малым, как про многих говорят. Голицын приглашал нас от общества конногвардейских офицеров на обед, который они давали Константину Павловичу в день рождения его 27 апреля. Мы были приняты с приветствованием и познакомились со многими офицерами. На дворе и на площади были расставлены столы, за которыми обедали нижние чины Конной гвардии; ввечеру же сожжен был большой фейерверк. В числе гостей было много поляков и, между прочим, граф Манучи, тогдашний маршалок, или предводитель дворянства.

Граф Манучи был один из богатейших помещиков уезда. Помнится мне, что государь заезжал к нему в деревню Бельмонт, находящуюся в 40 верстах от Видз. За обедом познакомились мы с Сарачинским, Солданом, Труксесом, Андреевским, Арсеньевым, Леонтьевым, многими князьями Голицыными и с другими конногвардейскими штаб– и обер-офицерами. Первый из названных теперь старшим полковником в полку; второй командует Малороссийским кирасирским полком, третий продолжает службу в том же полку, четвертый в отставке генералом, пятый генерал-майор и командир Конной гвардии, шестой (Леонтьев) впоследствии командовал Глуховским кирасирским полком. Обед этот сблизил нас с начальствующими лицами, и вскоре прислали нам одного кирасира Федора Кучугурного для присмотра за нашими верховыми лошадьми; унтер-офицеру же Титаренке поручено было их объезжать. (Первый из них, находясь в строю, был убит в сражении.) Стали исправнее выдавать нам фураж на лошадей, причем лейб-гвардии Казачьего полка урядник Дербенцов стал менее умничать с нашими людьми при отпуске овса. Но льготы и порядки сии рушились с выступлением в поход.

Князь Андрей Голицын продал тогда брату гнедую донскую лошадь за дешевую цену и тем оказал ему большую услугу. Лошадь отлично ему служила и была убита под ним в Бородинском сражении.

В это время кирасир одели в кирасы. Помню первого явившегося к великому князю Кавалергардского полка поручика или штабс-ротмистра Киселева.

Дядя мой Владимир Михайлович Мордвинов, проживавший в Псковской деревне своей, был в Видзах проездом в Вильну. Казалось, что он хотел опять в службу вступить, однако же не вступил. Он заезжал к нам и рекомендовал нас генерал-майору Николаю Михайловичу Бороздину, командиру Астраханского кирасирского полка, но мы никогда не пользовались сим знакомством.

Командиры кирасирских полков в то время были: Кавалергардского – Депрерадович; в лейб-гвардии Конном шефом числился великий князь, Его Величества лейб-гвардии кирасирским командовал полковник Будберг, Ее Величества кирасирским – полковник Розен, Астраханским кирасирским – генерал-майор Бороздин.

Первый из них родом серб, малообразованная личность, теперь генерал-лейтенант и начальник 1-й кирасирской дивизии. Третий аккуратный и глухой немец, содержащий полк свой в отличном порядке и любимый офицерами. Четвертый ласковый с чужими, зол со своими, дурно обходится с офицерами, которые его не терпят; слышно было, что он наживается от полка, который в дурном состоянии; к тому же не пользуется доброй славой в деле. Будберг и Розен теперь генерал-майорами. Пятый был известен по его вспыльчивости.

Брат Михайла не проводил в Видзах совершенно монашеской жизни. На площади нашей стоял порядочный деревянный домик в два этажа. Из второго этажа часто выглядывала молодая женщина, недурная собой, а за нею и другая. Молодая эта женщина целый день сидела под окном, а по вечерам играла на гитаре и пела по-русски всякие нежные песенки. Математик мой был тронут ее голосом; он разведал, что певица была панна стряпчина или жена городового стряпчего; сама она была полька, а муж русский, толстый, немолодой человек и кривой на левый глаз. Было также узнано, что другие девицы были приятельницы певицы, которая живет одна наверху, а муж внизу и с окнами, обращенными в другую сторону. Предположено было во что бы то ни стало познакомиться. Ввечеру я с братом и князем Голицыным пришли стучаться к дверям.

– Кто тут стучится? – закричал из-за дверей шипучим голосом хозяин.

– Отворите.

– Зачем, что вам надобно?

– Отворите же, мы пришли с вами познакомиться.

Испуганный стряпчий (Лежанов его фамилия) отворил дверь, мы вошли в его комнату, у него был накрыт стол.

– Здравствуйте, господин Лежанов, – приветствовали мы хозяина.

– Здравствуйте, господа, прошу садиться; не угодно ли с нами отужинать?

Жены его тут не было, а потому, посидев немного, мы ушли, чему он, конечно, был очень рад. Но принятая нами мера сия была не самая рассудительная для знакомства и ни к чему не повела. На другой вечер мы на площади объезжали и обстреливали своих верховых лошадей. Панна стряпчина, сидя у окна, любовалась всадниками. Скоро она исчезла и, сойдя вниз, заперла наружную дверь. Мы советовались, как бы с ней познакомиться; тогда князь Андрей Голицын подъехал к дому и, сняв с головы свою белую фуражку, бросил ее в отпертое окно.

– Как быть, господа, я без фуражки, – сказал он нам, – пойдемте ее выручать.

– Пойдем.

Оставив лошадей, мы пошли стучаться к дверям. Стряпчего не было дома, панна же стряпчина была внизу. Она подошла к дверям, сперва отперла их и потом с улыбкой спросила, что нам надобно?

– Сегодня поутру забыл я у вас свою фуражку, – отвечал князь Голицын.

– Вы никогда у меня не бывали.

– Полноте, панна, вы шутите, – и вместе с этим мы все трое вошли насильно.

– Где ваша фуражка? – спросила она.

– У вас наверху.

– Не может быть, князь.

– Точно, правда, я вас уверяю.

Стряпчина поняла шутку, рада была случаю и повела нас вверх, вошла в свою комнату; мы за ней, и фуражка нашлась у нее на постели. Тут и она, и мы начали смеяться. Она уверяла, что таким образом знакомиться неблагопристойно, не менее того просила нас посидеть, взяла гитару, играла и пела. Мы получили от панны Бригиты позволение навещать ее; вскоре явились и приятельницы ее панна Иоанна и панна Доминика. Проведя у нее около часа, мы раскланялись и ушли. С тех пор я был у нее раза два; брат же частехонько ходил, но мне о том ни слова не говорил. Года через два я от него же узнал, что он находился с панной Бригитой в Видзах в самых близких сношениях.

Вскоре я стал встречать ее на гулянии с Фридрихсшей. Не знаю, каким она образом с нею познакомилась, только они вместе уехали в Видзы и теперь еще живут вместе в Варшаве. Панну стряпчину случалось мне несколько раз видеть во время похода, когда Фридрихсша проезжала в Германии к великому князю; она очень постарела и подурнела. Когда брат лечился от раны в Петербурге, то он по ночам часто к ней ездил в Мраморный дворец.

Синявин, играя с товарищами в городки, получил сильный ушиб, отчего слег и долго лечился в госпитале, где ему делали несколько операций. Госпиталь был почти за городом, по дороге к Вильне и далеко от моей квартиры, но я навещал приятеля довольно часто и познакомился там с выздоравливающим юнкером Ивановым, служащим ныне в лейб-гвардии Драгунском полку и адъютантом у генерала Чичерина. Выходя однажды из госпиталя, Иванов зашел в соседний дом, куда и я за ним последовал. В доме было только две комнаты, но опрятно убранные. В углу сидел седой старик в польском кафтане и плел корзины, в другом углу сидела с письмом в руке дочь его лет 17-ти, прекрасная собою, одетая просто, но чисто. Она имела трех воздыхателей: Иванова, гардемарина Прокофьева и камер-лакея Пономарева.

Великий князь взял с собою из Петербурга четырех хорошо учившихся гардемаринов для съемки планов; но когда открылись военные действия, их отправили обратно в Петербург. Впоследствии я познакомился с Пономаревым и не стыдился сим знакомством. Он был честный человек и с добрыми правилами. Когда мы были в службе, то он всячески помогал нам и деньгами (которые он взаймы давал без процентов), и посильными услугами, никогда не забывая различия наших званий.

Старик (по имени, помнится мне, Заборский) приветливо принял меня; дочь же села подле меня и ловко занимала своим разговором. Он сказывал, что некогда имел достаток, но был разорен во время завоевания Польши, после чего сделался бедным шляхтичем и жил своими трудами. Дочь его имела переписку с одним офицером, который обещал на ней жениться. На лице ее выражалась скорбь, вызванная стесненным их положением. Они совершенно одни жили. Я часто ходил к ним, просиживал вечера, проводя время с дочерью, которая оказывала мне особое внимание. Уважая беззащитность сих бедных людей, я в сношениях с дочерью не выходил из границ приличия, тем более что она сама сохраняла в нищете свое достоинство. Положительно знаю, что дочь его не сдалась никому из тогдашних воздыхателей; но когда французы стали подходить к Видзам, то ее увез какой-то комиссионер в Друю. Не знаю, вышла ли она замуж. По миновании кампании старика в доме более не было, и хижина их стояла пустая.

По распоряжению князя П. М. Волконского приказано было снять город Видзы с окрестностями. Съемку сию поручили сделать старику Брозину, нас же двух прикомандировали к нему в помощь. Так как не имелось порядочных инструментов, то брат Михайла предложил новый самый простой инструмент своего изобретения в уподобление мензулы, для чего он употребил обыкновенный столик, две простые линейки и имевшийся у нас компас. Такой способ съемки, во всяком случае, был лучше глазомерного. Совету его последовали, и в скором времени мы порядочным образом сняли город с окрестностями на пять верст радиуса.

Однажды, как мы занимались съемкой за городом, часовой, стоявший у магазина, приняв нас за неприятельских шпионов, объявил о том своим начальникам, которые довели о том до сведения цесаревича. На другой день Шульгин был послан с казачьим конвоем за город, чтобы переловить шпионов, и расскакался на нас, но вскоре узнал, в чем дело состояло.

Затем новые хлопоты выпали на долю Шульгина. Известно, что в 1811 и 1812 годах во всей России были пожары, и пойманы были поджигатели. Однажды Шульгин, прогуливаясь вечером по городу, заглянул в какую-то избушку, которой хозяева были в отсутствии и в которой по полу виден был огненный свет. Он нашел рассыпанный фосфор и серу. Немедленно был приставлен к избе караул, и о происшествии донесено великому князю, который выбежал на улицу в своем белом халате. С ним были некоторые из его адъютантов, которых он разослал по всему городу и приказал занять казакам все выезды из города. Но как нельзя было довольно скоро собрать всех казаков, то офицеры Конной гвардии, оседлав лошадей, поскакали во все концы. Мы уже сбирались ложиться спать, когда князь Андрей Голицын вбежал к нам:

– Господа, – вскричал он, – пожар, город зажигают, седлайте лошадей, надобно поджигателей переловить, – и убежал.

Мы оседлали своих лошадей и пустились скакать, не зная сами куда. В городе была большая суматоха. Ночью мелькали скачущие во все стороны всадники, и всюду отзывался громкий голос Шульгина. Я скакал на своем большом белом коне мимо квартиры великого князя, который стоял на крыльце.

– Кто идет? – вскричал он своим хриплым голосом.

– Муравьев, ваше высочество.

– Куда ты, на форпосты, что ли, с кирасирским-то конем?

– На форпосты, ваше высочество.

– От заставы поезжай по большой дороге в корчму и там остановись; всю обшарь и, если сыщешь кого-нибудь, то тащи ко мне.

– Слушаю, ваше высочество, – и поскакал.

В корчме я никого не нашел; когда же я возвратился домой, то тишина уже водворилась в городе, я лег и уснул. Были разосланы офицеры в корчмы по другим дорогам, но никого не нашли. Причиной всему был Шульг ин, которому хлопоты такого рода были в охоту. На другой день он выпорол шестерых жидов без причины, а только для примера другим, как он говорил.

Константин Павлович также рад был случаю потешиться, потревожив всех от сна. Случай этот, однако же, остался необъясненным; можно его, конечно, приписать нечаянности, и едва ли тут был чей-либо злой умысел; но странно найти фосфор и серу в бедной избе, из которой хозяева на то время удалились.

Я получил в Видзах письмо от двоюродного брата моего Мордвинова, которого, отъезжая из Петербурга, просил сообщать занимательные для меня известия. Мордвинов передавал разговор, который он имел обо мне с Натальей Николаевной; письмо это у меня в сохранности. Я получил также письмо от Михайлы Колошина из Вильны. Он писал, что объехал кантонир-квартиры своей дивизии и, проехав чрез Неменчино, был так занят мыслию о Нелединской, что забыл заехать в корчму, чтобы поцеловать прелестную израильтянку Беллу.

Около 12-го или 13-го числа июня месяца мы были командированы по приказаниям, полученным из главной квартиры, вероятно в одно время с известием о переходе неприятеля 11 июня чрез Неман. Курута, однако же, скрыл это от нас, ибо оно вначале содержалось в тайне. Гвардейскому корпусу дано было приказание собраться под Свенциянами, где стать лагерем. Выезжая из Видз по своей командировке, я видел конногвардейский полк выступающим в поход по дороге к Свенциянам; но тогда, кроме великого князя, Куруты и нескольких других лиц, никто не знал, зачем и куда выступают.

Кажется, что главнокомандующий намеревался отступить на м. Козачизна, лежащее в 30 или 40 верстах на запад от Видз, или послать по сей дороге отдельный корпус; ибо мне приказали ехать в Козачизну, поправляя проселочную дорогу, расширить ее, выровнить и сделать удобной для артиллерии, для чего построить по всем речкам и топким местам мосты и гати; окончив же все сие по большей мере в два дня, возвратиться, не сказав куда и не указав даже Свенциян. Никогда не доводилось мне еще иметь подобного поручения, но я был доволен случаю испытать и показать себя. Брата же Михайлу послали в местечко Тверич для построения моста. Каждому из нас дали в помощь по одному дворянскому депутату и по одному кирасиру; но как в обывательских тележках не было места, то мы отослали кирасир. Из двух слуг наших оставался только мальчик Петр брата Михайлы; мой же заболел, был отдан в полковой лазарет и отправлен с лазаретом в Псков. Итак, у Петра были на руках четыре лошади и наши вьюки; не постигаю, как он один мог с ними управиться, обовьючивать их и поспеть в поход за Конной гвардией; знаю только, что мы его нашли в Свенциянах расположившимся в каком-то саду, в голубятнике, близ квартиры великого князя, на мызе у помещика Мостовского, под самым почти городом.

Отправляясь, таким образом, из Видз уже в настоящий поход, у меня всего-навсего было денег только 10 рублей ассигнациями, и я не надеялся что-либо получить прежде сентябрьской трети.

Не в лучшем положении были денежные дела и брата Михайлы. Курута так внезапно послал нас и требовал такой поспешности, что мы едва успели зайти к себе на квартиру, чтобы взять на дорогу кусок хлеба, ибо телеги стояли уже запряженными под окнами Куруты, и в них уже сидели польские паны, депутаты и кирасиры. Так как я не рано выехал, то в этот день успел отъехать только 15 верст и остановился на ночлег уже после полуночи. Земской полиции дано было приказание чинить дорогу, и от капитана-исправника Жилинского было уже приказано всем крестьянам выйти на дорогу; но выходить было некому, и я в одном только месте видел на дороге человек десять дворовых людей с лопатами. В другом селении, русском, я нашел много крестьян (филипонов), строивших мостик. С такими-то средствами приходилось мне сообразоваться для исполнения возложенного на меня поручения.

Все селения были вконец разорены от притеснений панов, и везде был голод оттого, что в предшествовавшем 1811 году был там повсеместный неурожай хлеба; в 1812 году стоял на поле обильный хлеб, но некому было его снимать: большая часть крестьян была угнана в подводчики. Нигде почти живой души не встречалось. В корчме, куда я на первый день приехал, с осторожностью разведал я у хозяина жида о его рабочем инструменте и узнал, что у него имелось несколько топоров и лопат; после чего отправился в ближайшую деревню, чтобы собрать крестьян, но обошел все дворы (их было 8 или 9) и нашел только в двух или трех по старику и несколько больных людей, которые лежали; когда же я к ним входил, то они просили у меня хлеба и говорили, что часть селения их вымерла от голода, а другая разошлась по миру за милостыней; наконец, что они, не имея сил подняться на ноги, ожидают себе голодной смерти в домах своих. Несчастные крайне жаловались на своих помещиков, которые в таком даже положении приходили их обирать. Проезжая однажды по лугу, я видел несколько крестьян с детьми, питавшихся собираемым щавелем. Богатый урожай 1812 года был весь вытоптан нашими лагерями и истреблен войсками. Итак, в этой деревне рабочих не нашлось.

Возвращаясь к корчме, я встретил какого-то помещичьего приказчика, которого захватил и насильно привел в корчму, где приказал ему забрать у жида инструмент. Присоединив к нему двух жидов из корчмы, я погнал сборную команду свою по дороге и прибыл к русскому селению, где строили мостик. В польских губерниях есть много богатых селений, составленных из беглых русских старообрядцев (филипонов). Поставив к сему мосту своего депутата и жидов, которых отдал под начальство крестьян, я уехал оттуда, когда видел, что мостик приходил уже к окончанию. Русские крестьяне были очень рады мне, потому что их притесняли земские чиновники при исправлении дорог. Я созвал старшин в селении, взял хорошую тройку лошадей и человек 30 работников, которых повел вперед. Отъехав несколько, я нашел земского чиновника, который с 60 человеками работал на дороге. Расспросив его о состоянии работ, я объяснил ему то, что требовалось, и распределил крестьян по всей дороге до моего ночлега, куда мой пан-депутат приехал по совершенном окончании моста. Тогда только я отпустил его домой в Видзы, потому что у него заболел глаз.

Было уже поздно, когда я приехал на фольварк к какому-то пану Заневскому, где в доме уже спали; но я всех перебудил и приказал помещику нарядить к рассвету подводы, работников, телегу для меня и проводника. Работники были с вечера заготовлены, но, узнав о моем приезде, разбежались ночью. Это было причиной тому, что я не мог рано выехать. Пока пан бегал по деревне, собирая крестьян, я сидел с его сыном и дочерью Ниной. Пришли также в гости пан коморжий и пан подкоморжий (землемеры) с женами, с которыми, кстати, я позавтракал, ибо накануне утомился до такой степени, что ночью не мог уснуть, а только подремал сидя на стуле.

Когда все было готово, я взял молодого Заневского к себе в помощники за депутата и погнал работников на дорогу, где распределил их по местам, требующим исправления, с назначением в каждой артели одного из них начальником и с возложением на него ответственности за успех. Прибыв таким образом к лесу, лежащему уже под м. Козачизна, я нашел, что бывшая чрез оный прежде узкая дорога была уже вырублена на три сажени ширины и уровнена. В лесу встретил я человек 40 работников под присмотром одного приказчика. Показав ему, что делать, я поехал далее и прибыл в Козачизну, где остановился у какого-то пана Каминского. Когда я стал требовать работников, то Каминский указал мне на одного артиллерийского офицера, для которого он не мог добыть подводы, потому что из его селения весь народ был выслан на работу в лес; в соседственных же селениях крестьяне взбунтовались и не повиновались ни земской полиции, ни помещичьим приказчикам. Так как у меня был открытый лист, по которому я вправе был требовать всякого вспоможения от воинских команд, то я его показал артиллерийскому офицеру (Каменскому), который мне дал одного из находившихся с ним артиллеристов, и я отправился в селение, лежащее верстах в трех от Козачизны, где уже носился слух о переходе французов через Неман. Но я не верил сему слуху и, созвав старшин, погрозил им наказанием, после чего получил человек 40 работников, которых привел в лес и отдал их под присмотр надзирателю, приказав, чтобы, в случае неповиновения, наказать зачинщиков. После такого внушения работа пошла с успехом, и дорога подходила уже к концу, когда я оттуда уехал.

В неповиновавшемся селении нашел я одного полкового священника, который нагонял свой полк, стоявший на Немане. Услышав о переправе французов через Неман, он хотел возвратиться; но я не верил сему слуху и уговорил его смело продолжать свой путь к полку. Может быть, и попался он с моего совета в руки неприятеля, потому что полки наши быстро отступали от Немана, не зная даже настоящей дороги, по которой идти.

Из леса поехал я назад по старой дороге до русского селения, нашел все конченным, похвалил крестьян и приказчиков, взял добрую тройку и отправился другой дорогой в Видзы, куда приехал ночью. Город был уже совершенно пуст. Я вошел в свою старую квартиру и переночевал на скамейке; поутру хозяин удивился, найдя меня у себя в доме. Как только рассвело, я поспешил к капитану-исправнику Жилинскому и узнал от него, что великий князь с гвардейским корпусом в Свенциянах. Итак, вытребовав себе подводу, я приехал в Свенцияны в глубокую полночь. Подъезжая к городу, видно было множество огней в лагере гвардейского корпуса. Новое для меня зрелище бивуаков казалось диковинным и вместе радовало меня.

Великий князь квартировал, как выше сказано, на мызе у Мостовского. Курута и адъютанты поместились в двух больших комнатах, смежных с покоями Константина Павловича. Иные уже спали, когда я вошел; другие дремали, сидя у камина; иные в углу перешептывались о политических делах; а Дмитрий Дмитриевич расхаживал по зале на цыпочках, курил и что-то про себя жужжал. При появлении моем со всех сторон послышалось шушуканье. На столе свечи догорали, и в камине одно поленце то вспыхивало, то загасало; изредка кто-нибудь кашлянет. Казалось, как бы я вступил в какой-то таинственный храм, в котором черный Курута с черным на голове колпаком изображал жреца. Подойдя к нему, я шепотом рассказал действия мои. Он похвалил меня и сказал, что также очень доволен братом Михайлом.

– Где брат мой? – спросил я Куруту.

– А вот он спит в углу; не будите его: он, бедный, очень устал.

Брат действительно лежал на трех стульях, приставленных к стене.

– Да и мне пора спать ложиться, – сказал Курута, – прощайте Николай Николаевич, отдохните и вы. – Он лег и уснул.

Но я, перенесясь воображением своим в предстоявшие военные действия, не мог спать, достал свои пистолеты и начал их чистить, вышел, достал кирпич, растолок его и расположился за работой у камина. Шульгин, которому и во сне все снились заговоры, встал и, увидев меня сидевшим в шинели у огня, подошел и выразил свое удивление моему занятию. Я отвечал сухо, что не имею для того слуг и не стыжусь сам заняться этим делом, что считаю за лучшее не иметь пистолетов и бросить их, чем держать заржавленными, и что во всяком случае, если в них нужды не будет против неприятеля, то они мне пригодятся для обстреливания лошадей. Шульгин отстал, одобряя мой взгляд и суждение. Таким образом, в 1812 году некоторые, видя наше стесненное положение, пытались иногда посмеяться или показать свое преимущество над нами, но встречали отзыв или возражение, которое их отталкивало от нас, отчего и были мы мало знакомы с людьми, более нас достаточными или выше нас чином.

Две ночи уже прошло, как я почти вовсе не спал. Сон меня склонил, и, сидя на стуле у огня, я крепко заснул и только поутру проснулся. Сцена совсем переменилась: изо всех углов слышались зевота и потягивания; один слугу бранил, другой сердился за то, что шумят, третий кричал «кофию!». Я видел, что мне тут не место было, разбудил брата, который мне обрадовался, и мы отправились вместе отыскивать нашего слугу и лошадей. Брат мне рассказал свои похождения. Приехав в Тверич, он увидел реку шириной сажень в 20 и на средине ее остров. Материалы к строению моста были отчасти уже заготовлены. Брат отыскал какую-то старую помещицу и собрал ее крестьян. Оставалось привезти вырубленный лес и начать постройку моста. Он нашел бабу для вколачивания свай, велел в ту же ночь возить лес и поутру начал строить мост, направляя его через остров. Мост выстроился на сваях в одни сутки и несколько часов; но так как его могло паводком сорвать, то брат послал своего депутата пана Филипа по всем корчмам и помещикам собирать бочки и веревки, дабы, в случае неудачи или несчастия, иметь в готовности другой плавучий мост, и, довершив эту работу, он приехал в Свенцияны незадолго до меня.

Мы нашли своего Петра сидящим в решетчатой голубятне, на которую взбирались по приставленной лестнице. Лошади наши стояли привязанными к дереву. Петрушка плакал и боялся подойти к братниной вьючной лошади Воронку, которая играла и не подпускала к себе мальчика. Ему в самом деле трудно было управиться с четырьмя лошадьми, двумя вьючными, и еще нам служить. В похвалу вышеназванного камер-лакея Пономарева скажу, что он в трудных случаях постоянно помогал нашему Петру.

Погода была дождливая, и мы влезли в сквозную голубятню, где расположили свою квартиру. Гвардейский лагерь был в близком расстоянии от нас. Отпросившись у Куруты, чтобы посмотреть его, мы пошли отыскивать знакомых. Первый и единый, которого мы нашли, был Матвей Муравьев-Апостол, служивший тогда юнкером в Семеновском полку. Нас обрадовала эта встреча, и мы пошли к нему в шалаш. Матвей стоял с капитаном князем Голицыным, прозванным Рыжим. Тут мы с ним познакомились, как и с другими семеновскими офицерами, которые собрались около нас, чтобы узнать новости; но мы ничего не знали и потому ничего не могли им передать, а порядочно отобедали у них и с удовольствием, потому что несколько уже дней питались чем попало и были голодны. Во все время похода пища наша большей частью состояла из одного хлеба с водой; лакомились же картофелем и редькой, которые удавалось отрывать на огородах, иногда вареной курицей, привозимой с фуражировки. У великого князя был адъютантский стол, которым и мы могли бы пользоваться, тем более что Курута приглашал нас обедать за общим столом и даже приказывал отпускать нам с кухни кушанье; но ни тем, ни другим не могли мы воспользоваться, во-первых, потому, что мы почти целый день бывали в разъезде, а во-вторых, потому, что когда мы слугу посылали с судками за кушаньем, то повара, озабоченные своим делом, бранили его, и он возвращался с пустой посудой. По сей причине мы предпочли довольствоваться одним хлебом, не подвергая ни себя, ни слугу своего оскорблениям.

Мы возвратились ввечеру к своему голубятнику, где застали большую тревогу. Под голубятней был подвал, в котором висели копченые окорока ветчины. Кто-то из офицерских слуг увидел их в щелку, собрал товарищей, разбил дверь и приступил к очищению подвала. Когда мы подходили к ночлегу, то слышали только восклицания:

– Каковы! Изменники! Повесил бы всех поляков! Шельмы нам ничего не дают, только говорят «добродзей, пане», а для французов магазины заготовляют; смотри, что они для Бонапарта припасли! На целую его армию достанет ветчины!

Видя, что дело уже начато и ничем нельзя было помочь, мы пустили в подвал нашего Петра, который вытащил пару окороков, служивших нам долго и с большой пользой.

Государь прибыл с главной квартирой из Вильны в Свенцияны, где остановился в большом деревянном доме с колоннами. С главной квартирой приехал и брат Александр, который, отыскав нас на мызе у Мостовского, рассказывал нам виленские происшествия. Адъютанты великого князя, увидев нового приезжего, обступили его и расспрашивали, как водится, о каждой безделице. Александр сказал нам, что Вильна уже в руках неприятеля и что он был свидетелем маленькой стычки, случившейся за городом между нашими гусарами и французскими. С каким вниманием мы его слушали, завидуя между тем, что ему удалось уже слышать неприятельские выстрелы! При вступлении французов в Вильну некоторые из жителей выехали из города, другие же и вообще народ приняли неприятеля с радостными восклицаниями. В числе выехавших была известная красавица Удинцувна с ее старым дедом. Брат Александр, в числе многих обожателей ее, проводил ее из города.

Французы внезапной переправой через Неман отрезали 6-й корпус Дохтурова и летучий казачий Платова. Легкая гвардейская дивизия Уварова, не получив никакого приказания от Барклая де Толли, едва успела отступить и форсированными маршами соединиться с 1-й армией. Дохтуров соединился с 1-й армией уже около Дриссы; Платов же с казаками присоединился ко 2-й армии князя Багратиона.

Оставляя Вильну, предположено было отступить до Видз, где дать генеральное сражение, почему 5-й гвардейский корпус получил приказание собраться.

Государь хотел видеть пехоту на походе, при вступлении ее в город Свенцияны. Дождь шел проливной, но государь оставался во все время смотра в одном мундире. Несчастная пехота тащилась в полном смысле слова в грязи почти по колено. По дороге было много топких мест, чрез которые сделаны были плохие мостики, развалившиеся от движения тяжестей. После гвардейского корпуса должны были еще идти по этой дороге армейские корпуса.

Курута послал меня к князю Волконскому для получения от него приказаний; князь же приказал мне в ту же минуту починить дорогу и мостики, но как и кем не сказал. Я доложил о том Куруте, который велел прислать ко мне для работы восемь человек астраханских кирасир с топорами. Но что можно было сделать с сими восемью человеками тяжелых кирасир? Я повел их в город на площадь, где застал собравшуюся из любопытства толпу жидов. Захватив из них человек 20, я погнался за разбежавшимися и переловил еще несколько человек, несмотря на их крик, вопли и плач. Я пригнал их к мостикам и, разделив на части, начал работу; кирасиров же приставил смотрителями. Жиды сперва ничего делать не хотели, да недоставало и инструментов; когда же их стали понуждать побоями, то они принялись за работу: кто грязь руками таскал, кто хворост собирал, и таким образом чрез несколько часов мостики были кое-как, хотя для вида, поправлены, за что Курута очень благодарил меня. Как же иначе было исполнить такое безрассудное приказание!

Между тем дождь шел проливной, я весь промок и хотел переодеться, когда Курута меня опять позвал и сказал, что великий князь приказал ему сделать дислокацию для 1-й кирасирской дивизии, которая уже выступает в поход, и что поэтому мне надобно с ним ехать в с. Большие Даугилишки. Я не имел еще понятия о дислокациях, и потому это был для меня первый опыт в поручении такого рода. Вышеназванный камер-лакей Пономарев достал на мызе какую-то тележку и пару лошадей, запряг ее, сел кучером и повез меня с Курутой. Странный порядок! Начальник штаба не имел, стало быть, другого способа ехать для исполнения возложенного на него великим князем поручения. Импровизированный экипаж этот остался в вечном и потомственном владении Пономарева. Мы приехали, таким образом, в селение Большие Даугилишки и, следуя далее еще версты две, остановились по приказанию Куруты в поле. Тут он сошел с телеги и сказал:

– Вы должны сделать дислокацию для расположения по деревням полков первой кирасирской дивизии; вот селения направо и налево, видите вы их? Узнайте о числе дворов каждого и расположите полки так, чтобы, обратясь к Вильне лицом, налево от дороги стоял бы в селениях сперва Ее Величества полк, а за ним Кавалергардский; направо же от дороги сперва Его Величества полк, а за ним лейб-гвардии Конный. Для квартиры Его Высочества назначьте особую деревню, но ближе к Конной гвардии. Теперь вы знаете, как это сделать, итак, прощайте. – Сел в телегу и уехал назад, присовокупив, что чрез три часа великий князь сам прибудет с четырьмя полками.

Астраханский кирасирский полк был в то время послан в какой-то отряд, с ним и брат Михайла. Итак, я остался один на большой дороге с порученьем довольно трудным и без всякой помощи. По приемам Куруты можно предполагать, что он сам не был практиком в деле такого рода и что, получив от великого князя поручение, едва возможное по краткости времени к исполнению, сложил дело на молодого, но ревностного офицера, на которого и ляжет, в случае неудачи, вся ответственность. Как бы то ни было, долго думать времени не было. Обратясь лицом назад, я повернул влево и пошел в сторону полем, увязая в распустившейся от дождей земле и раздвигая пред собою густую рожь, от мокрых колосьев коей я до костей промок. В надежде добраться до селения, я шел почти бегом и очень устал. Встретив на пути своем крестьянскую лошадь, я сел на нее верхом и попал в какую-то деревню, коей записал карандашом название и число дворов; взяв проводника, я поехал верхом на той же лошади и пустился по другим селениям, из которых крестьяне, завидев меня, уходили.

Приехав в одну деревню, населенную русскими (филипонами), которое, помнится называлось Михалишки или Михайловское, я слез с лошади, и крестьянин, проводник мой, бежал с нею. Итак, я снова остался пеший и один. Перебежав на другую сторону дороги, я опять пошел по ржи, нашел еще несколько небольших деревень и пришел на какую-то мызу, которую назначил для квартиры Его Высочества. Но три часа уже прошло, и я издали услышал звук труб полков, проходящих чрез Даугилишки. Надобно было спешить навстречу полкам, и потому, расспросив на мызе об окрестных селениях, я заготовил записки для полков с названиями деревень, для них назначавшихся, и выбежал на большую дорогу. Великий князь ехал верхом со своим штабом впереди колонны. Увидев меня, он остановил полки и расспросил о дислокации и о своей квартире. Я ему все рассказал, и он, казалось, был доволен. К этому времени слуга наш Петр догадался привести мне лошадь, и я сел верхом.

Адъютанты, уставшие от перехода и промокшие от дождя, обступили меня, расспрашивая о своих квартирах; я им показал селение с мызой и отправился к полковым командирам для раздачи им записок. Хитрый грек Курута, предвидевший, что тут непременно случится что-нибудь неладное, к этому времени исчез и ехал тайком, скрываясь за полками. Я роздал записки в Конную гвардию, кавалергардам и другим полкам, после чего они свернули с дороги, направляясь к своим селениям.

До сих пор шло как нельзя лучше; но когда Константину Павловичу пришлось свернуть с дороги, чтобы приехать на назначенную для него мызу, то ни он, ни адъютанты его не нашли дороги.

– Муравьева! – раздался его хриплый голос.

Все опрометью бросились за мной и привели к нему.

– Где моя квартира? Куда ты уехал, ты должен меня вести, – закричал он.

– Ваше высочество, по вашему приказанию я раздавал полкам записки об их квартирах.

– Роздал ли?

– Роздал.

– Я не хочу стоять на мызе, до нее далеко ехать (всего было не более полутора версты). Хочу остановиться вот в этой деревне, как ее зовут?

– Михалишки, она назначена для кавалергардов.

– Выгнать их. – И он сам туда поскакал.

Только что я поехал назад, чтобы переменить дислокацию и отдать несколько деревень полка Ее Величества кавалергардам, а полку Его Величества деревню с мызой, назначенную для великого князя, как вдруг раздался снова крик:

– Муравьева! – И вслед за тем прискакавшие за мною адъютанты Потапов и Колзаков предупредили меня, дабы я остерегался, говоря, что он недоволен тем, что, приехав в Михалишки, нашел уже в деревне кавалергардов, чему я нисколько не был виноват, потому что не мог успеть вывести кавалергардов.

Я прискакал к великому князю, который остановился на большой дороге под дождем. Увидев меня, он стал кричать:

– И по милости вашей, сударь, вы видите меня на дожде! Прекрасный офицер! Вы не могли для меня квартиры занять? Михалишки заняты, и я, великий князь, по вашей расторопности ночую на большой дороге!

– Ваше высочество, – отвечал я, – для вас была отведена мыза; но вам не угодно было ее занять, а из Михалишек я не мог успеть вывести кавалергардов.

– Как, сударь, вы еще оправдываетесь? Я вас представлю за неисправность, я вас арестую, вы солдатом будете. Ведите меня сейчас на мызу.

– Слушаю, ваше высочество, – и повел его.

Но что мы с ним увидали! Кирасирский Его Величества полк уже вступал на мызу, которую я этому полку назначил, после перемены сделанной великим князем.

– Это что такое? – опять закричал он.

– Они проходят мимо вашей мызы на свои квартиры, – отвечал я и поскакал вперед. Константин Павлович пустился меня нагонять, а я от него.

– Арестовать Муравьева! – кричал он во все горло, остановив свою лошадь.

Я оглянулся и увидел, что адъютанты его меня преследуют. Думал я про себя: если вернусь, то худо мне будет; если же поеду далее, то уже не будет хуже, а может быть и лучше. Однако же адъютанты нагнали меня и смеялись. Прискакав к полковому командиру Будбергу, я объявил ему, что на мызе будет стоять великий князь, а что ему отведутся другие деревни.

– Знаете ли вы, милостивый государь, – говорил мне Будберг, – что полк уже пять дней как на дожде биваками стоит и что я, а не вы будете отвечать за неисправность лошадей? Как вы хотите, я отсюда не выеду и пожалуюсь на вас Его Высочеству: как можно три раза переменять квартиры?

Видя, что с ним трудно было уладить дело, я начал упрашивать его, чтобы он за мною следовал, обещаясь показать ему богатое селение, где ему будет раздолье стоять, причем объяснил в коротких словах, что не я виноват случившемуся беспорядку, а сам великий князь. Он подумал и пошел за мною со своим полком, коего Константин Павлович застал в деревне только хвост, и расположился на мызе.

Стало смеркаться, а я еще вел Будберга, сам не зная, по какой дороге.

– Далеко ли селение, господин Муравьев? – спросил он.

– Близко, – отвечал я.

– Как оно зовется?

– На что вам знать это, – говорил я шутя, – вы увидите, какой у вас будет славный ночлег.

– Но ведь ночь уже на дворе.

– Сейчас придем. – Не зная, куда веду Будберга, я опасался, что до первого селения могло быть и двадцать верст, а между тем ночь могла застигнуть нас на дороге; но как я обрадовался, когда вдруг открылась колокольня и большой помещичий дом.

– Видите, – сказал я Будбергу, – какое место, какой дом; тут найдете вы конюшен на целый полк, и будет вам славный ночлег.

Поскакав вперед, я спросил название селения и, возвратившись к полку, сказал Будбергу:

– Рекомендую вам, Карл Васильевич, местечко Малые Даугилишки с огромной мызой и славным хозяином. – Будберг был доволен и благодарил меня.

Я возвратился на мызу к великому князю, где нашел брата Михайлу, прибывшего из отряда. Я донес Куруте о происшедшем со мною; он улыбнулся и порадовался счастливому исходу, одобряя находчивость, с которой я вышел из такого затруднительного положения. Когда в добрую минуту Курута объяснил все дело великому князю, то он сознался виноватым и сожалел, что погонял меня напрасно. Всего более опасался я, чтобы он, забывшись, не наговорил мне дерзостей; но, к счастию, этого не случилось.

На следующий день мы продолжали марш свой к Видзам. Слух носился, что войска на половине дороги остановятся на позиции для генерального сражения. Не доезжая десяти верст до Видз, стояла пустая корчма, где мне приказано было с братом дожидаться Куруты и 1-й кирасирской дивизии. Тут уже стояла лагерем часть гвардейской пехоты. В корчме застали мы гвардейской артиллерии поручика Афанасия Столыпина, который командовал двумя орудиями, выдвинутыми на небольшую высоту. Познакомившись, он сводил меня в лагерь гвардейского Егерского полка и познакомил с офицерами Крыловым, Делагардом, князем Грузинским и проч.

Тут я еще познакомился с офицерами гвардейской артиллерии Гордановым, Коробьиным, Норовым и Васмутом. (Они все были ранены в сражении под Бородином.) Курута по приезде взял меня с собою в Видзы.

На другой день войска пришли в Видзы. Не прекращался слух, что они станут на позицию верстах в двух за городом, чтобы принять генеральное сражение. Курута передал мне, каким образом должно было расположить гвардейскую пехоту, и приказал дожидаться ее у заставы. Я провел пехоту на лагерное место, и колонна шла за мною, вытаптывая ржаное поле богатого урожая. В первый раз мне было совестно истреблять таким образом труды и надежды земледельцев; но впоследствии времени я свыкся с таким порядком вещей. Поле все было вытоптано, из ржи поделали шалаши.

Государь приехал в Видзы, и все были уверены, что тут непременно дадут сражение. Ротмистр Орлов (Михайла) был еще из Свенциян послан к Наполеону для переговоров. Он привез известие, что французская армия претерпевает нужду, особливо конница. И сказывал, что по дороге видел множество палых лошадей. По возвращении Орлова в Видзы государь пожаловал его во флигель-адъютанты.

В одной из стычек, происшедших около Вильны, казаки взяли в плен Сегюра, адъютанта Наполеона.

Помнится мне, что мы дневали в Видзах. Оттуда мы пошли на Дриссу, открыв неприятелю дорогу на Петербург. Первый переход наш был в 48 верст. Мы шли через Угорье и пришли к Замостью. День был весьма жаркий, дорога же вся песчаная, так что к лагерю пришла едва половина людей. Многие из оставшихся по дороге в усталых не прежде, как к полуночи, присоединились к своим полкам. Несколько солдат на переходе падали и умирали на месте. Когда мы пришли к ночлегу, то было уже очень поздно. Неприятель сильно преследовал наш ариергард, которым командовал, кажется, Коновницын. В Угорьях есть болотистая речка с плохим мостиком. Переправа в этом месте была затруднительная, неприятель напирал, и тут произошло сильное ариергардное дело, в котором из знакомых моих были ранены капитан Рахманов и ротмистр Мариупольского гусарского полка, Фигнер, с которым я имел дело в начале 1811 года в Петербурге. Он поехал лечиться в Псков, куда приехала к нему жена. Они там оба занемогли и умерли.

Гул орудий был у нас слышен. Издали гул этот наводит уныние. Вечер был прекрасный, в лагере пели песни, везде блистали огни.

На другой день был также сильный и тяжелый переход; войска крайне утомились и на место пришли уже ночью. Мне поручено было поставить гвардейскую пехоту лагерем. В ожидании оной я остановился в лесу, слез с лошади, лег отдыхать, привязав лошадь к своему шарфу. Скоро услыхал я песни приближающихся полков и привел их к месту. Затруднительно было ночью назначать линии, но я начинал уже привыкать к своей должности; однако поутру увидел, что линии были криво поставлены. Окончив дело свое, ночью же отправился с братом отыскивать квартиру великого князя и нашел ее в селении Иказне. Брат подошел к великому князю, который сидел в корчме, опершись локтями на стол.

– Кто тут? – вскричал он.

– Муравьев, ваше высочество.

– Что скажешь?

– Корпус пришел и расположился уже лагерем.

– Хорошо; тебе надобно сейчас ехать; устал?

– Не устал, ваше высочество.

– Ты никогда не устаешь; молодец, ступай же да отдохни.

Но отдыха нам немного было, ибо до рассвета мы опять поехали на следующий переход.

С выезда нашего из Видз мы почти все были на коне и очень мало спали; питались же кое-чем и ни одного разу не раздавались. Курута употреблял нас иногда и вместо адъютантов великого князя, которые ленились ездить и просили его кого-нибудь послать вместо их самих. Денег мы не имели, и потому положение наше было незавидное; но мы друг другу даже не жаловались, не воображая себе, чтобы в походе могло быть лучше. Лошадей своих мы часто сами убирали и ложились подле них в сараях, на открытом же воздухе, около коновязи.

В ариергардном деле, случившемся под Свенциянами, наш польский уланский полк был отрезан. Подхода к Свенциянам, он увидел огни французов и, бросившись в атаку, пробился сквозь французские линии, причем ранено у нас несколько офицеров и рядовых. Полк этот был составлен из поляков; многие из них бежали, но те, которые остались, служили верно.

В Отечественную войну все полки соревновались друг перед другом, как и каждый солдат перед своим товарищем; усиленные переходы совершали с терпением, и дух в войске никогда не упадал. Ходили по 40 и по 50 верст в сутки с песнями. Все нетерпеливо ожидали боя с неприятелем. Мы скоро достигли укрепленного лагеря под Дриссой, где стали на приготовленной позиции. Двина у нас была в тылу, и за рекой на правом берегу ее город Дрисса; через реку наведено было три понтонных моста. Полевых укреплений настроено было много, но без большого толка. Позиция была рассчитана на 120 000 человек; у нас же их более 30 000 недоставало, даже тогда, когда отрезанный корпус Дохтурова к нам присоединился. Он прибыл в Дриссу на другой день после нас, отступая усиленными переходами, но почти ничего не потерял на походе. В Дриссе только соединилась вся 1-я Западная армия.

Квартира великого князя расположилась в селении на правом берегу реки. Великий князь занимал избу; адъютанты же его – сарай, в котором мы двое имели ночлег, а днем оставались под открытым небом. Главная квартира после нас пришла в это же селение, с нею же и брат Александр. Он тотчас же послал слугу своего отыскать нас и к себе звать, потому что сам был болен. Брат Александр лежал на улице перед окнами квартиры своего начальника генерал-квартирмейстера Мухина. Он с трудом мог говорить. Голова опухла, язык и десны покрылись язвами.

Вместе с братом Михайлой пошел я к Куруте просить, чтобы Александра перевели в гвардейский корпус, хоть на время, для того чтобы мы могли за ним ходить. Курута тотчас же пошел к Константину Павловичу, который на то согласился, и через два часа Александр был прикомандирован к гвардейскому корпусу. Не знаю, через кого великий князь узнал о нужде, в которой мы находились; думаю, что в этом участвовал адъютант его Олсуфьев; только приказано было выдать нам из собственной, говорили, казны Его Высочества по 100 рублей бумажками на каждого. Хотя мы были без гроша денег, но посоветовались между собою, принимать ли эти деньги или нет? Рассудили, что, так как нельзя было великому князю отказать в приеме от него дара и что не было стыда ему обязываться, то деньги принять, и потому приняли их. Давно уже у нас не было такой суммы: 300 рублей у троих вместе. Мы сделали себе небольшой запас водки и колбасы и начали жить пороскошнее прежнего.

Мы положили Александра в общий сарай; но, видя, что адъютантам великого князя неприятно было лежать с больным, мы перенесли его на край деревни, в квартиру адъютантов генерала Ермолова, между коими Муромцов и Фон Визин нам были знакомы; с ними стоял и Петр Николаевич Ермолов. Добрые сослуживцы приняли брата ласково, дали ему лучший угол, ходили за ним, и через два дня он начал уже говорить и стал на ноги. Но я заразился от него через трубку, которую он мне дал курить; не более как час спустя после того показался у меня на языке пупырышек, а на другой вся внутренность покрылась сыпью и язвами, так что, при выступлении нашем из Полоцка, я уже был без языка и так болен, что не мог ехать верхом. Я не мог ничем питаться, кроме молока, и эта самая пища послужила мне лекарством. При выступлении нашем из Витебска я уже был опять на службе. Болезнь эта была, по-видимому, цинготная, и хотя я тогда от сего первого припадка поправился, но вскоре после того следы сей болезни обнаружились язвами на ногах, от которых я долго страдал, но, перемогаясь, не отставал от исполнения своих обязанностей.

Александр по выздоровлении своем оставался еще некоторое время при штабе великого князя, состоя при гвардейской пехоте, которой командовал генерал-лейтенант Лавров. Ермолов был назначен начальником Главного штаба при Барклае де Толли. Генерал-квартирмейстер Мухин был отправлен в Петербург, а на его место поступил квартирмейстерской части полковник Толь, офицер храбрый, решительный и опытный в военном деле. Он был известен по своим способностям, но не имел особенного ученого образования. Толь держался во все время войны на этом месте и, будучи полковником, распоряжался тогда действиями всей армии. Зная, сколько русские не любили немцев, он часто порицал медленность последних; но не менее того поддерживал и выводил в люди своих родственников и земляков. Толь хорошо знает по-русски, по-немецки же говорит только там, где нужно. Речь его всегда смелая и дельная. Однако же офицеры за его грубое обращение не любили его; он горд, вспыльчив, бывает даже и зол; впрочем, не слышно было, чтобы он кого-либо погубил по службе; напротив того, многих из служивших при нем он вывел в чины. Мало спит, деятелен и в огне особенно неутомим. Толь происхождения незнатного. Отец его живет в Нарве и, говорят, в бедности. Средства к жизни Толь сам приобрел трудами и службой.

Неприятель не приходил к нашему Дриссинскому лагерю, а пошел левым берегом Двины на Витебск. Движение сие заставило нас поспешно бросить лагерь и идти форсированными маршами правым берегом Двины чрез Полоцк. 4-й корпус графа Остермана-Толстого, прикрывая Витебск, отступал по левому берегу и задерживал движение неприятеля. Мы шли так быстро, что прибыли в Витебск прежде французов, оставив 1-й корпус графа Витгенштейна в Полоцке для защиты Петербургской дороги. В Дриссе мы сожгли огромные хлебные магазины, заготовлявшиеся там с 1811 года. При выступлении из Дриссинского лагеря я был командирован с полковником Мишо для рекогносцировок дорог; а брат Михайла послан по такому же поручению с артиллерийским полковником Дмитрием Столыпиным; но полученная в Дриссе болезнь обессилила меня на третьем переходе до такой степени, что меня повезли на телеге, на той самой, в которой я ехал с Курутой, когда мы с ним выезжали из Свенциян.

Помнится, что государь оставил армию еще в Дриссе, откуда он поехал в Москву. Московское дворянство подозревало Барклая де Толли в измене, ибо всем прискорбно было видеть отступление армии, и еще под начальством немца. Нет сомнения, что Барклай не был изменником: он более одного раза проливал кровь свою в сражениях; но он был человек нерешительный и едва ли когда показал искусство в военном деле.

По приезде в Москву государь, созвав дворянство, предложил собрать ополчение, что было единодушно всеми принято, и ополчение начали собирать по всей империи. Те губернии, которые не ставили ополчения, обязаны были доставить продовольствие в армию. Говорили, что одна Московская губерния должна была выставить более 40 000 ратников. Народ был отборный; но когда военные действия коснулись их родины, то многие из них разбежались по своим селениям. Только 12 000 ратников пришли под Бородино, где охотников назначили для уборки раненых во время сражения, что они усердно исполняли и с участием к страдальцам. Когда французы начали отступать из Москвы, то Московское ополчение собрали в Волоколамске, откуда оно было распущено по домам, за исключением части, которую расписали по полкам и коей большая половина погибла от болезней. Кроме того, формировался еще в Москве иждивением Мамонова казачий полк. В состав сего полка прежде всего явились офицеры, и многие из них состояли в штабах и при генералах, когда не было еще солдат. Набиралась всякая сволочь. Наконец, полк сей сформировался, когда мы были уже в Германии или незадолго до того, и едва ли он принимал участие в делах. Впоследствии людей сих зачислили в Иркутский гусарский полк, когда последний формировался из драгунского. Сформировали также в Малороссии четыре казачьих полка, названные Украинскими. Эти четыре полка не были распущены; они были в делах против неприятеля и вели себя хорошо. После же войны их переформировали в уланские.

По приходе 14 июля в Витебск, мы услышали сильную канонаду Остермана, защищавшего в 18 верстах от города дорогу, ведущую из Сенно. Корпус его много потерял, но удержал место. Сражение это, за исключением стычек, было первое со времени открытия военных действий. Каждого раненого, приходившего с боя, окружали и расспрашивали о ходе дела. На помощь к Остерману послали легкую гвардейскую кавалерийскую дивизию, которая вела себя отлично, но не могла удержаться против превосходных сил. Лейб-гусары после нескольких славных атак потеряли много людей и уступили; другие полки, поддерживавшие их отступление, также понесли большую потерю. Ночь прекратила сражение, в коем войска наши держались против двойных или тройных сил.

Александр поехал из любопытства в дело и, возвратившись к нам, рассказывал о виденном. Рассказ его так возбудил меня, что, хотя я еще не был совершенно здоров, но на другой день встал и явился к Куруте на службу.

Так как мне не дали никакого поручения, то я вышел на большую дорогу и, сев на камень, смотрел на раненых и многих расспрашивал. Вели также довольное число пленных, с которыми я разговаривал, также расспрашивая их о деле; но ответы тех и других не могли удовлетворить моего любопытства. Помню, что между прочими случился небольшой рекрутик Кегсгольмского полка, который гнал перед собою огромного поляка в красной шапке. Штык у пехотинца был согнут. Я его остановил.

– Вот, ваше благородие, – сказал рекрут, – я его в лесу застал, да и посадил ему штык в грудь; только кость у него такая здоровая, что штык, смотрите, как согнулся.

Поляк был весь в крови и очень ослаб; он сел в канавку, чтоб отдохнуть, но рекрут поднял его прикладом и погнал далее. Торжество выражалось на лице молодого солдата, который утверждал, что победа осталась за нами, причем рассказал по-своему весь ход сражения: и нашу потерю, и неприятельскую. Если мальчик этот в живых, то он должен быть теперь славный солдат.

Раненым доводилось 8 верст тащиться до Витебска, и многие из них падали от изнеможения и умирали на дороге; других же, достигших города, французы захватили, когда заняли Витебск, потому что мы небольшое только число пленных успели увезти с собою при дальнейшем отступлении.

От главнокомандующего получено было приказание послать 2-ю кирасирскую бригаду на подкрепление Остерману. Курута сам повел ее и взял нас с собою. Мы отошли уже верст 8 от Витебска, когда пришло другое приказание – остановить бригаду, которой в самом деле нечего было делать, потому что сражение происходило в лесистой местности; дрались на полянах и большей частью пехотой; кирасир же перебили бы стрелки без всякой пользы. Бригаду свернули с дороги влево и расположили в колоннах на полянке, окруженной лесом.

Барклай намеревался дать общее сражение пред Витебском на позиции, в двух верстах впереди города. 5-й гвардейский корпус составлял резерв. Курута поехал назад для принятия лагерного места. Мне приказано было поставить 1-ю кирасирскую дивизию, коей 2-я бригада должна была возвратиться. Брозину же поручено было расположить пехоту. Я дожидался своих полков, которые долго не приходили. Между тем Брозин, которому для проведения линии по лесу приходилось прорубить несколько кустарников, требовал, чтобы я ему помогал. В надежде, что конница могла скоро вступить в дело, я не послушался Брозина, которому нисколько я не обязан был повиноваться. Он грозил пожаловаться на меня начальству, чем вызвал только неприятные для него ответы с моей стороны. Послушался же я его тогда только, когда он передал мне от имени Куруты приказание помогать ему. Взяв тогда квартирьеров гвардейской пехоты, я велел им вырубать тесаками в кустарнике линию, сам помогая им своей саблей. Работа была скоро кончена, после чего я разбранил в глаза нетерпимого никем Брозина и ушел от него, ибо знал, что Курута ему ничего не приказывал касательно меня.

Стало смеркаться. Из кирасирской дивизии пришла только одна Конная гвардия; 2-я же бригада осталась на своем месте впереди, а Кавалергардский полк послали еще далее вперед. Выстрелы становились к нам все ближе и ближе. Я поехал на свое место к Кавалергардскому полку; 2-я бригада несколько отступила, и три полка сии были поставлены уже ночью, верстах в пяти впереди Витебска, не слезая с коней. Неприятель был уже вблизи и пустил несколько ядер, которые перелетали чрез головы.

Когда я явился к начальнику дивизии, генералу Депрерадовичу, то им получено уже было приказание отступить с кирасирами в лагерь. Ночь была темная. Лишь только мы тронулись, как французы, услышав шум палашей наших кирасир, сделали по нас с авангардов залп ружей из тридцати; но расстояние было велико, и ни один выстрел не попал. Я только видел огонь и слышал выстрелы. Говорили, что выстрелы эти были действительно французские, и я остался доволен, что хотя нечто увидел из военных действий.

Остерман получил также приказание отступить и занять свое место на позиции. Войска его 4-го корпуса отступали, баталионы были весьма ослаблены, но люди были бодры и пели песни. В сущности, нас не разбили; напротив того, мы удержали место против превосходных сил. Потеря наша была очень велика, но неприятель не менее нашего потерял. Раненых было множество; иные, лишившись одной руки, в другой несли ружье. Такое отступление вселяло в нас надежду одержать на другой день победу; но сражения на следующий день не было.

Главнокомандующий, узнав, что неприятель оставил против нас небольшой корпус, потянулся со всеми силами к Смоленску и в ту же ночь отдал армии приказание выступить с рассветом и следовать к Смоленску, чтобы предупредить французов у сего города.

Мы пошли к Смоленску форсированными маршами, а французы заняли Витебск. На первом переходе Курута выговаривал мне обхождение мое с Брозиным; я хотел объяснить ему все дело, как оно случилось, но он мне времени не дал и ласковым образом дал мне почувствовать, что он повод к нашей ссоре понимает. В сущности, и я не был совершенно прав.

Из Витебска в Смоленск поспели мы в три дня; я находился при кирасирской дивизии, в коей познакомился со многими офицерами, особливо в Кавалергардском полку с Луниным, Давыдовым, Уваровым и другими.

При вступлении в Смоленскую губернию мы увидели, что все помещики выезжали из своих деревень, крестьяне же уходили с семействами и скотом в леса. Во время похода нашего к Смоленску все вообще знали, что неприятель хотел нас предупредить в Смоленске, и от того разносились пустые слухи, что несколько неприятельских ядер упали на нашу дорогу; иные говорили даже, что видели неприятельскую армию, тянущуюся к Смоленску. Слухи сии сначала произвели несколько беспокойства, но вскоре оказалась их нелепость. Однако же мы шли с большой неосторожностью. Конница и артиллерия проходили лесами без пехотного прикрытия. Легко могло случиться, что отряд французской пехоты остановил бы нас в лесах. Цель французов была не допустить соединения нашей армии с Багратионовой, что им, однако же, не удалось.

Не доходя одним переходом до Смоленска, мы на пути завтракали у помещика Волка, у которого были две прекрасные дочери лет двадцати. Слышалось впоследствии, что девицы эти увезены были французами и обруганы. Подобными неистовствами, часто повторявшимися, французы озлобили против себя народ.

Придя к Смоленску, мы стали лагерем, в двух верстах не доходя города. Квартира великого князя была на мызе. Так как мне и брату не было никаких занятий, то мы отпросились на несколько времени посетить знакомых. Брат Михайла отправился в Семеновский полк, где его любили, а я в Кавалергардский к Лунину, и мы таким образом провели дня три. Александр находился при генерале Лаврове, командовавшем тогда гвардейской пехотой.

Служба наша не была видная, но трудовая; ибо не проходило почти ни одной ночи, в которую бы нас куда-нибудь не послали. Мы обносились платьем и обувью и не имели достаточно денег, чтобы заново обшиться. Завелись вши. Лошади наши истощали от беспрерывной езды и от недостатка в корме. Михайла начал слабеть в силах и здоровье, но удержался до Бородинского сражения, где он, как сам говорил мне, «к счастию, был ранен, не будучи более в состоянии выдержать усталости и нужды». У меня снова открылась цинготная болезнь, но не на деснах, а на ногах. Ноги мои зудели, и я их расчесывал, отчего показались язвы, с коими я, однако, отслужил всю кампанию до обратного занятия нами в конце зимы Вильны, где, не будучи почти в силах стоять на ногах, слег.

Я жил в Кавалергардском полку у Лунина в шалаше. Хотя он был рад принять меня, но я совестился продовольствоваться на его счет и потому, поехав однажды в Смоленск, купил на последние деньги свои несколько бутылок цимлянского вина, которые мигом были выпиты с товарищами, не подозревавшими моего стесненного положения. Положение мое все хуже становилось: слуги у меня не было, лошадь заболела мытом, а на покупку другой денег не было. Я решился занять у Куруты 125 рублей, которые он мне дал. Долг этот я чрез год уплатил. Оставив из этих денег 25 рублей для своего собственного расхода, остальные я назначил для покупки лошади и пошел отыскивать ее. Найдя в какой-то роще кошмы, или вьюки донских казаков, я купил у них молодую лошадь. Я ее назвал Казаком, и она у меня долго и очень хорошо служила, больную же отдал в конногвардейский конный лазарет.

Курута мало беспокоился о нашем положении, а только был ласков и с приветствиями беспрестанно посылал нас по разным поручениям. Брат Михайла сказывал мне, что, возвратившись однажды очень поздно на ночлег и чувствуя лихорадку, он залез в шалаш, построенный для Куруты, пока тот где-то ужинал. Шел сильный дождь, и брат, продрогший от озноба, уснул. Курута скоро пришел и, разбудив его, стал выговаривать ему, что он забылся и не должен был в его шалаше ложиться. Брат молчал; когда же Дмитрий Дмитриевич перестал говорить, то Михайла лег больной на дожде. Тогда Куруте сделалось совестно; он призвал брата и сказал ему:

– Вы дурно сделали, что вошли в мой шалаш, а я еще хуже, что выгнал вас, – и затем лег спокойно, не пригласив к себе брата, который охотнее согласился бы умереть на дожде, чем проситься под крышу к человеку, который счел бы сие за величайшую милость, и потому он, не жалуясь на болезнь, провел ночь на дожде.

Брат Михайла обладает необыкновенной твердостью духа, которая являлась у него еще в ребячестве. Константин Павлович, видя нас всегда ночующими на дворе у огня и в полной одежде, т. е. в прожженных толстых шинелях и худых сапогах, называл нас в шутку тептерями; но мы не переставали исправлять при себе должность слуги и убирать своих лошадей, потому что никого не имели для прислуги. Впрочем, данная нам кличка тептерей не сопрягалась с понятием о неблагонадежных офицерах; напротив того, мы постоянно слышали похвалы от своего начальства, и службу нашу всегда одобряли.

В то время был еще прикомандирован к великому князю для занятий по квартирмейстерской части лейб-гвардии Литовского полка прапорщик Габбе, молодой человек с немецкой спесью. Он ничем не занимался, имел, однако же, при себе в услугах казаков, которых нам не давали, и был в милости у великого князя оттого, что на глаза ему всегда совался, знался с его адъютантами, ел и спал вдоволь. Мы с ним никогда не хотели сближаться.

Лунин нам дальний родственник: мать его была сестра Михайлы Никитича Муравьева. Лунин умен, но нрава сварливого (bretteur). В Петербурге не было поединка, в котором бы он не участвовал, и сам несколько раз стрелялся. Другом его был Кавалергардского же полка ротмистр Уваров, который, однако же, сам имел знаки от поединка с Луниным, а впоследствии женился на его сестре. Уваров человек неприятного обхождения, отчего вообще не был любим. К кругу их принадлежал еще Давыдов, которого находили приятным в обществе; но он мне не нравился, как и Уваров. Был еще в Кавалергардском полку Петрищев, который мне всех более нравился. Лунин в 1815 году был отставлен от службы за поединок с Белавиным, в котором он сам был ранен. Он постоянно что-то писал и однажды прочел мне заготовленное им к главнокомандующему письмо, в котором, изъявляя желание принести себя на жертву отечеству, просил, чтобы его послали парламентером к Наполеону с тем, чтобы, подавая бумаги императору французов, всадить ему в бок кинжал. Он даже показал мне кривой кинжал, который у него на этот предмет хранился под изголовьем. Лунин точно бы сделал это, если б его послали; но думаю не из любви к отечеству, а с целью приобрести историческую известность. Мы скоро с места тронулись, и намерение его осталось без последствий.

Общество кавалергардских офицеров мне вообще не нравилось; не знаю, по каким причинам оно так прославилось в Петербурге. Ничего святого у них не было: пересуживали всех генералов, любовь к отечеству было чувство для них чуждое, и каждый из них считал себя в состоянии начальствовать армией. У них сочинялись насмешливые песни на счет начальников и военных действий; между прочими явилась одна на известный голос: Les ennemis s’avancent à grands pas. Стихи эти огласились во всей армии.

Les ennemis s’avancent à grands pas Adieu Smolensk et la Russie! Barclay toujours évite les combats Et tourne ses pas en Russie. N’en doutez pas, car de son grand talent, Amis, vous ne voyez que les prémices. Il veut, dit-on, changer dans un instant Tous ses soldats en écrevisses. Ses aide-de-camps, trottant à ses cotes, Jaloux de le suivre en vitesse, Il leur disait: Oh, mes amis, Ayez pitié de ma vieillesse. [40]

Во всей армии солдаты и офицеры желали генерального сражения, обвиняли Барклая и нещадно бранили его. Сражение в самом деле предполагалось дать, и никто не полагал, чтобы Смоленск уступили без боя.

Получено было известие, что граф Платов соединился с армией после блистательного дела, которое он имел под Рудней, где он с казаками опрокинул несколько полков французских кирасир. Ожидали еще соединения с князем Багратионом, и тогда, по сбору всех сил, думали дать отпор французской армии. С великой радостью мы наконец оставили лагерь под Смоленском и подвинулись на целый переход вперед к стороне неприятеля, в надежде встретить его, но, к удивлению нашему, никого не нашли. Между тем Наполеон бросился со всеми силами на Багратиона, чтобы отрезать его от нас, и послал в Поречье небольшой отряд в 6000 человек, чтобы отвлечь наше внимание.

Посланные партизаны уведомили, что вся французская армия находится в Поречье, почему мы поспешно выступили в ночь из своего нового лагеря опять назад. Сперва отошли несколько по Смоленской большой дороге, и потом от селения Шаломца поворотили проселком влево, вышли на дорогу, ведущую из Поречья в Смоленск, и расположились лагерем в 10 верстах от Смоленска лицом к Поречью.

Переход этот был очень трудный, дорога узкая, во многих местах болотистая и вся лесистая. Шли ночью, проводников достать было очень трудно, потому что почти все жители разбежались. Брату Александру поручено было вести гвардейскую колонну, Михайле – корпус Коновницына, а мне собрать проводников. Я атаковал одно селение ночью с двумя кирасирами и, забрав несколько крестьян, сдал их Куруте. Поручение, данное братьям моим, было весьма затруднительное и сопряжено с большой ответственностью. При всеобщей суете начальники оторопели и сваливали все свои промахи, как в таких случаях водится, на офицеров Генерального штаба. Брат Александр должен был вести гвардейскую колонну, в голове которой шла 1-я кирасирская дивизия, Кавалергардский полк впереди, а пред ним генерал Депрерадович.

Брату дана была пионерная рота капитана Геча для исправления дороги, и рота сия выступила в одно время с полками. Сделалась темная ночь. Несколько верст за селением Шаломцем встретился в болотистой местности плохой мостик, который надобно было поправить, ибо он много затруднял движение войск. Брат тотчас начал работу с пионерами, но для сего колонна остановилась. Брат нисколько не был виноват в сем замедлении; но Депре радович, человек недальний, не рассудил дела и напал на брата за эту остановку. Сколько брат ни оправдывался, Депрерадович ничего слушать не хотел, грозил, что заставит его идти пешком весь переход, арестует и начальству о нем представит. Брат огрызался, сколько мог; но видя, наконец, что ему делать нечего, он по окончании моста сел на коня, дал шпоры и поскакал вперед.

– Куда ты скачешь, куда ты скачешь? – кричал ему Депрерадович вслед.

– В деревню за проводником, – отвечал Александр, продолжая скакать.

– Да где же дорога?

– А вот она, – отвечал брат уже издали и скрылся.

Депрерадович послал за ним в погоню; но его не нагнали; он благополучно ускакал и, отъехав несколько верст, повернул в сторону, в лес, закурил трубку и лег отдыхать. Брат, конечно, не был прав, ибо колонна могла сбиться с дороги, которую он, впрочем, сам знал не лучше других; но как же было ему терпеть грубости тогда, как он свое дело делал и был совершенно прав? Несчастному пионерному капитану Гечу жестоко досталось от Депрерадовича и всех кавалергардских офицеров.

Мы шли не в порядке и с большой неосторожностью по едва проходимым проселочным дорогам; конница пробиралась лесами и болотами во многих местах по одному человеку, артиллерия увязала в грязи, и в прикрытии ее вовсе не было пехоты. Ночь темная, дороги не было видно, и к тому носился еще слух, что французы будут атаковать нас на походе.

Теперь скажу, что в эту несчастную ночь со мною случилось. Собрав и сдав пойманных проводников, мне никакого дела на время перехода более не предстояло, и я ехал несколько времени с Курутой, после чего он уехал вперед, а мне приказал оставаться с колонной, но ничего не поручил. И так я поехал с Луниным, который находился при своем эскадроне, не зная о том, что в голове колонны происходило. Когда брат Александр ускакал от Депрерадовича и войска остановились, что продолжалось довольно долго, то офицеры, соскучившись, слезли с коней и легли на траву. Пошел дождь, и я также лег на землю, накрывшись буркой. Растерявшийся Депрерадович ездил взад и вперед и вопил плачевным голосом:

– Ах, боже мой, что мне делать, куда этот Муравьев поехал, что он проводника не ведет!

Депрерадович мимо меня ехал, но я молчал и едва дух переводил, чтобы он меня не позвал. Так прошло в первый раз, но во второй лошадь его в тесноте едва не наступила на меня. Он остановился, долго смотрел на мою бурку и, наконец, вскрикнул:

– Ах, боже мой, кто это тут в бурке лежит?

Все вскочили и сказали ему, что Муравьев.

– Ах, так это ты, братец! Куда ты от меня уехал? Так-то ты за проводниками ездишь? Ты должен Кавалергардский полк вести, а ты здесь изволишь отдыхать? Изволь-ка вести меня, сударь.

– Не я, ваше превосходительство, должен вас вести.

– Да какой же Муравьев меня вел? Все равно изволь вести.

– Я дороги не знаю, не знаю и куда вас вести: мне Дмитрий Дмитриевич Курута ничего не приказывал.

– Веди же! – закричал он.

Видя, что с ним нельзя было сговориться, я сел верхом и, проведя несколько шагов колонну, сказал ему, что поеду в ближайшую деревню за проводником, и поскакал. Я уже был верстах в пяти от колонны, как, услышав лай собак, поворотил в сторону, откуда слышался лай, и въехал в какие-то огороды. Ночь была очень темная, я спрятался в яму, в надежде, что по отдалению от дороги меня не найдут, и намеревался в этой позиции пропустить полки, а там примкнуть к хвосту колонны. Сидел я таким образом более часа, когда услышал опять стук кирасирских палашей и увидел мерцание огня в курившихся трубках. Я притаился, надеясь, что вся эта буря мимо меня пройдет; но как удивился я, когда опять услышал подле себя гробовой голос Депрерадовича. Лошадь моя заржала.

– Кто тут? Ах, боже мой! – вскричал мудрый Николай Иванович.

Я вскочил на лошадь и, не говоря ни слова, спешил укрыться. Лошадь моя в темноте спотыкалась по ямам и грядам, но я решился уйти, хотя с риском себе голову разбить, и кое-как выбрался из огородов, преследуемый воплями Депрерадовича:

– Муравьев! Ах, боже мой!

Наконец я пробрался кустами назад и примкнул к хвосту полка. Однако для вящей безопасности решился совсем уехать и, отыскав Куруту, рассказать ему о случившемся, для чего пустил лошадь свою во весь карьер и обогнал в тесноте весь Кавалергардский полк с самим Депрерадовичем, так что и лошадь его в испуге дрогнула от сего неожиданного маневра. Депрерадович, однако, догадался, что это должен быть я, и опять начал звать меня. Видя, что я не возвращаюсь, он послал адъютанта своего Бутурлина меня нагонять. Стало рассветать, когда я услышал топот скачущей за мною лошади. Я шпорил свою, но она устала. Оглянувшись, я увидел Бутурлина, который, нагнав меня, уговаривал остановиться.

– Очень рад вас видеть, – сказал я ему, – только назад не пойду, а если хотите, то пойдемте вместе.

– В самом деле, – отвечал Бутурлин, – генерал так сердит, что я сам уже намеревался ускакать от него, пойдемте шагом.

– Согласен. – И мы поехали вместе шагом.

Подъезжая к квартире великого князя, я увидел брата Александра выезжающим из леса, где он скрывался. Мы обменялись рассказами о своих ночных происшествиях, посмеялись и приехали в селение Покарново, где великий князь уже расположился на квартире. Депрерадович стал с дивизией в пяти верстах впереди нашего селения. Вскоре прибыл и брат Михайла, который передал нам, что он вел корпус Коновницына, который остался очень доволен им. Я рассказал все случившееся со мною Куруте, который посмеялся. Депрерадович хотел жаловаться на меня, однако не пожаловался.

В штабе 1-й кирасирской дивизии, куда я был накануне по делу послан, я имел случай познакомиться с Павлом Ивановичем Корсаковым, поручиком Кавалергардского полка. Он был необыкновенного роста и сильного сложения, к сему присоединял еще благородную душу (убит в сражении под Бородином). Там же встретил я еще старого колонновожатого Бурнашева, который в 1811 году у меня в классе учился математике, но безуспешно. Когда мы стояли в Покарнове, проездом зашел к нам Егор Мейндорф, еще добрый петербургский товарищ, которого мы всегда любили. Он был в ариергарде и уже участвовал в одном деле, где французов разбили и где он отличился. Он погнался за раненым неприятельским знаменщиком и отбил у него значок, который нам показывал; на половине было написано: «Nox soli cedet». Мейндорф был человек благородный, и хотя он не без опасности добыл сей трофей, но говорил, что, если б у здорового отнял значок, то с удовольствием надел бы крест, но как знамя взято у раненого, то он не будет домогаться другой награды, как только позволения полотном этим обтянуть себе дома кресла. Мы едва уговорили его показать полотно великому князю, который много похвалял Мейндорфа. Думали, что у него отберут значок, но он взял его назад, положил в карман и уехал.

Под Смоленском в первый раз начали расстреливать по приговорам уголовного полевого суда: говорили, что расстреляли семерых солдат за грабеж.

Вскоре пришло известие из Поречья, что французы снова показались на дороге, ведущей из Витебска в Смоленск, почему, простояв четыре дня около Покарнова, мы бросились на старую свою дорогу, ведущую в Витебск. Лагерь наш расположен был в 40 верстах от Смоленска, помнится мне, при деревне Гаврикове, где находили, что позиция была очень сильная; но неприятель доказал нам, что позиционная война не представляла ожидаемых от нее выгод, потому что можно всякую позицию обойти. Французы нас не атаковали, мы их тут и не видали, но вдруг услышали гул их артиллерии позади себя под стенами Смоленска.

В бывшем лагере при Гаврикове Толь зачем-то послал Александра Щербинина к Коновницыну. Щербинин, выйдя на крыльцо и не зная, в правую или в левую дверь ему идти, спросил Муромцова, тут случившегося, и получил от Муромцова грубый ответ. Возвратившись к себе, Щербинин послал за мной и просил меня быть секундантом в предстоящем ему поединке. Муромцов мне был родственник, а Щербинин старый приятель. Я не отказался, единственно в намерении их примирить. Отыскав Муромцова, я убедил его в неправоте. Он действительно не помнил, что сказал, и согласился просить извинения у Щербинина; я их в тот же вечер свел вместе, и они помирились. Щербинин не знал до того времени, что я был в родстве с Муромцовым.

Прохаживаясь в тот же вечер по селению, я увидел Михайлу Колошина, лежащего на улице подле сарая и накрытого буркой. С Дриссы не видал я его. В предположении, что он на траве расположился для отдыха, я в шутках бросил в него свою фуражку; но как удивился, когда услышал стон его и упрек в неосторожности обхождения моего с больным. Я сел подле него; он был в сильном жару и имел начало горячки; между тем капитан Теннер не давал ему покоя и хотел, чтобы он еще в тот же вечер сходил в главное дежурство для списания приказа. Колошин просил меня за него сходить; но скоро приказано нам было выступить, отчего мне не удалось ему услужить. Перемогаясь, он сам сходил ночью за приказанием.

По полученному в то время известию Багратион отступал к Смоленску, удерживая всю французскую армию. Отступление князя Багратиона событие довольно известное. Французы могли отрезать его от главной армии; но Багратион был человек решительный, храбрый, имел таких же генералов и вышел из своего тесного положения при нескольких блистательных делах с неприятелем.

10-я пехотная дивизия под начальством генерала Неверовского составляла ариергард князя Багратиона, который со своей 2-й Западной армией вступил в Смоленск, поручив Неверовскому прикрывать отступление по дороге, ведущей из Красного к Смоленску.

Мы выступили обратно к Смоленску до рассвета и с половины пути нашего услышали гул орудий: впереди нас 7-й корпус Раевского (2-й армии) уже вступил в дело для подкрепления Неверовского. Опасаясь, чтобы Смоленск не взяли до нашего прибытия, кавалерию и артиллерию повели на рысях, посадив орудийную прислугу на лафеты и зарядные ящики. Не сомневаясь более, что вступим в сражение, мы шли очень быстро и с необыкновенным одушевлением, так что почти неприметно принеслись к Смоленску, сделав 40 верст перехода, и непременно приняли бы участие в жарком деле, если б опоздали: ибо французы обложили уже город и искали бродов через Днепр пониже Смоленска, чтобы нас предупредить. Но броды были глубокие, или неприятель не отыскал их и потому не успел переправиться через реку до нашего прибытия на соединение со 2-й армией князя Багратиона.

Генерал-квартирмейстер полковник Толь потребовал к себе наших офицеров для принятия лагерного места; мы поскакали с ним вперед, следуя вверх по реке, по правому ее берегу. Сражение же происходило на левом берегу. Приближаясь к Смоленску, мы видели польских уланов неприятельской армии, разъезжавших по левому берегу и отыскивавших бродов. Лагерь наш расположился на высоте против города, на правом берегу Днепра. На левом фланге нашем поставили несколько орудий, которые были направлены чрез реку на неприятеля. Смоленск был пред нами, а за ним, в глазах наших, происходило сражение. Зрелище было великолепное.

Мне очень хотелось побывать в сражении; но корпус наш не трогался, и мало оставалось к тому надежды. Посему я решился в дело съездить без позволения. Прекратившийся ночью огонь с утра опять начался. Я встал до рассвета, когда у нас все еще спали. Оседлав себе лошадь, я поехал в город. Осмотрев его, я следовал далее к Краснинской заставе. Тут я встретил Лунина, возвращавшегося из дела. Он был одет в своем белом кавалергардском колете и в каске; в руках держал он штуцер; слуга же нес за ним ружье. Поздоровавшись, я спросил его, где он был?

– В сражении, – коротко отвечал он.

– Что там делал?

– Стрелял и двух убил. – Он в самом деле был в стрелках и стрелял, как рядовой. Кто знает отчаянную голову Лунина, тот ему поверит.

Я выехал за Малаховские ворота, близ которых был построен редан. На валу лежал генерал Раевский, при коем находился его штаб. Он смотрел в поле на движения войск и посылал адъютантов с приказаниями. По миновании редана я увидел две дороги. Шагах в двустах от правой стояли наши стрелки; на другой дороге, которая вела прямо, были на расстоянии четверти версты от городской стены сараи, около коих происходил жаркий бой. Французы несколько раз покушались сараи сии взять на штыки; но наши люди, засевшие в них, отбивали атаку. Ружейная пальба была очень сильная. Я направился к сараям шагом; пули летали чрез меня спереди и с правой стороны; но я не знал еще, что это пули, а узнал это только тогда, когда увидел, что они, минуя меня, ударялись об дощатый забор, тянувшийся вдоль дороги, от меня в левой руке. Близко подъехав к сараям, я немного остановился, посмотрел и, удовлетворив своему любопытству, поворотил направо – к первой дороге и поехал к стрелкам.

Видно было, что на этом месте дралась конница, потому что по полю разметаны были поломанные сабельные ножны и клинки, кивера конницы, гусарские шапки и проч. Прежде всего попалась мне на глаза шашка; я удивился, что ее никто еще не подобрал, слез с лошади, поднял и стал ее рассматривать; подле лежал и убитый. Пока я в него вглядывался, пуля упала у моих ног. Я поднял ее в намерении сохранить как памятник первого виденного мною дела с неприятелем, долго держал ее в кармане и, наконец, потерял. Только стал я садиться на лошадь, как другая пуля пролетела у самой луки моего седла. Я сел верхом, поговорил с нашими стрелками и поехал назад.

Скоро затем неприятель открыл по городу огонь из орудий, и чрез головку мою стали летать ядра; тут пришла мне мысль о возможности быть раненым и оставленным на поле сражения. Заслуги от того никакой бы не было; напротив того, мог я еще получить выговор и, поехав назад рысью, я возвратился в город, где среди множества раненых пробрался в Королевскую крепость: так назывался небольшой старинный земляной форт с бастионами, который служил цитаделью и был занят пехотой с батарейной артиллерией. Взошед на вал, я следил за действием орудий и видел, как одно ядро удачно попало вкось фронта (en echarpe) французской кавалерии, которая неслась в атаку. Часть эта смешалась и понеслась назад в беспорядке. Удовлетворившись виденным, я возвратился в лагерь. Курута сделал мне за отлучку замечание, которым я, впрочем, нисколько не оскорбился.

Вечером получено было приказание к отступлению, и во всем лагере поднялось единогласное роптание. Солдаты, офицеры и генералы вслух называли Барклая изменником. Невзирая на это, мы в ночь отступили, и запылал позади нас Смоленск. Войска шли тихо, в молчании, с растерзанным и озлобленным сердцем. Из собора вынесли образ Божией Матери, который солдаты несли до самой Москвы при молитве всех проходящих полков.

В Смоленске оставалась только часть Дохтурова корпуса для удержания натиска неприятеля в воротах. Такой мерой хотели дать время увезти раненых и скрыть от неприятеля наше быстрое отступление. Дохтуров защищался в самых воротах против превосходных сил, на него крепко наседавших. Наша пехота смешалась с неприятельской, и в самых воротах произошла рукопашная свалка, в коей обе стороны дрались на штыках с равным остервенением и храбростью. После продолжительного боя, когда все войска уже вышли из города, наши уступили место и в порядке перешли чрез Днепр. Французы разграбили и сожгли Смоленск, церкви обратили в конюшни, поругали женщин, терзали оставшихся в городе стариков и слабых, чтобы выведывать у них, где спрятаны мнимые сокровища. Во всю эту войну они показались совершенными вандалами. В поступках их не заметно было искры того образования, которое им приписывают. Генералы, офицеры и солдаты были храбрые и опытные в военном деле, но дисциплина между ними была слабая. Во французской армии было вообще мало образования, так что между офицерами встречались люди, едва знавшие грамоте. Во все время войны французы ознаменовали себя неистовствами, осквернением церквей и сожиганием сел, через что озлобленный на них народ вооружался против них и побил множество мародеров, удалявшихся в стороны для грабежа.

Смоленское сражение стоило нам около 10 000 убитыми и ранеными. Неприятель не менее нашего потерял. У нас убито два генерала, Балла и Скалон; из знакомых моих был тяжело ранен пулей в голову Муромцов, но он совершенно выздоровел. Из офицеров квартирмейстерской части ранены: подполковник Зуев пулей в голову и колонновожатый Ловейко картечью в ногу.

Неприятель, переправившись через Днепр выше нас, отрезал было часть войск наших; но они были выручены графом Остерман-Толстым, который с 4-м корпусом держался против всей неприятельской армии, дав время артиллерии и войскам нашим пройти. Дело сие происходило под селением Валутина Гора, верстах в 14-ти от Смоленска. Я не был в этом сражении, потому что наш корпус прежде всех отступил и переправился чрез Днепр при Соловьеве; но те, которые в сем деле участвовали, превозносили храбрость наших войск. Мы понесли огромную потерю, но удержали место и тем дали время остальным войскам отступить. К Остерману было послано много полков на помощь, между прочими и гренадерские, которые также много потерпели. В сем сражении был ранен и взят в плен генерал Тучков.

Из-под Смоленска великий князь уехал. Причиной тому были неудовольствия, которые он имел с главнокомандующим за отступление. Так как штаб его упразднился, то брата Александра взяли в главную квартиру, а нам двум Курута приказал явиться к Толю. Толь был сердит, как сподвижник Барклая, на всех штабных Константина Павловича, принял нас сердито и упрекал нам, что мы во все время с Курутой ничего не делали. Незаслуженный выговор нам не понравился. Мы отыскали Куруту и спросили его, имел ли он причину быть нами недовольным и чем мы могли заслужить такой оскорбительный выговор. Курута успокоил нас, уверяя, что, кроме добрых о нас отзывов, никто никогда других от него не слыхал.

– Поверьте, – продолжал он, – что я никак не причиной тех неудовольствий, которые вы получили.

И он не лгал. Толь и самого Куруту пощипал, ибо он тогда же начинал превозноситься своим званием генерал-квартирмейстера.

Правда, что в то время у всех в голове кружилось, и он один всеми распоряжался и шумел на всех, будучи только в чине полковника.

Нам нечего было делать, как терпеть. Помню, как мы, однажды собравшись случайным образом на дороге все трое вместе, отъехали в сторону, сели и горевали обо всем, что видели, и о себе самих. Как было и не грустить? Неприятель свирепствует в границе России, отечество в опасности, войска отступают, жители разбегаются, везде слышен плач и стон. К сему присоединились еще собственные наши обстоятельства: об отце давно ничего не слыхали, сами были мы без денег, с плохой одеждой и изнемогали от тяжкой службы. К тому еще перемена начальства и незаслуженный обидный выговор…

На втором переходе от Смоленска я скакал с прочими офицерами за Толем (больная лошадь моя выздоровела). Брат Михайла несколько отстал; но он вскоре нагнал нас и со слезами на глазах передал нам о горестном положении, в котором нашел Колошина. Мы воротились и нашли его лежащим на телеге, запряженной плохой крестьянской лошадью, которую вел за собою в поводу слуга его Кузьма, ехавший верхом на коне своего барина Поллуксе. Сзади ехал драгун Казанского полка. Соскочив с лошади, я подошел к телеге и, раздвинув ветви, коими больной был накрыт, увидел друга своего Колошина, похожего более на мертвеца, чем на живого человека. Он открыл глаза, и хотя был в бреду, но узнал меня, привстал, схватил мою руку и, крепко пожав ее, произнес сильным голосом:

– Ты меня совсем забыл, Николай, забыл, забыл, совсем забыл!

Встревоженный таким зрелищем, я прежде всего хотел сейчас же скакать к Толю, чтобы выпросить позволение оставаться при больном; но он схватил мою руку обеими своими и держал ее так крепко, что я едва мог ее высвободить. Он вытаращил на меня глаза; рот его был в судорожном состоянии, так что он более ни слова не мог выговорить. В припадке горячки Колошин хотел вылезть из телеги и ухватить меня, но его удержали. Нагнав Толя, я просил у него позволения остаться при умирающем Колошине. Толь сперва отказал мне; но, видя неотступность мою, он с грубостью сказал мне:

– Поезжайте; вы служить не хотите; сами будете о том жалеть.

Я обрадовался позволению и возвратился к тележке, которую остановили под деревом подле дороги, потому что больной бился. Испугавшись музыки кавалерийских полков, в то время мимо нас проходивших, Колошин, вопреки усилий наших, в бреду выскочил из телеги. Став на колени, он поднял руки к небу и хотел что-то сказать, но не мог: предсмертные конвульсии уже овладели им. Я его насильно положил в тележку и, связав шарфом своим, поехал с ним далее. Он успокоился. От слуги Колошина узнал я подробности о начале его болезни. По миновании пароксизма, в коем я его застал в с. Гаврикове, лежащим подле сарая, он пошел за приказанием в главную квартиру и возвратился очень слабым; доехал, однако же, верхом с дивизией до Смоленска, где, не будучи более в состоянии стоять на ногах, слег. Между тем дивизия, при коей Колошин находился, вступила в дело. Он было заснул, но проснувшись и увидев, что остался один, велел оседлать себе лошадь и отправился в дело к дивизии, но не мог долго остаться на лошади и, по слабости своей, свалился с нее; его подняли и повезли назад; дорогой он еще раз упал. Приехав на квартиру, он уже совершенно слег и начал бредить. Открылась сильная горячка, и на другой день, когда он уже не в состоянии был двигаться и когда началось общее отступление, ни генерал Уваров, ни капитан Теннер о нем не вспомнили; дали ему одного драгуна для прислуги и бросили. Колошин неминуемо остался бы в Смоленске, если б слуга его не достал тележки из числа заготовленных для раненых. За несколько дней до болезни Колошин навещал своего двоюродного брата фон Менгдена, который лежал тогда в жестокой горячке и от которого он, вероятно, заразился.

Драгун вскоре уехал, и мы с Кузьмой остались вдвоем около больного и лошадей. Ни у больного, ни у меня не было денег, негде было и лекаря достать. К счастью, ехал мимо нас Орлов (должно быть Михаил Федорович); я нагнал его, остановил и, объяснив обстоятельства, просил у него денег взаймы, и он дал мне 50 рублей ассигнациями самым приветливым образом. Не помню, возвратил ли я ему эти деньги впоследствии. На этот раз они мне очень пригодились, ибо я купил у маркитанта несколько вина, белого хлеба, бульону, чаю, сахару и пр.; но лекаря все-таки не было. С трудом пропускал я больному в рот по нескольку ложек чаю или бульону, но под конец зубы его были так крепко стиснуты, что никакой пищи ему нельзя было давать.

В первый день мы остановились на лугу; ночь была холодная и сырая. Колошина накрыли как можно было теплее и оставили в телеге. Я же с Кузьмой развел огонь, подле которого мы и легли. Больной был без движения и без памяти в течение всей ночи; в таком же положении находился он и поутру, когда мы с места тронулись.

На следующий день мы прибыли в село Андреевское, 10 верст не доезжая города Дорогобужа. Тут была вся главная квартира, и сбирались войска. Армия Багратиона, которая из Смоленска отступала по другой дороге, здесь уже окончательно соединилась с нами, почему и располагали дать в сем месте генеральное сражение, но, простояв здесь дня два на позиции, переменили намерение и опять продолжали отступление.

В Андреевском я отыскал избу для Колошина и, уложив его, пошел к Орлову, который просил главного доктора Геслинга навестить больного. Геслинг дал мне мало надежды к выздоровлению его, но поставил ему две шпанские мухи на икры. Колошин лежал без памяти, без языка и со всеми признаками скорой кончины. В судорожном движении рук и пальцев его проявлялись уже предвестники смерти (carfalogie); он собирал платье свое, иногда лицо его приходило в конвульсии, и он испускал томный гробовой рев. С приехавшими в это время братьями мы сидели около него, ожидая последней минуты; но мушки подействовали: он утих и лежал без движения.

В селе Андреевском я в первый раз увидел производившуюся возле занимаемой мною избы перевязку раненых, привезенных из-под Смоленска; в кучу сбрасывались на улице отрезанные руки и ноги. Зрелище это несколько поразило меня, но я слишком был занят положением Колошина и недолго останавливался.

По данному мне совету я отвез Колошина в Дорогобуж; но так как все дома были разграблены или заняты ранеными, при том же должно было опасаться пожара, то я заехал на какой-то обширный двор и положил Колошина в конюшню. В доме двора сего квартировал дежурный штаб-офицер 2-й армии, полковник Зигрот, которого я вовсе не знал. Уложивши больного, я пошел к постояльцу, чтобы просить у него позволения тут остаться. Уже смерклось. Войдя наверх, я неожиданно встретил Толя, который только что на шаромыгу отужинал и был, казалось мне, несколько навеселе.

– А, здравствуйте, Муравьев, – сказал он, обратившись ко мне. – Что скажете, что вам надобно, что делаете с вашим больным?

– Он плох, очень плох, скоро должен умереть; я пришел просить здешнего постояльца, полковника Зигрота, чтобы он позволил нам в конюшне переночевать.

– Вы очень хорошо сделали, что пришли сюда; явитесь сегодня же ввечеру на службу в село Андреевское, а больного я поручаю вам, любезный Зигрот. Не беспокойтесь, господин Муравьев: Зигрот лучше вас за ним присмотрит; он мне старый друг, я его знаю. Он солдата не оставит без призрения, не только офицера, о котором я прошу.

Зигрот поклонился.

– Будьте покойны, Карл Федорович, – был его ответ.

Я хотел просить Толя, чтобы он только позволил мне быть свидетелем смерти близкого мне товарища; но он, возвысив голос, безжалостно велел мне ехать в Андреевское, присовокупив, что сам туда же возвращается. Я повиновался с душевной тревогой, но на другое утро пришел опять с той же просьбой к Толю, который мне грубым образом отказал. Я пошел к Орлову и просил его быть моим ходатаем, предоставляя ему объявить Толю, что, в случае отказа, буду решительно проситься в отставку, несмотря на все последствия, которые от сего могли бы произойти. Орлов принял участие в моем положении, сходил к Толю и, уговорив его, объявил мне позволение возвратиться в Дорогобуж.

Я прискакал в город, отыскал конюшню; но Колошина уже там не было, и никто не сумел сказать мне, куда его повезли. Я искал его по всем дворам, но не нашел; наконец, выехал на Московскую дорогу и увидел верного слугу его, Кузьму, сидевшего у сараев, находившихся в полуверсте за городом. Я узнал от него, что поутру Зигрот велел их выгнать со своего двора и что, не найдя другого места, он его перевез в сараи, где и положил его под крышей. Поступок, достойный приятеля Толя и немца!

Посмотрев больного, я пошел прогуляться в поле и пришел к бивуакам Смоленского ополчения, коим начальствовал старый, Екатерининских времен, генерал-лейтенант Лебедев, поступивший в запасное войско из отставки. Смоленского ополчения было до 12 000 человек; но собранные вскорости крестьяне сии еще не были ни обучены, ни вооружены порядочным образом. Одну часть из них снабдили ружьями, отобранными от кавалерии, другую же вооружили пиками. Офицеры были из мелкопоместных дворян или из гражданских чиновников. Никто из них не знал строевой службы, и несчастных мужиков учили только в ногу маршировать, к чему те и другие прилагали усердное старание. Впоследствии Смоленское ополчение неизвестно как и куда исчезло. Надобно думать, что разбежалось по домам. Генерал Лебедев просил меня к себе в балаган, где меня обступили офицеры ополчения с расспросами о новостях из армии; но у меня не то было на уме: я ушел от них и провел остальную часть дня подле Колошина, которому не было лучше.

От Дорогобужа до Вязьмы было, помнится мне, только три перехода, но очень больших, и я совершил их с больным при помощи одного Кузьмы. Мы ехали стороной, проселком, потому что на большой дороге было тесно от проходящих войск, пыльно и шумно. Дни были жаркие, и ночи холодные. После второго перехода мы остановились ночевать в каком-то селении в стороне от дороги. Больной, лежавший без движения с вечера, начал опять бредить и ночью несколько раз покушался уйти, но был удерживаем. Я не спал; в избе погасала зажженная нами с вечера свеча, как вдруг Колошин привстал и сел на постели. Глаза его были томны, не обнаруживая бреда. Он очень исхудал; желтый цвет лица его, болезненный и страждущий вид представляли совершенно мертвеца. В эту минуту он как бы после 13-дневного бесчувствия ожил – для сознания своего положения! Колошин ухватил меня за руку и слабым, дрожащим голосом сказал:

– Ты здесь, Николай? Как я болен! Ты все за мной ходил?

Я старался успокоить его, обнадеживая скорым облегчением болезни, но без пользы.

– Нет, друг мой, – отвечал он, – я не выздоровею, чувствую приближающуюся смерть; мне осталось только несколько часов жизни.

Не менее того надежда несколько просияла в душе моей.

– Где мы теперь? – спросил он.

– Близ Вязьмы.

– Итак, я уже матушку не увижу; прощай, Николай, прощай, друг мой, умираю! Благодарю тебя за твои попечения; я люблю душевно, страстно люблю ту, которую ты знаешь. – Он ослаб и, опустившись на постель, закрыл глаза и замолк, но не был покоен, ночью еще раз привстал и просил пищи; ему дали несколько ложек бульону.

Будучи впоследствии в Петербурге, я старался передать Нелидовой о последних словах Колошина и нашел к тому способ через Дурново, который с нею был знаком, но узнал, что она, услышав о предсмертных словах покойного, только улыбнулась. Я рассказал о том сестре покойного, Елене Ивановне Колошиной, которая с Нелидовой была в близких сношениях; после сего она прервала связь свою с Нелидовой.

В ту деревню, где мы ночевали, пришло много раненых и усталых солдат. Жителей никого не было. Ночью сделался на соседнем дворе пожар, от которого могла и наша изба загореться, однако кроме загоревшегося было двора ничего не случилось. В деревне этой было много ульев с пчелами; солдаты, добывая поутру мед, потревожили пчел, которые разлетелись по всему селению и по нашему двору, в то время как мы собирались к выезду. Мы начали запрягать лошадь, но растревоженные пчелы так пристали к ней, что она кинулась на землю. Пчелы наполнили нашу избу и кинулись на больного, у которого сделались конвульсии. Мы покрыли его шинелями, сами завесились платками и зажгли пук соломы на дворе, чтобы отдалить их дымом; но и это средство не помогло: пчелы были слишком раздражены, их все более прилетало, и потому мы решились вынести из избы Колошина и уложить его в телегу, после чего Кузьма стал в оглобли и потащил телегу за селение; я же взял лошадь и выбежал с нею со двора. Пчелы нас преследовали более полуверсты; когда же их стало менее, то мы остановились, запрягли лошадь и поехали далее.

Мы скоро выехали на большую дорогу, от которой мы в трех верстах в стороне ночевали, и как в этот день надобно было в Вязьму приехать, то я не сворачивал с дороги в сторону. Дорогой Колошин, который все время был в беспамятстве, вдруг очнулся и, приказав остановить повозку, сказал мне, что настали последние часы его жизни. Я не совсем верил ему; мне казалось, что в прошедшую ночь был у него кризис болезни, почему я стал обнадеживать его скорым приездом в Москву.

– Нет, Николай, – отвечал он, – я матушку более не увижу; умираю, чувствую смерть вот здесь, – говорил он, показывая на грудь. – Здесь все горит, меня жжет, я очень страдаю. – У него была уже поражена внутренность воспалением, но я того не подозревал.

После того он несколько раз впадал в бесчувствие и однажды, придя в память, опять приказал остановить повозку и повторил мне все прежде сказанное.

Мимо нас проходили полки. Увидев лекаря, я подвел его к телеге и объяснил ему весь ход болезни Колошина. Лекарь не дал мне никакой надежды; напротив того, из слов его можно было заключить, что смерть была неизбежна. Он, однако, вынул что-то из кармана и, свернув две пилюльки, велел одну при себе больному дать, а другую спустя несколько времени.

– Это опиум, – сказал он, – но не беспокойтесь; его тут слишком мало, чтобы он мог больному повредить.

Я дал Колошину первую пилюльку, а через час другую; он успокоился, и мы въехали в Вязьму еще с некоторой надеждой на выздоровление.

Прибыв в Вязьму, я успел занять избу, принадлежавшую какому-то отставному солдату, и с трудом перенес в нее больного, который сначала очень бился; его положили на солому, где он после некоторого времени успокоился, казалось даже, что уснул. Наступила ночь. Предполагаемый сон Колошина поселил во мне еще надежду на возможность его выздоровления. Я был телесно и душевно утомлен, и мне нужны были отдых и рассеяние. Казавшееся облегчение Колошина утешало меня, и потому, отыскав братьев и товарищей своих в главной квартире, которая расположилась в Вязьме, я провел у них несколько времени. Возвращаясь после полуночи к больному, я вошел к нему неосторожно с шумом, ожидая узнать от слуги его радостную весть; но Кузьма остановил меня, предупреждая, что Михайла Иванович почивает и что он не просыпался с тех пор, как я ушел. В горнице было темно; я мог только видеть, что Колошин лежал смирно, и полагал, что он спит; но его уже в живых не было! Постлав себе соломы, я лег в ожидании его пробуждения; однако он уже более не просыпался.

Я крепко уснул, но до рассвета был разбужен Кузьмой, который, рыдая, дергал меня за ноги. Впросонках казалось мне, что он смеялся; я вскочил, думая услышать что-нибудь приятное о положении больного, но вскоре узнал свою ошибку. Кузьма заливался слезами, и я увидел Колошина, лежащего в том же положении, как я накануне его оставил, на правом боку: кулаки его были сжаты, зубы стиснуты, глаза закрыты.

На первых порах смерть сия не сделала во мне сильного потрясения; я хладнокровно перенес труп на скамейку, и не знаю, о чем думал; грустить же начал только чрез несколько дней. Тяжкое чувство разлуки навеки узнал я только тогда, когда его в яму опустили. Я накрыл саваном смертные останки моего друга. Черты лица его страшно изменились и выражали перенесенные им страдания.

Оставалось похоронить тело. Отставной солдат вымыл его, поставил в изголовье образ и свечку и читал Псалтирь. Кузьма пошел отыскивать гроб, что было довольно трудно, потому что жители большей частию уже выехали из Вязьмы. Но старик хозяин наш показал ему дом, в котором жил прежде столяр, куда Кузьма и побежал. Все в доме оставалось в целости, кроме хозяина, которого не было. Он нашел гроб, выдолбленный колодой из целого дуба, и принес его; в нем и схоронили Колошина. Во всем городе нашли только одного священника, который не хотел на квартиру прийти, а согласился отпеть покойного в Ивановском монастыре, к которому он принадлежал. Я звал товарищей на похороны, но, вероятно, занятия по службе не позволили никому из них прийти; пришли одни братья мои. Мы одели Колошина в новый мундир его и положили в гроб, а на крышке гроба привесили его кивер и саблю; похоронную телегу везла та же самая крестьянская лошадь, которая от Смоленска тащила его больного; впереди шел старый солдат с образом, за гробом мы трое, а за нами слуга покойника вел его Поллукса. Таким образом прошли мы большую часть города и пришли в Ивановский монастырь. Яма была уже вырыта, Колошина отпели и похоронили.

Я вырезал имя Колошина на яблони, стоявшей в голове ямы, в которую его похоронили. Может быть, французы срубили яблоню, но я помню место и найду могилу, хотя холодный камень не лежит на ней памятником. Не теряю надежды когда-нибудь побывать в Вязьме, где, отрыв могилу, вынуть голову Колошина для постоянного хранения ее в глазах моих. Если яблони более нет, то, по крайней мере, уцелел дубовый гроб, который не может скоро сгнить.

В Вязьме пришло в армию известие, что Барклай де Толли сменяется, а место его заступает Голенищев-Кутузов. Известие сие всех порадовало не менее выигранного сражения. Радость изображалась на лицах всех и каждого. Генерал-лейтенант от инфантерии Михайла Ларионович Голенищев-Кутузов служил в войсках с самых малых чинов. Он постоянно отличался действиями своими и распоряжениями. В особенности же он прославился в войну 1805 года против французов при отступлении до Аустерлица, как о том судят люди сведущие в военном искусстве. В начале 1812 года Кутузов командовал Молдавской армией и, разбив турок, заключил с ними выгодный мир, – обстоятельство в особенности благоприятное, потому что мы тогда нуждались в войсках. Государь, истребовав Кутузова в Петербург, вверил ему начальство над большой действующей армией. Государь был почти вынужден к тому по общим желаниям всего дворянства, которое требовало его назначения главнокомандующим. На место Кутузова назначили адмирала Чичагова, который должен был привести Молдавскую армию на Волынь для усиления генерала Тормасова, едва державшегося против соединенных сил австрийцев и саксонцев.

Кутузов был человек умный, но хитрый; говорили также, что он не принадлежал к числу искуснейших полководцев, но что он умел окружить себя людьми достойными и следовал их советам. Сам я не могу о нем судить, но пишу о способностях его понаслышке от тех, которые его знали. Говорили, что он был упрямого нрава, неприятного и даже грубого; впрочем, что он умел в случае надобности обласкать, вселить к себе доверие и привязанность. Солдаты его действительно любили, ибо он умел обходиться с ними. Кутузов был малого роста, толст, некрасив собою и крив на один глаз. Он лишился глаза в Турецкую войну, кажется на приступе Измаила, от пули, ударившей его в один висок и вылетевшей в другой (едва ли не единственный случай, в котором раненый остался живым), но он только окривел на один глаз. Кутузов не щеголял одеждой: обыкновенно носил он коротенький сюртук, имея шарф и шпагу чрез плечо сверх сюртука. От него переняли в армии форму носить шарф чрез плечо, обычай, продолжавшийся до обратного вступления нашего в Вильну, где государь, по приезде своем в армию, приказал соблюдать установленную форму.

Старость не препятствовала, однако же, Кутузову волочиться и любить женщин. Он имел в Польше наложницей жидовку. Кутузов в сражении был хладнокровен и казался покойным в самых тесных обстоятельствах. Он более молчал, отдавая приказания свои повелительным, но тихим голосом. Такие приемы вселяли к нему доверие подчиненных и надежды на успех.

Когда мы из Вязьмы выступили, Барклай еще предводительствовал армией. Предполагалось дать генеральное сражение при селении Федоровском, лежащем в 14 верстах по дороге от Вязьмы к Москве; но предположение сие отменили, на что вообще все много досадовали.

Отъехав несколько верст от Вязьмы, я увидел в правой стороне в лесу коляску и несколько драгун, которые несли женщину. Она была очень хороша собою, но на лице ее выражалось сильное страдание. У нее были прострелены обе ноги, что случилось в Вязьме нечаянно на кухне генерала Корфа, который стоял в доме отца ее. Повар Корфа мешал горячие уголья найденным на поле сражения ружейным стволом, который был заряжен пулей, и когда прогорела засоренная затравка, то сделался выстрел в то самое время, как молодая хозяйка шла мимо. Пуля попала ей в колено и прострелила обе ноги. Корф посадил ее в свою коляску и приставил к ней в прислугу драгун, приказав полковому лекарю следовать при коляске.

Мы пришли в лагерь под селением Царево Займище, где в первый раз увидели Кутузова, прибывшего в армию. Старик сидел на стуле, поставленном на улице, и смотрел на проходящие войска. Толь между тем расстанавливал квартиргеров армии, и, окончив дело свое, он уехал, приказав мне дожидаться одного из корпусов, дабы показать ему лагерное место. Корпус пришел поздно, я расставил полки и донес о том Толю. Так как и другие корпуса уже заняли свои места, то Толь послал меня к Барклаю де Толли с докладом о прибытии всех войск. Барклай в то время еще не передал звания своего Кутузову. Я отыскал его в какой-то избе. Когда я ему донес о прибытии войск, он кивнул головой, ничего не сказал, сел к столу и задумался. Он казался очень грустным, да и не могло иначе быть; Барклай слышал со всех сторон даваемое ему напрасно название изменника; на его место прислан новый главнокомандующий, и мы были уже недалеко от Москвы. Все эти обстоятельства должны были огорчить человека, достойного всякого уважения по его добродетелям и прежним заслугам.

Прибытие Кутузова в армию произвело большие перемены. Барклай остался начальником 1-й армии, Багратион – 2-й. К главнокомандующему обеими армиями Кутузову назначен был генерал-квартирмейстером квартирмейстерской части генерал-майор Вистицкий, человек старый, слабый и пустой; над ним смеялись. В начальники Главного штаба к Кутузову поступил генерал Бенингсен, человек храбрый и, говорили, с достоинствами, но более теоретик, нежели практик в военном деле. При Барклае оставался начальником Главного штаба Ермолов, а генерал-квартирмейстером полковник Толь.

Брат Александр был командирован к ариергарду в распоряжение генерала Коновницына, у которого был начальником Генерального штаба достойный человек, полковник Гавердовский, храбрый, распорядительный и любимый подчиненными. Я был переведен в новую главную квартиру под команду Вистицкого и очутился в обществе своих петербургских товарищей. Брат Михайла и Щербинин были назначены к Бенингсену.

Мы отступали довольно быстро, но в большом порядке, и пришли к Колоцкому монастырю, лежащему верстах в двадцати не доходя Можайска. Тут опять намеревались дать генеральное сражение, выбрали позицию, но не нашли ее удобной и отступили до села Бородина, лежащего в 11 верстах не доходя Можайска. Главная квартира расположилась в селении Татарки, тремя верстами поближе к Можайску, на большой же дороге. Барклай остановился в селении Горки, что на половине дороги между Татарками и Бородиным; а Багратион – влево от дороги, в селении Михайловском.

Не знаю настоящих причин, побудивших Кутузова дать Бородинское сражение, ибо мы были гораздо слабее неприятеля и потому не должны были надеяться на победу. Конечно, главнокомандующий мог ожидать отпора неприятелю со стороны войск, которые с нетерпением видели приближающийся день сражения, ибо мы были уже недалеко от Москвы. Казалось несбыточным делом сдать столицу неприятелю без боя и не испытав силы оружия. Французы превозносились тем, что нас преследовали; надобно было, по крайней мере, вызвать в них уважение к нашему войску. Кутузову нужно было также получить доверие армии, чего предместник его не достиг, постоянно уклоняясь от боя. Вероятно, что сии причины побудили главнокомандующего дать сражение, хотя нет сомнения, что он мог иметь только слабую надежду на успех, и победа нам бы дорого обошлась. При равной же с обеих сторон потере неприятель и при неудаче своей становился вдвое сильнее нас. Французы имели столь превосходные силы в сравнении с нашими, что они не могли быть наголову разбиты, и потому, в случае неудачи, они, отступив несколько, присоединили бы к себе новые войска и в короткое время могли бы снова атаковать нас с тройными против наших силами, тогда как к нам не успели бы прийти подкрепления. Наша армия также не могла быть разбита наголову; но, потеряв равное с неприятелем число людей, мы становились вдвое слабее и в таком положении нашлись бы вынужденными отступить и сдать Москву, как то и случилось.

По всем сим обстоятельствам полагаю, что сдача Москвы была уже решена в нашем военном совете, ибо и самая победа не могла доставить нам больших выгод. Полагаю, что цель главнокомандующего состояла единственно в том, чтобы подействовать на дух обеих армий и на настроение умов во всей Европе. Кутузов, по-видимому, с сей целью решился с риском дать сражение и, во всяком случае, предвидел значительную потерю людей. Может быть, что он тогда уже рассчитывал на суровость зимнего климата и на народное ополчение более, нежели на свои наличные силы, которых недоставало, чтобы противиться столь превосходному числительностью неприятелю.

Место, избранное для сражения, было довольно удобное. Линии наши занимали высоты по обеим сторонам дороги; перед нами было село Бородино, лежащее на реке Колоче, прикрывавшей фас нашего правого фланга. Правый берег оной, т. е. наш, был гораздо выше левого и крут. Колоча впадала в Москву-реку, прикрывавшую оконечность нашего правого фланга. На том же фланге была довольно обширная роща, которая оканчивалась при большой дороге кустарником. Середина нашего левого фланга выдавалась вперед и расположена была на особенной высоте, получившей название Раевского батареи, на которой происходил самый жаркий бой. От этого места до конца левого фланга были поляны и кустарники. Наконец, левый фланг примыкал к большому лесу, чрез который пролегала старая большая дорога, ведущая к Можайску.

Этой дорогой могли бы французы воспользоваться при самом начале дела, дабы предупредить нас в Можайске или принудить нас поспешно оставить позицию; но, может быть, Наполеон, полагаясь на свои силы и зная упорство наше, надеялся истребить нашу армию на занимаемой ею позиции. Местоположение позади обоих наших флангов было почти сплошь покрыто кустарником, который близ селения Татарки становился лесом. От левого фланга нашего спускалось несколько оврагов с малозначащими речками, текущими в р. Колочу.

Правый фланг неприятеля простирался до старой Можайской дороги, где находились главные его силы. Левый фланг его был гораздо слабее правого и почти совсем не действовал; ибо войска с оного были переведены на правый, так как и наш правый фланг оставался во все время сражения без действия, и войска с оного, наконец, были переведены на левый фланг. Село Бородино, находившееся сначала впереди французских линий, впоследствии осталось среди них.

В обеих армиях наших считалось семь пехотных корпусов и несколько кавалерийских дивизий; но некоторые из них были весьма слабы от урона, понесенного в сражениях под Витебском, Смоленском и Валутиной Горой. Под Бородиным пришел к нам генерал Милорадович с подкреплением, состоявшим из 8 или 10 тысяч пехоты. Еще пришло к нам тысяч до десяти Московского ополчения, но оно было дурно вооружено и во время сражения употреблялось только для уборки раненых. Всего с ополчением было у нас налицо около 110 тысяч человек и 750 орудий; у французов же считалось 160 тысяч и до 1000 орудий, а затем еще разные части, шедшие к ним на подкрепление.

Главная квартира армий расположилась – Кутузова в селе Татарках, Барклая – в Горках, а Багратиона – в Михайловском. Войска наши стали в следующем порядке.

Правый фланг 1-й армии: 2-й корпус Багговута, 4-й корпус графа Остерман-Толстого. За ними одна кавалерийская дивизия. Один егерский полк 2-го корпуса (помнится мне, 4-й егерский, коего командиром был полковник Федоров) занимал лес при оконечности нашего правого фланга; одна артиллерийская рота, принадлежащая ко 2-му корпусу, присоединилась к сему егерскому полку. В лесу сделаны были просеки и засеки; в первых расположены были орудия, а за вторыми егеря. Артиллерия 4-го корпуса заняла крутой берег реки Колочи, где орудия маскировались воткнутыми в землю деревьями. 4-й корпус примыкал левым флангом к селению Горки, лежащему на большой дороге. Одну кавалерийскую дивизию поставили за 4-м корпусом в колоннах, а за нею также в колоннах стояла 1-я кирасирская дивизия, на одной почти высоте с селением Татарки. На левом фланге коннице невозможно было действовать по причине кустарников; но ей можно было перейти через дорогу и поспеть на помощь к нашему левому флангу, где были открытые места, удобные для кавалерийских атак. Итак, войска наши разделялись на правый и левый фланги большой дорогой; правый фланг состоял из двух корпусов 1-й армии. Селение Горки лежало на возвышении по большой дороге; тут сделали небольшой окоп, который вооружили несколькими орудиями 4-го корпуса. При спуске с горы возвели другой окоп, вооруженный орудиями того же корпуса; орудия были направлены на село Бородино, в которое во время дела пустили только несколько ядер, когда войска наши отступили из оного.

Село Бородино было сперва защищаемо лейб-гвардии Егерским полком, а после 11-м егерским.

Левый фланг 1-й армии: 6-й корпус Дохтурова примыкал своим правым флангом к большой дороге при селении Горки. За сим корпусом стоял в резерве 5-й гвардейский корпус под командой генерала Лаврова. К левому флангу 6-го корпуса примыкал 2-й армии 7-й корпус генерала Раевского. Корпус сей защищал батарею, выдавшуюся вперед и получившую название – Раевского батарея. За сим 8-й корпус Бороздина, которым, помнится мне, во время сражения командовал Паскевич. 3-й гренадерский корпус под командой Тучкова стоял отчасти в резерве за левым флангом, а отчасти занимал старую большую дорогу, ведущую в Можайск. В резерве левого фланга находились еще 2-я кирасирская дивизия и несколько кавалерийских дивизий.

Резервная артиллерия под командой генерал-майора Эйлера стояла у селения Татарки. Она вся была в деле; но генерал Эйлер сказался больным и не участвовал в сражении.

На старой большой Можайской дороге расположились пять полков донских казаков под командой полковника Сысоева; остальные же донцы под командой графа Платова составляли особенный корпус, который во время сражения переправился чрез Колочу на нашем правом фланге и должен был действовать в тыл неприятеля. К сему летучему отряду присоединили легкую гвардейскую кавалерийскую дивизию под командой генерала Уварова; но от дурных распоряжений и нетрезвого состояния графа Платова войска сии, которые могли бы принести большую пользу, ничего не сделали. Кутузов отказал Платову в командовании в самое время сражения; способности же Уварова, который после Платова оставался старшим, довольно известны. Он расположил свою конницу подле леса, занятого неприятельской пехотой, и потерял много людей без всякой пользы. Уваров обладал даром выбирать для атаки такие места, где конница не могла действовать, и отряд его, имевший более 10 000 всадников, в день Бородинского сражения ни к чему не послужил.

Часть Московского ополчения расположили на старой Можайской дороге, другую же поставили в резерве за левым флангом для уборки раненых. Ополченцы стояли в колоннах неподвижно, теряя много народа от ядер; когда же их послали за ранеными, то они ходили в самый сильный огонь для спасения своих соотечественников.

Пехотные дивизии выстроились в три линии следующим образом: в первой линии два полка егерских, во второй же и третьей по два полка пехотных; но, принимая в расчет части, находившиеся в общем резерве, как и кавалерийские дивизии, оказывалось, что войска левого фланга стояли в шесть и даже в семь линий. Все протяжение наших линий занимало верст пять в длину и в глубину с версту. По сей причине неприятелю было весьма трудно прорвать наш фронт; но мы потеряли много людей от действия неприятельской артиллерии, коей ядра достигали наших задних линий.

Коновницын, начальствовавший ариергардом при отступлении, имел несколько жарких дел с неприятелем; ибо ему велено было как можно долее держаться, дабы дать главным силам время устроиться. Брат Александр, состоявший при ариергарде, говорил мне, что сражение под Гридневым было весьма жаркое. 23 августа Коновницын присоединился к главным силам, и войска его заняли свое место в общей позиции, после чего брат Александр поступил опять в главную квартиру, в круг старых своих товарищей и под начальство Вистицкого.

Левый фланг наш был укреплен многими шанцами, построенными наскоро и от того слабыми. Перед селением Михайловским поставлено было несколько реданов. Раевского батарея была обнесена низким валом, прикрывавшим до 50 орудий; лес, находившийся при оконечности левого фланга, был перегорожен засеками и занят стрелками.

В таком положении находилась наша армия 24 августа.

Помнится мне, что мы, офицеры Генерального штаба, еще 22 августа пришли в селение Татарки, где остановились в сарае. У нас нечего было есть да и купить было негде, и потому мы посылали одного из товарищей с фуражирами для добывания в деревнях съестных припасов.

23 августа поручено было полковнику Нейдгарту 1-му (Павел Иванович, квартирмейстерской части) укрепить правый фланг нашей позиции; меня же назначили к нему в помощь. Мы устроили на крутом берегу Колочи закрытые батареи, о которых выше сказано, и назначили сделать засеки в лесу, находившемся на оконечности нашего правого фланга. Пока мы разъезжали по линии, главнокомандующий сам приехал осматривать местоположение и застал нас на небольшом возвышении против левого фланга 2-го корпуса Багговута. Кутузов остановился на этом возвышении в сопровождении главной квартиры и советовался с генералами, как заметили орла, поднявшегося из большой рощи, остававшейся у нас в правой стороне. Он поднимался все выше и выше, наконец, величаво поплыл над нами и как бы остановился над главнокомандующим. Багговут, его первый заметивший, снял фуражку и закричал:

– Ein Adler, ach ein Adler!

Кутузов, увидев его, снял также фуражку свою, воскликнув:

– Победа российскому воинству. Сам Бог ее нам предвещает!

Случай этот тотчас сделался известен во всей армии и, конечно, способствовал к вящему ободрению войска. Говорят, что, когда привозили в Петербург тело умершего князя Кутузова, то орел сопутствовал церемонии. Я слышал это от очевидцев.

24-го числа поутру во всех полках служили молебны; налои заменены были пирамидами, составленными из барабанов, на коих поставили образа. Сто тысяч человек войска, при распущенных знаменах, с коленопреклонением, усердно молились о помощи для истребления врагов отечества. Чувство любви к отечеству было в то время развито во всех званиях.

24-го числа вся неприятельская армия находилась перед нами. Ввечеру Наполеон сделал усиленную рекогносцировку для избрания выгоднейшего пункта атаки и посему направил густые колонны пехоты на Раевского батарею. Солдаты его были пьяны. С нашей батареи отвечали картечью и причинили неприятелю большой урон; но французы повторяли свои атаки, поддерживая их сильной канонадой. Наши батареи продолжали действовать, и в короткое время завязался на нашем левом фланге сильный бой, не уступавший сражению 26-го числа, с той только разницей, что 24-го дело началось ввечеру и потому не могло долго продолжиться.

Наполеон хотел непременно овладеть Раевского батареей и несколько раз посылал на нее огромные массы пехоты, которые мы подпускали близко и рассыпали картечными выстрелами из нескольких десятков орудий. По отражении таким образом одной большой колонны, главнокомандующий послал 2-ю кирасирскую дивизию для преследования рассыпавшегося неприятеля, и наши кирасиры, потоптав множество французских пехотинцев, занеслись в неприятельские линии и выхватили из среды оных в виду всей французской армии семь польских орудий с их прислугой и лошадьми. Орудия сии провезли по всему нашему лагерю и отправили чрез Можайск в Москву. Пушки эти были взяты Малороссийским кирасирским полком.

Между тем неприятель стал занимать лес, находившийся на оконечности нашего левого фланга, где завязалось сильное стрелковое дело; но мы удержали за собою лес.

Во время сражения 24-го числа главнокомандующий находился на левом фланге в сильном огне. С ним была вся главная квартира, в том числе и я при Вистицком, но не был никуда посылаем с поручениями. Неприятельские ядра, большей частию перелетая у нас чрез головы, ложились в задних линиях.

Когда смерклось, огонь стал ослабевать. Французы зажгли селения, находившиеся среди их линий, где запылали лагерные костры. Зрелище было величественное. Неприятельский лагерь означался почти непрерывной линией пламени на протяжении нескольких верст.

Георгий Мейндорф, прозывавшийся у нас Черным, о котором я прежде упоминал, был ранен в деле 24 августа. Его послали в лес, находившийся на оконечности нашего левого фланга, чтобы расставить цепь стрелков; он подался неосторожно один вперед, его обступили три француза, из коих один приставил ему к боку штык, закричав: «Rendez-vous!» Мейндорф отбил ружье его саблей, но другой ткнул его штыком в ляжку. Мейндорф от сего удара свалился с лошади, и его бы убили, если б на крик не прискакали два кирасира Малороссийского полка, которые, по овладении польскими орудиями, отбились от своего полка и, услышав голос русского, поспешили ему на помощь в лес, изрубили трех французов и спасли Мейндорфа. Один из избавителей его был унтер-офицер. Мейндорф доставил ему знак Георгиевского креста и дал обоим денежное награждение.

Потеря наша в деле 24 августа была довольно значительная; но со стороны неприятеля она, без сомнения, была гораздо более. Густые французские колонны храбро наступали с барабанным боем, но когда их осыпали градом картечи, то они не могли держаться, рассыпались и уклонялись, оставляя за собою след убитых и раненых. Помилования конница наша никому не давала, и пленных было взято только несколько человек.

Ночью огонь совершенно прекратился. Победа была на нашей стороне, но мы увидели преимущество сил неприятеля.

По прекращении дела, войска наши, составив ружья в козлы, развели огни и стали варить кашу. Мы возвратились в свое селение Татарки, где нашли, что сарай наш был занят ранеными, почему мы перебрались на ночь в крестьянский овин, стоявший подле самой большой дороги. Тут ночевали Щербинин, я, брат Михайла, Глазов и еще кое-кто из людей мне неизвестных. Пролезали мы в этот овин чрез маленькое окно в стене, довольно высоко вырубленное, лежали же почти один на другом.

Едва забрались мы в овин, как заснули. Я лежал с края и как бы во сне почувствовал, что кто-то ходит по моим ногам, которые тогда болели цинготой и были в язвах; мне в полусне мерещилось, что лежу на дороге и что 33-й егерский полк, идучи мимо, наступает мне на больные ноги. На спрос: «кто тут?» мне отвечали: «наши». «Ну, если наши, так проходите, братцы», – думалось мне в полусне. Однако же всю ночь кто-то у меня на ногах шевелился, а мне всё егеря мерещились. Проснувшись на рассвете, я увидел крестьянина, лежащего на мне.

– Что тебе надобно? – вскричал я.

Мужик проснулся и в перепуге хотел выскочить в окно. Он вынес уже одну ногу за окно, но я его за другую схватил и крепко держал. Товарищи мои проснулись на шум, как и люди наши, спавшие на дворе. Они схватили несчастного за вывешенную ногу и тащили его к себе. В таком положении держали его и били с двух сторон, принимая его за злоумышленного человека. Но это был только ратник Московского ополчения, который, отстав от своей дружины, не нашел себе на ночь другого убежища.

25 августа дело рано возобновилось, но было очень слабое: во весь день выпустили только несколько пушечных выстрелов; перестреливались по временам в цепи на левом нашем фланге, но и там огонь ружейный был весьма слабый. Между тем французы подкреплялись подходившими к ним новыми силами, а к нам пришло Московское ополчение.

Давно не имели мы никаких известий об отце, а слышали только, что он вступил на службу в ополчение; почему, полагая, что это могло быть Московское, я вышел на большую дорогу в надежде встретить отца, но тщетно. Я остановил несколько офицеров и расспрашивал их о моем отце; но никто мне ничего о нем сказать не мог. Офицеры сии, набранные из числа университетских студентов, приказных и из дворян, рады были случаю поговорить с бывалым в походе; они обступили меня и расспрашивали о сражении 24-го числа, о силах неприятельских и о расположении наших войск. В ратниках был отличный народ. Они оставляли свои места, окружали нас и, слушая со вниманием, делали свои заключения, потом нагоняли свои дружины, ушедшие между тем вперед.

25-го числа погода была пасмурная, изредка шел маленький дождь. Раненых было в этот день очень мало; но готовились к бою: ибо со всех окрестных деревень пригоняли в Можайск множество подвод для отвоза раненых.

26-го числа к рассвету все наше войско стало под ружьем. Главнокомандующий поехал в селение Горки на батарею, где остановился и слез с лошади; при нем находилась вся главная квартира. Солнце величественно поднималось, исчезали длинные тени, светлая роса блистала еще на лугах и полях, которые чрез несколько часов обагрились кровью. Давно уже заря была пробита в нашем стане, где войска в тишине ожидали начала ужаснейшего побоища. Каждый горел нетерпением сразиться и с озлоблением смотрел на неприятеля, не помышляя об опасности и смерти, ему предстоявшей. Погода была прекраснейшая, что еще более возбуждало в каждом рвение к бою.

Прежде всего увидели мы эскадрон неприятельских конных егерей, который, отделившись от своего войска, прискакал на поле, противолежащее нашему правому флангу. Люди слезли с коней и начали перестрелку с нашими егерями, переправившимися за Колочу. Граф Остерман-Толстой приказал пустить несколько ядер в коноводов. После непродолжительной перестрелки французские егеря отступили; но между тем неприятель атаковал гвардейский Егерский полк, который защищал село Бородино. К нему послали на подкрепление 1-й егерский полк, но войска сии не могли устоять против превосходных сил. После долгого сопротивления они, наконец, уступили мост чрез Колочу и отступили. В лейб-гвардии Егерском полку после нескольких часов перестрелки убыло 700 рядовых и 27 офицеров. Полк этот дрался с необыкновенной храбростью. Тут был убит знакомый мне подпоручик князь Грузинский. Труп его, накрытый окровавленной шинелью, пронесли мимо нас. Князь Грузинский был очень высокого роста и худощавого телосложения; его перекинули чрез два ружья, так что он совершенно вдвое сложился; с обеих сторон висели его руки и ноги, едва не волочась по земле. Грузинского любили в полку, где его знали за хорошего офицера и доброго товарища. Зрелище сие меня на первый раз несколько поразило; но впоследствии я свыкся с подобными сценами и с большим хладнокровием смотрел на убитых и раненых.

Во время перестрелки в селе Бородине один молодой егерь пришел в селение Горки к главнокомандующему и привел французского офицера, которого представил Кутузову, отдавая отобранную у пленного шпагу. Полное счастие изображалось на лице егеря. Французский офицер этот объявил, что когда они брали мост, то егерь этот, бросившись вперед, ухватился за его шпагу, которую отнял, и потащил его за ворот; что он при сем не обижал его и не требовал даже кошелька. Кутузов тут же надел на молодого солдата Георгиевский крест, и новый кавалер бегом пустился опять в бой.

Бородино еще было в наших руках, когда французы открыли огонь ядрами по селению Горки. Наши орудия им отвечали. Пальба сначала недолго продолжалась, но во время сражения она несколько раз возобновлялась. Гвардейские егеря, по утрате села Бородина, присоединились опять к своему 5-му корпусу. Французы учредили перевязочный пункт для раненых в селе Бородине и не атаковали пехотой батарей наших, построенных при селе Горки. Овладение французами села Бородина и действия около Горок происходили независимо от общего хода генерального сражения, исключительно объявшего наш левый фланг, но служили ему как бы вступлением. Впрочем, дело завязалось на левом фланге, когда Бородино было еще в наших руках.

В начале сражения Наполеон находился при правом фланге своей армии, на возвышении, с которого оба стана были видны. Любуясь величественно восходящим солнцем и началом прекрасного дня, он воскликнул среди окружавших его: «Voila le lever du soleil d’Austerlitz!» Слова сии вмиг сделались известными во всей его армии и еще более возбудили легкие французские головы, способные воспламеняться от одного красного слова, кстати сказанного.

Он умел управлять пылким народом своим. Наполеон отдал по войску приказ, в котором напоминал прежние победы и указывал на близкую Москву, где армии предстояло насладиться всевозможными удовольствиями грабежа и отдыхом от трудов и беспокойств, понесенных в столь продолжительном походе. Речь сия подействовала, и французы дрались отчаянно. Воззвание это начиналось словами: «Rois, généraux et soldats!», и он правильно выразился, потому что в армии его находилось несколько королей в должности корпусных командиров. Достоинство королевского звания было до такой степени уронено, что солдаты и офицеры видели в оном не более как высший чин военной иерархии и называли их по старой привычке вместо le général Murat – le roi Murat, и проч. Мюрат был человек храбрый и преданный Наполеону, но без образования. Он командовал авангардом. Ему-то Наполеон приказал начать атаку на наш левый фланг.

Дело началось сильной канонадой, обнявшей все пространство, заключавшееся между большой дорогой и оконечностью левого нашего фланга. В это время пехота перестреливалась только в лесу. Наполеон намеревался прежде всего привести нашу артиллерию в бездействие, и он мог надеяться на успех, потому что у него было в полтора раза более орудий, чем у нас. Затем предстояло ему занять Раевского батарею пехотой, и тогда ключ позиции остался бы в его руках; но чтобы удержать за собою эту батарею, ему надобно было оттеснить нашу пехоту, защищавшую лес, находившийся на оконечности нашего левого фланга, и потому он послал для занятия сего леса сильные колонны. Мы также стали подкреплять сей фланг, и в лесу завязался ожесточенный бой. Между тем продолжался по всей линии частый артиллерийский огонь; зарядные ящики взлетали на воздух, и орудия подбивались, но подобные орудия немедленно заменялись свежими из резервной артиллерии. Во многих артиллерийских ротах были перебиты почти все офицеры и прислуга, почему для действия при орудиях назначали людей из пехоты. Войска наши, стоявшие во все время под ружьем, много потерпели от артиллерийского огня. Наполеон, находя, что уже настала пора начать атаку, послал огромные массы, чтобы взять на штыках Раевского батарею. Французская пехота несколько раз была на батарее, но ее отбивали с большой потерей. В довершение натиска он пустил всю свою конницу в атаку, чтобы прорвать наши линии, в которые она действительно вскакала и смяла почти весь 6-й корпус. Конница сия заняла с тыла Раевского батарею, на которую вслед затем пришла неприятельская пехота.

Французские кирасиры собирались уже атаковать наш 5-й гвардейский корпус, коего полки построились в каре, как выдвинулись наши две кирасирские дивизии, которые ударили на неприятельскую конницу, опрокинули ее и погнали; но новые силы поспешили к французам на подкрепление, и некоторые из наших кавалерийских полков уступили место. Тогда конница наша, снова построившись, опять опрокинула неприятеля в овраг и гналась за ним до самых французских линий. Между тем сбиралась наша рассыпавшаяся пехота. В эту минуту неприятель мог бы опрокинуть все наше войско; но главнокомандующий, видя, что правый фланг наш не будет атакован, приказал 2-му и 4-му корпусам двинуться на усиление левого фланга. При переводе колонн чрез большую дорогу, Кутузов ободрял солдат, которые спешили на выручку товарищей, отвечая на приветствие главнокомандующего неумолкаемыми криками «ура!». Бенингсен лично повел главную колонну, и все понеслось рысью. Батарейные роты поскакали, рассадив людей по ящикам, лафетам и на лошадей, и новые тучи пехоты с громкими восклицаниями явились в жесточайший огонь, где заменили расстроенные полки. Но Раевского батарея была уже в наших руках.

Алексей Петрович Ермолов был тогда начальником Главного штаба у Барклая. Он собрал разбитую пехоту нашу в беспорядливую толпу, состоявшую из людей разных полков; случившемуся тут барабанщику приказал бить на штыки, и сам с обнаженной саблей в руках повел сию сборную команду на батарею. Усилившиеся на ней французы хотели уже увезти наши оставшиеся орудия, когда отчаянная толпа, взбежав на высоту, под предводительством храброго Ермолова, переколола всех французов на батарее (потому что Ермолов запретил брать в плен), и орудия наши были возвращены. Сборное войско Ермолова, увлекшись, пустилось к неприятельским линиям; но ему велено было остановиться, что весьма огорчило Алексея Петровича: потому что в то самое время Платов показался с 10 тысячами легкой конницы на левом фланге неприятеля, который обратил против этого неожиданного появления войск часть своей пехоты, и все его батареи на время умолкли. Но Платов был в тот день пьян и ничего не сделал, как и принявший после него команду Уваров ничего не предпринял. Внезапный удар этот мог бы решить участь сражения в нашу пользу.

Сим подвигом Ермолов спас всю армию. Сам он был ранен пулей в шею; рана его была не тяжелая, но он не мог далее в сражении оставаться и уехал. С ним находился артиллерии генерал-майор Кутайсов, которого убило ядром. Тела его не нашли; ядро, вероятно, ударило его в голову, потому что лошадь, которую после поймали, была облита кровью, а передняя лука седла обрызгана мозгом. 27-го числа раненый офицер доставил в дежурство Георгиевский крест, который, по словам его, был снят с убитого генерала. Крест сей признали за принадлежавший Кутайсову. Кутайсов был приятель Ермолову – молодой человек с большими дарованиями, от которых можно было много ожидать в будущем. Накануне сражения (мне это недавно рассказывал сам Алексей Петрович) они вместе читали «Фингала», как Кутайсова вдруг поразила мысль о предстоявшей ему скорой смерти; он сообщил беспокойство свое Ермолову, который ничем не мог отвратить дум, внезапно озаботивших его приятеля.

Французы постоянно усиливались в лесу; посему послали туда на подкрепление сводную гренадерскую дивизию, лейб-гвардии Измайловский и Литовский полки и, кажется, лейб-гвардии Егерский. Полки сии храбро вступили в бой, и лес был удержан, причем стрелки сих полков потеряли много людей. Генерал Храповицкий, командовавший Измайловским полком, был ранен. Начальник 2-й армии, князь Багратион, был ранен картечью в ногу и умер через несколько дней от сей раны, хотя она и не была смертельная; говорили, что он не хотел дать себе ногу отрезать, отчего и лишился жизни. Дохтуров, по званию старшего за ним, принял начальство над его армией, 6-й же корпус его совсем почти исчез.

По отражении неприятельской конницы и по овладении Ермоловым батареей сражение восстановилось прежним порядком. Полки, пришедшие с правого фланга, заступили место расстроенных частей, гвардейскую артиллерию выдвинули на батарею, где она потерпела значительный урон. Рукопашный бой между массами смешавшихся наших и французских латников представлял необыкновенное зрелище, в своем роде великолепное, и напоминал битвы древних рыцарей или римлян, как мы привыкли их себе воображать. Всадники поражали друг друга холодным оружием среди груд убитых и раненых. От атаки неприятельской конницы остались следы в наших линиях, где лежало много французских кирасир; из числа их раненые или спешенные были переколоты нашими рекрутами, которые, выбегая из рядов своих, без труда нагоняли тяжелых латников и добивали сих рослых всадников, едва двигавшихся пешком под своею грузной броней.

Многими личными подвигами сопровождалось сие страшное побоище. Конногвардейский ротмистр Шарльмон (Charlemont), эмигрант, у коего убили лошадь, был легко ранен и захвачен французами; но он не бросал палаша своего; его тащили за лядунку с требовательным «Rendez-vous!» и уже довольно далеко увели, когда товарищи прискакали и отбили его. Если б он остался в плену, то был бы непременно расстрелян как эмигрант.

Под Бородиным было четыре брата Орловых, все молодцы собой и силачи. Из них Алексей служил тогда ротмистром в Конной гвардии. Под ним была убита лошадь, и он остался пеший среди неприятельской конницы. Обступившие его четыре польских улана дали ему несколько ран пиками; но он храбро стоял и отбивал удары палашом; изнемогая от ран, он скоро бы упал, если б не освободили его товарищи, князья Голицыны, того же полка. Брат его Федор Орлов, служивший в одном из гусарских полков, подскакав к французской коннице, убил из пистолета неприятельского офицера перед самым фронтом. Вскоре после того он лишился ноги от неприятельского ядра. Так, по крайней мере, рассказывали о сих подвигах, коих я не был очевидцем. Третий брат Орловых, Григорий, числившийся в Кавалергардском полку и находившийся при одном из генералов адъютантом, также лишился ноги от ядра. Я видел, когда его везли. Он сидел на лошади, поддерживаемый под мышки казаками, оторванная нога его ниже колена болталась; но нисколько не изменившееся лицо его не выражало даже страдания. Четвертый брат Орловых Михайла, состоявший тогда за адъютанта при Толе, также отличился бесстрашием своим, но не был ранен. Кавалергардского полка поручик Корсаков, исполинского роста и силы, врубился один в неприятельский эскадрон и более не возвращался: тела его не нашли.

После отражения атаки неприятельской конницы пронесся слух, что король Неаполитанский взят в плен; но ошибка сия скоро разъяснилась: захвачен был генерал Бонами, командовавший кирасирами; под ним была убита лошадь, и его самого ранили несколькими ударами в голову. Когда опрокинули неприятельскую конницу, он оставался на Раевского батарее пеший и был окружен нашими пехотинцами, которые добивали его прикладами. Он упал от ударов на колени и, закрыв себе глаза левой рукой, защищался палашом в правой руке. Бонами неминуемо лишился бы жизни, если бы адъютант (говорят Ермолова) не спас его. Его положили на носилки, и четыре московских ратника принесли его к главнокомандующему. Я его видел; лицо его было так изрублено и окровавлено, что нельзя было различить ни одной черты. Он лежал на спине без движения и едва мог произнести несколько слов.

Главная перевязка наших раненых производилась при большой дороге, на половине расстояния от с. Горки к с. Татарки. Из собранных лекарей и священников первые резали члены, другие же с крестом и Евангелием увещевали к смерти тех, которые не подавали более надежды к жизни.

Перед самой атакой кавалерии я находился с братом Александром в селении Горки, как прискакал с левого фланга с каким-то известием к главнокомандующему от Семеновского полка князь Голицын Рыжий, состоявший адъютантом при Бенингсене. Бурка его была в крови; обратившись к нам, он сказал, что эта кровь брата нашего Михайлы, которого сбило с лошади ядром. Голицын не знал только, жив ли брат остался или нет. Не выражу того чувства, которое поразило нас при сем ужасном зрелище и вести. Мы поскакали с Александром на левый фланг по разным дорогам, и я скоро потерял его из виду. Встревоженный участью брата, который представлялся мне стонущим среди убитых, я мало обращал внимания на ядра, которые летали, как пули; осматривал груды мертвых и раненых, спрашивал всех, но не нашел брата и ничего не мог о нем узнать. Вдруг показалась впереди пыль и французская конница, которая неслась в атаку. За собою я увидел кирасирскую дивизию, спешившую в бой; но едва полки успели на всем скаку выстроиться, как люди и лошади у нас стали валиться, поражаемые неприятельскими ядрами. Столкнулись конницы, и завязалось кавалерийское дело, про которое я выше писал.

Участь брата Михайлы тревожила меня. Если его не успели вынести с поля сражения до сей схватки, то, наверное, не мог он уже быть в числе живых; если же успели, то его надобно было искать в Татарках. Следуя за ранеными, я спустился в лощину, по коей тянулись они вереницей и куда попадали только неприятельские гранаты, добивавшие их осколками своих взрывов. По всей лощине стояли лужи крови, среди коих многие из раненых умирали в судорожных страданиях. В таком же положении находилось множество лошадей, боровшихся со смертью. Картина ужасная! Стон и вопль смешивались со свистом перелетавших ядер и лопавшихся гранат. Истребление человеческого рода на сем месте изображалось во всей полноте, ибо ни одного целого человека и необезображенной лошади тут не было видно. Можно себе составить понятие о понесенном некоторыми полками уроне из следующего примера. Я ехал до атаки по полю сражения мимо небольшого отряда иркутских драгун. Всего их было не более 50 человек на конях, но они неподвижно стояли во фрунте с обнаженными палашами под сильнейшим огнем, имея впереди себя только одного обер-офицера. Я спросил у офицера, какая это команда?

– Иркутский драгунский полк, – отвечал он, – а я поручик такой-то, начальник полка, потому что все офицеры перебиты, и кроме меня никого не осталось.

После сего драгуны сии участвовали еще в общей атаке и выстояли все сражение под ядрами. Можно судить, сколько их под вечер осталось.

Выехав на большую дорогу, я поворотил вправо к Татаркам, но никто о брате ничего не знал; люди наши, однако, говорили, что видели как будто его сидевшим саженях в 30 от большой дороги. Александр возвратился с левого фланга и также не нашел брата; он далее меня ездил, ибо я поравнялся только с Раевского батареей, он же доезжал до конца левого фланга.

Солнце уже садилось, но огонь не прекращался; однако же к ночи мы, после жаркого боя, уступили место, лишившись нескольких орудий. Остатки Дохтурова 6-го корпуса, примыкавшие правым флангом своим к большой дороге, еще кое-как удержались; но оконечность нашего левого фланга была совершенно отброшена назад, так что старая Можайская дорога оставалась почти совсем открытой. Все с нетерпением ожидали наступления темноты, которая, с прекращением кровопролития, спасала нас от совершенной гибели, которой бы не миновать, если б день еще два часа продлился. Конечно, не побежали бы войска наши, но все легли бы на месте, ибо неприятель был слишком превосходен в силах. Французская Старая гвардия еще в дело не вступала, тогда как часть нашей гвардии потеряла уже довольно большое количество людей, и Преображенский, и Семеновский полки, не сделав ни одного ружейного выстрела, понесли от одних ядер до 400 человек урона в каждом. В Семеновском полку служили два сына Алексея Николаевича Оленина. Подняв во время сражения неприятельское ядро, они перекатывали его друг к другу; к забаве этой присоединился товарищ их, Матвей Муравьев, как вдруг прилетело другое ядро и разорвало пополам старшего Оленина, у второго же пролетело ядро между плечом и головой и дало ему такую сильную контузию, что его сперва полагали убитым. Он опомнился, но долго страдал помешательством, отчего он хотя и выздоровел, но остался со слабой памятью и с признаками как бы ослабевших умственных способностей.

Когда совершенно смерклось, сражение прекратилось, и неприятель, который сам был очень расстроен, опасаясь ночной атаки, отступил на первую свою позицию, оставив Раевского батарею, лес и все то место, которое мы поутру занимали. Войска наши, однако, не подвинулись вперед и провели ночь в таком положении, как ввечеру остановились. Обе армии считали себя победоносными и обе разбитыми. Потеря с обеих сторон была равная, не менее того гораздо ощутительнее для нас; потому что, вступая в бой, у нас было гораздо менее войск, чем у французов.

Таким образом кончилось славное Бородинское побоище, в котором русские приобрели бессмертную славу. Подобной битвы, может быть, нет другого примера в летописях всего света. Одних пушечных выстрелов было выпущено французами 70 тысяч, так что их приходилось почти на каждого нашего раненого или убитого, не считая миллионов выстрелянных ими ружейных патронов и поражение холодным оружием. Во всей России отслужили благодарственные молебствия; но как должны были удивиться, когда через несколько дней услышали, что французы уже в Москве!

Государь приказал выдать каждому рядовому и унтер-офицеру по пяти рублей в награждение, и добродушные солдаты наши приняли с благоговением сию монаршую милость.

Во всю ночь с 26-го на 27-е число слышался по нашему войску неумолкаемый крик. Иные полки почти совсем исчезли, и солдаты собирались с разных сторон. Во многих полках оставалось едва 100 или 150 человек, которыми начальствовал прапорщик. Вся Можайская дорога была покрыта ранеными и умершими от ран, но при каждом из них было ружье. Безногие и безрукие тащились, не утрачивая своей амуниции. Ночи были холодные. Те из раненых, которые разбрелись по селениям, зарывались от стужи в солому и там умирали. В моих глазах коляска генерала Васильчикова проехала около дороги по большой соломенной куче, под которой укрывались раненые, и некоторых из них передавила. В памяти моей осталось впечатление виденного мною в канаве солдата, у коего лежавшая на краю дороги голова была раздавлена с размазанным по дороге мозгом. Мертвым ли он уже был, или еще живым, когда по черепу его переехало колесо батарейного орудия, того я не был свидетелем. Лекарей недоставало. Были между ними и такие, которые уезжали в Можайск, чтобы отдохнуть от переносимых ими трудов, отчего случилось, что большое число раненых оставалось без пособия. Хотя было много заготовлено подвод, но их и на десятую долю раненых недостало. Часть их кое-как добрела до Москвы, но многие сгорели в общих пожарах, обнявших весь околоток.

Перед выездом моим в 1816 году в Грузию виделся я в Петербурге с возвратившимся из плена лейб-гвардии Финляндского полка полковником фон Менгденом, который был захвачен больным в Москве, и я слышал от него следующие подробности о поле Бородинской битвы. Когда его с прочими пленными гнали к Смоленску через Бородинское поле, он увидел в селении Горки трех раненых русских солдат, которые сидели рядом, прислонившись к избе. Двое из них были уже мертвые, третий еще жил, фон Менгден проходил в сем месте 18 дней после сражения; ни одно тело не было еще убрано. Смрад был нестерпимый. Оставшиеся после столь долгого времени в живых раненые питались сухарями, добываемыми из ранцев убитых, среди волков, питавшихся сотлевавшими трупами людей и лошадей. Тела на поле сражения оставались не похоронены до того времени, как, по изгнании французов, земская полиция вступила в свое управление. Тогда пригнали крестьян, и трупы складывали в костры, которые сожигали. Не менее того зараза распространилась во всех окрестных селениях, отчего померло много жителей. В 1816 году я посетил Бородинское поле сражения и нашел на нем еще много костей, обломки от ружейных лож и остатки киверов. Батареи наши еще не были срыты. Стоило только несколько взрыть землю на Раевского батарее, чтобы найти человеческие остовы. Я поднял одну голову со вдавленным в одной стороне (вероятно картечью) черепом и послал ее в Петербург к брату Михайле. Окрест лежащие селения были разорены, и в колокольне Бородинской церкви видны еще были наши ядра.

Когда в 1812 году войска наши располагались на позиции при Бородине, хлеб в поле везде стоял великолепный и подавал надежду на обильный урожай; но все поля эти были потоптаны.

В том же 1816 году, проезжая через город Старую Русу, я познакомился с городничим Толстым, которому принадлежала мыза Татарки. Он уверял меня, что в 1813 году некому было засевать Бородинское поле, что ни одно зерно не было брошено в землю, но что земля, столь удобренная кровью и животным гниением, дала без всякой работы отличный урожай хлеба. Никакой памятник не сооружен в честь храбрых русских, погибших в сем сражении за отечество. Окрестные селения в нищете и живут мирскими подаяниями, тогда как государь выдал 2 000 000 рублей русских денег в Нидерландах жителям Ватерлоо, потерпевшим от сражения, бывшего на том месте в 1815 году!

Потеря наша убитыми и ранеными в сем сражении состояла из 26 генералов, 1200 штаб– и обер-офицеров и 40 000 нижних чинов. Французы не менее нашего потеряли. Лошадей похоронено на поле сражения 19 000. От гула 1500 орудий земля стонала за 90 верст. Говорят, что даже в Москве был слышен гул от пальбы. Пленных взято очень мало, не более 1000 человек. Французам же достались в плен с поля сражения люди большей частью раненые, и из них, которые не были в состоянии следовать, были добиты поднявшими их. Под Бородиным убит начальник штаба в ариергарде у Коновницына квартирмейстерской части полковник Гавердовский, под начальством коего служил несколько времени брат Александр. Гавердовский был человек с достоинствами и один из лучших офицеров Генерального штаба, как по своему уму, так и по знаниям, опытности и храбрости. Он был уважаем начальниками и любим своими подчиненными.

Передавая виденное мною под Бородиным и слышанное о сем сражении, помещаю здесь частный эпизод сего сражения, рассказанный мне пионерным капитаном Шевичем, с которым я познакомился в Динабурге в 1815 году.

В 1812 году Шевич командовал пионерной ротой. Желая участвовать в Бородинском сражении, он лично просил главнокомандующего вверить ему несколько орудий, при коих он со своими пионерами предлагал исполнять должность артиллеристов. Кутузов исполнил желание просителя и велел поставить его на Раевского батарею. Шевич имел двух братьев, служивших в каком-то полку, с которыми он 8 лет не виделся. Полк их, стоявший до войны в Финляндии, присоединился к большой армии, о чем он, Шевич, не знал. Для прикрытия его орудий случайно назначили баталион того полка, в коем братья его служили. Желая познакомиться с офицерами, он накануне сражения подошел ввечеру к огню, около которого они сидели. Осведомившись о названии полка, он спросил баталионного командира, не знает ли он брата его Шевича, который в этом полку служит. Но как они оба удивились, узнав друг друга! Братья обнялись. Шевич нашел и другого брата своего, который служил обер-офицером в том же баталионе. Братья провели ночь у огня, приготовляя себя к предстоявшей битве. Они выразили взаимную дружбу свою завещанием не выдавать друг друга. Когда французы взяли батарею, пионерный Шевич, схватив ружье, отбивался около своих орудий; брат его, майор, бросился к нему с баталионом на помощь и отстоял орудия, но убит подле вырученного им брата, который сам, раненный пулей в руку и штыком в грудь, не оставляет своего места. Третий брат жестоко ранен; его берут четыре солдата и хотят вынести из огня, но прилетевшая граната попадает прямо на раненого, взрывом своим разносит его члены в разные стороны и убивает четырех солдат, его несших. Это случилось в виду пионерного капитана, который в отмщение не дает помилования неприятелю. Французов всех перекололи и освободили орудия. Замечательный случай этот не имеет, конечно, ничего необыкновенного; но подробности рассказа могли бы подвергнуться сомнению, если б Шевич не был действительно известен в армии за человека отчаянной храбрости. Впрочем, говорили также, что поведение его было далеко не отличное и что он большой буян. Кажется, что он теперь выключен из службы за дурное поведение.

Ночь с 26 на 27 августа все провели без сна. Разнесся слух, что с рассветом сражение возобновится. Об этом действительно судили в созванном Кутузовым военном совете, но не верю, чтобы сам главнокомандующий о том помышлял, потому что армия наша была слишком расстроена: неизбежно последовала бы гибель нашего войска, если б дело на следующий день возобновилось. Скорее полагаю, что слух этот распустили с тем намерением, чтобы поддержать дух в войсках и не дать им заметить горестного нашего положения. Во все время сражения главнокомандующий сохранял невозмутимое хладнокровие. В самые опасные минуты он не терялся и рассылал приказание свои со спокойным видом, что немало служило к поддержанию духа в войсках.

27 августа брат Александр до рассвета снова отправился на поле сражения отыскивать тело Михайлы. Он проехал за нашу цепь, объездил все поле и не нашел брата. К удивлению своему, увидел он, что неприятель, оставив новую позицию, которой овладел после битвы накануне ввечеру, провел ночь на занимавшемся им с утра до боя бивуаке. Александр первый довел о том до сведения главнокомандующего.

Очень рано поутру войска наши, оставив поле сражения, начали отступать к Можайску. Пройдя город, остановились на высотах. Уменьшение сил наших было на глаз заметно, ибо на походе дивизии скорее прежнего сменяли одна другую. Не менее того отступление совершилось в таком порядке, что, судя по оному, нельзя бы назвать нас разбитыми. Пострадали, как выше сказано, раненые; некоторых из них передавили на большой дороге; те же из них, которые добрели до Можайска, сгорели в домах при общем пожаре города. Французы сами были очень расстроены и не решились нас преследовать; но, заняв ввечеру Можайск, они вступили с нашим ариергардом в перестрелку, которая поздно прекратилась. Затем мы провели ночь без тревоги.

Мы полагали брата Михайлу убитым; но в надежде еще найти его Александр на всякий случай выпросил у Вистицкого позволение ехать в Москву, чтобы искать брата по дороге между множеством раненых, которых везли на подводах. Так как мы во всем терпели недостаток, то мы положили с Александром, чтоб мне отпроситься в деревню князя Урусова, село Осташево, чтобы взять оттуда несколько лошадей и продовольствия и, если бы оказалось возможным, то и денег. Село сие лежит в 35 верстах от Бородина и 41 – от Можайска. Вистицкий отпустил меня 27-го числа ввечеру. Я отправился один верхом рысью, но, отъехав верст 8, встретил казачий пост, который меня не пустил далее, говоря, что он имеет строгое приказание никого не пропускать по этой дороге, потому что неприятель ее уже занял, что было справедливо; ибо тут же приведены были пленные французы разъездом казаков, от которых я узнал, что они взяли пленных в селе Бражникове, отстоящем от нашей деревни (бывшей князя Урусова) на одну версту. Итак, я возвратился ночью назад.

В наше село Осташево (или Александровское) заходило человек 60 французских мародеров, которые побили стекла в доме, сорвали с биллиарда сукно и поколотили управителя, но более ничего не могли сделать; потому что крестьяне, собравшись, часть их выгнали, а другую, по истязанию, убили.

28-го рано поутру мы снова отправились отыскивать брата Михайлу; ехали медленно, среди множества раненых, и всех расспрашивали, описывая им приметы брата; но ничего не узнали. Наконец, подпоручик Хомутов, который мимо ехал, сказал нам, что он 27-го числа видел брата Михайлу жестоко раненным на телеге, которую вез московский ратник, и что брат поручил ему известить нас о себе. Равнодушие товарища Хомутова, не известившего нас о том накануне, заслуживало всякого порицания, и он не миновал упреков наших. Мы продолжали путь свой и разыскания. Проезжая через селения, один из нас заходил во все избы по правой стороне улицы, а другой по левой; но в этот день мы его не нашли. Я остался ночевать в главной квартире; Александр же поехал далее.

29-го числа я отправился в Москву. В горестном положении увидел я столицу. Повсюду плач и крик, по улицам лежали мертвые и раненые солдаты. Жители выбирались из города, в коем проявлялись уже беспорядки; везде толпился народ. Я прискакал в дом князя Урусова, полагая найти там отца и братьев. Старый кучер подъехал ко мне испуганный и, не узнав меня, принял лошадь. Я вбежал с шумом, но Александр, встретив меня, остановил:

– Тише, тише, – сказал он, – Михайла умирает; у него антонов огонь показался, и теперь ему операцию делают.

Осторожно вошедши в батюшкин кабинет, я увидел брата Михайлу, лежащего на спине. Доктор Лемер (Lemaire) вырезывал ему снова рану и пускал из нее кровь. Михайла узнал меня, кивнул головой, и во все время мучительной операции лицо его не изменилось. Приятель его Петр Александрович Пустрослев тут же находился. Дом был уже почти совсем пуст. Князь Урусов выехал с батюшкой в Нижний Новгород, куда все московское дворянство укрылось. В доме оставалось только несколько слуг наших и те вещи, которые не могли вывезти в скорости. Я вышел из комнаты раненого.

Лемер, окончив операцию, подал нам некоторую надежду на выздоровление брата, впрочем, очень малую. Ввечеру Александр рассказал мне случившееся с Михайлой, по его собственным словам. Во время Бородинского сражения Михайла находился при начальнике Главного штаба Бенингсене на Раевского батарее, в самом сильном огне. Неприятельское ядро ударило лошадь его в грудь и, пронзив ее насквозь, задело брата по левой ляжке, так что сорвало все мясо с повреждением мышц и оголило кость; судя по обширности раны, ядро, казалось, было 12-фунтовое. Брату был тогда 16-й год от роду. Михайлу отнесли сажени на две в сторону, где он, не известно сколько времени, пролежал в беспамятстве.

Он не помнил, как его ядром ударило, но, пришедши в память, увидел себя лежащим среди убитых. Не подозревая себя раненым, он сначала не мог сообразить, что случилось с ним и с его лошадью, лежавшей в нескольких шагах от него. Михайла хотел встать, но едва он приподнялся, как упал и, почувствовав тогда сильную боль, увидел свою рану, кровь и разлетевшуюся вдребезги шпагу свою. Хотя он очень ослаб, но имел еще довольно силы, чтобы приподняться и просить стоявшего подле него Бенингсена, чтобы его вынесли с поля сражения. Бенигсен приказал вынести раненого, что было исполнено четырьмя рядовыми, положившими его на свои шинели; когда же они вынесли его из огня, то положили на землю. Брат дал им червонец и просил их не оставлять его; но трое из них ушли, оставив ружья, а четвертый, отыскав подводу без лошади, взвалил его на телегу, сам взявшись за оглобли, вывез его на большую дорогу и ушел, оставив ружье свое на телеге. Михайла просил мимо ехавшего лекаря, чтобы он его перевязал, но лекарь сначала не обращал на него внимания; когда же брат сказал, что он адъютант Бенингсена, то лекарь взял тряпку и завязал ему ногу просто узлом. Тут пришел к брату какой-то раненый гренадерский поручик, хмельной и, сев ему на ногу, стал рассказывать о подвигах своего полка. Михайла просил его отслониться, но поручик ничего слышать не хотел, уверяя, что он такое же право имеет на телегу, при сем заставил его выпить водки за здоровье своего полка, от чего брат опьянел. Такое положение на большой дороге было очень неприятно. Мимо брата провезли другую телегу с ранеными солдатами; кто-то из сострадания привязал оглобли братниной телеги к первой, и она потащилась потихоньку в Можайск. Брат был так слаб и пьян, что его провезли мимо людей наших, и он не имел силы сказать слова, чтобы остановили его телегу.

Таким образом привезли его в Можайск, где сняли с телеги, положили на улице и бросили одного среди умирающих. Сколько раз ожидал он быть задавленным артиллерией или повозками. Ввечеру московский ратник перенес его в избу и, подложив ему пук соломы в изголовье, также ушел. Тут уверился Михайла, что смерть его неизбежна. Он не мог двигаться и пролежал таким образом всю ночь один. В избу его заглядывали многие, но, видя раненого, уходили и запирали дверь, дабы не слышать просьбы о помощи. Участь многих раненых!

Нечаянным образом зашел в эту избу лейб-гвардии Казачьего полка урядник Андрианов, который служил при штабе великого князя. Он узнал брата и принес несколько яиц всмятку, которые Михайла съел. Андрианов уходя написал мелом по просьбе брата на воротах «Муравьев 5-й».

Ночь была холодная; платье же на нем изорвано от ядра. 27-го поутру войска наши уже отступали чрез Можайск, и надежды к спасению казалось никакой более не оставалось, как неожиданный случай вывел брата из сего положения. Когда до Бородинского сражения Александр состоял в ариергарде при Коновницыне, товарищем с ним находился квартирмейстерской части подпоручик Юнг, который пред сражением заболел и уехал в Можайск. Увидя подпись на воротах, он вошел в избу и нашел Михайлу, которого он прежде не знал; не менее того долг сослуживца вызвал его на помощь. Юнг отыскал подводу с проводником и, положив брата на телегу, отправил ее в Москву. К счастию случилось, что проводник был из деревни Лукино, князя Урусова. Крестьянин приложил все старание свое, чтобы облегчить положение знакомого ему барина, и довез его до 30-й версты, не доезжая Москвы.

Михайла просил везде надписывать его имя на избах, в которых он останавливался, дабы мы могли его найти. Александр его и нашел по этой надписи. Он тотчас поехал в Москву, достал там коляску, которую привез к Михайле, и, уложив его, продолжал путь. Приехав в Москву, он послал известить Пустрослева, который достал известного оператора Лемера; но когда сняли с него повязку, то увидели, что антонов огонь уже показался. Я приехал в Москву в то самое время, как рану снова растравляли.

Спустя несколько лет после сего Михайла приезжал в отпуск к отцу в деревню и отыскивал лукинского крестьянина, чтобы его наградить; но его не было в деревне: он с того времени не возвращался, и никакого слуха о нем не было; вероятно, что он погиб во время войны в числе многих ратников, не возвратившихся в дома свои. Я слышал от Михайлы, что в минуту, когда он, лежа на поле сражения, опомнился среди мертвых, он утешался мыслию о приобретенном праве оставить армию, размышляя, что если ему суждено умереть от раны, то и смерть сия предпочтительна тому, что он мог ожидать от усталости и изнеможения, ибо он давно уже перемогался. Труды его и переносимые нужды становились свыше сил. Если же ему предстояло выздоровление, то он все-таки предпочитал страдания от раны тем, которые он должен был чрез силы переносить по службе. По сему можно судить о тогдашнем положении нашем! Мы с Александром были постарее Михайлы и от того могли лучше его переносить усталость и труды; но истощалось и наше терпение.

Приехав в Москву, я разделся, чего давно уже не удавалось мне сделать, и нашел себя в плохом положении. В Смоленске еще открылись у меня на ногах цинготные язвы. Хотя я их несколько раз сам перевязывал, но в Москве с трудом можно было отодрать присохшие бинты. Платье и белье были на мне совсем изорваны и покрыты насекомыми. Я переоделся и от того одного уже почувствовал облегчение. Однако денег у нас не было ни гроша, а надобно было отправить раненого брата в Нижний Новгород к отцу; надобно было ему достать в дорогу лекаря и снабдить кое-каким продовольствием. Я поехал к бывшему тогда в Москве полицеймейстеру Александру Александровичу Волкову, двоюродному брату отца. У него во всех комнатах лежали знакомые ему раненые гвардейские офицеры, за которыми он ухаживал. На просьбу взаймы денег он вынул бумажник и дал мне счесть, сколько их у него оставалось. Я нашел 120 рублей, и он мне отдал половину. С 60 рублями я возвратился домой. Александр со своей стороны также достал несколько денег, и мы отдали их Михайле.

Заложив оставшуюся в сарае коляску парой, мы отправили на ней раненого. За ним же ехала телега с поклажей, а за телегой шли оставшиеся дворовые люди: старики, бабы и ребятишки. Пустрослев также отправлялся в Нижний Новгород; он поехал вместе с братом и с ними известный врач того времени Мудров, который полюбил брата, лечил и спас его во второй раз от смерти. Александр проводил обоз сей верст 20 за Москву и там простился с Михайлой, не надеясь когда-либо с ним опять свидеться; потому что, когда сняли перевязку, то нашли, что антонов огонь вновь открылся. С тех пор я более ничего о нем не слышал до времени обратного занятия нами Вильны.

Дом князя Урусова оставался почти пустой. Мы пошли с Александром обыскивать его, дабы взять то, что возможно было с собою увезти. Старый лакей Колонтаев показал нам два запечатанных погреба, о коем мы еще в детстве слышали по рассказам, что князь Урусов, лет 40 тому назад, запасал в них хорошие вина, которые никогда не подавались к столу. Печати были сломаны, замок отбит, и мы водворились с фонарем и рюмкой для пробы вин, разрыли песок и нашли зарытые бутылки со старым венгерским и другими отличными винами и ликерами. Многого увезти нельзя было за недостатком места для укладки, и потому, выбрав бутылок двадцать, мы уложили их в ящик, чтобы с собой взять. Остальным вином угощали мы приезжавших к нам товарищей; но за всем тем, в два дня пребывания нашего в Москве, мы не извели и четвертой доли всего запаса. Затем один из погребов заложили камнем, а другие просто заперли. Французы расхитили один из них, другого же не нашли. Спустя несколько лет после войны, когда батюшка вступил во владение наследства, оставшегося от князя Урусова, он забыл о сем погребе. Когда же я к нему в отпуск приехал, то просил у него позволения заглянуть в знакомый мне погреб. Он мне подарил его, говоря, что в нем не могло ничего хорошего остаться. Много вин в нем оказалось попорченными; но оставалось еще до 50 бутылок хорошего вина, коим я долго угощал отца в его доме.

Во время пребывания нашего в Москве прибежал управитель суконной фабрики князя Урусова Василий Новиков. Он жил в селе Охлебихине, в 40 верстах от Москвы, и не ожидал французов, как вдруг пришел к нему неприятельский отряд и разграбил селение; Новикова же поколотили и разули. Он явился к нам босой и с перепугу рассказывал чудные вещи о французах. Переняв у них бранные речи, он как бы с ума рехнулся и не переставал объяснять разные подробности о французах, уверяя, что народ этот не умеет говорить, а только лепечет. От Новикова слышали мы также, что английское войско идет на выручку Москвы и что он даже сам видел английскую конницу. Посмеявшись рассказам его, мы, однако, рассудили, что главнокомандующий мог не знать о появлении неприятеля в той стороне, и потому я поспешил к Вистицкому с сим известием и нашел главную квартиру в Филях, что в шести верстах от Москвы.

Начальник мой, генерал Вистицкий, приказал мне лично о том объяснить главнокомандующему. Я пошел к Кутузову, который сидел в креслах среди комнаты, окруженный корпусными командирами. Полагаю, что у них тогда был военный совет, на коем судили о сдаче Москвы. Все говорили, один только Кутузов молчал. Когда я ему доложил, он мне отвечал только: «хорошо», и я возвратился. Видно, что ему уже известны были направления, по которым пошел отряд французов. Непростительно, однако же, Вистицкому, что он того не знал; но слабого и бестолкового старика сего ни до чего не допускали: он боялся даже сам подойти к главнокомандующему с докладом.

Я возвратился в Москву. Слух носился, что город будут защищать; приступили даже к деланию окопов для укрепленного лагеря. Главнокомандующим в Москве был тогда граф Ростопчин, который ежедневно издавал жителям прокламации в простых народных выражениях. Листы сии быстро распространялись по городу и всеми читались. Сими воззваниями Ростопчин сзывал народ, дабы, соединив толпы, идти против неприятеля. Он приказал отпереть арсенал и позволил всем входить в него, чтобы вооружаться. Город наполнялся вооруженными пьяными крестьянами и дворовыми людьми, которые более помышляли о грабеже, чем о защите столицы, стали разбивать кабаки и зажигать дома. Ростопчин старался поддержать сей беспорядок и без суда обвинил напрасно в измене купеческого сына Верещагина, которого приказал полицейским драгунам при себе изрубить палашами в виду всего народа, с шумом обступившего его дом. Говорили после, что Ростопчин пожертвовал этим молодым человеком для своего личного спасения. По обвинению во всеуслышание Верещагина в измене и по нанесении ему первых ударов палашами, разъяренная толпа, схватив несчастного, изорвала его на части, тело же его оставили на улице непохороненным.

Верещагин был молодой человек с некоторым образованием. Он знал иностранные языки, и вся вина его состояла в том, что он, из французских ведомостей переведя одну реляцию о деле на русский язык, дал прочитать перевод свой приятелю. Ростопчину в общем мнении не простят сего поступка. Слышно также было, что он чувствует угрызения совести и что тень невинно умерщвленного часто представляется ему с упреками. Кроме небольшой части простого народа, никого в городе не оставалось. Дворянство все почти выехало. По каретам, в то время показывавшимся на улице, народ бросал каменьями. Цель Ростопчина была сжечь столицу, дабы неприятелю не достались запасы продовольствия, находившиеся в домах. Для вернейшего достижения сего выпустили арестантов из острогов и вывезли из Москвы пожарные трубы.

2 сентября войска наши обошли город чрез Воробьевы горы. В ариергарде оставался Милорадович, которому приказано было заключить с неприятелем перемирие на 24 часа, дабы успеть вывезти раненых из столицы. Перемирие состоялось, но в госпиталях было до 25 000 больных и раненых, из коих часть сгорела в общем пожаре города. В Москве также оставалось еще много офицеров, которые заехали в свои дома. Некоторые из них, не ожидая столь скорого появления неприятеля, были захвачены в плен. В плен попался квартирмейстерской части подпоручик Василий Перовский 2-й. Он в то время выбирал из отцовского арсенала графа Разумовского ружья и кидал их в колодец. Французы внезапно схватили его при сем занятии и отослали с другими пленными во Францию.

В этой партии пленных находился также Михайло Александрович фон Менгден, о котором я выше упоминал. Он лежал в Москве больной горячкой, в доме тетки своей Колошиной. Услышав об оставлении нами города, он велел себя вывезти, но едва доехал до Арбатских ворот, как неприятельский отряд настиг его и взял в плен. Фон Менгден впоследствии мне рассказывал, как французы с ними дурно обходились. Они убивали тех из пленных, которые от ран или болезни не могли далее идти, а с других снимали обувь и одежду, оставляя их босыми и почти нагими.

Я также попался бы в плен, если б не прискакал к нам в дом товарищ наш Лукаш с известием, что неприятель уже у Дорогомиловской заставы. Я поспешил с ним к заставе, чтобы о том увериться, и, услышав французские барабаны, поскакал домой, велел заложить телегу и отправился из города, взяв из дома князя Урусова старого, толстого и пьяного повара Евсея Никитича, который во весь поход до Вильны оставался при мне. Я поехал к заставе, в которую ариергард наш прошел, и прибыл к армии; то была, кажется, Владимирская застава. Дорогой я увидел лавку, в которую забрались человек десять солдат и грабили ее. Купец, подбежав ко мне, просил защитить его. Я слез с лошади и разогнал солдат; за одним из них, который унес какую-то добычу, я погнался и ударил его обнаженной саблей по плечу, так что он упал на землю. После я сожалел, что, вступившись в дело, помешал солдатам попользоваться у купца товаром, который достался же французам.

Мы никак не могли свыкнуться с мыслью, что оставляем Москву неприятелю, который будет обладать и распоряжаться в нашей древней святыне. С армией выехало из Москвы множество карет с семействами обывателей; бесконечный обоз этот остановился на первую ночь по большей части с главной квартирой и в окрестных селениях верст на 15 от города; на следующий же день укрывавшиеся от неприятеля семейства продолжали путь свой далее к востоку.

В Москве оставалось много наших мародеров. Во всех действующих войсках наших, по выступлению из столицы, состояло только 55 тысяч человек под ружьем. В том числе считался и небольшой отряд с Белорусским гусарским полком, посланный по Петербургской дороге под командой генерала Винценгероде к городу Клин, где ему назначалось, соединившись с Тверским ополчением, прикрывать г. Тверь. Французы недалеко подвинулись по сей дороге, и Винценгероде оставался в Клину во все время пребывания неприятеля в Москве.

Наполеон думал, что сдача русской столицы совершится таким же порядком, как сдача Вены. Он ожидал у заставы депутацию с ключами города, но крайне удивился, когда увидел, что город уже в нескольких местах горит. Войска его вступили парадом по запустелым улицам Москвы и, подошедши к Кремлю, были встречены ружейными выстрелами из арсенала, куда забралась толпа пьяных, впрочем, скоро сдавшихся после нескольких пушечных выстрелов со стороны французов.

Скоро сделался взрыв пороховых погребов, и древняя столица наша под вечер вся запылала. Наполеон приказал тушить пожар и ловить зажигателей. Их до 200 человек повесили или расстреляли; но пожар от того не прекратился, и французские солдаты разбрелись по городу, грабили, разбивали винные погреба, перепились и, наконец, сами стали зажигать дома. Некоторые из жителей, в то время в городе оставшихся, уверяли меня ныне, что среди неприятельских войск происходил ужасный беспорядок: ни начальники их, ни солдаты не находили своих полков; все было пьяно и перемешано. Несколько из оставшихся обывателей города были убиты французами, женщины изнасилованы, церкви осквернены, образа поруганы. Французы вели себя при взятии Москвы как народ дикий и необразованный. В сущности, из таких людей и было большей частью составлено их многочисленное войско. Из всех добродетелей, знаменующих доблестного воина, они сохранили только храбрость. Наполеон остановился в Кремлевском дворце. Сильные караулы были поставлены у всех ворот, и русским был воспрещен вход в Кремль. Впоследствии и император французов, вытесненный из города пожаром, поместился в Петровском дворце, что в трех верстах от Москвы по Петербургской дороге.

Многие находят, что Кутузов должен был снова вступить со всеми силами в Москву 2 же сентября ночью, в том предположении, что он непременно истребил бы опьяненное войско неприятеля; но мне кажется, что такая мера была бы неосторожна, потому что войска наши неминуемо разбрелись бы, как и неприятель, для грабежа и пьянства, и армия наша вся бы исчезла, тогда как у неприятеля оставалось еще за городом по Смоленской дороге несколько корпусов, расположенных лагерем и в порядке.

Я выехал из Москвы после полудня и застал главную квартиру в большом селении, лежащем в 15 верстах от заставы. Оно было наполнено народом всякого рода, от чего происходила большая суматоха. Так как я приехал поздно и не знал куда явиться, то, сыскав товарищей, остановился у них. Потом я пошел к полковнику Эйхену 2-му (Федору Яковлевичу), чтобы осведомиться о происходившем, и узнал, что Вистицкий сменен, а на месте его исправляет должность генерал-квартирмейстера полковник Толь, к которому мне поэтому надобно явиться. Эйхен был приятный человек и хороший офицер, но он еще лучше мне показался, когда подпил немного моим старым венгерским вином, которого я ему две бутылки подарил.

В тот же вечер явился я к Толю. У него были собраны все наши офицеры, и он принял нас следующими словами:

– Господа, мне надобно теперь послать отличных офицеров в ариергард; движения войск наших будут требовать большой расторопности со стороны вашей. Господа Муравьев и Мессинг, вы назначены в ариергард к генералу Раевскому; отправляйтесь сейчас же и явитесь к нему; вы там найдете себе в товарищи подпоручика Юнга. Не сомневаюсь, что вы поддержите хорошее мнение, которое я о вас имею.

Судя по словам Толя, кажется, что фланговый марш около столицы уже был предположен. Ариергард стоял несколькими верстами ближе к Москве. Мы отправились туда и явились к генералу Раевскому; но как в тот вечер не предстояло нам занятий, то, по отыскании Юнга, мы расположились ночевать на дворе. Юнг был старый офицер, служивший еще в 1807 году; происхождения он был незнатного и воспитания не отличного, но простой и, может быть, добрый малый. Он был высокого мнения о себе и охотно рассказывал, как по службе обижен, жалуясь, что всего имел только Анненскую шпагу, причем рассчитывал вперед на четыре дела с неприятелем для получения четырех крестов, которые собирался расположить на груди своей симметрическим образом. Мы скоро заметили изъяны Юнга и прозвали его рыцарем симметрии и экилибра. Он был очень скуп и любил ездить на фуражировки для поживы на мызах, любил также отобедать или чаю напиться на чужой счет. Не миновал он затем насмешек от нас. Мессинг был тоже несколько лет в службе, но мало ею занимался; он был хороший товарищ, остроумен и большой повеса.

Юнг передал нам, что старшим офицером Генерального штаба назначили к нам в ариергард корпуса водяных сообщений капитана Гогиуса, что нам было неприятно. В ожидании в тот же вечер нового начальника своего, мы легли в солому, притаясь сонными, как вдруг приехал Гогиус, фигура небольшого роста, толстенькая и неблаговидной наружности. Не слезая с лошади, он закричал нам: «Господа!» Никто не отвечал. Гогиус несколько раз повторил свое восклицание, но мы захрапели. Наконец он слез с лошади, подошел к Юнгу и, разбудив его от притворного сна, объявил о своем назначении от имени Толя. Юнг спросил, есть ли у него на то предписание. Предписания не было, и Юнг снова захрапел. Гогиус, видя, что ему делать было нечего, стал вызывать нас шутками. Тогда мы приветствовали его и уложили с собою вместе. Он недолго у нас держался; его куда-то отправили; рассказывали, что он будто подозревался в деле о передаче известий неприятелю. Он получил у нас прозвание Ориона по созвездию, коему уподоблялись три звездочки, которые он имел на эполетах, по форме установленной в корпусе водяных сообщений, где он числился.

В то время как я приехал в селение, где находился генерал Раевский, сделался в Москве взрыв порохового магазина. Треск был ужасный, и город, который уже в нескольких местах горел, почти весь запылал. Зрелище было грустное и вместе страшное. Мы никак не хотели верить, чтобы пламя пожирало Москву, и полагали, что горит какое-нибудь большое селение, лежащее между нами и столицей. Свет от сего пожара был такой яркий, что в 12 верстах от города, где мы находились, я ночью свободно читал какой-то газетный лист, который на дороге нашел.

3 сентября поутру мы увидали перед собою французский авангард. Так как мы терпели недостаток в съестных припасах, то я отправился с одним из наших слуг и казаком, чтобы запастись в большой барской усадьбе, видневшейся верстах в двух в стороне от дороги. Впоследствии узнал я, что дом этот принадлежит какому-то князю Голицыну. Дом еще не был разграблен, стены украшались великолепными картинами, и роскошная мебель во всех комнатах оставалась неприкосновенной; но во всем доме и дворе не было живой души, и я ничего не мог приобрести для продовольствия нашей артели. Вскоре после меня приехали на мызу башкиры и казаки, от которых я узнал, что войска наши отступают и что неприятель идет вперед по большой дороге. Поспешно сев на лошадь, я выехал за сад и увидел перед собою передовую цепь французов; пехоты же нашей уже не было. На большую дорогу можно было попасть, подавшись еще несколько вперед, чтобы объехать небольшое болото, и я поскакал по этому направлению, между тем как французские войска приближались. Но, достигнув оконечности болота, я круто поворотил налево, уже в близком от неприятеля расстоянии и достиг ариергарда нашего на большой дороге. Французы не поехали на меня, вероятно, потому что я сначала сам в их сторону скакал, отчего они могли принять меня за одного из своих.

На военном совете, собранном главнокомандующим, определено было обойти Москву фланговым маршем, дабы занять Калужскую дорогу и прикрыть южные губернии, откуда мы могли получать подкрепление и продовольствие. Между тем наши партизаны должны были занять все дороги, в особенности Можайскую, не допуская до Москвы неприятельских транспортов, шедших от Смоленска. Мы не были в силах выдержать сражения, и потому нам надобно было прибегать к иным средствам для изгнания неприятеля из столицы. Избегая генерального сражения, продолжая между тем военные действия и заняв Калужскую дорогу, мы могли собрать к зиме новую армию, изготовленную к зимнему походу, тогда как французам, ниоткуда не получавшим помощи, предстояли всякого рода нужды в сгоревшей столице и разграбленных окрестностях ее. Наступающие холода должны были способствовать к истреблению изнеможенного от недостатков неприятельского войска. Для приведения сего плана в действие требовалась большая тайна, особенно со стороны офицеров квартирмейстерской части, которым предстояло вести колонны проселками, и потому Толь, собрав наших офицеров, объяснил, по каким дорогам должно вести войска, и запретил нам объясняться по сему предмету с генералами, которых вели проселками и по дурным дорогам в неизвестном для них направлении.

Отступивши верст 30 от Москвы, армия наша своротила вправо, оставив на большой дороге незначительный отряд легкой конницы, дабы обмануть французов. В первый день мы отошли верст 30 в сторону. Непонятно, каким образом неприятель потерял нас из виду и нас на сем пути не беспокоил. Он мог бы нас на походе атаковать и нанести нам большой вред. Французские отряды, расположенные около Москвы по всем дорогам, иногда видели нас; бывали даже небольшие кавалерийские стычки; почему мы и опасались, что будем на походе атакованы всею неприятельской армией. Сего, однако же, не случилось, и французов увидели мы в силах только тогда, когда Калужская дорога была занята нами, и мы стояли уже на позиции под с. Тарутиным. Фланговый марш наш продолжался четыре дня по дуге круга, коего центром была Москва, а радиус имел около 30 верст.

Дым от пылавшей Москвы обратился в густое черное облако, которое носилось над нашими головами во все четыре дня похода. Казалось, как будто тень древней Москвы не оставляла нас и требовала мщения. Когда же мы заняли позицию, то тень сия исчезла: ветер разнес черное облако.

Раевский командовал ариергардом и имел стычку с неприятелем, помнится мне, под селением Панки, где с обеих сторон было сделано несколько пушечных выстрелов, перестрелку же поддерживали одни казаки. В этой стычке находился лейб-гвардии Драгунский полк, и тут встретился я с приятелем моим Николаем Петровичем Черкесовым, который определился в сей полк штандарт-юнкером.

Мы переправились чрез Москву-реку по понтонному мосту, послав во все стороны сильные разъезды; но неприятель нигде не показывался.

Перед переправой ариергард расположился ночью при селении, в котором остановился Раевский со своим штабом и где мы, офицеры квартирмейстерской части, заняв одну избу, также расположились на ночлег и уснули. Ночью селение это загорелось, о чем мы узнали чрез вбежавшего офицера, который нас разбудил. Увидев пламя, я вскочил впросонках и, думая, что все уже из избы выбрались, поспешил в конюшню, где взял свою верховую лошадь в повод и выехал второпях без верхнего платья, оставшегося в изголовье. Таким образом прошел я версты две за селение, где остановился. Шел дождь, и было холодно; войска, поднявшиеся с бивуака, проходили мимо меня; но, по темноте ночи, нельзя было никого различить. На зов мой подъехал офицер Ахтырского гусарского полка, граф Сиверс, которого я вовсе не знал и который, расспросив меня, дал мне свою шинель. Вскоре затем нагнали меня товарищи, которые благополучно выбрались из своей квартиры.

Мы пришли к городу Подольску, лежащему по Тульской дороге в 30 верстах от Москвы. Главная квартира остановилась в селении Кутузове. На другой день армия переправилась через реку Пахру и продолжала движение свое проселочными путями. Ариергард же, переправясь через реку, остановился версты три за рекой при селении, где простоял три дня. Несколько казачьих полков оставались с Харьковским и Казанским драгунскими полками за рекой перед Подольском. Между тем армия вышла на большую Калужскую дорогу и, отступив по оной еще верст 50, остановилась на позиции за селением Тарутиным.

За переправой чрез реку Пахру находилось село Дубровицы с усадьбой графа Мамонова, коего управитель Алексей, крепостной человек Катерины Федоровны Муравьевой, охотно угощал проезжих офицеров завтраками. Так как тогда не встретилось занятий, то нам позволено было на время отлучиться, и мы вполне воспользовались предложенным гостеприимством в Дубровицах, где порядочно отдохнули, т. е. спали покойно, хорошо обедали и ходили в баню, отчего больным ногам моим сделалось полегче.

Накануне выступления ариергарда в поход приехал в Дубровицы командир Харьковского драгунского полка полковник Дмитрий Михайлович Юзефович, с которым я тут познакомился и в течение войны несколько раз встречался, причем он оказывал мне некоторые услуги в нуждах, многими претерпеваемых в тогдашнее трудное время. Юзефович был человек умный и образованный; но говорили, что он любил пограбить. Он действительно составил себе на походе библиотеку, выбирая книги из библиотек, находимых на мызах и в усадьбах, оставленных по случаю войны владельцами. Французы различали два способа стяжания для военных, называя один способ voler, что они признавали непозволительным, другой же faire suivre, который они допускали.

Харьковский и Казанский драгунские полки, переправясь на нашу сторону реки, развели мост. Харьковский пошел далее, а Казанский, коим командовал какой-то майор, расположился в саду на бивуаках для наблюдения за неприятелем. Под вечер показались за рекой французские стрелки, с коими спешившиеся казанские драгуны завели через реку перестрелку, и у нас было человек 12 раненых.

Так как ариергарду назначено было на другой день выступить, чтобы присоединиться к армии, то я перешел на ночь в селение, где находился Раевский. На следующий день меня назначили состоять при генерале Илларионе Васильевиче Васильчикове, который командовал всей конницей ариергарда. Переход был до села Поливанова, где находился большой каменный дом и где мы остановились на ночлег. Сюда же приехал к нам с семьей знакомый дубровицкий управитель, коего казаки после нас совершенно ограбили. Генерал Васильчиков пользовался общим уважением. Он был известен храбростью своею и сохранял хладнокровие в деле с неприятелем. Обращение его с офицерами было всегда приветливое. Я тогда познакомился с его адъютантами, коих теперь забыл имена, кроме одного Баррюеля, поручика Ахтырского гусарского полка, 13-ти или 14-летнего бойкого мальчика.

В селе Поливанове мы узнали, что за Бородинское сражение пожалованы Александр и я кавалерами ордена Св. Анны 3-й степени на шпагу; в тот же день Юнг случайно нашел на дороге ленточку Станислава польского ордена; мы ее разрезали и, поделившись, вдели в петлицы к шинелям, в которых ходили.

На другой день пришло известие, что неприятель показался. Полки, в ожидании его, выстроились; но никто не приходил, и мы пошли далее. Ночлег наш был при селении в пяти только верстах от Калужской большой дороги.

Васильчиков послал меня с двумя казаками верст за 15, чтобы разведать о неприятеле, но я встретил только наш разъезд и, приехав после полуночи к генералу, донес ему о виденном. Отправляясь в сию командировку, я отыскивал проводника, чтобы разведать от него об окрестных селениях и, увидев крестьянина, хотел взять его для расспроса, но крайне удивился, когда один из адъютантов подъехал к нему и стал с ним вежливо говорить. Крестьянин этот был известный партизан Фигнер, родной брат того, с которым я имел встречу в Петербурге в 1811 году по случаю пощечины, данной мною Михайлову в доме адмирала Мордвинова.

Фигнер служил в армейской артиллерии штабс-капитаном. Когда войска наши выступали из Москвы, Ермолов ехал мимо роты Фигнера, который, не будучи с ним знаком, остановил его и просил позволения ехать переодетым в Москву, чтобы убить Наполеона. По глазам Фигнера Ермолову казалось, что он похож на сумасшедшего (говорят, что Фигнер в самом деле был несколько помешан); но как он не отставал, то Ермолов приказал ему ехать с ним в главную квартиру и просил Кутузова позволить этому отчаянному человеку ехать в Москву, на что главнокомандующий согласился.

Фигнер, переодевшись крестьянином, отправился в Москву поджигать город и доставил главнокомандующему занимательные известия о неприятеле; в доказательство же, что он действительно был в Москве, показал паспорт, выданный ему французским начальством для свободного пропуска через заставу. В сем паспорте он был назван cultivateur (земледельцем).

Главнокомандующий, заметив деятельность и отважность Фигнера, поручил ему отряд, состоящий из 100 или 200 гусар и казаков. Фигнер, узнав, что из Москвы выступало шесть неприятельских орудий, скрыл отряд свой в лесах, где оставил его два или три дня; сам же, возвратившись в Москву, втерся проводником к полковнику, шедшему с орудиями, при коих было еще несколько фур и экипажей под небольшим прикрытием. Фигнер повел их мимо леса, в котором была засада и, подав условленный знак, поскакал к своим на французской лошади, данной ему полковником. Наша конница внезапно ударила на неприятельский обоз и все захватила в плен. Полковник сидел в то время в коляске и крайне удивился, увидев проводника своего предводителем отряда и объяснявшимся с ним на французском языке.

Ермолов, к коему доставили захваченных пленных и пушки с обозом, говорил мне, что полковник этот был умный и любезный человек, родом из Мекленбурга и старинный приятель земляка своего Бенингсена, с которым он в молодых летах вместе учился и которого он уже 30 лет не видел. Старые друзья обнялись, и пленный утешился. Случай сей доставил Фигнеру первую известность в армии. С тех пор он постоянно начальствовал отдельными отрядами и прославился в Европе своим партизанством.

В конце 1812 года появилось уже много партизан, но из них всех более отличался предприимчивостью своею и храбростью Фигнер. Он несколько раз бывал в неприятельском лагере, переодетый во французском мундире, и разведывал о положении неприятеля, о силах его и об отправлявшихся отрядах, на которые он по ночам нападал, чем причинял частые тревоги и большое беспокойство французам. Фигнер был до такой степени страшен неприятелю, что имя его служило пугалищем для их солдат, и голова его была оценена французами.

Фигнер, при всех достоинствах своих, был жестокосерд. Впоследствии времени он не отсылал более пленных в главную квартиру; говорили, что он, поставив пленных рядом, собственноручно расстреливал их из пистолета, начиная с одного фланга по очереди и не внимая просьбам тех из них, которые, будучи свидетелями смерти своих товарищей, умоляли его, чтобы он их прежде умертвил. Совершенно ли справедливо такое сказание, не знаю. Фигнера сколько-нибудь может в сем случае оправдывать то, что отряд его был малочислен, и потому ему нельзя было отделять от себя людей для провожания пленных и тем ослаблять себя. Во всяком случае, умерщвляя пленных, ему надобно было избегать жестокости. Поводом к ней, конечно, служило чувство мести за неистовства, чинимые французами в наших селениях и городах.

Фигнер погиб в Германии, переправившись за Эльбу с небольшим отрядом, где он был атакован многочисленной неприятельской конницей. Он долго держался; но, потеряв много людей, ему не оставалось другого спасения, как броситься в реку, чтоб переплыть ее; лошадь уже вывозила его на правый берег, когда один из его гусар, выбившись в воде из сил, схватил Фигнерову лошадь за хвост, сам утонул и утопил своего начальника.

Около того времени, как мы вышли на большую Калужскую дорогу, Милорадович был назначен для командования ариергардом, который состоял из двух корпусов пехоты, составлявших вместе едва 9 тысяч человек. Конницы было много, и Васильчиков оставался начальником оной. В числе ариергардных начальников находился командир драгунской дивизии и шеф Псковского драгунского полка генерал Корф. Одной из бригад сей дивизии командовал генерал-майор Панчулидзев, вместе и шеф Черниговского драгунского полка.

Милорадович пользовался славой храброго генерала, но я не имел повода в том удостовериться. Иные полагали его даже искусным полководцем, но кто знал лично бестолкового генерала сего, то, верно, имел иное мнение о его достоинствах. Корф был человек умный и добрый, но слабый, нерешительный и не принадлежал к разряду отважнейших. Он более всего предпочитал хорошую квартиру и любил напиться спокойно кофе, иногда оставлял войско свое и удалялся на сторону в селения для удобного ночлега. Милорадович же довел сей последний обычай до совершенства, ибо ему часто случалось отлучаться на целые сутки, так что войска не знали, где его отыскивать для получения приказаний и куда им идти.

Окружал же он себя множеством адъютантов и военными чиновниками, большей частью людьми праздными, частью и пошлыми. Панчулидзев также имел славу храброго человека, но в то время он в делах не поддержал этого имени.

Легкая гвардейская кавалерийская дивизия находилась также в ариергарде; ею командовал генерал-майор Антон Степанович Чаликов, большой крикун и шут, старый генерал, добрый человек и в иных отношениях, может быть, и хороший. Юзефович над всеми сими генералами имел преимущество как по уму своему, так и по образованию, и потому они его опасались и дичились.

Начальниками в полках Донского войска были: генерал-майор Николай Васильевич Иловайский (которого хвалили, но я его знал только по его хлебосольству) и генерал-майор Еким Екимович Карпов. Был еще из калмыков полковник Василий Алексеевич Сысоев, человек храбрый, умный, проворный и опытный, ныне служит генерал-майором и командует донским войском в Грузии.

Матвея Ивановича Платова в то время в армии не было: он впал в немилость у государя за поведение его в Бородинском сражении и уехал на Дон, где собирал по высочайшему повелению поголовное ополчение.

В то время как мы стояли под Тарутиным, пришло к армии 30 донских полков, составленных из стариков, выслуживших узаконенные лета. Не менее того казаки эти были отличные; они говорили, что пришли выручать своих внучат, которые воевать не умеют. И в самом деле, в донских полках доводилось иногда деду встречаться с сыном и внуком. Присылкой сего ополчения Платов оправдался во мнении государя и перед всей Россией.

По прибытии ариергарда под начальством Милорадовича на большую Калужскую дорогу он несколько отступил по оной и остановился при селении Красной Пахре. Милорадович и Васильчиков остановились в большом каменном доме подле селения. Первый по обыкновению своему разделся и лег спать, как неожиданно вбежал к нему адъютант с докладом, что, прохаживаясь по саду, он видел за оградой неприятельскую колонну. Милорадович в испуге вскочил и бегал по комнатам без штанов в колпаке. Васильчиков же сел верхом и поспешил в лагерь, где я с адъютантом его Баррюелем нагнал его. Он сам скакал по полкам, повторяя, чтобы скорее мундштучили и садились на коней.

Лейб-гвардии Гусарский полк поспел прежде всех, построился в колонну и поскакал за нами с обнаженными саблями, но в беспорядке. Мы уже далеко были впереди, когда гусары нагнали нас. Видно было французскую небольшую пехотную колонну, которая, заметив нас, построилась в каре, но мы продолжали скакать к ней по срубленному лесу между торчащими пнями. В правой стороне был у нас высокий кустарник, который тянулся до неприятельского каре; в левой же – роща, которая могла скрывать от нас силы французов. Колонна, не надеясь устоять против нас, повернула в кустарник, где расположилась по опушке в густом развернутом строе. Нам невозможно было с гусарами атаковать французов в лесу, и потому мы промчались мимо их пехоты, направляясь к неприятельской коннице, показавшейся несколько подалее того места, где сначала стояло каре. Таким образом выдержали мы шагах в пятидесяти от опушки кустарника сильный ружейный огонь, по быстроте движения нашего не продолжавшийся, впрочем, более двух или трех минут. Мы проскакали в таком близком расстоянии от неприятельской пехоты, что можно было почти различать людей в лицо. Однако же французы, по-видимому, оторопели; потому что от множества их выстрелов было ранено у нас только два гусара, остальные же пули просвистали мимо наших ушей.

Едва стали мы приближаться к неприятельской коннице, как она внезапно повернула назад и ускакала; облако пыли показывало нам, в которую сторону она неслась; но вскоре явилось за ним другое облако пыли, преследовавшее первое: то были лейб-уланы, которые объехали рощу, налево от нас находившуюся, и, увидев неприятельскую конницу, ударили на нее, нагнали и привели человек десять пленных. Зрелище было великолепное. Васильчиков остановил гусар и с кем-то разговаривал, когда два неожиданных пушечных выстрела принесли одно вслед за другим два ядра, которые пали рикошетом перед самой лошадью генерала. Мы вглядывались вдаль, но не было видно ни орудий, ни конницы, ни пехоты неприятельских; все исчезло, и тем кончилось дело. Подоспевшая между тем пехота наша пошла в лес, но никого уже там не застала. Милорадович приехал тогда, как уже все было кончено. Во все время, пока мы скакали мимо опушки под огнем неприятельским, Васильчиков был замечательно хладнокровен. Он ехал галопом, не обнажив сабли и, оглядываясь, кричал гусарам:

– Легче, легче, равняйтесь, гусары!

С сего дня я к нему возымел особое уважение.

В тот же вечер мы отступили к селению Чирикову, где расположились лагерем и простояли один день, остерегаясь, чтобы французы не отрезали нас от армии, которая находилась уже в Тарутине. На следующий день неприятель показался в значительных силах. Наполеон, узнавши об обходном движении нашей армии, послал из Москвы по Калужской дороге сильный авангард под командой короля Неаполитанского.

Мне неизвестно, по каким причинам Васильчиков в это время сдал начальство над ариергардной конницей донскому генералу графу Орлову-Денисову. Орлов-Денисов был храбр, но, говорили, недальний человек и любил выпить. Он не занял квартиры, но расположился в чистом поле у огня. Свита его состояла из гвардейских донских и черноморских казаков, коих было около восьми человек. Мы явились к нему; он принял нас ласково, посадил и предложил пить водку. Тут съехалось несколько казачьих полковых командиров, и все, по донскому обыкновению, тотчас принялись вместе со своим графом за водку. К вечеру Орлов перенес ночлег свой вперед к самым форпостам, где велел построить себе на большой дороге шалаш и развести огонь. Я оставался на квартире в Чирикове и славно отужинал у Юзефовича.

Поутру мы услышали частую канонаду на оконечности нашего правого фланга. Полагая, что там находится граф, я поехал по направлению, откуда слышал выстрелы, но нашел только шефа Нежинского драгунского полка генерал-майора Сиверса, который, будучи на том фланге старшим, должен был распоряжаться войсками. Он так растерялся от неожиданного нападения, что скакал во все стороны как сумасшедший и не мог от перепуга двух слов сряду сказать. Однако артиллерия наша и пехота стали отстреливаться, и завязалось дело. Сиверс ловил всех проезжих, чтобы расспросить их, где граф; таким образом, он и меня поймал и хотел куда-то послать; но, видя его слишком оторопевшим и, казалось, даже пьяным, я уехал к большой дороге на левый фланг, где надеялся найти графа Орлова-Денисова и где также завязалось дело. Об этом Сиверсе носились дурные слухи: говорили, что он трус и, действительно, пьяница.

Подъезжая к большой дороге, я увидел, что французская конница атакует нашу артиллерию, почему мне нельзя уже было попасть на большую дорогу. Между тем слышно было, что выстрелы на нашем правом фланге стали также назад подаваться. Я был почти отрезан от своих, и мне оставалось только пробираться лесом. Со мною был казак, и я увидел другого, который прокрадывался по кустам, то нагибаясь, то вставая на стремена, чтобы на стороны оглядеться. Мы были так близко к неприятелю, что нельзя было подавать голоса. По данному знаку казак ко мне подъехал, и мы втроем пустились лесом, но подвигались медленно, потому что лес был очень густой. Хотя мы ехали назад, но выстрелы, судя по слуху, опередили нас, и я опасался застать неприятельскую пехоту в лесу, которого, к счастью, французы еще не заняли. После некоторого времени передовой казак вдруг остановился.

– Ваше благородие, французы, – сказал он.

Из-за куста, действительно, виднелся кивер и приложенное на нас ружье; но я скоро узнал, что то был наш егерь, и закричал ему, чтобы он не стрелял. Егерь остановил ружье, и, проехав через нашу цепь стрелков, я скоро выехал из леса, где нашел ариергардную пехоту нашу под командой Милорадовича, который находился очень далеко от выстрелов. Выехав, наконец, на большую дорогу, я поворотил направо и нашел графа Орлова с конницей, удерживавшего натиск неприятеля.

Одна неприятельская батарея вредила нашей коннице. Милорадович хотел ознаменовать свое появление в деле овладением орудиями. Каким-то глупым, гнусливым и осиплым голосом приказал он одному эскадрону Литовского уланского полка скакать через лес и взять неприятельскую батарею; но эскадрон этот состоял только из 30 человек, чего Милорадович не предвидел, и потому, увидев горсть всадников, тронувшуюся в лес для овладения орудиями, он приказал всему полку атаковать. Полк пустился, но в нем не было больше 200 человек. Тогда Милорадович приказал еще казачьему полку за ними следовать, и сия конница поскакала в беспорядке на батарею чрез лес, дабы захватить ее неожиданным образом с фланга.

Милорадович никак не полагал, чтобы неприятель догадался занять лес стрелками для защиты своей артиллерии от внезапного нападения. Он послал меня нагнать конницу и донести ему об успехе. Мы уже из леса выезжали, некоторые из людей наших были уже у самой батареи; мы видели Елисаветградский гусарский полк, который несся с фронта на батарею, как он вдруг остановился. Причиной тому была многочисленная неприятельская конница, показавшаяся в поле для защиты своих орудий. Литовские уланы хотели опрокинуть эту конницу. Все офицеры выехали из леса и сзывали улан своих, но никто не трогался. Уланы остались рассыпанными по лесу, смотрели на французскую конницу и кричали: «ура!», но вперед не подвигались. Ни побои, ни слова, ни понуждения, ни удары, ничего не помогло; как вдруг появившиеся сбоку неприятельские стрелки осыпали нас в лесу пулями и перебили много людей. В лесу против пехоты нечего было делать. Все кричали и, шпоря лошадей, удерживали их поводьями. Между тем французы свезли свою батарею. Я возвратился к Милорадовичу и донес ему о происшедшем. Казалось, что он уже забыл о том, что послал атаковать орудия, и ничего не приказал. Литовцы сами возвратились с уроном.

Становилось поздно, мы не уступали места, хотя силы наши были гораздо слабее неприятельских. Целый день шел дождь; люди и лошади утомились. Едва стало смеркаться, как появившиеся на высотах французские фланкеры предвещали нам приближение свежих войск на подкрепление к неприятелю. Выехала новая батарея, которая сыпала на нас картечью; но Милорадовича тут уже давно не было, граф Орлов был пьян.

– За мной! – закричал он, подернув усом.

За ним было человек шесть лейб-казачьих ординарцев, брат и я; мы пустились с обнаженными саблями за Орловым. Французские фланкеры испугались и бежали; мы их несколько преследовали, но остановились, когда увидали перед собою массу пехоты. Постояв немного под сыпавшейся на нас картечью, мы отступили шагом, не потеряв ни одного человека.

Ночь прекратила дело под Чириковым, в котором мы потеряли, как говорили, до трех тысяч человек ранеными и убитыми. Граф Орлов забрался к самым передовым постам, где сел у огня и задремал, нас же послал сделать рекогносцировку неприятельских ведетов. По возвращении мы легли в грязь подле огня, привязав лошадей к шарфу. Дождь шел во всю ночь. Французы изредка пускали ядра по нашему огню; но мы так утомились, что, несмотря на это, уснули.

На другой день поутру, продолжая отступать к Тарутину, мы проходили через село Вороново, принадлежащее Ростопчину, который велел сжечь свой дом и селение, чтобы неприятель ими не воспользовался. Под Вороновым было тоже сильное ариергардное дело, в котором мне довелось только мало участвовать.

Вскоре после того графа Орлова-Денисова сменили в командовании ариергардной кавалерией и начальником оной сделали генерал-майора Корфа, человека толстого, как говорили, умного, доброго, но совсем не военного и застенчивого в огне. Мы к нему явились. При нем состоял квартирмейстерской части капитан Шуберт, умный и ученый, но гордый, неприятный человек и в полной мере немец. Он сначала хотел забрать нас в свою команду, но мы ему не сдались и находились без посреднического начальства лично при Корфе. Мы обрадовались, встретив тут дядю своего, генерал-майора Николая Александровича Саблукова, который, снова вступив в службу из отставки, состоял при Корфе без всякой прямой должности. Приятно было увидеть человека, близкого нам по родственным связям и по сердцу своему всегда готового на всякую помощь.

Ариергард расположился в четырех или шести верстах не доходя села Тарутина, при котором вся армия стояла уже на позиции.

Неприятель показался и атаковал наш ариергард, коего все войска были в действии, причем произошло жаркое дело. Конница наша несколько раз ходила в атаку, и мы ни на шаг назад не подались. В сем сражении под селением Гремячевым (называемом также Корсаковым) мы потеряли, может быть, до 3 тысяч человек. Французы атаковали нас так настойчиво потому, что не знали о нашем намерении остановиться со всеми силами на Калужской дороге и упорно защищаться на избранной при селе Тарутине позиции. Так как у Неаполитанского короля был только авангард, то он не решился атаковать нас на другой день и расположился в виду нашем за оврагом. Войска наши также остались на своем месте, посылая сильные разъезды во все стороны и расставив около себя частые казачьи посты. Корф занял свою квартиру в селе Тарутине.

Обширное село Тарутино лежит при реке Наре и принадлежит князю Голицыну. В этом селе расположилась сперва главная квартира; когда же ариергард наш к оному подошел, то Кутузов перевел свою квартиру в деревню Леташевку, лежащую верстах в двух или трех подалее на большой же Калужской дороге; но как селение сие было недостаточно для помещения главной квартиры, то заняли еще другое селение, тоже Леташевку, лежащее на версту в стороне от большой дороги. Там была большая мыза, на которой стояли генерал Ермолов и многие другие. Позади Тарутина были высоты, на которых армия наша расположилась в несколько линий. Впоследствии времени тяжелую конницу поставили на тесных квартирах по окрестным селениям. Хотя позиция наша была выгодная, но мы не могли бы удержать ее против всех французских сил, потому что полки наши были очень слабы…

Французский генерал, приезжавший для переговоров о перемирии, выставлял Кутузову выгоды, которые могли произойти для России от заключения мира. Кутузов прикинулся слабым, дряхлым стариком. Говорят, что он даже плакал.

– Видите, – сказал он посланному, – мои слезы; донесите о том императору вашему. Скажите ему, что мое желание согласно с желанием всей России. Всего ожидаю от милости Наполеона и надеюсь ему быть обязанным спокойствием несчастного моего отечества…

Предположения о мирных условиях были посланы в Петербург с курьером, но курьеру приказано было попасться в руки неприятелю, и Наполеон уверился в мирных расположениях Кутузова. Между тем через Ярославль был послан другой курьер к государю с просьбой не соглашаться ни на какие условия.

Французы стояли перед нами в бездействии и ожидали ежедневно ответа о мире. Между тем Кутузов мало показывался, много спал и ничем не занимался. Никто не знал причины нашего бездействия; носились слухи о мире, и в армии был всеобщий ропот против главнокомандующего.

Во время сего бездействия, продолжавшегося целый месяц, французы потеряли значительное количество людей на фуражировках. Партизаны наши присылали много пленных; других ловили крестьяне, которые вооружились и толпами нападали на неприятельских фуражиров. Не проходило дня, чтобы их сотнями не приводили в главную квартиру. Поселяне не просили себе другой награды, как ружей и пороху, что им и выдавали из числа взятого ими неприятельского оружия. В иных селениях крестьяне составляли сами ополчение и подчинялись раненым солдатам, которых подымали с поля сражения. Они устроили между собой и конницу, выставляли аванпосты, посылали разъезды, учреждали условленные знаки для тревоги. После таких мер в неприятельской армии оказалась большая нужда в продовольствии.

Французы стали употреблять в пищу своих лошадей; те же, которые оставались, были так слабы что, когда казаки подъезжали к их передовой цепи, то неприятельские всадники, занимавшие форпосты, спрыгивали с седла и бежали назад, оставляя лошадей на месте неподвижными. От недостатков проявились у них между людьми заразительные болезни. Французские мародеры приходили даже в Тверскую губернию и там были побиваемы крестьянами, которые, как тогда рассказывали, остервенились до такой степени, что прикалывали своих собственных слабых и раненых товарищей, дабы не затруднять себя ими или чтобы они не попались живыми в руки неприятелю. Некоторым из крестьян выдавались Георгиевские кресты. Всего более отличались поселяне Ельнинского и Юхновского уездов Смоленской губернии, которые под начальством капитана-исправника причинили много вреда неприятелю.

В числе партизан были, кроме Фигнера, Дорохов и Михайла Орлов. Первый из них с Лейб-драгунским полком разбил наголову французских гвардейских драгун и на большой Можайской дороге захватил неприятельские обозы, шедшие в Москву. Михайла Орлов был послан с маленьким отрядом к Верее, которую он взял приступом, за что получил Георгиевский крест и был произведен из поручиков прямо в ротмистры.

Пока неприятель, таким образом, изнемогал, наша армия поправлялась. Продовольствие у нас было хорошее. Розданы были людям полушубки, пожертвованные для нижних чинов из разных внутренних губерний, так что мы не опасались зимней кампании. Конница наша была исправна. Каждый день приходило из Калуги для пополнения убыли в полках по 500, по 1000 и даже по 2000 человек, большей частью рекрут. Войска наши отдохнули и несколько укомплектовались, так что при выступлении из Тарутинского лагеря у нас было под ружьем 90 000 регулярного войска. Численностью, однако же, мы были еще гораздо слабее французов, и нам нельзя было рисковать генеральным сражением; но можно было надеяться на успехи зимней кампании в холода и морозы, которых неприятель не мог выдержать.

Тарутинский лагерь наш похож был на обширное местечко. Шалаши выстроены были хорошие, и много из них обратились в землянки. У иных офицеров стояли даже избы в лагере; но от сего пострадало село Тарутино, которое все почти разобрали на постройки и топливо. На реке завелись бани, по лагерю ходили сбитенщики, приехавшие из Калуги, а на большой дороге был базар, где постоянно собиралось до тысячи человек нижних чинов, которые продавали сапоги и разные вещи своего изделия. Лагерь был очень оживлен. По вечерам во всех концах слышны были музыка и песенники, которые умолкали только с пробитием зари. Ночью обширный стан наш освещался множеством бивуачных огней, как бы звезд, отражающихся в пространном озере.

Под Тарутиным расстреляли несколько солдат наших, пойманных на воровстве; говорили, и одного офицера, который от самой Вильны шел с отрядом мародеров, собравшихся из разных полков. Он дошел таким образом до Тарутина, пробираясь стороной и проселками, помимо большой дороги, и на пути своем ограблял помещиков и крестьян. Говорили также, что будут расстреливать офицера лейб-гвардии Литовского полка по имени Сиона. Отец его француз и занимает какое-то место в пажеском или кадетском корпусе. Сын будто изобличен был в передаче известий неприятелю. Не знаю обстоятельно этого дела, о котором много и долго говорили. Потом сказывали, что Сион исчез, а гораздо позже, что он был прощен. Другие же говорили, что Сион вовсе не был изменником. До того времени бывали частые пожары в нашем лагере и окрестных селениях, и слух носился, будто этими знаками передавались вести неприятелю.

К нам в авангард командировали квартирмейстерской части прапорщика или подпоручика Льва Алексеевича Перовского 1-го, побочного сына графа Алексея Кирилловича Разумовского, бывшего ученика моего в училище в Петербурге; человек умный и со сведениями, но неприятный в обхождении.

В службе квартирмейстерских офицеров ариергарда происходила неурядица. Нас было пятеро и без начальника, почему прислали к нам полковника квартирмейстерской части Павла Петровича Черкасова. Наружность сего человека умная и порядочная чертами лица: он был похож на изображения Фемистокла. Первые приемы его были приятные, и разговор занимательный; но, по ближайшем знакомстве с ним, он оказывался низких и подлых свойств, злым, скупым, пьяным, бестолковым педантом и трусом. Не менее того пороки и недостатки сего человека не лишили его расположения Милорадовича, который, по глупости и необразованности своей, легко привязывался к пресмыкающейся перед ним личности. Черкасов оставался во время всего похода при Милорадовиче, который любил и отличал его, тогда как Раевский и Ермолов, видевшие его пьяным или уклоняющимся от ядер, бесщадно бранили его. Черкасов был прежде преподавателем в кадетском корпусе. Нельзя сказать, чтобы он не имел познаний; но, дослужившись до чина полковника, он был без всякой опытности и не умел обращаться с благородными офицерами. Как его мало знали, то он сначала понравился нам, и мы были рады ему; но когда начались военные действия, то он весь обнаружился. Презрение было первое чувство, которое он к себе вселил трусостью; впоследствии он совершенно растерялся и, казалось, даже несколько в уме помешался.

Главнокомандующий, находя, что уже настало время действовать, решился атаковать врасплох стоявший перед нами французский авангард под командой неаполитанского короля. Предварительно посланы были офицеры квартирмейстерской части лесами и проселочными дорогами для обозрения местоположения в тылу неприятеля, что исполнили сам Толь с поручиком Траскиным и прапорщиком Глазовым. Обстоятельно ознакомившись с путями, они повели ночью две колонны под командой Багговута и Бенингсена лесами. Нападение сие хранилось в большой тайне, и потому запрещено было во время движения говорить, курить трубку, стучать ружьями. К рассвету колонны должны были стянуться у опушки леса, к которому примыкал неприятельский левый фланг. По оплошности французов, не занимавших опушки леса, наши войска остановились в близком от них расстоянии. Милорадовичу приказано было выстроить авангард впереди Тарутина, не атакуя неприятеля, а с тем единственно, чтобы отвлечь внимание его. Гвардия, выступив из своего лагеря, стала в резерве.

На рассвете Бенингсен дал пушечным выстрелом сигнал атаковать левый фланг пребывавшего еще во сне неприятеля. Французы были раздеты. Пока они одевались, Бенингсен и Багговут открыли сильную канонаду по неприятелю и, выступив с пехотой из леса, захватили 20 орудий, которые стояли на позиции. Французы, несколько оправившись, отступили своим левым флангом и устроили сильную батарею против корпуса Багговута; но она была скоро сбита, причем Багговут убит ядром. Между тем правый фланг неприятеля тронулся, чтобы атаковать Милорадовича, но был отражен несколькими картечными выстрелами. Пока сие происходило, мы увидели в тылу французов Орлова-Денисова, атакующего их казаками. Атака была блистательная: казаки опрокинули неприятельских кирасир и причинили значительный урон им. Французы стали отступать бегом; мы их сильно преследовали верст десять, и, наконец, они исчезли, потеряв большое число орудий и много людей убитыми, в числе последних и генерала Ферье.

Войска наши возвратились в Тарутинский лагерь с песнями и музыкой. Аванпосты наши остались на том месте, где неприятель скрылся, Милорадович снова занял свою квартиру в селении Тарутине. Сражение сие получило название по речке Чернышке, на которой оно происходило; называют его также Тарутинским.

После этого дела наши гвардейские офицеры пустили насчет Наполеона красное словцо, будто он, выступая из Москвы, сказал о Кутузове: «Ta routine m’a dérouté».

Сражение при реке Чернышке происходило 6 октября, кажется, не в самый ли день взятия Полоцка графом Витгенштейном. В этот день, когда авангардные войска становились на позицию, Черкасову следовало с нами ехать в поле; но так как он за нами не посылал, то мы сами пошли к нему и сказали, что Милорадович садится на лошадь и что пора ехать. Черкасов совсем растерялся. Он бегал по комнате и хватался то за одну вещь, то за другую, вдруг останавливался и прислушивался.

– Господа, – говорил он, – слышите ли вы? выстрелы? а? а? точно, выстрелы и неприятельские.

– Пойдемте, Павел Петрович, – повторили мы ему.

– Сейчас, господа, сию минуту, дайте только собраться; а ты казак, мошенник, мне дурно лошадь оседлал, переседлай ее; не так, не хорошо, сызнова переседлай, перемундштучь Лыску.

Мы внутренне смеялись над ним, тем более что он еще был пьян. По настоятельной просьбе нашей он, наконец, сел верхом, шатался на лошади и всю дорогу бредил; то он к нам приставал, зачем у каждого из нас нет карандаша с бумагой, говоря, что должность нашего офицера во время сражения состоит в том, чтобы рисовать движения войск; он даже хотел нас назад послать, но был уже в таком положении, что не говорил, а лепетал, и мы, понемногу отставая от него, отыскали Милорадовича, при коем и остались; Черкасов же исчез и все время сражения неизвестно где и как время проводил. Для нас стыдно было иметь подобного начальника, которого и посторонние видели в нетрезвом положении. Не менее того, Черкасов был избранником Милорадовича, и по нему можно было судить об избравшем его.

С начала дела я находился при Милорадовиче; через нас перелетело только несколько ядер. Видя, что авангард наш в дело не вступает, я отправился с Перовским вперед для отыскания происшествий, более занимательных. Мы далеко проникли и попались однажды под ружейные выстрелы. В одном месте застали французский фургон и, разбирая его, нашли в нем несколько книг, которые взяли с собой. Мы возвратились ввечеру в то время, как Милорадович вступал с войсками в свой прежний лагерь. На пути видел я тело генерала Ферье, которого французы впоследствии себе выпросили для отдания почести. В ужасном положении был неприятельский лагерь, через который мы ехали. Кроме множества убитых людей, повсюду лежали зарезанные лошади, которыми французы питались. На квартире, занимавшейся неаполитанским королем, я видел ободранную кошку, вероятно, готовившуюся к столу. Везде фургоны, нагруженные вывезенным из Москвы имуществом, оставленные на пути и разграбленные казаками, которые разметали часть вещей по полю. Осталось также много колясок и карет, которыми поживились в Москве начальники французских войск. На поле сражения лежало также несколько убитых женщин; одну из них видел я пораженной пулей в глаз; подле нее лежал раненый поляк. Он был без памяти, но бился и громким голосом ревел.

В сражении под Тарутиным Псковский драгунский полк, опрокинув французских латников, надел неприятельские кирасы, в коих и продолжал бой. В уважение подвигов псковских драгун государь назвал их кирасирами, и они сохранили также во всю войну приобретенные ими французские желтые и белые латы.

Во время дела встретил я одного драгуна, который гнал пред собою русского, сильно порубленного. Раненый кричал и просил пощады от драгуна, но тот не переставал толкать его лошадью и подгонять палашом. Пленный этот был родной брат драгуна, ходил по воле в Москве и вступил в услужение к одному французскому офицеру, за что и не щадил его родной брат, который, после строгого обхождения с ним, отдал его в число военнопленных, собираемых в главную квартиру. Подобие римских нравов!

Между ужасами, виденными мною на поле сражения, я был свидетелем одной зверской сцены, от которой чувство человеческое содрогается. Проезжая по тому месту, где лежали французские кирасиры, я остановился по жалобным воплям одного из них и увидел рослого и стройного латника, лежащего на спине; бок у него был вырван, как бы полуядром, но он был еще в памяти и, мотая руками, вскликивал:

– O Jésus, Marie!

Два драгуна, заметив на нем хорошие сапоги, слезли с лошадей, и один из них стал тащить с него обувь, но так как сапог с ноги не подавался, то другой наступил ногой лежащему на живот и выдавил ему внутренность из раны. Француз ревел, но удерживавший его ногой драгун смеялся и ругал его, а другой стащил сапоги; и оба уехали, высматривая, не будет ли еще добычи около других убитых и раненых.

В другой раз был я свидетелем случая, более утешительного в пользу человечества в такую эпоху, когда всякое сострадание к себе подобным, казалось, исчезло среди наших воинов, разъяренных бедствием отчизны, пожаром Москвы и неистовствами, совершавшимися французами. В предположении, что в лесу, через который отступала французская пехота, могли остаться какие-нибудь заблудившиеся стрелки, Милорадович послал эскадрон драгун для отыскания их. Нашли одного польского егеря, которого драгун хотел вести в Тарутино; но повстречавшийся с ним адъютант Милорадовича или офицер из числа состоявших при нем ординарцев приказал ему убить поляка, чтоб скорее возвратиться к своему полку. Драгун отвел поляка в сторону и, приставив ему палаш к горлу, собирался заколоть его, но не мог решиться и, отведя палаш, стал смотреть пристально на поляка, который, не произнося ни слова, как бы с равнодушием ожидал неизбежной смерти.

– Экой проклятый, – говорил драгун, – не сдается. – Опять приставил палаш к горлу и опять принял его назад, говоря: – Нет, мне видно не убить его.

Драгун крикнул проезжавшего мимо казака:

– Господин казак, – сказал он ему, – убейте поляка; мне велено, да рука не подымается.

Казак хотел показать себя молодцом.

– Кого? – спросил он. – Эту собаку заколоть? Сейчас.

Отъехав шагов на 15, он приложился на поляка дротиком и поскакал на него. Поляк не двигался; казак же, подскакав к своей жертве, поднял пику и, сознавшись, что ему не убить осужденного на смерть, поскакал далее. Затем драгун, разругав пленного, погнал его в Тарутино.

В сем сражении ранили квартирмейстерской части капитана Данилевского, который нечаянным образом наткнулся на пулю; говорили, что у него самого никогда духу не достало бы сунуться в огонь. Данилевский был офицер с некоторыми сведениями, но человек низкой души. Он умел вкрасться в доверенность к князю Волконскому, начав военную службу штабс-капитаном, теперь же полковник Гвардейского генерального штаба и флигель-адъютант. Обхождение он имел неприятное и сделал много неудовольствий офицерам, которые служили под его начальством. Вся его военная служба состояла в письменных занятиях, ему, впрочем, довольно известных.

Из знакомых моих погиб в этот день гвардейской артиллерии поручик Безобразов, большой повеса, но добрый малый. Он накануне прибыл в армию и, не явившись еще в бригаду, поскакал по своей охоте в дело, где был исколот казаками, которые ошибочно приняли его за француза. Безобразова на другой день нашли и привезли; ни одна рана его не была смертельна, но их было так много, что он их не перенес.

Мы еще дня два или три простояли в Тарутине, стараясь открыть неприятеля, который совершенно исчез. В это время приехал в армию какой-то князь Хованский, который, будучи знаком с Милорадовичем, остановился в Тарутине. Милорадович, желая похвастать Тарутинским сражением, в выигрыше коего он почти не был участником, пригласил Хованского объехать поле битвы и по этому случаю приказал всем офицерам своего штаба следовать за ним одетыми в полной форме. Милорадович поехал на то место, где опрокинули французских кирасир; их тут множество лежало. Михайло Андреевич разъезжал по раненым и убитым и хвастался победой пред Хованским, объясняясь плохим французским наречием и переводя сам неудачные объяснения свои на русский язык.

Спускаясь в овраг, мы услышали жалостный стон в стороне; подъехав, увидели человека совершенно голого, лежащего на спине. Лицо его было так обагрено запекшейся кровью, что нельзя было различить ни одной черты; половина лобной кости была сбита, и часть черепа лежала подле головы в виде чаши; тут же лежала и картечь, вероятно, снесшая часть черепа. Глаза страдальца были открыты, но не могли видеть, потому что были залиты кровью. Стоная, он изредка обнаруживал движение в членах. В таком положении раненый провел две морозные ночи, последовавшие за сражением. Его расшевелили и привели в память, расспрашивая на нескольких языках, и он наконец отвечал на польском: жалонер (солдат). Ему предложили выпить водки, что он с радостью принял, и ему влили несколько водки в рот, ибо он почти вовсе не двигался, а только дрожал от холода. Несчастный, хотя и пришел в память, но не видя и не зная нас, ничего не просил и молчал. Молчание это можно было отнести к слабости, но оно могло быть и последствием утвердившегося тогда в войсках убеждения, что раненым суждено умирать на поле сражения, нисколько не рассчитывая на помощь даже своих соотечественников, чему имели бесконечный ряд примеров: ибо солдаты часто видели на поле сражения погибающих от ран товарищей своих, тогда как малейшая помощь могла бы их спасти. Лекарь, бывший с нами, осмотрев раненого, объявил, что можно еще спасти его от смерти, и Милорадович приказал отвезти его в Тарутино. Взвалили поляка на драгунскую лошадь и увезли, после чего я его более не видел. Милорадович, проехав по полю сражения, возвратился в Тарутино.

На другой день после сего объезда, помнится мне, перевели квартиру Милорадовича в село Никольское, версты три вперед, куда перешла часть авангарда, и расположились около селения. Вероятно, что в это время главнокомандующему уже были известны движения неприятеля и выступление его из Москвы. Наполеон намеревался идти по Калужской дороге. В самый день прибытия нашего в Никольское или на другой Милорадович приказал всем квартирмейстерским офицерам авангарда сделать рекогносцировку неприятеля по Московской дороге и ехать как можно далее. Меня отправили с Юнгом, а Перовского с братом Александром.

Проезжая мимо лагеря казаков, мы заехали к Николаю Васильевичу Иловайскому, который тогда командовал полком. (Впоследствии он занимал, во время отсутствия графа Платова, место наказного атамана на Дону.) Отобедав у Иловайского и взяв у него казаков, мы продолжали путь свой далее и проехали за с. Чириково, но никого не видали, встретились только с братом Александром и Перовским и возвратились около полуночи в село Никольское.

Во время отступления от Москвы я случайно познакомился с храбрым полковником Адамом Адамовичем Бистромом, который тогда командовал 33-м егерским полком. Ныне он генерал-майор и командует лейб-гвардии Павловским полком.

При возвращении нашем с рекогносцировки Милорадович уже имел повеление идти чрез Полотняные Заводы к Малоярославцу, ибо неприятель, оставив Москву, бросился со всеми силами на Боровск. Так как находившиеся там казаки не были в состоянии держаться, то до выступления еще Милорадовича напра вили из Тарутинского лагеря к Боровску генерала Дохтурова с 6-м корпусом; но Дохтуров должен был уступить превосходным силам неприятеля и отступал до Малоярославца.

Кутузов, видя, что французская армия двигалась на Калугу, тронулся форсированным маршем со всей армией и быстро пришел к Малому Ярославцу. Некоторые казачьи полки сделали сей поход на полных рысях. И в самом деле, если бы мы не поспешили защитить Малоярославца, то французы заняли бы Калугу и расположились бы на зиму в южных губерниях. В Малоярославце произошло сильное сражение, в котором отличился А. П. Ермолов своей храбростью и распоряжениями.

Я не участвовал в сем сражении, чему виной был Черкасов, который, желая подслужиться Милорадовичу, послал меня из Никольского тотчас после возвращения моего с рекогносцировки, ночью же, на Полотняные Заводы, а оттуда далее, для занятия квартиры генералу до прибытия туда еще главной квартиры. Когда Милорадович прибыл с Черкасовым и мы заняли квартиры свои, то первый поехал в дело, а второй неизвестно куда, приказав мне оставаться в селении и дожидаться его; но он возвратился только на другой день поутру, когда все уже было кончено.

Битва под Малоярославцем продолжалась во всю ночь. Город четырнадцать раз переходил из наших рук в руки неприятеля. Потеря была с обеих сторон очень велика; но французы, видя, что вся наша армия была в готовности вступить в бой, бросились вправо, ближе к Можайской дороге на Медынь, где авангард их был разбит с потерей 30 орудий. Цель Кутузова состояла в том, чтобы заставить неприятеля отступить по большой Смоленской дороге, где все было выжжено, разорено и где не было никаких средств к продовольствию. Авангард под начальством Милорадовича должен был идти проселком, в значительном расстоянии от большой дороги, и, равняясь с неприятелями, не вступать в общее сражение, а стараться отрезывать неприятельские корпуса, замыкающие их шествие. Главная армия наша должна была идти также проселком в большом расстоянии от Смоленской дороги и, в случае нужды, поддерживать авангард. Вследствие таких распоряжений неприятель неминуемо должен был прийти в окончательное расстройство и бессилие от недостатка в продовольствии и в квартирах, тогда как наши войска, следуя стороной помимо большой дороги, не подвергались сим недостаткам.

Для умножения бедствия французов главнокомандующий приказал Платову следовать за ними со всеми казаками по большой дороге и не давать им отдыха на ночлегах. Отряды казаков часто заезжали вперед неприятеля, уничтожая переправы и мостики, дабы затруднить его шествие. Множество казаков, рассыпавшихся по всем селениям, в стороне лежащим, вместе с вооруженными крестьянами истребляли усталых французов и тех, которые удалялись от большой дороги для отыскания жизненных припасов. Таким образом проводили французскую армию до города Красного. В сем отступлении неприятель потерял несметное множество народа.

Не помню, которого числа октября месяца французы выступили из Москвы. Они оставили в древней столице нашей памятники своего варварства. Кремль во многих местах был взорван генерал-инженером Шаслу (Chasseloup) по приказанию Наполеона. Император французов хотел также подорвать колокольню Ивана Великого, но взрыв не удался, а разрушил подле стоявшую церковь, башня же Ивана Великого дала только в нескольких местах трещины. Церкви в Москве были осквернены обращением их в конюшни, магазины и госпитали, и среди них валялись конские и человеческие трупы. Большая часть домов была сожжена или разграблена. Говорили, что из 30 тысяч домов, находившихся в Москве до пожара, осталось после оного только 900. Все Замоскворечье и Арбат сгорели дотла. Когда я посетил Москву в 1813 году, то часто случалось мне ехать среди города через пустыри, заваленные кирпичом и камнями, из груд коих торчали одни трубы. По выступлении неприятеля из Москвы полиция наша немедленно заняла город и стала приводить его в порядок, зарывая мертвые тела, оставшиеся на улицах и в домах и водворяя возвращавшихся обывателей в свои дома. Через два или три месяца после французов народу в городе было уже много, а на другой год строились уже дома и весь Гостиный двор заново.

В то самое время как французы выступали из Москвы, Винцингероде стоял с отрядом около Клина на Петербургской дороге. Услышав об отступлении неприятеля, он поспешил со своим отрядом в столицу и, удалясь с адъютантом своим от войск, был захвачен в плен неприятельским караулом, остававшимся еще в городе. Его выручили казаки уже около Борисова.

На другой день после сражения под Малоярославцем авангард наш продолжал движение свое и открыл неприятельский авангард по направлению к Медыни, около селения Алексеева, где мы издали видели неаполитанского короля Мюрата, объезжавшего свои войска. Канонада продолжалась с час, после чего неприятель исчез, потянувшись к Можайской дороге. Мы двигались левым флангом, держась на одной высоте с неприятелем, но в таком от него расстоянии, что его не было видно, и к ночи остановились верстах в четырех или пяти не доходя с. Царева Займища, что на большой Смоленской дороге.

После генерала Багговута, убитого под Тарутиным, начальство над командуемым им 2-м корпусом было поручено принцу Евгению Виртембергскому, молодому человеку, отважному и храброму. Его поставили вблизи большой дороги в то самое время, как неприятельский ариергард отступал в большом беспорядке. Преследуемые одними казаками, французы были в таком смятении, что побросали много орудий, фургонов, экипажей, вывезенных из Москвы, и большое количество раненых. Они ночью бежали толпой, сбрасывая, в облегчение себе, амуницию и оружие. При всем этом корпус, составлявший их ариергард, кажется, под командой маршала Нея, спасся, тогда как ему следовало тут погибнуть.

Спасением же своим Ней обязан Милорадовичу, который предпочитал спокойствие свое боевым трудам. Он даже запретил Евгению Виртембергскому, вопреки просьб сего последнего, атаковать неприятеля и удовольствовался советом Черкасова, который в ту ночь был так пьян, что едва на ногах держался и умолял Милорадовича не вступать в дело. Граф Платов, однако же, дрался с французами ночью и нанес им значительный урон. На другой день, когда мы вышли на большую дорогу, то нашли ее во всю ширину и на расстоянии нескольких верст в длину заваленной брошенными орудиями, фургонами и экипажами. Убитых и раненых лежало множество, казаков же между ними я ни одного не видал.

Крестьяне участвовали в сем поражении, после которого они удалились в свои дома и к утру явились с лошадьми, упряжью и женами. Я видел, как они, заложив четверню своих лошадей в длинный французский фургон, посадили на них мальчиков форейторами, а жен и ребятишек, даже грудных, в фургон, и поехали с восклицаниями, давя раненых и убитых. Они забирали с собой сколько можно было, ружей, пистолетов, пороху и кафтанов, которые сдирали с живых и мертвых. Радость сияла на всех лицах. Обстоятельства переменились, и мы начинали торжествовать.

Следующий переход был по большой дороге до селения Воронцово, оттуда снова свернули в проселочные дороги и около Вязьмы вышли опять на большую Смоленскую дорогу. Главнокомандующий намеревался отрезать корпус маршала Нея, составлявший ариергард французов, и для того армия наша поспешила предупредить его в Вязьме. Милорадович должен был первый выйти на большую дорогу и отрезать неприятельский ариергард; но это ему не удалось: французы пробились сквозь нашу конницу, занявшую было дорогу, и прошли в Вязьму, защищаясь против всего нашего авангарда. Фланг французов, обращенный к нашей армии, был закрыт удобной для них местностью, и они выбрались из сего тесного положения, потеряв, однако же, много людей, орудий и обоза.

Авангард наш занял Вязьму ночью. Сражались по улицам, причем принц Евгений храбро ударил в штыки, лично находясь впереди колонны. Победа эта, однако же, немало стоила нам людей. Весь город был в пламени, и французы, спасавшиеся на колокольнях и в домах, стреляли по нашим из окон. Потеря неприятеля в сем случае была огромная; мы захватили в плен большое количество раненых и много штаб– и обер-офицеров.

Не зная, что под Вязьмой будет дело, я с товарищами было отстал от Милорадовича. Услышав пальбу, мы поскакали на звук и дым, но Милорадович уже пропустил неприятеля, которого только теснил к городу; к нам же изредка только залетали ядра. Тут нашли мы исчезавшего несколько времени нашего полковника Черкасова, но уже протрезвившегося; он увивался около Милорадовича и рассказывал всем, как его лошадь убило ядром. Не надобно, однако же, думать, чтобы Лыска его была под ним убита; совсем нет. Он и кончины ее не видал. В то время как казак вел Черкасову лошадь с заводными лошадьми Милорадовича, какое-то заблудшееся ядро, попав Лыске в живот, порешило ее существование.

На предпоследнем переходе к Вязьме встретился я с личностью, которую не полагал найти в армии, а именно с князем Александром Петровичем Урусовым, родным племянником нашего старого и ныне покойного князя Александра Васильевича. Он был без образования и особенных дарований, уволен в 1807 году в чине майора из военной службы за корыстолюбие и в 1808 или 1809 году женился в Москве на красавице, дочери вице-адмирала Пустошкина. Этому князю Урусову как-то удалось в 1812 году опять вступить в службу, и его назначили шефом Копорского пехотного полка. Впоследствии он некоторое время командовал 10-й или 11-й пехотной дивизией и получил даже Анну 1-й степени. При возобновлении нашего знакомства мы остались ему еще обязанными в том, что он выпросил у своего дивизионного начальника прощение нашим людям, которых взяли под караул за намерение поживиться крестьянским хомутом из избы, в которой не было хозяев.

По занятии Вязьмы главная квартира Милорадовича расположилась в городе. Так как у меня расковалась лошадь, а в городе не было кузницы, то я отпросился в Харьковский драгунский полк к Юзефовичу, чтобы подковать лошадь. Было уже около 11 часов вечера. Я с трудом нашел Юзефовича, который стоял с полком за городом на биваках. Он принял меня необыкновенно приветливо и пригласил остаться ночевать с ним в шалаше, на что я согласился. На другой день рано поутру я хотел ехать назад к своему месту, но Юзефович, не зная, что Милорадович пойдет до Дорогобужа по большой дороге, уговорил меня следовать с его полком, уверяя, что весь авангард за ним пойдет проселком влево. Я согласился с ним идти и оттого прибыл к своему месту только в Дорогобуже.

С Юзефовичем следовал какой-то француз по имени Денасс (De Nass), считавшийся в нашей службе капитаном по армии. Он, конечно, принадлежал к числу праздношатавшихся офицеров, которые таскались от одного места к другому, не имея настоящих обязанностей. Денасс был человек ловкий и дерзкий. Думаю, что подобного ему грабителя во всей армии не было. Он не пропускал ни одной мызы, чтобы с нее чего-нибудь не увезти, и в сем отношении отчасти был под пару Юзефовичу. Впрочем, Денасс был великий лгун, фанфарон и, в сущности, пустой человек. Он из ничего составил себе целый обоз. Была у него славная коляска, набитая разными награбленными книгами и посудой; в услуге он имел французских пленных солдат и людей всякого народа, которые каждый день переменялись или уходили; с ним также были собаки, и в числе их старая моська, которую он называл Дарю и особенно любил. Денасс был весь в ревматизмах и надевал трое рейтуз, из которых одни были на вате, другие на меху, а третьи подбиты клеенкой; на голове носил он огромную теплую фуражку, а сверх оной еще башлык на вате. Кроме фуфаек надевал он на плечи два сюртука и сверх всего еще теплую шинель и шубу; шея же повязана платком; ноги, разумеется, были у него в теплых сапогах, а уши заткнуты хлопчатой бумагой. Денасс оставался в Москве, в то время как французы заняли город. При оставлении нами Москвы Милорадович договорился с неприятелем, чтобы не брали в плен тех из русских офицеров, которые в течение 24 часов со времени вступления неприятеля в столицу в ней бы оставались. Невзирая на это условие, французы многих захватили, но Денасса не тронули, хотя и подозревали, что он француз; но он отделался тем, что назвал себя Назовым: в противном случае его бы расстреляли, как эмигранта. В сущности, от того произошло бы, может быть, более добра, чем зла; но судьбе угодно было оставить его в живых.

Юзефович, уходя с полком, просил меня остаться с Денассом несколько времени. На ночлеге он, не знаю от чего, промедлил. После полудни уже велел он заложить бричку свою и, наложив в ней много подушек, сел, укутавшись. Таким образом, мы тронулись в поход довольно поздно; с нами было два драгуна, из коих одного, Попова, Денасс по незнанию языка называл Паапу. Денассу положили на колени женское седло, которое он где-то заграбил. Сам он держался одной рукой за рожок седла, а другой держал на седле свою моську Дарю. Объехав город, мы продолжали путь свой и вышли на настоящую дорогу, когда уже смерклось. Ночь была темная, и Денасс стал бояться. Он поминутно перещупывал свои вещи и спрашивал у Попова, который сзади ехал, тут ли он. Осязав вещь, о которой думал, он говорил:

– Паапу, скажи, что это сапоги?

– Сапоги, ваше благородие, – отвечал Попов, не видев.

– Хорошо, Паапу; скажи, что это книг моя, которая надобно взял на мызу?

– Книги, ваше благородье.

– Паапу, скажи, что это женщина седло?

– Как, ваше благородие, женщина седло?

– Да, дурак, женщина седло; не знаешь, скотин, такой больша палка у него?

– А, женское седло, ваше благородье.

– Ну, хорошо. – И опять сызнова начинал свои расследования и допросы.

Проехав несколько верст по большой дороге, я увидел впереди большой огонь и, подъехав к оному, нашел несколько драгун, которых Юзефович тут оставил, чтобы сворачивать обозы его в проселок, ибо он с полком на этом месте сам поворотил влево. Денасс отстал было, но чрез четверть часа он нагнал меня с бричкой, коей медленное приближение было издали слышно. Мне надоела возня с этим французом, и потому я не остановил брички его, которая мимо меня проехала по большой дороге; но драгун его Попов, подбежав к огню и узнав, что надобно свернуть налево, доложил о том Денассу, который сперва велел остановить свою повозку и, несколько постояв в раздумье, приказал поворотить ее назад.

Кучер, при повороте повозки, в темноте наехал на камень, и я имел удовольствие видеть, как бричка опрокинулась, и Денасс из нее вывалился: все снасти, его укрывавшие, накрыли его; зазвенела посуда, завизжала моська, и заревел Денасс, которого отрыли из-под шубы и посадили опять в повозку; но старая моська его с испугу бежала и с тех пор, как я после узнал, более не являлась. Грешен, – я порадовался случившемуся с Денассом, который мне очень надоедал. Я со стороны видел паденье его и более не подъезжал к нему, а, проехав ночью проселком верст восемь, прибыл к селенью, где Юзефович расположился на ночлеге. Я рассказал ему о случившемся с Денассом происшествии, о котором он, казалось, также не сожалел. Денасс присоединился к нему только спустя три дня.

К тому времени составлен был под начальством Корфа особый кавалерийский отряд, в состав коего поступил с полком своим Юзефович.

В бригаде с Харьковским драгунским полком находился Киевский драгунский, которого шефом был полковник Эммануель. Корф шел с сим отрядом в стороне от большой дороги, где селенья потерпели менее разоренья, чем лежавшие на большой дороге. С Корфом находился неразлучный спутник, дядя мой Николай Александрович Саблуков, который удивился, встретив меня в сем отряде, и пожурил меня за отлучку от моего места; но тогда делать было нечего, и я должен был дойти с Юзефовичем до Дорогобужа.

Мы вышли на большую дорогу верстах в 10 или 15 не доходя города у монастыря, в который заехали. Монастырь был совсем разграблен; монахов в нем не было, но он был полон французов, мертвых и умирающих; смрад был ужасный. Большая дорога была также устлана умирающими и трупами умерших французов; повсюду разметаны были брошенные пушки и фургоны без упряжи. Юзефович удерживал меня отобедать, но я не согласился и отправился к своему месту.

По пути в Дорогобуж ехал я мимо бывшего неприятельского лагеря, где кроме орудий и обозов оставалось много больных. Они сидели в шалашах у огня и были похожи на мертвецов. Не будучи в силах двигаться, члены их горели по частям в огне, их согревавшем, и они, наконец, сами погибали в шалашах, загоравшихся от неприсмотра за огнем.

У самой большой дороги стоял шалаш, построенный из прутьев, покрытый соломой и обставленный большими, разумеется, без окладов, образами, которые французы взяли из монастыря для прикрытия себя от непогоды. Подле шалаша горел огонь, а в шалаше было четыре слабых француза. Крестьяне, наезжавшие из окрестностей, грабили лагерь; некоторые из них, заметив образа свои расколонными на дощечки, приговорили служащих в шалаше французов к смерти, но никто не решался наложить на них руки. Подъехал какой-то драгунский офицер, который, заметив раздумье крестьян, спросил их, о чем дело идет?

– А вот, батюшка, – отвечали они, – нечистая сила ограбила образа из нашего монастыря. Мы знаем, что они замучили до смерти монахов, чтобы разведать у них, где деньги лежат. Монастырь был небогатый, и отцы положили головушки свои за Бога и царя; так теперь хотим мы нечистого француза убить, да рука не подымается. Мы слышали от нашего попа, что людей бить не годится; так и не знаем, как к делу приступить.

– Так вы, братцы, и не бейте их, – отвечал офицер, – пускай бездельники сами сгорят живые, а который из шалаша полезет, того палкой по голове, да сперва разденьте их: ведь они грабили и дома, и семьи ваши.

– Как же, батюшка, совсем ограбили.

– Так и не робейте; ну, к делу; валяйте их, братцы; смотри на эту шельму, еще раздеваться не хочет, ну, его хорошенько.

Вмиг французы были догола раздеты, шалаш на них придавлен, обложен соломой и хворостом.

– Зажигайте же, – говорил офицер.

– Слушаем, ваше благородие; царь нам велел офицеров слушаться.

Шалаш запылал. Двое из французов, бывшие еще в состоянии двигаться, стали вылезать из оного, но они были встречены двумя ударами в голову оглоблями, которыми хворост в огне поправляли, и повалились без чувств в пламя; их закрыли дровами, и они погибли с товарищами своими в огне.

Не было пощады для врагов, ознаменовавших всякими неистовствами нашествие свое в нашем отечестве, где ни молодость, ни красота, ни звание, ничего не было ими уважено. Женщины не могли избежать насилия и поругания. Рассказывали, что Фигнер застал однажды в церкви французов, загнавших в нее из окрестных селений баб и девок. Одну двенадцатилетнюю девочку лишали они невинности, пронзая ей детородную часть тесаком; товарищи злодея около стояли и смеялись крику девочки. Все эти французы погибли на месте преступления, ибо Фигнер не велел ни одного из них миловать. В другой раз Фигнер настиг карету, в которой ехал польский офицер; с ним сидели две девицы, родные сестры, обе красавицы, дочери помещика, которого дом разграбили, а самого убили; дочерей же увезли и бесчестили. Фигнер остановил карету, вытащил изверга, который был еще заражен любострастной болезнью. Спутницы его были почти нагие; они плакали и благодарили своего избавителя. Фигнер снабдил их одеждой и возвратил в прежнее их жилище, поляка же привез к крестьянам приговорить его миром к жесточайшему роду смерти. Мужики назначили три дня сряду давать ему по нескольку тысяч плетей и, наконец, зарыть живого в землю, что было исполнено. Уверяют, что происшествие сие истинное. Многим также известно, как французы ругались над нашим духовенством. Им давали приемы рвотного, после чего сосмаливали им попарно бороды вместе.

Достигнув Дорогобужа ввечеру довольно поздно, я заехал погреться на какой-то пустой двор, среди коего горел разложенный огонь. При костре сидел казачий офицер Краснов, внук донского генерала Краснова, который был в течение войны убит. Познакомившись с Красновым, я с ним поужинал и лег спать у огня. Пока мы разговаривали, пришел к нам из избы раненый майор Коронелли, который назвался, помнится мне, Малороссийского гренадерского полка; я его прежде никогда не видал, а был знаком с его братом, который в Петербурге играл в некоторых домах роль шута. Майор был в жалком положении; раненный пулей в грудь, он оставался один, брошенный. Коронелли казался как бы помешанным, может быть, в бреду от горячки; он трудно дышал, говорил скоро, отрывисто и громко; глаза его сверкали, и движения были быстрые. Все эти признаки, были, вероятно, предвестниками скорой смерти. Поевши с нами, он поспешил назад в избу, где растянулся на полу. Более я не видел его. Коронелли рассказывал, что он был захвачен около Москвы в лесу мужиками, которые его приняли за Наполеона и, побив, представили начальству. В самом деле Коронелли родом итальянец, лицом смуглый, нос горбатый, и он дурно по-русски выговаривал.

На другой день рано поутру я нашел Черкасова, который остановился на квартире вместе с артиллерийским полковником Павлом Ивановичем Мерлиным, начальником авангардной артиллерии. Начальником штаба при Милорадовиче состоял в то время полковник Потемкин, человек благородный. Он теперь служит генерал-майором, командует Семеновским полком и любим офицерами. Должность дежурного штаб-офицера в авангарде исправлял майор Дмитрий Павлов, числившийся в одном из русских казачьих полков с медвежьими шапками, набранном в 1812 году из охотников. Павлов не пользовался доброй славой; говорили, что он трус и грабитель. Не знаю, куда он девался после дел под Красным; говорили, что его за что-то выключили из службы. Начальник артиллерии, полковник Мерлин, был крив и неопрятной наружности; его вообще не любили; он находился в большой дружбе с Черкасовым, кормил его и жил с ним вместе. За дружбу сию требовал он от Черкасова, чтобы наши офицеры употреблялись по его поручениям, и Черкасов посылал нас, когда Мерлину было угодно.

Адъютантами у Милорадовича были: лейб-гвардии Гусарского полка ротмистр Паскевич, человек несносный своей гордостью, впрочем, совершенно пустой и без дальнего образования. Глинка, хохол и вроде земляка своего генерала; он довольно известен своими сочинениями, в которых льстит Милорадовичу. Черниговского драгунского полка штабс-капитан Булгаков, человек ограниченный. Штаб, или дежурство, у Милорадовича был многочисленный и наполнен большей частью пустым и праздным народом. Кроме сих состояло еще при Милорадовиче много офицеров на ординарцах, в числе коих находились конногвардейский князь Андрей Голицын и квартирмейстерской части бывший товарищ мой Ермолов (кажется, Михайла). Оба они ничего не делали, а ездили только занимать квартиры; не менее того их за каждое дело награждали. Ермолов забыл прежнее наше товарищество, и, когда я был болен, без лошади и без денег, ему на ум не пришло меня навестить. Однажды я к нему зашел, но видя, что он тяготится моим присутствием, я с тех пор более с ним не знался.

Прибыв в Дорогобуж, я узнал, что брат Александр был откомандирован в отряд с генерал-майором Юрковским, шефом Елисаветградского гусарского полка.

Из Дорогобужа авангард пошел опять проселком влево. Цель главнокомандующего была предупредить неприятеля при городе Красном и отрезать ему там путь к отступлению.

Милорадович со 2-м и 4-м корпусами шел между большой армией и неприятелем и наблюдал за ним, тогда как партизаны наши тревожили его, перехватывая у него фуражиров, отсталых, орудия и обозы.

Армия наша заняла уже г. Красный, когда последние французские корпуса стали выступать из Смоленска. Корпус маршала Нея всех более пострадал, наткнувшись на всю нашу армию на большой дороге. Невзирая на сие, он храбро наступал, потому что ему для спасения оставалось только пробиваться сквозь наши силы. Французы отчаянно лезли на наши батареи, но были разбиты, рассыпаны и преследуемы нашей конницей, которую они, однако же, еще несколько удерживали. Сам Ней спасся, бросившись в сторону, и с ним ушло тысяч до двух людей из всего его корпуса. Другие неприятельские корпуса имели такую же участь, но меньше потеряли, впрочем, оставили в наших руках все свои обозы и артиллерию. Казна Наполеона была также отбита, и из нее многие поживились. Говорили, что в иных полках делили золото фуражками, и солдаты продавали горсти серебра и золота за красные ассигнации.

Красненские дела продолжались три дня. Отряды наши, находившиеся ближе к Смоленску, извещали главнокомандующего о прибытии неприятеля, и тогда войска наши становились под ружье, орудия заряжались картечью, и бой начинался с уверенностью в победе. Из Смоленска тянулось также несчетное множество отсталых, раненых и больных французов, на которых не обращали внимания, а только раздевали их догола, и они умирали от холода или голода перед нашими линиями. Под Бородиным лежало множество трупов, но на небольшом протяжении под Красным их было не менее; однако они занимали большое пространство.

Из селения Уварова, где мы находились, Черкасов приказал мне ехать в г. Красный с бумагой и каким-то изустным поручением к принцу Евгению Виртембергскому. Лошадь моя была так изнурена, что с места не двигалась; к тому же была без подков.

Отговариваться не следовало, и я отправился пешком в темную и холодную ночь через бывшее поле сражения. Везде горели огни, при иных стояли наши войска, у других ночевали вооруженные французы, отставшие от своих полков. Я долго блуждал, однако пришел в г. Красный пешком, переправляясь через неглубокую речку вброд и проваливаясь сквозь слабый лед оной. Отыскав квартиру принца Евгения, которого застал за ужином, я передал ему поручение свое. Он приглашал меня отужинать, но я не остался, потому что должен был спешить обратно с ответом. Назад шел я по тому же полю сражения, без дороги, натыкаясь и падая в темноте на трупы. Однако я добрался до селения Уварова и доложил генералу об исполнении поручения.

В ту же ночь я отпросился навестить брата Александра, который был болен и которого я давно не видал. Лошадь моя отдохнула, и я отправился верхом, взяв с собою слугу брата Михайлы, Петра, оставшегося с нами, когда мы из Москвы отправили раненого Михайлу. Проехав верст пять между убитыми, я прибыл в большое селение, где стоял генерал-майор Юрковский. Все было тихо, потому что все спали. Долго и безуспешно отыскивал я брата; во всех избах, куда я входил, храпели; просыпавшиеся же встречали меня бранью, повторяя:

– Запри дверь – холодно.

Не допытавшись ни от кого о брате, я подошел к огню, горевшему среди улицы, собираясь тут дожидаться рассвета. Около огня лежало несколько мертвых французов; один только стоял и грелся; он был высокого роста, в кирасирской каске и почти совсем нагой; на лице его выражались страдание и болезнь. Он просил у меня хлеба, и я променял ему кусок хлеба, который был со мною в запасе, на каску, дав ему в придачу свой карманный платок, которым он повязал себе голову. Мне хотелось сохранить эту каску для украшения оной по окончании войны стены своего будущего, еще неведомого жилища. Француз с жадностью бросился на хлеб и вмиг пожрал его.

Тут на беду его вышел из соседственной избы Мариупольского гусарского полка майор Лисаневич, который не мог уснуть в избе и от бессонницы пришел погреться у огня. Кирасир, приметивший его, как видно было, еще днем, просил у него позволения войти в избу. Лисаневич приказал ему молчать и, как тот не переставал просить, то Лисаневич, крикнув вестового, приказал ему отделаться от француза. Вестовой толкнул его; обессиленный кирасир повалился и, ударившись затылком о камень, захрапел и более не вставал. Лисаневич указал мне избу, в которой брат находился; я пошел туда и, отворив дверь, нашел ее полную спящим народом. Смрад был нестерпимый. Влево у дверей под скамьей умирал в судорогах от горячки русский драгун. Хозяйка в доме еще оставалась; она держала на руках грудного ребенка, которого крики, смешанные со стоном и храпением страждущих и спящих, наводили уныние. Лучина томно догорала, иногда вспыхивая и освещая грустную картину сию.

Войдя в избу, я громким голосом спросил:

– Муравьев, ты здесь?

Из угла отозвался мне братнин голос:

– Что тебе надобно?

– Я брат твой Николай, приехал тебя навестить, услышав, что ты болен.

– Спасибо, брат, – отвечал Александр, – я в дурном положении.

Пробираясь к нему, я наступил на ногу одному французу, который закричал:

– Ah, Jesus, Marie!

Я отскочил и наступил на другого, который также закричал.

– Что за горе, – закричал я брату, – к тебе подойти нельзя!

– Нельзя, Николай, тесно; первый, на которого ты наступил – французский капитан, которому вчера пятку оторвало ядром, и ты, верно, ему на больное место наступил; второй тоже раненый француз, и как они добрые ребята, то я их пригласил ночевать в эту избу. Мне самому нельзя вытянуть ног за теснотой; все раненые и больные, а подле меня лежат писари Юрковского, которые ужасно воняют. К тому же крик ребенка, который мне спать не дает.

Драгун вскоре умер, и его вытащили на улицу; другие потеснились. Я лег, закурил трубку и стал с братом разговаривать.

Свыклись мы в 1812 году с подобными зрелищами. Александр сказал мне, что он участвовал во всех красненских делах с отрядом генерала Юрковского, но что он перемогал себя, потому что был очень болен, а теперь так ослаб, что принужден проситься в отпуск в Москву для излечения болезни. Ноги его, как и у меня, были в ужасном положении и покрыты цинготными язвами. Во все сие время он был без слуги, потому что человек его оставался со мною. Я дал брату свою кирасирскую каску, чтобы он ее домой довез, но он ее дорогой потерял. На рассвете я простился с братом и надолго. Мне нечем было ему помочь, ибо мы оба были без денег. Он мне дал кусок сукна, из которого я с помощью казака сшил себе шаровары и башлык. Я оставил у брата приехавшего со мною мальчика Петра. Пожелав друг другу счастья, мы расстались.

Рано поутру я возвратился в село Уварово и был вскоре послан с каким-то приказанием к генералу Иевличу, шефу Белостокского пехотного полка. Иевлич стоял с двумя полками под ружьем на большой дороге в ожидании неприятеля; но неприятельских отрядов из Смоленска более не показывалось, ибо все французские корпуса накануне еще оставили город; тянулись только во множестве слабые люди, которые валились и умирали от голода или холода. Бригада, которой командовал Иевлич, не была тоже в блистательном виде: она состояла из четырех или пяти сот человек, оборванных и голодных людей. По исполнении своего поручения я возвратился в село Уварово, где отдохнул, лежа у огня на улице.

Упомяну здесь еще об ужасном зрелище, которого я был свидетелем в с. Уварове. Подле избы дежурного штаб-офицера майора Павлова положено было человек 20 раненых и слабых французов. Двор избы был разобран на дрова, и пленные лежали в сенях у самых дверей. Они теснились к избе, и всякий раз, как дверь отпиралась, она ударяла кого-нибудь из них; когда же они слишком близко жались к двери, то часовой разгонял их, ударяя прикладом в толпу. Раны их не были перевязаны, и сочившаяся из них кровь замерзала на теле. Каждый мимо идущий солдат топтал и раздевал их, отдирая рубаху от раны, так что они, наконец, остались почти совсем нагие. Скоро прекратилось между ними всякое движение: иные замерзли, другие были убиты; из кучи изредка только слышно было стенание. Близ избы была яма, в которой лежала давно издохшая лошадь с выгнившей уже внутренностью. К сей падали прилипло несколько мертвых, совершенно голых французов, которые влезли в яму, как видно было, грызли лошадь и не имели после силы оттуда выбраться. Не менее того, около сей добычи толпились другие французы, которые также валились в яму и с жадностью раздирали зубами протухшие кишки лошади. Не имея силы вылезть из ямы, они оставались в ней и несли участь товарищей. Яма, наконец, закишела людьми, которые между собою дрались за кусок падали и, наевшись, засыпали вечным сном.

Всех ужаснее было следующее зрелище. Я шел мимо большого сарая, который был без крышки, и услышал из него крик, жалобы, стон и брань на всех европейских языках. Заглянув в сарай, я увидел толпу неперевязанных раненых, лежавших один на другом. Один лез через другого, и из сей кучи торчали обесчлененные руки и ноги, на которые наступали; придавленные кричали, ругались, но получали толчки от тех, которые еще в силах были двигаться. На часах стояли два московских ратника, которые прехладнокровно били прикладами по головам тех из несчастных, которые, желая выпросить себе хлеба у прохожих, приползали к дверям и высовывали головы. Когда я остановился у входа, то пленные, увидев меня, перестали ругаться и обратились ко мне, прося хлеба. Я бросил им две или три горсти сухарей, которые нам только что выдали. Нельзя описать того, что произошло в сарае: мертвые двигались с живыми в общей перетасовке; иногда они исчезали, иногда показывались обращенными вверх ногами.

В средине шевелившейся тесноты приметил я одного француза, сидящего, руки сложа, в рубище, но с кивером на голове. Нога его была оторвана, через нее также лазили, но он терпел и молчал; ему ни одного сухарика не досталось. Страдалец на меня пристально смотрел, и я спросил его, зачем он не добывал своей доли сухарей; он кивнул мне головой в знак благодарности и сказал:

– Monsieur, je suis officier; quand les inalheureux auront mange, et qu’il restera quelque chose pour moi, je mangerai de meme. Je nefais que mon devoir».

Я удивился его духу и дал ему еще горсть сухарей, которыми он поделился с теми из раненых, которые не в состоянии были их себе достать. Офицер этот просил меня, чтобы я велел им подать воды, говоря, что они уже дня два не пили. Я упросил каких-то солдат, которые достали ушат с водой и поставили его у входа в сарай между часовыми. Раненый офицер приполз к ушату и хотел установить порядок между своими сострадальцами, дабы каждому из них досталось воды; но им не до того было: они бросились с криком к ушату и, невзирая на повторенные удары часовых, толпа вырвалась из дверей, стала драться около ушата и разлила всю воду, так что никому ничего не досталось. Достойного же офицера своего они смяли в дверях. Когда воду разлили, они начали за то укорять друг друга и опять между собою браниться и даже драться; но не трудно было их унять, и часовые втеснили их прикладами обратно в сарай, куда перекинули и погибших от ударов. После сего в сарае сделалось тише, потому что многих уже не стало. Между тем наши солдаты входили в сарай и бесщадно сдирали с живых и мертвых последние рубища, на них оставшиеся; и тогда возобновлялся стон из среды этой груды обезображенных людей. К вечеру в сарае все замолкло, и часовые стерегли лишь одних мертвых.

Французы имели главные госпитали свои и склады в Смоленске. При отступлении их из города остававшиеся там последние войска их все разграбили вконец, и с сего времени число мародеров (trainards) умножилось у них до такой степени, что более половины французской армии тянулось в разброде.

Краснинские дела происходили 4, 5 и 6-го чисел ноября месяца. 7-го или 8-го вечером мы выступили для преследования неприятеля и пришли на ночлег в какое-то местечко, где столпилось множество жидов. Народ сей во все время войны оставался нам приверженным, перенося за то гонение от французов. При выступлении из Красного снег вдруг стаял, отчего сани мои с вещами, поклажей и лошадьми отстали, нагнали же меня только в Борисове.

Французы уходили так быстро, что Милорадович с авангардом более не нагнал их и даже не поспел на Березину к Борисову, где адмирал Чичагов должен был встретить неприятеля. Намерение главнокомандующего было припереть неприятеля к реке Березине до ее замерзания. Чичагов, выступившей из Молдавии по заключении мира с турками, имел до 40 000 войск. Соединившись с Тормасовым около Волковиска, он принудил генерала Ренье, начальствующего австрийцами и саксонцами, отступить, после чего Чичагов подвинулся форсированными маршами к Березине и занял Борисов, дабы преградить французам переправу; но авангард его, переправившийся через Березину, был внезапно атакован бегущим неприятелем и принужден обратно перейти за реку. Пока отряд французский отвлекал Чичагова, вся неприятельская армия, построив мост в другом месте, переправилась, встретив сопротивление только от небольшой части наших войск, которую Чичагов не успел подкрепить.

Между тем Витгенштейн, оставшийся перед Полоцком с 1-м корпусом, усиленный петербургскими дружинами, занял город и, преследуя неприятеля, разбил его и придвинулся к Борисову. Он должен был соединиться с Чичаговым и совокупно с ним действовать против главной французской армии; но не сделал сего, как слух носился, потому что не хотел подчиниться Чичагову.

Общенародно обвиняют адмирала в пропуске Наполеона; но многие полагают, что и Витгенштейн был тому причиной. Однако он взял в плен целую французскую дивизию, которая сдалась в числе 8000 человек. Французы сами сознаются, что при переправе их через Березину потеря их была несметная: они лишились в этом месте почти всей своей артиллерии и обозов; последняя конница, которая у них оставалась, совершенно спешилась; множество людей потонуло в реке, померло или попалось в плен. Некоторые корпуса их совершенно исчезли, так что французская армия не была более в состоянии выставить какого-либо отряда в порядке для удержания нас в преследовании. Мы подвигались до самой Вильны, так сказать, среди французской армии, коей изнеможенные солдаты, окружая нас, просили хлеба. Наполеон уехал в сопровождении нескольких генералов, оставив войско свое на произвол судьбы. В сражении под Борисовым захвачен был у нас в плен квартирмейстерской части подпоручик Рененкампф, которого, однако, вскоре отбили казаки. Отбили также захваченного в Москве генерала Винценгероде.

Авангард наш, следуя от Красного, пришел в Копысь, местечко, лежащее на левом берегу Днепра, который в сем месте широк и глубок. Надлежало построить мост, для чего употребили пионерную роту капитана Геча, которая связала плоты и сделала переправу. Между тем как работа производилась, Милорадович с авангардом расположился в местечке и, как ему хотелось скорее переправиться, то Черкасов, подслуживаясь ему, приказал мне дождаться на берегу реки, пока мост поспеет, и о том немедленно ему донести. Часа четыре стоял я у берега и грелся у огня с Гечем; когда же работа кончилась, то, желая сам удостовериться в безопасности переправы, я дождался, когда первый ящик переедет через мост, и затем поспешил лично передать о том Черкасову.

– Мост уже давно готов, – сказал мне Черкасов, – и вы виноваты в том, что ослушались меня, и вместо того, чтобы у реки стоять, сидели на квартире. Генерал Милорадович уже давно знает, что мост готов.

Действительно какой-то адъютант, который мимо ехал, не рассмотрев порядочным образом дела, поспешил с приятным известием к своему генералу. Я отвечал Черкасову, что во все время безотлучно оставался на берегу и не замедлил ни одной минутой своим донесением.

– Неправда, – возразил он, – я знаю, что вас там не было.

– Когда я вам говорю, что был, то вы должны верить, и мне чрезвычайно странно кажется, что вы так смело уверяете, что меня там не было, тогда как я, несмотря на стужу, простоял там все утро и исполнил приказание ваше в точности.

– Вы мне грубите, вы не были на мосту.

– Был.

– Не были.

– Был же, повторяю вам, слышите ли? Вы можете думать, что хотите, это для меня все равно, но я от того не буду виноватым.

– Сейчас Милорадовичу пожалуюсь, что вы мне нагрубили, и вы будете за то отвечать.

– Жалуйтесь, как хотите, а я вам не позволю так дерзко со мною обращаться.

Черкасов испугался и поспешно вышел, но жаловался ли он или нет, того не знаю; только Милорадович мне ничего не говорил.

Когда войска начали переправляться в присутствии Милорадовича, стоявшего на берегу, то один ящик провалился. Черкасов стал упрекать меня, зачем мост дурно построен; но я ему и тут не уступил, и весь авангард благополучно переправился через реку. Было уже поздно, так что ночь застала нас на правом берегу Днепра еще в сборе; но переход предстоял небольшой, и мы прошли на ночлег в местечко Милослав, отстоящее только на 10 верст от переправы.

Полагая, что брат Александр уже уехал из армии, я крайне удивился, когда он ночью разбудил меня. Брат, перемогаясь от болезни, проехал ночью десять верст, чтобы еще раз увидеть меня до отъезда, ибо в Копыси, где он получил вид на выезд из армии, он меня более не застал. Ему удалось занять, кажется, у дяди Саблукова, 100 или 200 рублей ассигнациями. Зная, что я нуждался в деньгах, он приехал, чтобы ими со мною поделиться, и дал мне половину своих денег. Я же ничем не мог помочь больному брату и, поблагодарив его, простился во второй раз, не зная, надолго ли. Он в ту же ночь поехал обратно в Копысь, откуда отправился через Калугу в Москву.

Мы продолжали поход свой чрез местечко Бобр и селения, коих названий не помню. Черкасов знал, что я крайне утомлен от трудов, что лошадь моя едва ноги переставляла и что я от того большую часть перехода шел пешком. Он знал, что я был болен и во всем нуждался. Несмотря на это, он часто давал мне поручения всякого рода. Во время сих тяжелых и для здорового человека переходов Черкасов приказал мне однажды безотлагательно ехать в холодную, темную ночь за 30 верст вперед на следующий ночлег, куда пионерная рота капитана Геча получила также приказание идти для построения через реку мостика; мне же поручалось, как и в Копыси, пробыть при строении моста и возвратиться к рассвету назад с донесением о готовности переправы.

Делать было нечего, и я отправился один в темную, морозную ночь лесом, наполненным отсталыми французами, которые грелись около разведенных ими огней. Проехав версты две рысью, лошадь моя стала, отчего я был вынужден идти пешком и тащить ее за собою. По причине худой одежды моей я мог на пути замерзнуть, мог быть ограблен французами, коих положение было немногим хуже моего, мог с дороги сбиться; но возвращаться мне не следовало, и, вооружившись терпением, я обнажил саблю и продолжал путь свой пешком. Изредка слышал я впереди себя идущую роту Геча, кричал, чтобы они остановились и подождали бы меня; но они или не слышали моего голоса или мало думали о призывавшем их на помощь и продолжали идти, так что я во весь переход не мог нагнать роту. Протащившись часть ночи, я наконец прибыл в селение, где нашел Геча, приступившего уже к разборке избы для постройки мостика на небольшой речке, через которую можно было вброд перейти. Мостик при мне же был кончен и, как я не в силах был к рассвету возвратиться к Черкасову с донесением, то решился остаться с Гечем до его выступления. Мы забрались в овин, где уснули часа на три; вскоре Геч получил предписание идти далее в Борисов.

Милорадович не проходил через наш мостик и ночевал в другом селении в стороне, так что Черкасов напрасно только помучил меня и пионеров. Лошадь моя, несколько отдохнувшая ночью, опять повезла меня на другой день, и я поехал верхом с пионерной ротой, но вскоре стал отставать, и, наконец, лошадь моя упала; но тогда было светло, и я, нагнав Геча пешком, просил его помочь мне. Коня моего подняли и привязали за кряковку саней Геча, в которые он меня с собою посадил; но едва мы несколько сажен отъехали, как лошадь моя опять упала; ее не могли более поднять, и я, отрезав подпруги, положил седло в сани и продолжал путь, оставив в лесу верного Казака своего, который мне служил от самого Смоленска, когда мы еще отступали к Москве. Пионеры сорвали с него подковы и определили коню моему более не ходить; в замену же подков высыпали перед ним горсть овса, которого, вероятно, он и не отведал. Случалось мне видеть, что пред мертвыми лошадьми лежало несколько овса как бы в знак прощания с ними хозяев и почести, заменяющей похороны.

Подходя к Борисову, мы слышали выстрелы Чичагова, но когда пришли в город, то нашли в нем только пленных, убитых и раненых; город же был совсем вверх дном поставлен.

Поблагодарив Геча, я зашел в одно из уцелевших жилищ и лег в углу на землю, думая о своем бедственном положении. Я был без слуги, без лошади, без денег, ибо братниными заплатил некоторые долги. Ноги мои болели ужасным образом, у сапог отваливались подошвы, одежда моя состояла из каких-то синих шаровар и мундирного сюртука, коего пуговицы были отпороты и пришиты к нижнему платью; жилета не было, и все это прикрывалось солдатской шинелью с выгоревшими на бивуаке полами; подпоясывался же я французской широкой кирасирской портупеей, поднятой на дороге с палашом, которым я заменил свою французскую саблю. Голова покрывалась изношенной солдатской фуражкой и башлыком, сшитым из сукна, подаренного мне братом. В таком одеянии случалось мне проводить морозные ночи, сидя у огня. Был на мне еще старый нитяной шарф с оставшейся одной кистью, которая служила мне вместо веника. Иногда я раздевался, садился спиной к огню, при коем парился шарфом, и тем облегчал зуд, беспокоивший меня по всему телу. Давно уже не переменял я рубашки и давно спал не раздеваясь. Платье мое было напитано вшами, которые мне покоя не давали и которых я, сидя у огня, истреблял сотнями. Закручивая рубашку, я по примеру солдат парил ее над огнем и радовался треску от сыпавшихся из нее насекомых. Когда отодрал я бинты, коими увязаны были ноги, то нашел язвы увеличившимися и умножившимися до такой степени, что от пяток до бедер едва ли не половина поверхности их была покрыта язвами, в гное которых кишели насекомые. Я ослаб душевно и телесно, но удержался рапортоваться больным, в намерении дотянуть поход до конца. При том же мне не от кого было ожидать помощи или участия: бросили бы меня в Борисове в госпитале. Смерть казалось мне лучшим исходом, потому что не предвиделось улучшения в быте моем. Я изнемогал от нужды и болезни, когда обстоятельства мои неожиданно изменились и я начал оживать.

Выспавшись несколько и отдохнув, я пошел по улицам искать, не зная сам чего. Увидав дом, в котором ели, пили, смеялись, я вошел в него. Там нашел я генерала Корфа за завтраком с дядей Саблуковым и многими собеседниками, всех несколько навеселе. Я был в солдатской своей выгоревшей шинели и остановился в комнате, глядя на пировавших. Саблуков посадил меня, когда узнал, накормил и, расспросив о моем положении, предложил мне 400 рублей взаймы. Я не хотел было принять их, потому что не надеялся быть в состоянии возвратить сию сумму; но он так ласково сделал мне предложение, что я не мог отказаться.

– Отец твой мне их отдаст, – сказал дядя, – когда у него деньги будут; а как тебе теперь лошадь нужна, то я тебе сыщу и сторгую славную.

Французская дивизия, которая сдалась в плен Витгенштейну, была взята со всеми обозами. Офицеры, нуждаясь в деньгах, продавали своих лошадей, и Саблуков, тут же выйдя на улицу, сторговал мне от французского полковника хорошую верховую лошадь с седлом, за которую заплатил 80 рублей; остальные же 320 рублей положил я в карман, сел на нового коня своего, поблагодарил дядю и торжественно отправился к товарищам. Я привязал лошадь в сарае, убрал ее, подложил ей гнилой соломы, которую сорвал с крыши, расседлал и, войдя в горницу, положил седло в голову и лег: не высплю ли еще чего-нибудь доброго?

Новую лошадь назвал я Французом. Она была крива, стара и разбита, но большая и еще способная к перенесению похода. Я ею был очень доволен, но некому было за нею ходить: слуга мой отстал, и давно уже я ничего не знал о нем. Я проспал до сумерек; проснувшись, увидел пред собой человека, которого впросонках принял за вестового; мне показалось, что меня звали к Черкасову. Я встал, разбранил полковника и готовился к нему идти; но как удивился, когда мнимый вестовой, подойдя ближе, сказал:

– Вы, сударь своего Николая не узнали.

Я бросился обнимать своего верного слугу, и он мне рассказал, какими судьбами ко мне возвратился. Николай заболел еще в Видзах, откуда он, как выше сказано, был отправлен с конногвардейским лазаретом в Динабург и даже в Псков. Его дурно вылечили и отправили с выздоровевшими к армии в корпус Витгенштейна, который тогда стоял пред Полоцком. Николай был малый проворный; он сыскал подполковника Шефлера, который тогда был обер-квартирмейстером в корпусе Витгенштейна. Шефлер его знал и взял его к себе слугой. Николай, по ловкости своей, скоро приобрел доверие Шефлера и офицеров его, поручивших ему надзор за своими обозами. Когда Витгенштейн приблизился к Березине, Николай разведал, что главная армия находилась около Борисова, и, решившись отыскать меня, пустился ночью один, пешком, по снегу, без дороги, среди неприятельских огней, и на другой день к вечеру пришел в Борисов после 40-верстного перехода.

Пока я спал, Николай убрал вновь приобретенную мною лошадь. Он с собою принес из корпуса Витгенштейна пару новых сапог, которую я тотчас же надел, и предложил мне несколько рублей денег, которые сохранил; кроме того, он принес с собою сухарей и соли; сам же он был хорошо и тепло одет. Итак, из бедственного положения, в котором я находился, я вдруг очутился с лошадью, с деньгами, со слугой и сапогами. Этого мало! Как только Николай кончил рассказ о своих похождениях, въехали на двор мои сани с тремя лошадьми и прислугой. Подвода эта, оставшись от бесснежья в Красном, наконец, потянулась, не зная дороги, и долго блуждала среди разоренных и опустелых селений.

Всего стало довольно и, если б я не был болен, то более ничего не оставалось в то время желать, как только лучшего полковника начальником.

От возвратившегося слуги моего Николая узнал я, что с петербургскими дружинами, присоединившись к корпусу Витгенштейна, прибыли под Полоцк дядя мой Дмитрий Михайлович Мордвинов, двоюродный брат Александр Мордвинов и родственник Семен Николаевич Корсаков, племянник адмирала Мордвинова. На другой день прибытия к армии петербургских дружин, Витгенштейн атаковал Полоцк и был отбит; но неприятель, известясь об отступлении Наполеона, ночью оставил город, и Витгенштейн, заняв его, провозгласил победу, которую по всей России славили, говоря, что Полоцк штурмом покорен. Так, по крайней мере, разгласили официальные сведения, частные известия и слухи о сем деле. Говорили, что мы под Полоцком лишились более 8000 человек.

Дядя мой, камергер Мордвинов, командовал 5-й дружиной. Ему оторвало ядром выше колена ногу, которую тогда же отрезали. Государь дал ему за то генерал-майорский чин и Георгиевский крест 4-й степени. Брат Мордвинова также был в сем сражении и получил Владимирский крест. Из офицеров квартирмейстерской части убиты были подполковники Тилеман и Коцебу; ранен Вильдеман, а в плен взят подпоручик Мориц Коцебу 2-й.

Авангард наш должен был переправиться чрез Березину, чтобы идти к Вильне; но старый мост был сожжен, надлежало новый построить за ночь, чтобы к рассвету войска могли перейти через реку. Черкасов поручил это дело мне, для чего и была назначена пионерная рота Геча; но как несчастная рота сия потеряла много людей от трудов и нужды, ею переносимых, то она не была в состоянии выставить более 50 изнуренных работников. Черкасов послал меня к принцу Евгению Виртембергскому, дабы потребовать от него людей. Все это происходило ночью. Принца разбудили, велено было дать мне из какого-то пехотного полка одну роту с офицером. Я пошел снегом прямо к бивуаку полка и, так как в назначенной к работе роте состояло только 15 оборванных и истощенных рядовых, то я пошел по городу и собрал жидов, которые вскоре все разбежались.

Наконец, около полуночи в темную ночь народ мой собрался на берегу реки. Надобно было изобрести, каким образом построить мост, ибо от старого, стоявшего на сваях, оставались одни концы, и, если бы приняться за поправку его, работу эту не кончили бы в три дня. Река была широкая и имела несколько островов; по ней шел накануне лед, который только что остановился, но все был еще в состоянии поднять человека. Трудно было придумать прочную переправу, и мы с Гечем решились переложить по льду с острова на остров бревна, связать их веревками и по бревнам сделать настилку, устроив как бы плавучий мост на льду. Такой мост тем был опасен, что многие бревна не были связаны за недостатком веревок, и, если б река тронулась, то его снесло бы неминуемо, и всю вину на меня бы сложили. Но нам иначе делать было нечего, и, решившись на сие предприятие, мы немедленно принялись за дело. Пехотинцев я послал набирать дрова, чтобы развести огни на берегах и островах, а пионеры стали таскать бревна для построения моста.

Мы разбирали на лес и на дрова стоявшую на правом берегу реки большую корчму, наполненную французами. Число их беспрестанно увеличивалось новыми жертвами, ибо вновь приходившие садились на мертвых товарищей своих и в бессознательном положении ставили пораженные ноги свои прямо в огонь, среди кружков их горевший. Сими пришельцами умножилось и количество трупов, устилавших земляной пол корчмы. В диком взгляде этих несчастных, иногда на нас обращавшемся, не выражалось ни просьбы, ни отчаяния, и они умирали, не показывая даже страдания: столь притуплены уже были мысли и чувства сих движущихся, полузамерзших и почти нагих привидений. О помощи им нельзя было и помышлять, когда мы сами едва были в силах себя выручать. Конечно, лучшая участь пала на тех из французов, которых признавали пленными; но кому было заботиться о призрении того множества бродящих мертвецов, среди коих двигалось вперед наше ослабленное от трудов и холода победоносное войско?

Желая ободрить уставших пионеров, я принялся сам за работу и таскал с ними бревна; между тем лед все становился крепче, и мы начали, хотя с опасностью, переходить по льду, причем мне доводилось быть по колена в воде, невзирая на свои больные ноги и покрывавшие их язвы. Геч с офицерами своими продрогли от холода, и они, оставаясь на берегу, грелись у огня. Я усердно трудился, как вдруг услышал голос Черкасова, который меня с берега звал. Я пришел на голос его с бревном на плечах. Он заметил мне, что, пускаясь в работу с нижними чинами, я ронял достоинство своего офицерского звания, на что получил в ответ, что я в том никакого стыда не вижу и что, напротив того, пример мой нужен для ободрения людей.

– Вы не исполняете своей обязанности, – сказал Черкасов, – вам следует только распорядиться, и от того, что вы сами работаете, вышло то, что еще ничего не сделано; вы уже три или четыре часа здесь, а моста и начала еще не видно.

– Вы можете видеть, – отвечал я, – что лес уже заготовлен и постройка моста сейчас начнется.

– У вас огни еще не разведены.

– Я послал людей за дровами, им ходить далеко. Огни скоро покажутся.

– Как, вы хотите еще оправдываться, не сделав ничего? Посмотрите, как у меня дело пойдет. Эй вы, – закричал он на людей с присоединением народного бранного выражения, – ступайте за дровами, разводите огни!

Казалось, что Черкасов был пьян. Случилось, что в то самое время посланные мною люди принесли дров и начали раскладывать огни.

– Видите, – продолжал Черкасов, – как только я пришел, так дело в ход пошло.

– Если б меня здесь не было, – отвечал я, – то вы прождали бы еще несколько часов, пока заготовили бы материал и развели бы огни; неужели вы в самом деле думаете, Павел Петрович, что вашим присутствием осветилась река?

– Как, вы еще забываетесь предо мною? Вот увидите: войска должны до рассвета переправляться, и если мост к тому времени не поспеет, то вы будете отвечать.

Затем Черкасов уехал, оставив меня с Гечем. Разведенные огни показали нам ужасную картину: по льду и по островам валялись трупы лошадей и людей, которые, вероятно, были принесены еще днем течением и вмерзли в лед.

Часа за два до рассвета мост был готов, и я поставил для караула пехотную роту с офицером, с приказанием, чтобы без моего позволения не пропускать ни одной повозки через реку; сам же собрался идти к Черкасову с известием о готовности моста. Но едва отошел я от берега, как встретил графа Ожаровского с партизанским отрядом, при коем находился и наш Дмитрий Дмитриевич Курута, исчезавший во все время, как великий князь отсутствовал из армии. Я обрадовался, увидев своего старого начальника, и возвратился к мосту, чтобы переправить отряд графа Ожаровского. Тут Черкасов опять явился. Ожаровский приказал сперва переходить обозам. Несколько повозок переехало в порядке; но как это долго продолжалось, то фурлейты и кучера стали напирать и совершенно сбили караул, мною поставленный. Опасаясь, чтобы мост не провалился от множества повозок на нем теснившихся, и видя, что никто о том не заботился, я сам начал останавливать их на берегу; но всякий старался скорее прорваться, и в общем натиске увлекли меня на самый мост, где я принужден был сторониться, чтобы не быть задавленным. Ночь была темная, беспорядок полный, лед трещал, все кричали, и я попался в самый омут, где прорывались повозки и ящики, между коими теснились всадники. Мост легко мог провалиться. Однако отряд Ожаровского прошел благополучно, и я возвратился на квартиру, где лег отдохнуть, но недолго отдыхал, потому что с рассветом авангард Милорадовича начал переправляться. Мы выступили из Борисова и прошли в тот день около 30 верст.

После нескольких переходов мы пришли в местечко Радушкевичи. Мороз был градусов в 30. В Радушкевичи приехал главнокомандующий. Так как уже не с кем было воевать, то он сдал командование армией Тормасову; сам же собирался ехать в Вильну в сопровождении Толя и под прикрытием небольшого отряда.

Я изнемогал. Не будучи более в силах бороться с болезнью при служебных трудах, но видя, что военные действия уже кончились, я подал Черкасову рапорт, в коем объяснял, что не в состоянии более продолжать службу, а потому просился в главную квартиру. Черкасову это было неприятно; но делать ему было нечего, как донести о том Толю, причем он на меня нажаловался. Не менее того меня перевели по желанию; Черкасов же, призвав к себе товарища моего, Перовского, старался сблизиться с ним, обещая представить его к награде; обо мне же отозвался ему с дурной стороны. Подобными средствами Черкасов искал примирения со своими офицерами, которые его не любили. Но Перовский отвечал полковнику, что он напрасно меня обвиняет и что, если он, Перовский, заслужил награждение, то и я то же самое заслужил. Черкасов удивился такому отзыву, но еще более изумился, когда Перовский стал также проситься за болезнью в главную квартиру. Черкасов не мог уговорить его остаться и принужден был его уволить. Вскоре за тем заболели и другие офицеры, так что Черкасов остался совершенно один в авангарде; к нему прикомандировали подпоручика Бергенштраля, которого он также не удержал.

Однако Перовский получил два награждения за авангардную службу, я же ничего. Все товарищи мои получили тоже награды. Гораздо позже слышал я, что и меня представляли к Владимирскому кресту 4-й степени, но что я лишился сей награды оттого, что в общем представлении брата Александра и меня назвали не по номерам, а Муравьевыми старшим и младшим, потому что нас тогда только двое в армии оставалось (о Михайле же, давно раненном, не было и слуха, жив ли он или умер). Когда представление пошло далее, то выставили к именам нашим номера, старший был Александр, номер его 1-й, младший был Михайла, номер его 5-й, и таким образом Михайла получил мой Владимирский крест, который ему сочли после за Бородинское сражение; я же оставался без награды за всю авангардную службу. Так ли оно точно случилось, того утвердительно сказать не могу; но я не завидовал брату, а радовался, что он остался жив, и утешался своим крестом, который заслужил кровью. Без сего случая участь его была бы та же, как и многих раненых, находившихся в отсутствии или о существовании коих не имели сведений: его бы забыли.

Я отправился с Перовским из местечка Радушкевичи проселочными путями в главную квартиру, которую мы нашли после двухдневного путешествия. Тормасов заменил место главнокомандующего. Старик граф Местр был генерал-квартирмейстером. Мы к нему явились. Нам отвели квартиру и не обременяли службой, потому что болели мы действительно. Мы перешли с главной квартирой в местечко Ольшаны, где войска расположились на зимних квартирах на десять дней. Между тем адмирал Чичагов занял 6 декабря Вильну, куда вскоре прибыл и Кутузов. Говорили, что австрийский аванпост находился недалеко от Ольшан. Против них выставлен был от нас обсервационный корпус, который с ними, однако же, в дело не вступал, потому что с Австрией сделали договор прекратить военные действия против нас.

Австрийцы при начале войны вынуждены были вступить в союз с французами, но, видя бедственное их положение, они оставили союз с ними и присоединились к нам. Шварценберг, который командовал австрийским вспомогательным французам корпусом, начав свое отступление, ежедневно извещал нас накануне, куда он идти намеревается, дабы избежать столкновения. Часто форпосты наши встречались с австрийскими, однажды даже и пили вместе в каком-то местечке. Таким образом, Шварценберг оставил наши границы и отступил в Галицию под наблюдением нашего корпуса.

6 декабря, день моих именин, я провел в Ольшанах, созвал товарищей и достал жидовских музыкантов, которые наигрывали какую-то песню. Пышный ужин наш состоял из щей и куска жареной баранины.

Простояв десять дней в Ольшанах, главная квартира получила приказание идти в Вильну. Я с Перовским отправился днем ранее; после нескольких дней путешествия разоренными местами и между мертвыми и умирающими мы приехали чрез местечко Ошмяны в Вильну.

Прежде чем приступить к рассказу о моем кратковременном пребывании в Вильне, упомяну опять о бедственном положении, в котором находилось французское войско. Начиная от Вязьмы, преимущественно же от Смоленска до Вильны, дорога была усеяна неприятельскими трупами. Из любопытства счел я однажды, сколько их на одной версте лежало, и нашел от одного столба до другого 101 труп; но верста сия в сравнении с другими еще не изобиловала телами: на иных верстах валялось их, может быть, и до трехсот. Кроме того, места, где французы ночевали, обозначались грудами замерзших людей и лошадей. Я сам видел в Борисове шалаш, выстроенный из замерзших окостенелых тел, – шалаш, под коим умирали сами строители. Корчмы, выстроенные на большой дороге, были набиты мертвыми и живыми людьми. От разведенного среди них огня загоралась корчма, и все в ней находившиеся погибали в пламени. Такая была общая, почти без исключения, участь всех корчм и тех, которые в них укрывались от морозов и по большей части не в состоянии были выйти, по слабости, ранам или болезни.

Когда наша полиция вступила в исправление своих обязанностей, то трупы стали складываться в костры и, по обложении их дровами и навозом, сожигались, отчего распространялся отвратительный смрад, смешанный с запахом жженого навоза. И теперь, когда я слышу запах жженого навоза, то вспоминаю ужас 1812 года.

Однажды видел я нашего драгуна, хладнокровно гревшегося около большого костра мертвых французов; уходя, драгун взял еще из костра уголек и закурил трубку. Зима 1812 года была жестокая. Термометр Реомюра иногда показывал более 31 градуса. Холода эти, может быть, предохранили нашу армию от заразительных болезней, производимых тлением тел. Но так как много трупов оставалось еще под снегом, то весной, когда сделалась оттепель, они стали гнить и произвели эпидемию, которая опустошила те губернии, чрез которые неприятель отступал.

Я слышал, что крестьяне, заметив какое-нибудь получше платье на мертвом теле, приносили тело в избу и оттаивали его на печи до состояния мягкости членов, после чего скидывали платье и, обшарив карманы, иногда находили в них деньги. Случалось им находить деньги даже в сжатом кулаке умершего, причем гнилое тело заражало всю семью, которая вымирала и передавала заразу соседям и так далее. Ополчения, которые проходили чрез сии места в 1813 году, лишились во время похода почти половины своего народа.

Случалось мне, что, едучи ночью, подвернется замерзший труп между полозьями; отверделые руки его останавливали сани, так что надобно было вылезать и вытаскивать мертвеца из-под саней. Ужасное зрелище представляли и различные положения, в которых умирали французы. Некоторые были совсем вдвое согнуты, у других лица изуродованы от ударов об лед при падении. Снег заносил тех, которые лежали в канаве, и случалось видеть руку с сжатым кулаком или почерневшую ногу, которая торчала из-под снега. Я видел одного француза, замерзшего, стоя на коленях, руки сложа в положении просящего помощи.

Казаки наши забавлялись мертвыми: они их втыкали головами в снег, ногами вверх, врознь, сажали их друг на друга верхом, выставляли их рядами к стенам строений, составляли из них группы в неприличных видах, впрягали замерзшие тела к оставленным на дороге французским орудиям, сажали их по нескольку человек в брошенные коляски и дрожки. Проезжая чрез Ошмяны, я видел один дом в два этажа без оконных рам и без дверей, но во всяком окне стояло, опершись на край, человека четыре замерзших француза. Голые тела сии в отверделом положении своем выражали еще страдания, в которых они умирали. Зрелища ужасные, с которыми мы тогда свыкались! В числе замерзших встречались и женщины, тоже нагие. Одну я видел лежавшую на спине, ногами врознь, со вставленным между ними ветвистым прутом. Так забавлялись казаки. Пехотинцы были скромнее, ибо их изнуряли переходами; они страдали от холода, часто и от голода. Старания их ограничивались только тем, чтобы поживиться около мертвого шапкой или изорванным кафтаном. Когда не могли сего сделать, потому что платье примерзло к телу, то довольствовались тем, что спарывали с них пуговицы. Кавалеристы домогались своего: они сдирали подковы с палых лошадей. Артиллеристы срывали железо с брошенных лафетов и шины с колес.

Число трупов, устилавших дорогу, увеличивалось множеством французских офицеров и солдат, более похожих на тени, чем на живых людей, которые брели в сильнейшие морозы, голые и босые, среди отшедших товарищей своих, и к ним по пути валились. На редком из них были мундиры, большей же частью накрывались они чем попало. У многих были на головах ранцы вместо шапок, у иных оставались на головах кирасирские каски с длинными конскими хвостами; сами же кирасиры были голые и накрывались рогожей или обвивались соломой. Я видел одного из таких, который, опираясь на палку, вел под руку женщину; несчастная чета едва на ногах держалась и просила хлеба у прохожих: «Клиеба, клиеба!» Иные скрывались в соломе по селениям, лежащим в стороне от большой дороги.

Однажды случилось мне ночевать в уцелевшей деревне; слуга мой пошел на крестьянское гумно, дабы достать корма для лошадей, и когда он стал набирать солому, то из оной выскочили два голых француза, которые так быстро убежали в лес, что их не могли остановить. Французы преимущественно толпились там, где лежала падаль, около которой они дрались и рвали ее на куски. Они обступали наших мимо идущих, прося на всех европейских языках хлеба, службы или плена. Но какое пособие можно было оказать сим страдальцам, когда мы сами почти бедствовали от нужд? Некоторые из наших офицеров уверяли, что они видели, как французы, сидя у огня, пожирали члены мертвых товарищей своих. Сам я не видал этого, но готов тому верить.

Многие французы почти требовали, чтобы мы их в плен брали, и говорили, что мы обязаны были призреть обезоруженных людей; но они не имели права ссылаться на существующие между воюющими обычаи, когда сами столь явно нарушали их жестокостями, разорением и грабежом, которые они в нашем отечестве производили. Наполеон расстрелял многих наших солдат пленных, когда не имел, чем кормить их; отставшим же от его армии солдатам насилия мы не делали: они сами погибали от того, что нечем было их содержать. Из них выбирали, однако, немцев, которых привели внутрь России и сформировали из них легионы, присоединившиеся впоследствии в Германии к Прусской армии. Посылали также казаков набирать пленных, которых сгоняли в одно место и потом отсылали во внутренние губернии колоннами, состоявшими из двух или трех тысяч человек; но продовольствия им, за неимением оного, не могли давать. На каждом ночлеге оставались от сих партий на снегу сотни умерших. Некоторые на походе отставали. Однажды встретился я с такой колонной, в которой сделалась драка. Поссорились за то, что один из них нашел на дороге отрезанную лошадиную ногу и, подняв ее, стал грызть; голодные товарищи, увидев сие, бросились на него, чтобы отнять добычу, и задавили бы его, если бы казаки, въехав в толпу, не разняли дерущихся плетьми и пиками.

Жесточе всех обходились с пленными крестьяне, которые зарывали их живыми в землю.

– Пускай он своею смертью помрет, – говорили они, – мы не будем отвечать за убийство пред Богом.

Иные покупали их у казаков за несколько грошей, приводили к себе в деревню и передавали нечистого врага (как они называли французов) связанного ребятишкам на умерщвление с истязаниями всякого рода, чтобы дети их, говорили они, разумели, как истреблять нехристей. Может быть, что дошедшие до меня рассказы о том были преувеличены; но я сам слышал одного крестьянина, говорившего, что «пленные вздорожали, к ним приступу нет, господа казачество прежде продавали их по полтине, а теперь по рублю просят».

В 1812 году взято было нами в плен 180 тысяч человек, из коих едва ли 30 тысяч возвратились в свое отечество. Французы оставили в России 1400 орудий и всю казну, от которой обогатились преимущественно казаки. Довольно странно, что некоторые из бродящих по дороге французов, забыв опасность, грабили вместе с казаками казну Наполеона и, в общей суматохе, лазили в фургоны, от коих, разумеется, были отбиты. Иным, однако же, удавалось вытащить несколько золота, которое у них, впрочем, на месте же и отбирали.

Наши солдаты тоже много потерпели от холода. Потеря наша замерзшими состояла, может быть, более чем из 1000 человек. Кроме того, люди у нас от трудов сильно ослабевали. На переходах оставалось по дороге большое количество усталых, из коих часть впоследствии присоединилась к своим полкам, другая же сворачивала в сторону от дороги и бродила по селениям. Помню, что под Радушкевичами весь Минский пехотный полк состоял только из 80 человек нижних чинов; в иных ротах других полков было только по 7, 8 и 10 рядовых. Солдаты ходили в лаптях, одевались в серые крестьянские кафтаны и в чем попало. И офицеры немногим лучше одевались; многие ходили в нагольных тулупах и отличались от рядовых только остатками нитяного шарфа, которым подпоясывались.

По прибытии в Вильну численность нашей армии значительно уменьшилась. Войско, приведенное из Молдавии Чичаговым, находилось в лучшем состоянии, почему мы расположились около Вильны на квартирах, а Чичагов продолжал преследование неприятеля до Ковны, где он и остановился на р. Неман.

После соединения с главной армией на р. Березине Витгенштейн снова отделился для преследования остатков французских корпусов – Удино, Виктора и Сен-Сира и для наблюдения за Прусским корпусом генерала Йорка, который находился в Митаве. По сделанному с ним договору, военные действия с пруссаками прекратились, после чего они отступили в свои границы. Затем последовали с прусским королем переговоры о вступлении с нами в союз. Витгенштейн перешел за Неман и взял несколько прусских городов, которые были заняты французами.

Вскоре государь и великий князь Константин Павлович приехали в Вильну. Кутузов был пожалован званием светлейшего князя Смоленского и орденом Св. Георгия 1-й степени; чином фельдмаршала был он награжден еще за Бородинское сражение. Государь, невзирая на заслуги, оказанные войсками, ознаменовал прибытие свое в Вильну арестованием нескольких офицеров гвардейских за несоблюдение формы в одежде. Константин Павлович, по добродушию своему, много заботился об облегчении участи французов, погибавших ежедневно сотнями на улицах Вильны. Наш генерал граф Сент-При был назначен для призрения пленных, которые называли его своим благодетелем. В Вильне встретился я с родственником, Николаем Аполлоновичем Волковым, с которым некоторое время вместе учился у моего отца. Он только что определился на службу из камер-пажей, откуда был выпущен поручиком в какой-то егерский полк, из которого Сент-При взял его к себе в адъютанты, причем перевел тем же чином в лейб-гвардии Семеновский полк; теперь же Волков уже полгода полковником.

При вступлении в Вильну улицы во многих местах были завалены мертвыми французами; везде жгли навоз для предохранения города от заразы. Оставшиеся в Вильне французы во множестве бродили по улицам полунагие, испрашивая милостыни у проходящих; в числе их были штаб– и обер-офицеры. В госпиталях их лежало по нескольку человек на одной кровати и под кроватями. Мертвых же (иногда и умирающих), которых не успевали выносить, выбрасывали из окна со второго этажа на улицу. Мы застали еще в Вильне сформированных французами из местных поляков жандармов, которые при нас еще несколько времени исправляли полицейские должности. В Вильне приобретены были нами большие склады оружия, амуниции и платья, коего часть продали прусскому королю, потому что он был совершенно обобран и ему трудно было вооружить армию для содействия нам.

Приехав в Вильну, я остановился с Перовским на прежней квартире моей, в доме Стаховского в Рудницкой улице; но Стаховского самого в городе не было, и, как я был знаком с евреем, который в сем доме жил со своим семейством, то я у него остановился в одной с ним комнате. Еврей этот был человек умный, начитанный и гостеприимный. Он меня принял очень хорошо и дал мне лучший угол в комнате, где лежал старый больной отец его. Я был так слаб, что не мог выходить. Когда я снял с себя солдатскую шинель, то нашел на себе только остатки сюртука, когда же скинул сапоги, то увидел вместо носков только лоскутки вязаных ниток. Я обмылся, очистился и через два дня достиг до того, что мне только оставалось сапоги переменить. Я вспомнил, что в санях была еще какая-то пара сапог, но когда хватился, то не нашел ее более: старый мой московский повар Евсей Никитич, по прибытии в Вильну, принялся пить и, пропив свои деньги, спустил туда же и мои сапоги. Евсей Никитич только по вечерам возвращался домой на четвереньках, и как он не был в состоянии переползти через высокий порог калитки, то ночевал на улице; когда же переправа через порог ему удавалась, то он забирался в сани, спал и на другой день снова отправлялся до рассвета в шинок променивать пожитки мои на вино.

Однажды сидел я ввечеру с Перовским в единственно освещенном углу довольно обширной комнаты моей, читая la Henriade Travestie (книга, помнится мне, поднятая после Краснинских дел на большой дороге, где часто находились выброшенные из французских фургонов книги, добытые ими при разграблении ими Москвы). Мы смеялись обороту, который дан сочинителем рассказу о смерти Генриха IV: «A ces mots le roi fit un pet, et ce fut le dernier qu’il eut fait», как обоняние наше было неожиданно поражено самым отвратительным запахом.

Оглянувшись, мы увидели в темном углу француза, стоявшего на коленях в дверях; он был почти совсем наг. Вместо шапки и обуви голова и ноги его покрывались от стужи телячьими ранцами. Он прочитал молитву Pater Noster и, вползши в середину комнаты, расположился на полу, чтобы перевязать отмороженные ноги свои, от тления коих распространялся ужасный смрад. Я крикнул ему, чтобы он убирался; но француз, не трогаясь с места, просил пощады.

– Ayez pitié de moi, – сказал он: – je n’ai que quelques heures à vivre: tout ce je vous demande c’est de me permettre dépasser un quart d’heure chez vous pour me remettre un peu du froid, et puis je m’en irai crever dans la rue.

Меня тронул голос отчаяния, с которым он произносил сии слова, и я вступил с ним в разговор. На спрос мой, какого он полку, он, сидя на полу, приставил руку ко лбу и отвечал:

– 30-me draguons provisoire, commandant.

– Votre régiment était-il fort on entrant en campagne?

– Commandant, il comptait 1000 hommes à cheval.

– Pourquoi avez vous quitté le régiment?

– Je n’en pouvais plus de fatigue, de faim et de froid.

– Restait-il alors encore beaucoup de monde an régiment?

– Commandant, il n’y avait plus d’officiers, et il ne restait que 14 hommes a pieds.

– D’ou venez-vous en ce moment?

– Je viens de Molinsky. (Смоленск.)

– Et vous n’avez pas vu vos camarades?

– Commandant, non, je ne les ai pas rencontres; les auriez vous vu par hasard?

– Vous avez passe devant eux. Ils sont étendus sur la grande route.

– Commandant, il est bon à vous de plaisanter; je vous assure que j’envie bien leur sort: ils ne souffrent plus, et moi je devrai encore passer quelques heures dans la rue avant de mourir.

– Désirez-vous vraiment mourir?

– Commandant, si j’en avais seulement les moyens, je ne différerais pas d’une minute.

Желая видеть, как он на себя руку наложит, я подал ему свой пистолет незаряженный, насыпав при нем порох на полку. Драгун, сидя на полу, почти вырвал у меня пистолет из рук и, взяв дуло в рот, спустил курок; но выстрела не было. Однако же он, в ожидании смерти, невольно вздрогнул. Увидав, что пистолет не был заряжен, он отдал его, сказав:

– Commandant, il est cruel à vous de me duper ainsi! J’attendais avec impatience le moment ou j’allais cesser de souffrir; j’attendais ce moment de votre bienfaisance, quand vous me présentiez l’arme; mais elle n’est pas chargée. Allez! Ce n’est pas bien a vous de prolonger ainsi mes souffrances en reculant l’instant désiré de ma mort; je m’en irai geler cette nuit, tandis que tout aurait pu être termine dans ce moment.

Мне понравилась твердость духа этого несчастного. Я ему дал поесть и рубль серебром:

– Pour charger l’arme, – присовокупил я, – une autre fois que l’envie vous prendra de vous plomber la cervelle.

Перовский ему тоже дал рубль, и сверх того я его послал с запиской к Волкову, чтобы его приняли в госпиталь и имели хорошее за ним смотрение. Волков, как выше сказано, был адъютантом у графа Сент-При, которому поручено было смотреть за пленными французами. Волков при свидании уверял меня, что просьба моя была исполнена, почему полагаю, что этот француз, которого я, впрочем, более не видел, выздоровел.

Когда я несколько оправился в силах, так что мог выходить, то пошел к князю Петру Михайловичу Волконскому проситься в отпуск в Петербург для излечения болезни. Князь подробно осведомился о состоянии моего здоровья и приказал идти к Толю для получения отпуска. Так как я еще в Радушкевичах просился через полковника Черкасова в отпуск, то напомнил о том Толю, сказав, что до сих пор не получил еще разрешения. Толь отвечал мне, что Черкасов отнесся обо мне с невыгодной стороны, что, впрочем, отпуск давно отправлен ко мне по начальству. Толь не стал бы разбирать моей ссоры с Черкасовым, а потому, во избежание новых неудовольствий, я промолчал и вышел от него. Но билета на отпуск я нигде не мог найти и уже отчаивался ехать в Петербург, как неожиданно вошел ко мне родственник мой, Артамон Муравьев 3-й, который состоял при Чичагове и приехал с Немана в Вильну, чтобы выхлопотать себе также отпуск в Петербург. Бумаги мои ошибкой к нему попались, и он их привез, чему я крайне обрадовался, и мы уговорились вместе ехать. В то же время пред отъездом моим я получил жалованье и фуражные деньги, так что с теми деньгами, которые у меня еще оставались, собралось у меня до 700 рублей ассигнациями.

1812 года 31 декабря ввечеру приехал я в Петербург прямо к дяде Николаю Михайловичу Мордвинову, у которого воспитывалась с дочерьми его сестра моя Софья. Я вошел в комнаты в дорожной своей одежде, бурке и башлыке. Меня не узнали и, как тогда были Святки, то приняли сначала за кого-нибудь из переодевшихся дворовых людей. Меня долго осматривали и узнали только тогда, когда я скинул башлык. Все бросились меня обнимать, и я был истинно счастлив видеть себя снова в кругу близких и любящих меня родных, после целого почти года, проведенного вдали от своих, в трудах, нуждах всякого рода и без известий о своих домашних и близких людях. Дело, разумеется, началось с чая; посадили меня, и все, расположившись около меня, стали расспрашивать. Одна только тетка Катерина Сергеевна уговаривала меня отдохнуть, предоставляя себе удовольствие беседы до другого дня. Но, прежде всего, хотелось мне расспросить об адмирале Мордвинове и дочери его Наталье Николаевне, и я узнал, что во время вступления неприятеля в Москву он уехал с семейством в новое свое Пензенское имение. О батюшке имелись неполные сведения, ибо он редко писал. Я узнал, однако же, что он вступил в службу по кавалерии полковником и формировал ополчение в Нижнем Новгороде. Полагали, что брат Александр тоже в Нижнем Новгороде. Там же находился и брат Михайла, который выздоравливал от полученной им под Бородиным раны.

Переночевав у дяди, я на другой день переехал в казенный дом Кушелева, где полковник Эйхен дал мне прежнюю мою квартиру. Я начал лечиться у нашего штабного врача Свеяского, который прописал мне купоросные кислые капли. Дня два принимал я их с водой и оставил; скорее полагаю, что впоследствии получил облегчение от молока, которое постоянно продолжал пить.

* * *

Итак, кончилась моя первая кампания 1812 года. Я много перенес, много трудился и был крайне утомлен; но, пережив страдальческое свое положение, много приобрел опытности, хотя много потерял по службе, ибо товарищи обогнали меня в чинах: я стал даже ниже тех, которые в 1811 году были колонновожатыми под начальством моим, уже были поручиками, а я оставался прапорщиком. Это произошло оттого, что я имел несчастие служить под начальством человека негодного, который был вообще презираем и своими начальниками, и подчиненными. Теперь еще не могу хладнокровно слышать имени Черкасова. Он был причиной, что я несколько раз провинился по службе, хотя не буду и себя в том оправдывать.

Когда я несколько поправился в здоровье, то, в намерении отыскать братьев, отпросился в отпуск в Москву. С чувством благоговения и горести увидел я развалины нашей старой Москвы. Я проезжал пустырями в тех местах, где прежде возвышались здания, и на сих пустырях торчали одни трубы сгоревших строений. К тому времени собралось уже много обывателей, но они жили тесно, помещаясь в лачугах, кое-как ими построенных на зиму. Замоскворечья более не существовало; Кремль был как бы выворочен наизнанку: древние стены его во многих местах обрушены, церкви разорены. Мы, русские, могли гордиться развалинами нашей древней столицы, принесенной в жертву для спасения отечества.

С увлечением въехал я в уцелевший дом князя Урусова, где стекалось так много воспоминаний из нашего юношества, и спешил все в нем осмотреть. В больших парадных комнатах помещался у французов госпиталь; стены были попорчены гвоздями, вколоченными для развешивания амуниции; мебель была поломана и вчистую ободрана. На образах домовой церкви князя Урусова сделаны были похабные французские надписи. Из фамильных портретов, развешанных по стенам занимаемых нами комнат, только некоторые остались, и те были прорваны. Библиотека отца моего была растаскана, и сочинения разрознены; везде видны были следы грабежа и бесчинства, как бы после нашествия вандалов.

Случилось, что брат Александр прибыл из Нижнего Новгорода в Москву перед самым моим приездом. Велика была наша радость друг друга увидать. Я узнал, что батюшка вступил в военную службу и определил в оную несколько из своих учеников, которых было уже довольно много; узнал, что отец формирует в Нижнем ополчение и был назначен начальником штаба к графу Петру Александровичу Толстому, который командовал сими ополчениями; что князь Урусов был очень недоволен на батюшку за то, что он его оставил, и даже намеревался отказать ему от наследства; но что батюшка, невзирая на сие, не оставил службы; что у него нечем было нам помочь; что князь Урусов отказался от вспомоществования нам и, дав Александру 500 рублей, сказал, чтобы впредь мы ничего более от него не ожидали.

Обстоятельства сии были не весьма утешительны. Проезд мой до Москвы и обратно ложился на мои скудные средства, а сверх того нужны были еще деньги, чтобы возвратиться в армию. Брату предстояли те же затруднения, и мы пригласили по сему случаю на совещание приятеля нашего П. А. Пустрослева, который занимал тогда место почт-директора в Москве. Он был женат на сестре Колошиных, с которыми мы были дружны.

По совету Пустрослева я написал самый умеренный счет того, что мне было необходимо, чтобы снова отправиться в поход, и после долгих прений мы решили, что для подъема нужно было 700 рублей, кроме тех денег, которые мне надобно было при себе иметь на покупку, по прибытии в армию, лошадей. Мы имели надежду на дядю Николая Михайловича Мордвинова и на Петербургскую деревню Сырец, из которой отец получал от трех до четырех тысяч в год дохода. Дядя управлял этой вотчиной и употреблял часть получаемых им денег на воспитание сестры нашей Софьи, которая у него жила. Мы не ошиблись в предположениях своих, и Сырец снабдил нас средствами к отъезду в армию.

На обратном пути из Москвы в Петербург я своротил из Новгорода влево в Сырец, где, переговорив с приказчиком, возвратился через г. Лугу в Петербург и представил дяде Мордвинову составленную мною в Москве с помощью Пустрослева записку. После некоторых затруднений он выдал мне потребные деньги, и я снарядил себя в поход, а затем у меня оставалось налицо еще до 80 червонцев. Я взял с собою моего верного Николая и еще бывшего кучера Артемья Морозова, которого одел в казачье платье. Слуга он был тоже верный и старательный, но любил выпить.

Когда я приготовился выехать из Петербурга, то на меня навязали двоюродного брата моего Николая Мордвинова с просьбой доставить его в армию. Отцом его был родной дядя мой Владимир Михайлович Мордвинов, храбрый генерал, раненный в 1807 году. Николай воспитывался в кадетском корпусе; он не был лишен природных дарований и ловкости, но, к сожалению и стыду фамилии, уже ранее обладал всеми пороками, знаменующими преступника: ложь, обман, воровство, нахальство и т. п. Он пускался во все, что только можно было придумать пошлого и безнравственного. И такого спутника передали мне на руки. Он был уже несколько раз наказан телесно отцом своим, который не знал более, что с ним делать. Поручая мне своего сына, он предоставил мне право тоже наказывать его, если бы я то признал нужным. Николаю Мордвинову, тогда только что выпущенному из кадетского корпуса в артиллерию прапорщиком, не было более 16 лет от роду. Он дурно кончил свое поприще службы и жизни, был несколько раз разжалован и, наконец, выключен из службы, сослан в отдаленные губернии и погиб в кабаке. В уважение желания дядей я не мог отказаться от такого спутника. При последних увещаниях, которые ему делали, он прослезился, будто раскаялся; но другого подобного лицемера на свете не было, и он в пути много причинил мне хлопот.

Квартирмейстерской части полковник Эйхен, остававшийся в Петербурге при местном управлении нашим штабом, отправил со мною два ящика с инструментами для доставления их к князю Петру Михайловичу Волконскому.

По ведомостям видно было, что наша главная квартира находилась тогда в Калише, что в герцогстве Варшавском, и что Витгенштейн был уже в Пруссии. Так как по дороге на Ригу было менее езды, чем через Псков и Динабург, то я, во избежание задержки в почтовых лошадях, избрал себе путь через Остзейские провинции, тем более что мне хотелось видеть страну сию, в коей до того не был.

Здоровье мое поправлялось, и хотя последние язвы на ногах скрылись уже во время похода, но я не замедлил выездом своим из Петербурга.

Мне было прискорбно видеть, что отстал по службе от своих товарищей, и я спешил ехать в армию, при ревностном желании вознаградить потерянное. Но в сих делах, как и во многих других, часто случается, что успех зависит более от счастья. Начинания мои во второй кампании были иные, чем те, которыми сопровождался первый поход мой. Хотя и тут еще долго не везло мне счастье по службе, но я уже был несколько постарее, опытнее; военные действия происходили в Германии, где мы не видели той нужды, которую переносили в 1812 году, при отступлении к Москве и в зимнем походе до Вильны. Я не был болен и не имел Черкасова начальником. Кажется, если б я самого Черкасова увидел на испытании, претерпенном мною в 1812 году, то пожалел бы и о нем.