Мы выступили из Франкфурта в начале декабря месяца. Даненберг и я ехали во все время одним переходом впереди войск, заготовляя дислокации. Поход этот был очень приятный, потому что войска успели оправиться во Франкфурте; мы шли по богатым местам и везде пользовались прекрасными квартирами.

Мы вскоре вступили в королевство Виртембергское. Король не хотел, чтобы войска наши имели квартиры в городе Гейльброне и даже, чтобы они через этот город проходили. Он велел даже силой не пускать нас; но видя, что великий князь мало обращал внимания на его угрозы, он пропустил нас, и мы благополучно расположились дневать в Гейльброне. Курута послал меня с поручением к Депрерадовичу в Кавалергардский полк, который был расположен в селении Вейнсберге, недалеко от города. При этом селении находится гора, на которой стоит рыцарский замок, замечательный по историческому событию, в старину там свершившемуся. Когда цесарцы брали его и осажденные стали нуждаться в продовольствии, то женщины просили позволения у осаждающих выйти из крепости, унося с собою то, что у них всего драгоценнее. Получив такое позволение, они вышли из крепости, унося на плечах своих мужей. Картина, изображающая сие событие, до сих пор хранится у жителей Вейнсберга в церкви.

В Штутгарте захотели тоже сделать, как в Гейльброне: не впускать нас в город. Пошли переговоры, и начальство наше согласилось на то, чтобы войска наши обошли город. Однако Даненбергу и мне хотелось видеть город, который известен своей красотой. Рогатка у заставы неисправно запиралась; мы сперва разговорились с часовым, а потом проехали сквозь город.

Со следующего перехода я был командирован к 1-й кирасирской дивизии, к Депрерадовичу, откуда через три дня опять был возвращен к великому князю, которого застал уже в Лудвигсбурге, где он несколько дней останавливался для отдыха войск. Лудвигсбург, где находится загородный дворец короля, отстоит от Штутгарта в 4 или 6 милях. Там имеется клуб или дворянское собрание, которое называли казино. Хотя Даненберг был человек степенный, но ему хотелось непременно посмеяться над немцами, к роду которых он себя не причислял, называя себя шведского или финского происхождения. Под нами в нижнем этаже жил богатый купец, торговавший сукном. Так как Даненберг уже несколько дней жил в доме, то он познакомился с ним и его женой, которую просил переодеть его в женское платье, чтобы идти в казино, на что она согласилась, невзирая на то, что Даненберг был очень высокого роста и особенно дурен лицом, отчего женское платье ему вовсе не пристало. Он в такой одежде имел самую уродливую фигуру и был более похож на развратную женщину.

Нарядившись, он ввечеру пошел со мною к Мёнье, который жил вместе с Лафонтеном, надел крестьянский праздничный кафтан, наложил в один карман грецких орехов, а в другой огромную двухстороннюю табакерку, в которой с одной стороны был насыпан табак, а с другой зола с сажей. На Мёнье надели сюртук Даненберга навыворот, с подкладкой наружу, так что он казался в красном платье с белыми рукавами. Полы сюртука подобрали под широкий пояс; надели ему на голову чалму и дали обнаженный поваренный нож в руки. Я оставался в своем сюртуке, дабы в случае нападения со стороны полиции оградить товарищей официальной своей одеждой.

В сем наряде мы пошли в казино с фонарем. Даненберг на улице кривлялся, и виртембергские офицеры, принимая его за уличную женщину, приставали к нему, а мы их отгоняли. Окна казино были ярко освещены. Даненберг смело вошел. Немцы встали. Бургмейстер города подошел к нему и спросил, кто она такая?

– Я бедная женщина из соседнего селения, – отвечал Даненберг, – пришла к вам с жалобой: к нам наставили русских кирасир, у которых лошади так велики, что они не могут в ворота на двор пройти, отчего русские стали у нас ворота ломать.

– Ja, ja, – закричал повеса Лафонтен с угрозой на бургмейстера, – и если вы не исполните просьбы моей жены, так я на вас просьбу подам.

Между тем дамы собрались в дверях около бургмейстера; они скорее его смекнули, в чем дело, взяли Даненберга за руку, посадили его между собой и начали с ним шутить. Тут был адъютант великого князя Колзаков, который тоже узнал Даненберга и смеялся; но бургмейстер никак не мог постичь, что за посольство к нему пришло, рассердился и закричал слуге, чтобы он позвал других и чтобы выпроводили непотребную женщину сию с дерзким мужем. Слуга хотел бежать вниз, но я из предосторожности поставил Мёнье с обнаженным ножом его на часы у верха лестницы, сказав ему, чтобы он никого не пропускал. Слуга, увидев его, испугался костюма и воротился, когда Мёнье объявил ему, что он мамлюк великого князя, поставленный тут на часах, чтобы никого не пропускать, потому что в казино сделался шум и что сейчас придет караул. Я был в сюртуке и подтвердил слова эти. Между тем Лафонтен продолжал разговаривать с бургмейстером, которого он потчевал грецкими орехами. Ошеломленный бургмейстер принимал их и еще благодарил за угощение. Он совсем одурел, потому что все дамы обступили его и смеялись над ним. Лафонтен сим не довольствовался: он вынул из кармана огромную табакерку и предложил бургмейстеру табаку, понюхав прежде сам. Бургмейстер не смел отказаться, но вместо табаку ему подали из оборотной табакерки сажу, смешанную с золой и с табаком. Понюхав, он оборотился к дамам. Общий хохот поднялся по всей зале, когда он показал свой испачканный лик. Видя, что пора уходить, я вызвал заговорившегося с дамами Даненберга, отвел Лафонтена и снял часового. Мы вышли и спешили домой. Не знаю, как это дело замяли; вероятно, дамы, не желая накликать беды на Даненберга, их повеселившего, уговорили дурака бургмейстера молчать.

Места, которыми мы проходили в Виртембергском королевстве и в герцогстве Баденском, единственны. Большое население, прекрасные деревни, окруженные садами, полями, коих обработанность не может сравниться ни с какой в другой стране. Виртембергцы жаловались на свои бедствия: король их был самовластный и злодей: всякий опасался за свою собственность, говорили даже, за жизнь. Рассказывали, что король многих без явного повода отправлял в особо на тот предмет построенную крепость, где в темницах заключались сотни несчастных, часто там и погибавших. Когда король ездил на охоту, то он приказывал сбирать земледельцев, отрывая их от работ, для того, чтобы сгонять дичь, и кроме того, поля земледельцев стаптывали для увеселения. Если же он узнавал, что кто-нибудь из пострадавших чрез его забавы осмеливался жаловаться, то просителя заключали в крепость. Пышность Виртембергского двора не уступала пышности больших европейских дворов, на что истрачивалось множество денег и отчего народ был обременен налогами. Виртембергский король был необыкновенно толст и в летах. Говорили, что он предавался всяким порокам…

Под таким правлением жили в Германии, в краю просвещенном, тогда как природа наделила его всеми своими богатствами. Народ очень роптал. Я особливо имел случай слышать этот ропот между студентами в Тюбингене, в университете. Они не хотели оставаться в своем отечестве по окончании курсов.

В Тюбингене я познакомился с одним из студентов, который показал мне кабинет натуральной истории. Он показал мне также одного профессора математики, который сидел в особенной комнате за стеклянными дверями, запершись. Студент постучал в стекло, и к дверям подбежал молодой человек в крестьянской одежде, который поклонился нам несколько раз самым неловким образом, посмеялся и опять ушел и сел за работу. Студент сказал мне, что человек сей имеет отличные познания, что он из земледельцев, сам собою выучился, превзошел всех других профессоров в математике и проводит жизнь таким образом взаперти, не занимаясь ничем более, как математикой; он был похож на сумасшедшего.

При вступлении нашем в Виртембергское королевство я, как и прежде, ехал за день вперед колонны. Проезжая через большое селение, в котором стояла прусская легкая гвардейская конница, я был обступлен офицерами, которые меня несколько в лицо знали. Они остановили мою лошадь, упросили слезть и пригласили присутствовать на балу, который они хотели в тот вечер дать дамам окрестностей их селения. «Мы это делаем, любезный товарищ, – говорили они, – с тем, чтобы доказать виртембергцам, что не помним зла, которое причинили они в нашем отечестве; ибо изо всех союзных войск Наполеона ни одни так не грабили нас, как виртембергцы. Но если бы которая-нибудь из званых шлюх осмелилась отказаться, то мы отправимся к ее дому и выбелим все стекла в окнах». Пруссаки выражались с озлоблением, потому что они виртембергцев терпеть не могли.

Каждому из них поручена была какая-нибудь должность. Поручик Панневиц, которому меня отдали на руки, занимался заготовлением пуншевой эссенции, потому что он стоял в аптеке. Дочь аптекаря Каролина была прекрасна собою, и Панневиц успел на дневке в нее влюбиться. Другой был занят освещением, и как подсвечников не было, то он заменил их большими картофелинами, в которые воткнул свечи. Поручик Лон, родом венгр, служивший прежде в английской и в разных других службах, служил ныне в прусских гусарах. Ему поручено было сзывать и принимать дам. Он разослал по всем дорогам разъезды с приказанием встречать и конвоировать кареты и коляски, которые будут проезжать, а при заставах селений поставил трубачей, чтобы возвещать о прибытии дам. Недоставало безделицы: дома, в котором можно бы дать бал; но пруссаки долго о том не думали: в их селении был большой помещичий дом, в котором жил только один дворецкий. Вмиг полетели замки с дверей, и дом был во владении пруссаков. Новый прусский пристав дома распорядился комнатами и оставил одну маленькую, в которой постлали постель. Ключ от сей комнаты был у Панневица, которому сказано было давать его в случае надобности товарищам.

Мы уже давно были в сборе в танцевальной зале, а из дам ни одной еще не было. Пруссаки взбесились и начали совещаться, как и когда ехать им, чтобы у дам стекла выбить в домах. Лон настаивал, чтобы сейчас же разъезжаться по окрестностям и приниматься за дело; мнение его было принято, и разъяренные пруссаки готовились уже в ночную экспедицию, как позыв их был остановлен звуком трубы-возвестительницы. Все выбежали на двор и приняли несколько дам из одной кареты; за нею ехала другая, там третья, четвертая и так далее. Бал начался; сначала все порядочно шло, но под конец многие подпили и стали забываться перед женщинами. Прекрасная Каролина, дочь хозяина Панневица, тут же находилась. Заметив, что мне приятно было с нею танцевать, он сам приглашал ее для меня и подводил ее ко мне, с целью угостить меня как можно лучше. Между тем он следил за нами в танцах и с завистливыми глазами смотрел на жертву, приносимую им гостеприимству. Повеселившись до 2-го или 3-го часа утра, мы разошлись по домам, и Панневиц опять дал мне свою Каролину под руку до дома довести. Она была так хороша и так мила, что я объяснился бы с ней, если б не боялся оскорбить Панневица, который вслед за нами шел.

На другой день был поход, и я нагнал Даненберга. Мы вступили в Баденское герцогство и пришли в город Фройбург, где находились главные квартиры. До переправы через Рейн дали войскам около недели времени для отдыха. Великий князь остановился в городке Мюльгейме, а я послан вперед на границу Швейцарии с поручением заготовить дислокацию.

От городка Лёрраха, последнего в Баденском владении, в который я приехал, оставалось около шести верст до Базеля, что в Швейцарии. Между Лёррахом и Базелем находилось одно большое швейцарское селение Рихен на правом берегу Рейна, которое не должно было заниматься нашими войсками. Дорога, ведущая от Мюльгейма к Базелю, шла в одном месте по берегу Рейна. Против сего места, на левом берегу реки, находилась французская крепость Гюнпинг, которую осаждали баварцы. Хлопоты, вызванные из главной квартиры насчет опасности в сем проезде, не имели конца. Опасались проезжать под выстрелами столь сильной крепости, тогда как едва ли ядро могло долететь до дороги, а если б и долетело, то стали ли бы французы терять снаряды на такие неверные выстрелы? Офицеры были разосланы для открытия новых дорог, и получено было радостное известие, что найдена безопасная дорога. Удивляюсь, как по сему случаю не отслужили еще благодарственного молебствия Господу Сил, ведущему нас в безопасности, яко Израиля к пустыне.

Из Фрейбурга главная квартира пришла почивать в Лёррах, а из Лёрраха она прошла в Базель, где и пировала.

Я оставался в Лёррахе с квартирьерами; а как из них только я один знал по-немецки и разные команды австрийцев приходили грабить окрестности и требовали квартир в городе, то меня в ратуше немцы провозгласили комендантом города и никому не давали квартир без билета от меня. Между тем я разослал квартирьеров по селениям и занял оные до прибытия наших войск. Мне отдавали все должные почести, как то славная квартира, и во всякое время к услугам моим был в готовности форшпан и даже почтовая коляска без уплаты прогонов. Таким образом прожил я более недели в Лёррахе, ибо Курута не приказал мне возвращаться в Мюльгейм. По ночам меня пробуждал гул баварских осадных орудий, действовавших по крепости Гюнпинга. До прибытия войск в Лёррах я был два раза в Базеле: первый раз я ездил туда по приказанию Куруты для закупки географических карт, но не нашел их; другой же раз ездил по своей надобности.

Селение Рихен, которое не следовало занимать, было, однако же, занято мною для войск по недостатку квартир в других селениях. Швейцарское Базельское правление присылало ко мне в Лёррах одного офицера, чтобы объяснить мне свои права; но я их не признал, и войска остались в Рихене.

30 или 31 декабря гвардейский корпус собрался около Рихена и в окрестностях Лёрраха. Государю хотелось, чтобы мы перешли Рейн с большим парадом 1 января 1814 года. Холод был весьма сильный, и снег выпал глубокий. Невзирая на сии неудобства, государь настоял на своем, и 1814 года 1 января мы перешли через Рейн по мосту парадом, прошли через Базель около 6 верст швейцарскими владениями и вступили во Францию. Переход был большой; холод усиливался, так что войска пришли весьма поздно на ночлег. Люди падали на пути, и несколько человек дорогой умерло. Ночлег наш был около Алт-Кирхена, в селении Лаферте.

Я не встретил во Франции того, чего ожидал по впечатлениям, полученным о сей стране при изучении географии в годы первой молодости. Жители были бедны, необходительны, ленивы и в особенности неприятны. Француз в состоянии просидеть целые сутки у огня без всякого занятия и за работу вяло принимается. Едят они весьма дурно вообще, как поселяне, так и жители городов; скряжничество их доходит до крайней степени; нечистота же отвратительная, как у богатых, так и у бедных людей. Народ вообще мало образован, немногие знают грамоте, и то нетвердо и неправильно пишут, даже городские жители. Они кроме своего селения ничего не знают и не знают местности и дорог далее пяти верст от своего жилища. Дома поселян выстроены мазанками без полов. Я спрашивал, где та очаровательная Франция, о которой нам гувернеры говорили, и меня обнадеживали тем, что впереди будет, но мы подвигались вперед и везде видели то же самое.

Мы покойно подвигались через города Порентруи, Монбелияр и Везуль, и пришли к городу Лангру, из которого авангард наш вытеснил французские войска после небольшого дела. Мы расположились в селениях около Лангра на неделю. Квартира великого князя была в селении Апре, лежащем в 10 верстах от города, несколько в стороне от большой дороги, ведущей в Дижон. Корпус австрийских войск пошел к Лиону, с нами же оставался генерал Юлай и другие отряды, но полки их очень поредили от побегов и самовольных отлучек. Массы цесарцев как бы таяли, и корпус Юлая крайне обессилился. Между тем обозы австрийские не уменьшались. Они как бы собирались увезти всю Францию на своих фурах и нагружали в них все, что им под руку попадалось: мебель, посуду, перины и пр. Другого средства не было, как сбрасывать сии фуры в канавы, дабы войска могли проходить. Этих больших австрийских фур считалось в армии до 12 000. Французы много их истребили при ретираде после случившейся во Франции неудачи союзных войск.

По прибытии нашем в Апре Курута послал меня в ночь через селение Сент-Жом (S-t Geomes) для отыскания Лейб-кирасирского полка Его Величества, о котором никакого известия не было с самого утра, как он выступил с квартир своих. Ночь была очень темная, на полях лежало много снега, и мне надобно было ехать семь верст проселком. Мне сказано было отыскать древнее Римское шоссе, которого оставались следы, и держаться его для отыскания дороги. Накануне еще прибытия нашего в Апре происходила стычка между нашей авангардной конницей и неприятельской, к коей присоединились вооруженные крестьяне. Я взял у хозяина своего какую-то маленькую лошаденку и отправился в поле; вьюга занесла дорогу снегом и продолжалась во все время моей поездки. Я сбился с дороги и стал отыскивать шоссе, придерживаясь вправо. Заметив, что снег грудой примело к ряду камней и предполагая, что это отыскиваемое шоссе, я следовал по оному, но скоро потерял этот след и въехал в небольшой лес по открывшейся просеке. По дороге не было ни одного селения, и я словно видел один пустой дом, который находился в левой стороне. Миновав его, я увидел впереди огонь и, направясь к оному, прибыл в Сент-Жом, в котором было множество австрийцев. Тут я узнал, что за два часа до меня Лейб-кирасирский полк прошел через это селение, и поехал назад.

Я ехал медленно по своим старым следам и, приближаясь к лесу, заметил в прежде виденном мною домике огонь. Я так озяб, что захотелось погреться, и я вошел. Хотя был я один и ехал в разоренных местах, среди озлобленных жителей, но я так озяб, что решился войти, чтобы обогреться. Мертвая тишина царствовала в сем месте, прерываясь только мерным боем маятника стенных часов и мяуканьем кота, который сидел на поваленном шкапе. В камине был разведен большой огонь, у которого сидел нагнувшись старик без всякого движения. Я остановился в дверях, пораженный ужасной картиной разорения. Старик, услышав шум, хладнокровно повернул голову и, увидев меня, пригласил сесть к огню. Я сел, и он, не обращая взгляда на меня, продолжал греться. Мы несколько времени оставались в таком положении, не говоря ни слова. Я, наконец, прервал молчание и спросил, кто он таков?

– Хозяин здешнего дома.

– Как тебя зовут?

– Бонне.

– Какого ты звания?

– Я арендатор (fermier).

– Где же твое семейство?

– Не знаю.

– Как не знаешь, где ж ты был?

– Я ходил в Шатильон и не более часа тому, как возвратился и нашел свой дом в том положении, как вы его теперь видите, но семейства своего я более не нашел. У меня была жена, две взрослые дочери, два небольших сына; куда же они девались, не знаю; их, может быть, убили союзники, да и меня скоро туда же приберут. – Тут старик оборотился ко мне и, осмотрев меня пристально с головы до ног, спросил, француз ли я или союзник?

– Союзник, – отвечал я.

– Ах! – сказал спокойно старик. – Много вы нам зла наделали, – и задумался.

– Старик, – сказал я ему, – огонь твой гаснет в камине, подложи дров.

– Сейчас, сударь. – Он встал, поднял стул, на котором сам сидел и, с силой ударив его о землю, разбил его вдребезги, потом стал собирать куски и класть их в огонь. – Пускай горит, – приговаривал он с досадой, – по крайней мере, лишил я союзников удовольствия разбить этот стул; таким образом, сожгу я и все остатки своего имущества. На что мне оно, когда я семейства лишился?

– Нет ли у тебя табаку? – спросил я. – Мне хочется трубку набить.

– Был, сударь, спрятан табак за шкафом; не знаю, тут ли он еще; я поищу. – Он нашел табак, я закурил трубку и поехал.

Прибыв в Апре, я осведомился у своего хозяина о сем старике, и мне сказали, что его во всем околотке уважали и что семейство его было прекрасное. Никто еще не знал о постигшем его несчастии; когда же я рассказал об оном, то соседи сбежались, много сожалели о нем и хотели ему помочь.

Из Лангра мы пришли в один переход к городу Шомон. Первый ночлег наш был в селении Ролампоант (Rollampoint).

Мы провели несколько дней в Апре. Гвардейская легкая кавалерийская дивизия стояла недалеко от Шатильона. Шиндлер находился при своем полку. Ему надоело жить на квартирах, и он приехал к великому князю, умоляя послать его в авангард, дабы он мог иметь случай подраться; всего более хотелось ему пограбить. Великий князь рассердился на него, раскричался, стращал его арестом и прогнал его. Шиндлер пришел к нам в слезах, с горя напился пьян и стал буянить, так что его с трудом могли унять.

Из Шомона мы пришли к селению Жоншери, которое было верстах в трех впереди города, и, тут расположившись лагерем, провели ночь. Потом заняли город Бар-сюр-Об, откуда прошли еще один переход и остановились. Неприятель был около Шато-Бриена. Здесь получены были известия об армии Блюхера, который недалеко от нас находился и имел уже несколько стычек с неприятелем.

При начале сражения под Бриеном гвардейский корпус получил приказание стать в резерве, но мы стояли очень далеко от поля битвы и могли только слышать повторенные пушечные выстрелы. Сражался Сакен. К нему послали в подкрепление из нашего корпуса одну кирасирскую дивизию. К вечеру нас подвинули ближе, и мы ночевали недалеко от того места, где ложились неприятельские ядра. Сражение продолжалось ночью, и наши взяли штурмом город, почему драка продолжалась на улицах. Потеря с нашей стороны была довольно велика, но она была гораздо менее чем у французов, которые потеряли до 80 орудий.

Великий князь поскакал в дело один из любопытства и, как я от иных слышал, сам ввел австрийцев во дворец Шато-Бриена. Дворец был великолепный; он заключал в себе славную библиотеку и кабинет натуральной истории. В Бриене находилось училище, в котором Наполеон воспитывался и из которого он был выпущен офицером в артиллерию. В сем сражении участвовали все союзные войска, и гусары наши ошибкой порубили несколько виртембергцев, приняв их за французов. Дабы сего впредь не могло случиться, государь приказал всем союзникам повязать себе левую руку выше локтя белым платком, кроме зеленой ветки, которую мы на голове носили. По прибытии нашем в Труа из сей повязки сделали наряд, и в главной квартире показались повязки с бантами, которые стали перенимать и в войсках.

Я застал ночью конец сражения под Бриеном, куда поехал из любопытства, потому что резервы наши не вступали в дело. Ночлег главной квартиры и великого князя был в селении Ком (Comes), где мы кое-как разместились.

Из знакомых моих был взят в плен в сем сражении полковник Фон Визин, славный человек, бывший прежде адъютантом у Алексея Петровича, а тогда командовавший Малороссийским гренадерским полком.

Сражение под Бриеном продолжалось полутора суток, после которых мы одержали победу. Когда великий князь ночевал в Коме, то пришли к нему на квартиру нечаянным образом два раненых солдата. Упоминаю о них здесь, как о примере необыкновенного терпения. Константин Павлович сидел у камина и, подозвав к себе солдат, расспрашивал их о ранах и о сражении, и как они пришли в полной амуниции и отвечали бойко, то они понравились великому князю, который велел доктору своему Кучковскому перевязать их. У одного (он был Крымского пехотного полка) сидела пуля во лбу, так что больше половины оной застряло в кости. Кучковский прежде всего разрезал и взодрал ему в четыре стороны кожу на лбу и, оголив таким образом кость, схватил в острые клещи пулю, которую стал тащить, но не вытащил. Пуля шевелилась, но не отделялась от кости. Тогда Кучковский приказал двум человекам держать раненого за голову, а сам с помощью фельдшера воткнул по острому кривому шилу с каждой стороны в пулю, и, упирая шилами в лоб, они оба стали всеми силами выламывать ее; но и этот способ не удался, и солдат остался с пулей. Во все время операции, раненый не показал вида страдания, а только просил лекаря:

– Ваше благородие, не замай; у меня будет лоб свинцовый.

Кучковский оставил его и обещался ему на другой день вынуть пулю. Солдат лег в каком-то холодном чуланчике, положив себе под голову ранец. На другой день, взяв ружье свое, он стал перед Кучковским и просил его исполнить данное обещание. Лекарь приказал ему лечь, выпилил ему лобовую кость около пули кругом и вынул ее с частью кости, причем раненого никто не держал, и он не испустил ни малейшего крика. Он встал, поблагодарил лекаря и пошел к казенным ящикам, около которых собирались раненые.

Другой солдат был рекрут. С ним варварски поступили. Пуля попала ему в руку пониже плеча и остановилась в кости, которую она раздробила. Кучковский сперва прорезал ему руку с одной стороны до кости и запустил два пальца в новую рану, схватил пулю, но не мог ее вынуть.

– Экая шельма, – сказал он, – не хочет выходить; постой же, я ее с другой стороны достану, – и вмиг прорезал такую же рану с противной стороны. Запустив в обе раны пальцы, долго копался он, хватаясь за пулю, но не мог ее достать. – Постой же, негодная, – сказал он, – ты и сюда лезть не хочешь, так выходи же сама. – Он тогда перевязал солдату раздробленную руку и отпустил его.

Солдат казался довольным, поблагодарил лекаря и пошел. Но мне Кучковский сказал, что он должен умереть от этой раны. Я удивлялся терпению обоих раненых, от которых во время операции не было слышно ни малейшей жалобы.

Из Ком мы пошли на Вандёвр, на Бар-сюр-Сен, и пришли в Труа, столицу Шампании. Труа большой и многолюдный город, но дурно выстроен и местами похож на большую деревню.

Войска наши дневали в 20 верстах не доходя Труа, в селении, называвшемся, помнится мне, Ренн. Тут я имел ссору с Тимирязевым, адъютантом великого князя: он хотел занять нашу квартиру, но я ему напомнил, что не позволю против меня забываться, и советовал ему быть осторожнее. Тимирязев пожаловался Куруте, который приказал мне уступить ему квартиру, и я принужден был сие сделать, но дав ему при этом изустное наставление, и уверил его, что уступил квартиру единственно из повиновения начальству, чем он остался доволен.

В 1801 году жил у нас в доме в Петербурге и в Москве один французский эмигрант Деклозе (Declauzet), который служил прежде в армии Конде капитаном и после был сослан в числе многих в Сибирь при императоре Павле. По возвращении его оттуда в царствование Александра он случайно определился к нам в дом и учил нас французскому языку, в грамматических правилах коего он, впрочем, не был совсем тверд, как и многие лица из французского дворянства королевских времен. В 1802 году он уехал от нас в свое отечество и оставался с нами в переписке. Мы узнали, что он женился и жил в Бар-сюр-Обе. По занятии сего города я о нем справлялся, и мне указали дом одного родственника его де Лаколомбьера, который сказал мне, что Деклозе переехал на жительство в Труа, присовокупив, что несколько дней тому назад стоял у него, де Лаколомбьера, на квартире один капитан Муравьев, пришедший с казаками, который также осведомлялся о Деклозе. Легко было догадаться, что то был брат Александр, состоявший при казачьем отряде графа Платова под командой генерал-майора Кайсарова и о котором я давно не имел известия.

Когда войска пришли на дневку в селение Ренн, я отпросился у Куруты в Труа, чтобы отыскать Деклозе. Долго я ездил по улицам, расспрашивая о нем, но никто не мог мне дать требуемых сведений. Наконец, обратившись к одному человеку, хорошо одетому, я спросил его о Деклозе.

– Я его доктор, – отвечал он, – и иду теперь к нему. Если угодно, отправимся вместе. Он живет на площади, напротив тюремной решетки.

Я следовал за ним и едва только успел выехать на площадь, как приметил на другом конце оной Деклозе, стоявшего у ворот хорошенького домика, в той самой енотовой шапке, которую я на нем в России видел. Я подъезжал шагом и не хотел сначала себя обнаружить, но он меня издали узнал и бросился ко мне.

– Mon cher Nicolas, je vous revois donc avant de mourir! – сказал он, и слезы радости полились из глаз старика.

Удивляюсь, как он меня мог узнать после 13 лет разлуки, тогда как он меня знал 6-ти или 7-летним мальчиком.

– Mais avant de monter chez moi, – продолжал Деклозе. – Sauvez mon voisin, се pauvre menuisier auquel on pille le foin.

Я отвечал, что этого запретить нельзя, потому что казакам нечем кормить лошадей.

– Si cela est ainsi, – сказал он, – je m’en vais prendre quelques bottes de foin pour vos chevaux, – и побежал в сарай, принес две кидки сена и повел меня наверх.

Он был женат на двоюродной сестре своей Боссанкур, владевшей порядочным имением недалеко от Труа, которое разорили; но Деклозе не жаловался и готов был жизнью жертвовать, чтобы Наполеон был свержен и чтобы Бурбоны снова заняли французский престол. И в самом деле, он стал так смело говорить в ратуше, что, когда французы выгнали нас из Труа, на него сделан был донос, и его хотели расстрелять; но он спасся тогда на чердаке, где спрятался в сено. Двое из товарищей его были в то время расстреляны. Жена Деклозе была немолодая женщина, упрямого нрава и делала из него, что хотела, наставляла его ловить собачку свою по саду и кричала на него, как на мальчика. Деклозе показал мне письмо от брата Александра, посланное с аванпостов недалеко от Труа; брат приглашал его выехать к нему, но старику нельзя было сего сделать, потому что в городе находились еще французские войска и за ним строго наблюдали. Я провел дня два в доме Деклозе, оказавшего мне самый дружеский прием.

Из Труа мы двинулись к Мальмезону и пришли через два дня к Ножан-сюр-Сен (Nogen-sur-Seine). Авангард на пути сем имел дела с неприятелем. Наполеон получил в подкрепление 6000 старой конницы своей, пришедшей из Испании. Подкрепление сие сделало перевес в силах. Великий князь готовился было идти в атаку с 1-й кирасирской дивизией. Главная квартира расположилась в городе Pont-sur-Seine, а гвардейский корпус около Брея (Bray) на реке Сене. Ножан был совсем разорен, потому что Витгенштейн дрался в самом городе и вытеснил из оного неприятеля; город дымился, а на улицах лежали трупы убитых. Витгенштейн подвинулся вперед и был уже близ Фонтенбло, верстах в 70 или 80 от Парижа. Гвардейский корпус получил повеление идти в Мерри (Merry), город, лежащий направо от нас в 50 верстах.

Даненберга с вечера послали вперед для принятия лагерного места; с ним были квартирьеры и офицеры 1-й кирасирской дивизии и прусской кавалерийской гвардейской бригады, так что в сем отряде состояло более 150 всадников при 7 или 8 офицерах. Мне никакого назначения не было и, как я полагал на другой же день по прибытии войск увидеться с Курутой, то поехал с Даненбергом, не спрося на то позволения. Мы ехали всю ночь и приехали на другой день к назначенному месту. Мы немедленно приняли лагерное место от подполковника Диеста, присланного на сей предмет из главной квартиры.

Чиновники главной квартиры то приезжали, то отъезжали. Иные говорили, что поход войскам в Мерри отменен и что они возвратятся в Труа; другие, что это несправедливо. В городе был большой беспорядок. Не зная, кому верить, мы провели там двое суток, стоя на квартире у одного бывшего адъютанта Бернадота. На третий день никого из русских не оставалось в городе, кроме нас. Слухи носились, что гвардия переправилась за Сену и шла к Парижу, и Даненберг повел весь отряд ближайшей дорогой к Ножану, далеко вправо от большой дороги, местами, где еще ни одного русского не видали. Мы легко могли встретиться с неприятелем и потому приняли возможные предосторожности. Офицеры радовались случаю, надеясь действовать отдельным отрядом, как партизаны.

Общество наше было живое, и мы завели настоящий порядок; осрамился только поручик Кроут, адъютант полковника Лароша, который командовал прусской гвардейской конной бригадой. Отъезжая из Мерри, он увез у хозяина шерстяное одеяло; когда же у всех стали делать обыск, то он отправил свои вьюки вперед, и хозяин, имея на него подозрение, просил Даненберга возвратить выехавший вьюк и обыскать его. Кроут уверял нас, что мы ничего не найдем. В самом деле, во вьюке ничего не было, но одеяло нашлось у него под седлом, и он терпеливо перенес выговоры своих товарищей.

К обеду мы пришли в большое селение, в котором был замок маршала Брюни. Увидев нас, жители испугались, особливо когда им сказали, что тут сам великий князь и что за нами идет колонна. Нам накрыли стол, и мы славно отобедали на счет маршала, коего имением управлял в отсутствие его приказчик. Кирасиров развели по деревне, накормили их и взяли у жителей овса в запас. После обеда мы пошли все осматривать и увидели отличных жеребцов на конюшне. Кроут хотел одного из них увести, но товарищи не дали ему сделать сего. Не менее того, едва мы две версты отъехали, как он воротился и нагнал нас на том жеребце, который ему более всех понравился в конюшне маршала Брюни. Его провожал один из конюших, которому он сперва обещался отдать лошадь по прибытии в Ножан, после он обещался ему подарить два луидора, а кончилось тем, что, прибыв в Ножан, он прогнал конюшего домой и оставил себе жеребца ценой тысячи в две франков. Сколько мы не осуждали такой поступок, но Кроут был равнодушен к оказываемому ему презрению и остался с добычей.

Мы переправились через Сену и к вечеру прибыли в селение, лежащее за рекой напротив Пон-сюр-Сен. Мы узнали от жителей, что французы заняли деревни верстах в четырех от нас. Витгенштейн имел неудачное дело и должен был отступить.

Ночь была темная, лошади устали после большего перехода, и потому мы решились переночевать в сем селении, приняв нужные предосторожности. Даненберга, как старшего, признали мы начальником отряда. Он учредил разъезды, караулы и запретил выпускать жителей из деревни. Он также устроил очередь между офицерами, дабы каждому по два часа объезжать посты; но так как после ужина все уснули, то он сам ночью разъезжал. Кирасиров не расквартировали по домам, а поставили на бивуаках на дворе большого замка, в котором мы остановились, и приказали жителям доставить им продовольствие на людей и лошадей.

Замок был очень велик и, верно, принадлежал знатной особе. Мы в нем нашли только управителя с женой, которые подали нам хороший ужин. После ужина мы пошли осматривать комнаты, которые были великолепно убраны. Богатая библиотека занимала обширную залу. Мы расположились для отдыха в отдельных комнатах. На другой день мы встали рано и, пока лошадей седлали, осмотрели библиотеку. Я нашел за книгами свиток венгерского курительного табаку, который я объявил de bonne prise. Прусский уланский офицер нашел Кассиниевскую карту Франции, о которой он промолчал, и объявил нам о своей находке только тогда, когда мы уже версты две отъехали. Он хотел непременно возвратиться, чтобы ее взять. Приобретение Кассиниевской карты было дело законное, но мы его отговаривали за нею ехать, потому что он легко мог в плен попасться. Невзирая на то, он нас не послушался, поехал со своими уланами и возвратился благополучно с картой.

Приближаясь к Ножану из-за Сены, чрез которую мы прежде переправились, мы увидели большую колонну конницы, которая тянулась к Ножану с нами рядом, не в далеком расстоянии. По словам жителей можно было полагать, что то были французы. Мы остановили свой маленький отряд, и я поехал узнавать, какое виделось войско, но вскоре увидел, что то были наши кирасиры, и мы подвинулись к плотине, которая связывалась на середине мостом. Плотина была перекопана бруствером и, как мы ехали с неприятельской стороны, то нас приняли с приложенными ружьями, но скоро узнали своих и пропустили.

Гвардейский корпус вышел из Брея (Bray), где он прежде стоял, и расположился близ селения неподалеку от своего прежнего лагеря. Тут мы нашли великого князя и Куруту; последний заметил мне, что не должно было ехать с Даненбергом без спроса. В тот же вечер мы выступили в поход назад по дороге в Труа; переход был очень большой, люди и лошади утомились. Мы пришли в селение Colombe des deux eglises, в котором оставалось едва несколько домов; замок или дворец был занят для великого князя, но не без шума, потому что австрийские квартирьеры, прибывшие после наших, хотели занять этот замок для Шварценберга, который был главнокомандующим союзных войск, в числе коих было очень много австрийских; армия их двинулась к Лиону, а из наличных много людей разбрелось. Оставалось более всего обозных фур. Цесарских квартирьеров, однако, отбили, великий князь завладел замком, а штаб его разместился, как кто знал.

Все кроме нас двух предались сну; мы же не могли отдохнуть, потому что должны были ожидать прибытия войск к лагерю и расставить их: но не более двух часов продолжалась наша надежда уснуть. Снова был объявлен поход, и мы пришли ночью к какому-то селению, где я должен был разбить лагерь; ночь была очень темная, а требовались обыкновенная правильность и порядок в линиях. Я долго бился с квартирьерами, и, наконец, удалось мне разбить лагерь посредством огней, которые я велел развести и по которым давал направление линиям. Но и тут недолго удалось нам отдохнуть, ибо войска, пришедшие уже по полуночи, на другой день с рассветом опять поднялись в поход. Мы пришли к ночи в Труа, где австрийские обозы предупредили нас и успели разграбить лавки и сжечь предместье города.

В Colombe des deux eglises великий князь имел ссору с полковником Ларошем, который командовал прусской гвардейской кавалерийской бригадой, состоявшей тоже под начальством Его Высочества. Великий князь выговаривал ему, что он переходы сделал на рысях, отчего изнуряются у него лошади, на что Ларош дерзко отвечал ему, что за исправность полков он не ему отвечает, а своему королю. Великий князь приказал также, чтобы прусские полки по очереди с нашими давали по известному числу рядовых при офицере, дабы блюсти за порядком во время переходов по большой дороге и сворачивать в канавы австрийские обозы, препятствовавшие движению войск. Но Ларош и в этом случае воспротивился, когда до него очередь дошла, и должность сия пала бессменно на кирасирский полк Ее Величества. Не знаю, чем это неудовольствие кончилось.

По возвращении нашем в Труа мне совестно было остановиться у Деклозе. Я ввел лошадей своих в какую-то разграбленную суконную лавку, а сам расположился наверху с хозяином. Я сходил к Деклозе, который погружен был в глубокую печаль, видя, что мы оставляем Труа: он должен был ожидать мщения от Наполеона эмигрантам, которые русских хорошо принимали. Он не ошибся в своем расчете и спасся только случайно; другие же были расстреляны.

Переночевав в Труа, мы тронулись на другой день очень рано в поход к Шомону. Французы при сем отступлении нашем побили много австрийцев. Жители города вбежали вооруженные в госпитали и перебили больных и на проходящих по улицам кидали камнями, причем русских, однако же, не тронули. Из Шомона мы пошли было назад к Лангру, но воротились, и главная квартира осталась в Шомоне; войска же расположились около города по селениям.

Мы провели около двух недель в Шомоне. В это время я оставался совершенно без денег и обошелся в нуждах своих только благодаря моему кучеру Артемию, который, видя мое безденежье, выдал себя за кузнеца, достал где-то молоток, в другом месте клещи, в третьем гвозди, в четвертом подковы и стал перебивать хлеб у кузнеца великого князя, который брал по рублю серебром за подковку одной ноги, а Артемий стал дешевле ковать. Я ничего не знал о сем, как он мне неожиданно высыпал из кожаного кошелька своего около 7 рублей серебром; деньги эти несколько поддержали меня. Между тем другой слуга продал моего ослепшего французского старого коня, которого я купил в Борисове. Он цыганил на нем несколько дней и спустил его в сумерки австрийскому офицеру довольно дорого, так что я в состоянии был купить другую лошадь, весьма порядочную, которую назвал Баронессой.

Ожидались значительные подкрепления от австрийцев, которые уверяли, что уже давно выступило с берегов Рейна 50 000 войска и что все беглые их и разбредшиеся люди собраны в особенный корпус, направленный к армии; но вместо того мы видели только эскадрона два венгерских гусар и две роты артиллерийские, к нам присоединившиеся. Главные силы их подвигались к Иону.

В течение двух недель, проведенных нами в Шомоне, с обеих сторон воюющих держав назначены были должностные лица, которые вели переговоры о мире. Я слышал, что в переговорах сих государь много уступал Наполеону, но требования сего последнего были столь велики, что государь прервал переговоры и издал прокламацию, которую он объявил народу французскому о решении не прежде сложить оружие, как по возвращении Бурбонов на престол Франции. Вместе с сей прокламацией было приказано Вреде, главнокомандующему баварских войск, и Витгенштейну, которые стояли впереди, взять Бар-сюр-Об приступом, что было исполнено с быстротой, и французская армия отступила. Бар-сюр-Об не пощадили, потому что жители оного вооружились и дрались против нас. Говорят, что баварцы (известные по их грабительству, когда они были еще в союзе с французами) делали непомерные ужасы на сем приступе, без уважения к летам, полу или званию: ничего не спасло жителей и имущества их. Я слышал от одного очевидца, что они, схватив одну старуху, подняли ее вверх, а один баварец подлез ей под юбки и достал у нее между ногами кошелек, в котором нашел несколько франков. Не ручаюсь, однако, за справедливость сего рассказа.

После покорения Бар-сюр-Оба Витгенштейн сказался больным и не командовал корпусом, потому что его отдали под начальство Вреде.

Вслед за сим делом армия наша тронулась вперед опять к Труа. Под Шато-Бриеном мы заняли позицию, полагая, что неприятель будет нас атаковать, ибо были известия, что он потянулся вправо. В этот раз замок в Шато-Бриене много потерпел; знаменитая библиотека и редкий кабинет натуральной истории были разрушены, разбиты и приведены в жалостное состояние. Сперва принялись за работу наши солдаты; несколько офицеров, заехавших из любопытства, увидели беспорядок, разогнали солдат, но сами были прельщены книгами и минералами: за ними пришли товарищи их, и через несколько часов в библиотеке и кабинете натуральной истории находилось около сотни охотников из гвардейских офицеров. Я в это время ехал мимо с Даненбергом: увидев множество лошадей пред входом во дворец, мы слезли с коней и вошли.

Круглая комната, в которой был кабинет естественной истории, содержала в себе человек шестьдесят обер-офицеров, полковников и генералов, которые трудились около минералов. Они рассматривали переломанные штуфы, передавали их из рук в руки, сожалели о порче их, ругали несчастных солдат, на счет которых отнесли весь беспорядок, и, наконец, с целью спасти сии драгоценные штуфы от большего изъяна лучшие клали к себе в карман, а дурные на пол бросали. Стены в сей комнате были уставлены шкафами, в которых содержались лучшие издания отборных учебных книг в прекрасных переплетах. Комната была очень высокая, и книги стояли до потолка в двухъярусной галерее, со вкусом убранной. На перилах галерей расположены были набитые чучела редких зверей и птиц. Любопытствовавшие, забравшись на галереи и рассматривая книги, отвязывали зверей и птиц и пускали их вниз.

Смотря на других, я также занялся сперва минералами и поднял два брошенных горных кристалла призматического вида, сросшихся вместе на основании, окрашенном охрой, и на которых было множество мелких кристаллов. Большие кристаллы были длиной вершка в три, а толщиной в вершок. Хотя я был в шинели, но штука была слишком велика, чтобы ее можно было прибрать. Мне хотелось отколоть один из больших кристаллов, чтобы из обломков сделать себе кремни в пистолеты, но, сколько я о том ни старался, кристаллы не подавались. Выйдя в соседнюю комнату, я бросил штуку изо всей силы о камин, чтобы ее разбить; камень разбился надвое, но с тем вместе разбился и уголок изящного камина, и я получил половину большого кристалла, которую привез в Париж, где подарил ее хозяину, у которого квартировал.

После сего захотелось мне приобрести походную библиотеку. Войдя в круглую комнату, я стал пробираться в тесноте (тогда уже тут до 150 человек было) к крыльцу, ведущему на галереи. Под моими ногами трещали стекла, камни, энциклопедии, чучела зверей и птиц, и все эти вещи прилетали сверху, задевая иногда тех, которые находились внизу. Таким образом, ринулся у ног моих крокодил аршина в два длины; я его поднял и хотел было тащить к своему казаку, но вспомнил, что его нельзя было спрятать, и бросил на дороге. Наконец я добрался до крылечка и пошел наверх. Я осмотрел все книги и сожалел, что не мог всех с собою увезти. Надобно было несколько из них взять для чтения, сидя у огня на бивуаках. В то время учебные книги не могли мне ни к чему служить, и потому я выбрал несколько романов, с коих сорвал переплеты для большей вместимости. Наполнив карманы свои и с двумя книгами в руках, я спустился и пошел по другим комнатам; нашел еще большую залу, занятую библиотекой, но уже некуда было девать книг, и я прошел мимо. Романы, которые я набрал, служили мне по ночам для чтения; а когда один был прочитан, то для избавления себя от лишней тяжести книга поступала на подтопки в огонь.

Князь П. М. Волконский, который видел библиотеку в Chatesu-Brienne, испросил у государя позволения взять ее для дома Главного штаба в Петербурге, о коем он постоянно заботился; ему позволили, и он приказал подполковнику Сахновскому заняться вывозом книг. Сахновский навалил множество подвод книгами, но бросил их в Шомоне (Chaumont), когда французы отрезали нас от Рейна.

Мы вошли с Даненбергом в темный коридор, где нашли узкую лестницу, обвивающуюся вверх улиткой около столба; взойдя по ней, мы пришли к запертой двери, в которую постучались. Человек, порядочно одетый, отпер двери и провел нас в небольшую угловую комнату, где он, как видно, занимался. То был смотритель замка, который, хотя и знал, что его опустошают, но в надежде, что его не найдут, скрылся и спокойно сидел в своем углу. Мы с ним раскланялись и пошли далее. В сем же коридоре нашли другую лестницу, ведущую вниз; спустились и очутились в прекрасных комнатах, убранных с роскошью наподобие древних бань. Ванны были металлические, в стенах были ниши, убранные статуями и вазами, в иных же стояли пышные кровати. Комнаты сии были под сводами, опиравшимися на красивых колоннах, и находились ниже горизонта земли; ибо свет в них доходил через отверстия, проведенные в сад. Недоставало только красавиц для полного украшения сего роскошного подземного убежища. Затем мы пошли осматривать самый верхний этаж, в котором жило несколько семейств. Я зашел в одну комнату, где находилось около 30 человек; они просили взять их под мое покровительство, потому что дворец наполнился множеством народа и они за свою жизнь страшились. Я успокоил их и хотел уйти, но казак мой остановил меня и показал мне лайковую пуховую подушку, которую мне предложил взять.

– Ничего здесь не трогать, – сказал я ему и ушел.

Казак следовал за мною, но с половины крыльца он исчез и нашел меня на дворе подле лошадей, когда я хотел садиться верхом. Запрещенная подушка была у него в руках.

– Ваше благородие, – сказал он, – это я для вас взял, чтобы вам покойнее было почивать, – и он выразился с таким плутовским взглядом, что я засмеялся и ничего не отвечал. Да ведь и не ворочаться же было назад, чтобы отнести подушку хозяевам!

Мы сели на лошадей и поехали шагом. Карманы моей шинели были набиты книгами; а казак мой сидел на своем седле так высоко, что едва доставал ногами до путлицы. Этим кончилось мое похождение по Chatesu-Brienne.

Выехав из замка и из города, мы с Даненбергом продолжили путь свой небольшим лесом, в коем лежали еще тела побитых во время сражения.

От Chatesu-Brienne мы подвинулись вперед, ночью же опять возвратились; на другой день пошли вправо, на третий назад, на четвертый опять вперед. Тут мы узнали, что Наполеон прошел между нашей армией и армией Блюхера, истребил 7-тысячный корпус графа Сент-Приеста в Реймсе, и что он намеревался отрезать нас от Рейна. Граф Сент-Приест был ранен ядром в плечо и умер; корпус же его, соединявший нас с Блюхером, вконец был истреблен после упорного боя. Мы находились по правую сторону от главного пути и снова отступили. Легкая гвардейская кавалерийская дивизия была послана в отряд под командой генерал-адъютанта Ожаровского, и она настигала с фланга хвост французской армии, нас обходившей. Два или три эскадрона лейб-улан в удачной атаке взяли 18 орудий у французов под селением Sommepuis.

В одном из сих эскадронов служили три брата Болшвинги и товарищ их Торнау. Одного из Болшвингов убили в сей атаке, другого в плен взяли, а третьего ранили; Торнау был также убит и привезен на французском лафете. Однако частная удача сия не могла иметь влияния на общий ход дела, и мы поспешили к Арси (Arcis), чтобы встретить неприятеля, который дрался накануне, имев дело со слабым отрядом казаков под начальством Кайсарова и несколькими эскадронами венгерцев. Часть гренадер наших вскоре подкрепила их с 3-й кирасирской дивизией. Мы же пришли на другой день, и как на сем месте ожидали генерального сражения, то мы стали в резерве за высотами.

Неприятельская армия расположилась за Арси на высотах, занимая сильным авангардом город Арси; густые колонны пехоты и конницы построились на равнине и выслали стрелков, которые изредка перестреливались с нашими. Мы дожидались Раевского и наследного принца Виртембергского с корпусами, чтобы начать атаку. Казачий корпус Кайсарова, накануне много потерпевший, был сменен регулярной легкой конницей и поставлен верстах в двух от нас. Я знал, что брат Александр находился при сем отряде и осведомлялся о нем у казачьих офицеров, которые приезжали за приказанием. Я узнал от них, что он остался жив и здоров, но мне хотелось с ним повидаться, и я пустился рысью к казакам; но едва только несколько отъехал, как увидел, что они тронулись с места и рысью; оставалось до них не более полуверсты; я старался нагнать их, но не мог и принужден был воротиться, не видав брата. Я ехал обратно по конной цепи нашей и был несколько времени с фланкерами. Когда я возвратился к своему месту, Курута послал меня с Даненбергом для узнания местности между нами и неприятелем.

Часу около 1-го показались на левом фланге нашем две огромные колонны, и мы узнали, что то были ожидаемые войска. Вскоре принц Виртембергский прискакал молодцом к Шварценбергу и, получив приказание к атаке, поспешно возвратился к своему войску.

Величественно зрелище начала генерального сражения по сигналу. Пушка, которая стояла подле Шварценберга, выпалила, и вмиг все высоты покрылись колоннами, которые за оными были выстроены. Колонны сии, не останавливаясь, стали спускаться на равнину, и с такою правильностью, как это бывает на маневрах. Неприятельские фланкеры уступили место, и колонны наши, подойдя на пушечный выстрел к французам, открыли сильный артиллерийский огонь. Неприятель, после слабой защиты, отступил. Артиллерия, поддержанная пехотой, быстро преследовала его, останавливаясь и возобновляя огонь. Таким образом, французов скоро приперли к городу Арси, откуда им уже нельзя было более отступать в порядке, потому что войска их теснились в городе. Наши войска преследовали французов по улицам на штыках, и город запылал. Говорили, что при этом случае прусские офицеры делали неистовства с французами, которые не хотели сдаваться или дерзко отвечали, когда в плен попадались. Рассказывали, будто их сажали в горевшие дома, как бы в отмщение за неистовства, деланные французами в Пруссии. Впрочем, рассказу сему трудно вполне поверить.

Когда французы оставили город и отступили за реку, вся армия их потянулась левым флангом, чтобы обойти нас. Движение сие совершалось в виду нас. На собранном военном совете Шварценберг был того мнения, чтобы отойти к Рейну и не дать себя отрезать; но государь, следуя правилу, что когда целая армия обходит другую, то она сама обойдена, не согласился с мнением Шварценберга. Мы в ту пору были сильнее австрийцев, у которых главная часть войск находилась в то время на юге Франции; в наличности же имели они только два небольших корпуса, пеший генерала Юлая и конный генерала Фримона. Мнение государя превозмогло, и австрийцы принуждены были, оставив свои обозы, следовать за нами к Парижу.

С истреблением корпуса Сент-Приеста Сакен тоже пострадал: внезапное нападение, которое на него Наполеон сделал с целой армией своей, расстроило его; он потерял одну дивизию, в которой едва ли оставалось 2000 человек (с сей дивизией были взяты в плен генералы Олсуфьев и Полторацкий). Сакен принужден был отступить. Армия Блюхера действовала отдельно от нас, и пока мы дрались под Chatesu-Brienne и под Arcis, Блюхер имел два сильных дела под Лаоном и под Краоном. В одном из сих сражений был убит квартирмейстерской части подпоручик граф Строганов, один из бывших моих колонновожатых в Петербурге в 1811 году.

До бывшего у нас военного совета движения большой действующей армии показывали большую нерешимость со стороны наших главнокомандующих: сколько раз мы проходили взад и вперед по одним и тем же местам, сколько времени мы кружились между Chaumont, Nogent и Troyes. Страна была совсем разорена, многие селения сожжены, жители разбежались. Наши фуражиры принуждены были ездить за сеном на дальнее расстояние, конница наша начинала изнуряться, а пехота Витгенштейна, которая бессменно находилась в авангарде и постоянно в делах, часто без хлеба, была в жалком положении. Большая часть солдат не имела мундиров; они одевались чем попало и были более похожи на нищих: иные ходили в круглых шляпах, другие во французском мундире, многие же в крестьянских кафтанах и обувались башмаками. На их неумытых лицах выражались усталость и голод; при взгляде на них нельзя было подумать, что эта самая пехота везде так славно дралась. Французские войска находились не в лучшем состоянии: старые солдаты у них вывелись, а на место их поступили молодые рекруты, которые с трудом переносили холод и нужды, заболевали или отставали от армии. Лучшее войско Наполеона состояло тогда из 6000 старой конницы, которая к нему пришла из Испании, и из остатков его гвардии.

Театр войны столько же терпел от французов, как и от нас. Шампания была совсем разграблена. Солдаты наши имели дар находить зарытое вино в огородах разоренных селений. Тогда славилось во всей Франции вино 1811 года, которое они называли vin de la comete, по причине кометы, показавшейся в том году. Найденные бочки развозились по эскадронам или по ротам, ставились стоймя, дно вышибалось обухом топора, и всякий приходил черпать вино, чем ни попало; оставшееся же разливалось по лагерю.

Когда Наполеон обходил нас и государь решился идти к Парижу, кавалерийский корпус Винценгероде был назначен для следования за французской армией, дабы скрыть наше движение. И пока Наполеон поспешно, большими переходами, шел к Шалону, мы за ними же приближались к Парижу.

Мы встретили на пути своем корпус генерала Мармона, который шел на присоединение к главной французской армии. Встреча сия случилась на переходе неожиданным образом, и австрийский генерал Фримон первый вступил в дело. Мы подвигались равнинами, без дорог, почти до самого Парижа с музыкой и песельниками. Как скоро мы услышали выстрелы, конница прибавила шагу, но пехота отстала и не участвовала в славном сражении под Фер-Шампенуазом, где одна действовала только конница наша.

Когда неприятель стал показываться, Курута приказал мне находиться при легкой гвардейской кавалерийской дивизии, которая вступала в бой. Я примкнул к лейб-гвардии Драгунскому полку, который поэскадронно шел в атаку под пушечным огнем. Я поместился перед эскадроном у знакомого капитана и скакал вместе, но схватки не было, и полк остановился под выстрелами.

Между тем на нашем левом фланге показались неприятельские фланкеры, которые прикрывали большую колонну пехоты, отступавшую к Фер-Шампенуазу. Против них драгуны выслали своих фланкеров, с которыми и я выехал, и завязалась перестрелка. Неприятельские фланкеры были многочисленнее наших; но они несмело поступали, потому что видели большие резервы наши. Ободренный их нерешительностью, я поскакал во весь дух на одного французского офицера, который все время впереди разъезжал и ругался.

– Tiens… le Russe, – кричал он мне. – Poltron, tu ne t’aviseras jamais de me combattre tête-à-tête; viens voir la route de Paris, – продолжал он, указывая на нее саблей.

Я скакал с одним драгуном; он же был окружен многими всадниками, которые стали объезжать меня. Я бы непременно попался в плен или был бы изрублен, если бы не нагнал меня драгунский Н. П. Черкесов с четырьмя солдатами. Поравнявшись со мной, он закричал: «Ура, Муравьев!» Все наши фланкеры тоже закричали «ура», и вмиг вся французская цепь поворотилась к нам задом и поскакала от нас. Мы погнались за французами. Приметив, что правый фланговый их не мог поспеть за цепью и что он отставал, я поскакал на него. Увидев меня, он решился сдаться, потому что лошадь его не была более в состоянии бежать. Он остановился, слез с нее и бросил пику и саблю; я его схватил и отправил с одним драгуном назад.

Когда мы заехали за небольшое возвышение, нам открылась сильная колонна пехоты, которая отступала через Фер-Шампенуаз. Неприятельские фланкеры получили подкрепление и снова построились цепью. Наши резервы подвинулись вперед, и опять завязалась перестрелка, продолжавшаяся часа два. Драгунский штабс-капитан Шембель, который командовал фланкерами, напился пьян и ехал шагах в пятидесяти позади цепи; два драгуна заряжали ему пистолеты, и он стрелял, куда ни попало, через своих солдат, кричал, бранился, шатался на коне и очень струсил, так что солдаты его не слушались и смеялись над ним.

Видя, что тут не было начальника, я стал распоряжаться, и хотя драгуны меня не знали, но они ко мне пристали и повиновались мне. Я отдал одному из них свою шпагу, которая мне мешала, а у него взял ружье и несколько патронов. Спешившись, я стрелял через седло и сам не приметил, как убил одного из французов; драгун мой поскакал к нему и привез мне французскую шинель, говоря, что он ее снял с убитого мною солдата. Цепь наша была растянута на полверсты, и мне нельзя было хорошо распоряжаться без трубача; я поехал назад и встретил Потапова, дежурного генерала великого князя. Я просил его, чтобы он приказал выслать ко мне трубача; но он отвечал, что это не от него зависит, а только спрашивал о ходе дела для доклада Его Высочеству. Я представил также Потапову драгуна Зуева, который меня отбил от нескольких кирасир французских, проскакав между ними и мною, когда они от меня были уже в нескольких шагах; но Потапов отозвался, чтобы я о том лично доложил великому князю. Видя такое равнодушие со стороны дежурного генерала, я оставил его и поскакал опять к фланкерам. У нас недоставало более патронов, и я просил их у одного поручика Конной гвардии Беклемишева, которой стоял со взводом за нами; он не смел ими поделиться с нами и не смел даже идти во фланкеры, потому что получил приказание от великого князя стоять в безопасном месте и не вступать в дело, а только угрожать неприятелю.

Мы находились в таком близком расстоянии от неприятеля, что пули наши попадали в отступавшую пехотную колонну, из коей изредка вылетали к нам пули. Наконец колонна исчезла, но перестрелка наша продолжалась. Французы получили еще несколько подкрепления; им показывал пример смелости один генерал, который выехал из колонны и пустился во фланкеры. Ругательные слова сего генерала возбудили гнев мой, и я решился истребить его.

– Attendez, général, – закричал я ему, – ne vaudrait-il pas mieux nous arranger a nous deux; approchez-vous et tirez-moi votre coup, je vous répondrai.

– C’est bon, – отвечал он и, остановив окружавших его солдат, подъехал ко мне на расстояние 30 шагов, вынул нарядный пистолет с орлиными головками на прикладах и долго целился по мне; я стоял недвижимо с драгунским заряженным ружьем. Он спустил курок, и пистолет его осекся.

– Сеlа ne vaut rien, – закричал я ему, – recommencez! Il me semble que vos pistolets n’ont encore jamais vu le feu.

– F… – отвечал он, – tu vas l’éprouver! – Достав из кармана порошницу, он насыпал пороху на полку и выстрелил по мне. Пуля его просвистала мимо моих ушей.

– A mon tour, – закричал я, но генерал уже поворотил лыжи и скакал во весь дух назад. – Poltrou… fuyard, – кричал я ему вслед, нагоняя его, – je m’en vais t’assommer de la crosse de mon fusil.

Я почти на нем сидел, держа в обеих руках ружье прикладом вверх, но двое огромных французских карабинеров оборотились и угрожали мне палашами. Безрассудно было бы броситься на них. Я закричал своим фланкерам:

– Ура, драгуны! за мной!

Крик сей передался по всей цепи; все вперед бросились, и неприятель обратился в бегство. Французам надобно было выехать в улицу Фер-Шампенуаза; они теснились, но умели убраться. Я почти вслед за ними ехал по сей улице; со мной было человека два наших драгун, один конный австриец и один виртембергец, которые неизвестно откуда взялись. Виртембергца я застал уже у въезда в город заряжавшим ружье. Он был обращен к нам задом; приняв его за француза, я приказал изрубить его, и драгун мой ударил его палашом по затылку. Раненый упрекал нам нашу неосторожность, показывая нам перевязку на левой руке. Но тут не было времени им заниматься; я отправил его с драгуном назад.

Въехав в улицу рядом с австрийцем, я увидел всех французских фланкеров, собранных вместе за мостиком, шагах в двадцати от меня. Они дали залп по нас, меня не задели, но австрийца свалили с лошадью так, что он в падении своем сильно толкнул меня. Я осадил свою лошадь за угол дома и, прислонив ружье к углу, выстрелил в толпу французов. Полагаю, что которого-нибудь из них задел, потому что я хорошо прицелился и стрелял очень близко; но едва я успел выстрелить, как из садов прилетела с правой стороны пуля, которая попала лошади моей в пах. Я сначала не приметил сего и, желая довершить свою победу, стал шпорить лошадь, чтобы броситься на французов (около меня уже собралось человек десять драгун), но несчастный конь мой не подвигался вперед и зашатался. Оглянувшись, я увидел, что при каждом толчке, который я ему давал, вытекала у него кровь. По двум причинам было это мне очень досадно, как потому, что я должен был оставить начатое дело тогда, как я надеялся всех этих французов захватить в плен, так и потому, что лошадь сию я только за два дня перед тем купил, заплатив за нее почти последние мои деньги, 300 рублей, и что она была очень порядочная. Делать было нечего; драгуны очистили город, и я остался у въезда, слез с лошади и сел на камень, ожидая случая, чтобы у кого-нибудь достать другого коня. После долгого ожидания я, наконец, увидел Кавалергардский полк, вступавший в Фер-Шампенуаз, и я надеялся выпросить лошадь у которого-нибудь из знакомых офицеров. Но знакомые здоровались со мною и, видя, что у меня лошадь ранена, и ожидая предвидимой просьбы моей, спешили удаляться. Не предвидя более способа достать себе лошадь, я решился отыскивать великого князя пешком. Бросив с седлом на дороге свою Мишку (так называлась моя лошадь), я пошел назад с ружьем в руках в надежде встретить Его Высочество и получить от него лошадь.

Отойдя с полверсты, я встретил того драгуна, у которого была моя шпага; я ее взял и отдал ему ружье. Драгун сказал мне, что назади никого более не было и что великий князь пошел с Конной гвардией в другую сторону. Я опять возвратился к своему камню и стал дожидаться случая. Последняя моя надежда основывалась на колонне вьюков, которую я приметил вдали и которая тянулась прямо на меня. В то самое время скакал мимо меня кавалергардский поручик Языков-старший, который нагонял полк. Узнав меня, он остановился и сам предложил мне лошадь, обождал прибытия вьюков и приказал дать мне небольшую молодую лошадь, которая с трудом выносила меня; раненую же лошадь мою приказал взять (она в ту же ночь издохла).

Как я не мог отыскать великого князя, то нагнал Кавалергардский полк, который, выехав за город, повернул в левую сторону и несся поэскадронно на больших дистанциях. Депрерадович ехал впереди. Неожиданно понеслось на него человек 20 конных французов разных полков и войск. Они были пьяны и кричали:

– Rendez-vous, rendez-vous!

За ними гналось человек 15 казаков. Эти французы проскакали сквозь интервалы кавалергардов, отчего полк несколько смешался, конечно, не от испуга, а потому что бросились ловить их. Кирасиры и офицеры погнались за французами; чистое поле покрылось множеством скачущих всадников; была совершенная травля: где только останавливались, и пыль взвивалась, там был изловлен или убит один из французов. Под одним garde d’honneur в красном кивере был куцый серый конь. Как мне нужно было добыть лошадь, то я погнался за ним. Garde d’honneur скакал во весь дух, удирал во все лопатки, а я за ним с обнаженной шпагой, но не мог нагнать его.

Вскоре обскакал нас обоих один кавалергардский унтер-офицер; он был Уварова эскадрона и назывался Чугунным. Имя сие приличествовало его росту и удару, который он нанес французу. Поравнявшись с ним, он ударил его палашом по лицу так, что разрубил ему кивер и сделал на лице глубокую рану от правого виска вниз к левой стороне подбородка. Француз свалился без чувств, а нога его осталась в стремени. Лошадь его стала бить и измяла раненого. Лицо его было так изуродовано, что нельзя было ни носа, ни глаз различить. Собравшиеся кавалергарды смеялись и издевались, смотря, как лошадь его била, и, наконец, вынув ногу его из стремени, прикололи его палашом. Я дал два червонца унтер-офицеру и взял лошадь. Тут же отдал я ему лошадь Языкова и поехал к Депрерадовичу уже на своем собственном новом коне.

В это самое время прискакал к нему адъютант от главнокомандующего с приказанием идти атаковать отступавшую пехотную колонну, ту же самую, которую я видел перед вступлением ее в Фер-Шампенуаз; колонну сию с утра еще атаковала наша конница, но она постоянно отстреливалась. Кавалергардский полк тронулся рысью, и мы скоро нагнали колонну; она остановилась, потому что ее окружили с трех сторон многие другие кавалерийские полки; с противной стороны нашей атаковала ее только что прибывшая кавалерия Блюхера. По нашу сторону находилось при колонне четыре орудия, которые действовали по нас картечью, между тем как пехота открыла сильный батальный огонь. Несмотря на осыпавшие нас пули, Депрерадович скомандовал двум эскадронам идти в атаку; эскадроны пустились, но, подъезжая к самой колонне, они несколько замялись и приняли вправо, однако опять бросились на неприятеля и врубились в пехоту. Другие полки, с разных сторон атаковавшие, то же сделали, и вмиг 6-тысячная колонна пехоты легла пораженной на дороге, в том строю, как она двигалась: люди лежали грудами, по которым разъезжали наши всадники и топтали их. Среди самой колонны мы встретились с конницей Блюхера. Французский генерал Мармон, который тут же был, ускакал; за ним погнались, но не могли схватить его. В сей атаке кавалергарды потеряли человек 15 убитыми, в числе коих был корнет Шепелев, молодой, красивый собой и хороший офицер; пуля, минуя кирасу, поразила его под мышку.

Слух носился, и вся главная квартира утверждала, что государь сам был в сей атаке; но это несправедливо, чему я свидетель. Когда уже вся колонна лежала пораженная, государь прискакал с главной квартирой, остановился шагах в 20 от места побоища и смотрел в лорнет на груды побитых, а некоторые из окружающих его поскакали с обнаженными саблями по раненым и убитым и топтали их. Я именно видел Дурново, который хлопотал и кричал около коляски Мармона тогда уже, как трубили сбор.

– Что ты тут делаешь? – спросил я его.

– Да видишь, любезный Муравьев, – отвечал он встревоженным голосом, и опять стал кричать «ура!», и ободрять всадников разъезжавшихся на звук трубы по своим местам.

«И мы пахали!» – подумал я. Случай хотел, чтобы несчастная пуля, вылетевшая из ружья одного раненого, задела немца Габбе (адъютанта Толя) в ногу, и все провозглашали его подвиг.

Вся колонна, из 6000 состоящая, была истреблена. Едва ли когда были примеры такой удачной атаки против пехоты. Сим побоищем кончилось сражение под Фер-Шампенуазом, в котором не могло быть распоряжения главнокомандующего, потому что каждый полк особенно действовал и уничтожал часть, которая ему попадалась. У нас не было ни позиции, ни линий, ни батарей, а дрались на походе отрядами на обширных равнинах.

Великий князь с Конной гвардией ходил влево за другой колонной, атаковал ее, истребил и взял орудия одним эскадроном из среды превосходных сил неприятельских. Так рассказывали.

Дело под Фер-Шампенуазом уподоблялось травле. Оно почти во все время происходило на рысях, так что к вечеру мы отошли большой переход, и пехота, которая не участвовала в сражении, далеко отстала.

Последнюю колонну, которую мы истребили, преследовали и атаковали с самого утра, но она все отбивалась. Я видел Шварценберга между скачущими нашими эскадронами и неприятелем в сильном огне; он был один и ободрял наших солдат. Шварценберг лично был храбр, но говорили, что он ограниченных способностей и не был решителен.

Сражение под Фер-Шампенуазом соединило нас с Блюхером, который прискакал со своею конницей из Шалона. Потеря наша была незначительна, неприятель же мог иметь до 10 000 человек урона.

После последней атаки стало смеркаться, и Депрерадович расположился с полком на бивуаках подле пораженной неприятельской пехоты.

Депрерадович похвалил меня, хотя я не более других сделал, и хотел представить меня к награждению. Когда мы были в Париже, он сказывал мне, что я был им представлен, но что, к сожалению его, ничего не вышло; не знаю, правду ли он говорил или нет, только за Фер-Шампенуазское сражение я получил по представлению великого князя Анненский крест 2-й степени на шею.

Мы не знали, где находился великий князь и где остановилась главная квартира. Депрерадович послал меня отыскивать их, но так как мне должно было остаться у Его Высочества, то он послал со мной двух ординарцев, чтобы дать ему известие. Ночь была темная; я поехал дорогой, по которой тянулись раненые французы, и приехал в то селение, в котором расположилась главная квартира. Я зашел на квартиру к Щербинину-старшему, где находился раненный в ногу Габбе (sic); но в главной квартире не встречается того гостеприимства, которое в войсках бывает. Меня ничем не приветствовали, и я выехал голодный от старых товарищей своих и поехал далее. Отъехав версты три, я случайно попал в селение, в котором находился великий князь. Я донес Куруте о том, что видел; но он уже обо всем знал, как и о моем участии в сражении. Отыскав Даненберга, я рассказывал ему, сидя у огня, о случившемся в сей день. В этой деревне был небольшой пруд, в котором лежали трупы французских солдат и лошадей; но мы пили из него воду за неимением другой.

На следующий день меня послали вперед через город Сезан (Sezanne) для занятия лагерного места на ночлег. Мне должно было ехать через то селение, около которого стоял Кавалергардский полк. В то время как я тут проезжал, офицеры хоронили Шепелева; я проводил похороны. Зрелище было трогательное, потому что Шепелева любили в полку. Генерал обнял покойника, которого на бурке опустили в могилу, при отдании последней чести на трубах и залпами из пистолетов.

Проехав Сезан, я искал на полях Гартинга, который должен был показать мне лагерное место, но не нашел его. Я увидел двух французских солдат, выходивших из леса; они остались после поражения под Фер-Шампенуазом; один из них имел дубину в руках. Я поскакал к ним, и как я был в белой шинели и треугольной шляпе без султана, они приняли меня было за французского офицера. Один из них сидел на лошади верхом; он тотчас стал извиняться передо мной, говоря, что он не украл этой лошади, а нашел ее в поле. Намереваясь схватить их, я его побранил и приказал ему слезть; лошадь его убежала, у другого же я потребовал дубину. Когда они все сделали, что мне надобно было, то я объявил им, что они военнопленные и повел их к большой дороге. В то время проходила тут баварская артиллерийская рота. Сдав их капитану той роты, я дождался полков, с которыми продолжал переход.

Курута, в сущности, был суетливый хлопотун и всегда посылал нас занимать лагерь, тогда как еще никому неизвестно было, куда назначался поход и где будет ночлег. То самое и здесь случилось. Впереди нас продолжались еще небольшие перестрелки с остатками корпуса Мармона, и мы расположились лагерем там, где нас ночь застала.

Не помню, сколько мы сделали переходов от этого ночлега до Парижа, но кажется мне, что мы не более как через два или через три дня прибыли к столице Франции. Под городом Мо (Meaux) собрались все наши силы. Французы взорвали ночью каменный мост в сем городе. Наш гвардейский корпус был тогда расположен верстах в шестнадцати от этого места. Взрыв был так силен, что от него встревожился у нас весь лагерь. Говорили, что среди нашего лагеря разорвало неприятельскую гранату. Егеря послали стрелков в лес, но ничего не нашли. Кирасиры стали трубить и верхом садиться. Депрерадович, дивизионный командир их, спал в палатке. Он засуетился, повалил на себя палатку, не мог выпутаться из-под нее и продолжал биться под пеленами, пока все не утихло.

Мы прошли Мо и прибыли в Кле (Clayes), небольшой городок верстах в тридцати от Парижа. Великий князь остановился во дворце, который там находился. На другой день нам следовало быть под Парижем. Курута так потерялся, что с вечера приказал Даненбергу и мне отправиться до рассвета в главную квартиру, которая впереди ночевала, чтобы получить лагерное место от Дибича, и как можно чаще выезжать навстречу полкам. Мы посмеялись такому нелепому приказанию, однако надобно было ехать. Куруте хотелось только узнать, что будет делаться.

Как мы рано ни встали, чтобы ехать, но опоздали: великий князь и Курута уже уехали. Мы этого не знали, ехали с раскуренными трубками вперед, разговаривая, как вдруг услышали перед собой хриплый кашель Куруты и увидели в темноте белого коня его (Мальчика), на котором он ехал. Мы взяли вправо, обскакали его, полагая, что все сделали, и продолжали путь свой покойным образом, как во второй раз остановил нас охриплый голос великого князя, который впереди нас ехал. Мы и его обскакали. Главная квартира еще спала, войска не сбирались. Мы обернулись назад и встретили великого князя, как нам Курута то приказывал. Рассвет застал нас при небольшом постоялом дворе, который назывался Le Point du Jour.

Войска наши стали сбираться и обложили окрестности Парижа, который скрывался от нас высотами Бельвиля и Монмартра. Гвардия и резервы стояли около селения Пантен; Блюхер и Сакен пришли по дороге из Сен-Дени и стали перед Монмартром.

Французы занимали высоты, закрывающие их столицу. Они были гораздо слабее нас, имея не более 30 тысяч человек войска. Тут находились остатки корпуса Мармона, который [был] разбит под Фер-Шампенуазом, несколько партий необмундированных конскриптов, инвалиды, l’ecole militaire, или воспитанники военного училища, несколько обывателей и часть национальной гвардии, которая накануне выступила из города против нас и оставила по дороге следы своих ночлегов. Войско сие, состоящее из жителей Парижа, никогда не выходило за заставу; их, вероятно, провожали друзья и товарищи, с которыми они пировали, пили, ели и веселились в ожидании неприятеля. Путь их означался разбитыми бутылками и сломанными стульями, и они возвратились в Париж, не видав нас.

С такими силами хотели французы воспрепятствовать победоносным войскам нашим вступление в их столицу! Если бы они до следующего дня удержались в городе, то Наполеон успел бы приехать к ним, возбудить народ и удержать столицу за собой; но мы в первый же день заключили перемирие с Талейраном, военным министром, которого поэтому подозревают в измене. Наполеон уже находился тогда в Фонтенбло, но он не успел прибыть на помощь Парижа. По вступлении его в Труа он узнал, что мы под стенами его столицы, но тогда уже было поздно, ибо войска за ним не поспели. Гвардия его прибыла к нему и далее Фонтенбло уже не ходила.

Нам предстояло занять высоты Монмартра и Бельвиля, дабы овладеть городом. Бывший корпус Витгенштейна и гренадерский корпус Раевского атаковали Бельвиль. Четыре раза уже были они у французских орудий, занимая гору с боя на штыках; четыре раза их опрокидывали назад. Государь решился употребить в дело гвардию. Прусская и баденская гвардии под командой полковника Авенслебена пошли влево, выбили из лесу неприятельских стрелков холодным оружием и ударили французам во фланг. Атака сия была поддержана нами, и высоты Бельвиля остались в наших руках. Между тем полки лейб-гвардии Гренадерский и лейб-гвардии Павловский быстро двинулись по большой дороге прямо к заставе Сен-Шомон, сбили внезапным нападением своим неприятеля и приступили к городской заставе под сильным ружейным огнем национальной гвардии. В то же время Блюхер штурмовал гору Монмартра и был уже почти на вершине оной. Французы, видя, что мы неминуемо и вскоре овладеем городом, и опасаясь грабежа, заключили с нами перемирие, чем и прекратилось сражение.

Однако нам весьма дорого досталось овладение высотами. Два полка прусской гвардии потеряли убитыми и ранеными более 80 офицеров, а у баденцов из числа 800 человек в баталионе осталось налицо только 80. Государь в самое время дела скинул с себя Георгиевский крест и послал его к полковнику Авенслебену. Пруссаки дрались как львы. Уцелевшие не уводили раненых из дела. Я видел, как человек 18 раненых пруссаков тащили одну французскую пушку, которую они взяли.

Корпус бывший Витгенштейна и корпус Раевского тоже потеряли много людей, так что на другой день, при вступлении в Париж, под ружьем не было более как по 200 или 300 человек в гренадерских полках. Многие офицеры шли перед своими взводами с подвязанными руками. Для овладения заставой лейб-гренадеры и павловские послали человек по 150 охотников. Мне известно, что в числе их было четыре лейб-гренадерских офицера, а рядовых 160 и что изо всех их возвратилось только шесть рядовых здоровых. Блюхер должен был иметь также большую потерю. Все союзные войска в сем сражении лишились не менее 15 тысяч человек. Неприятель гораздо менее нашего потерял, но он лишился почти всей своей артиллерии. Мы взяли много пленных, в числе коих встречались напудренные граждане, инвалиды, школьники и проч.

В сражении под Парижем был убит из квартирмейстерских офицеров капитан Кноринг; поручик Лютинский был ранен и голову и чрез несколько дней умер от раны.

Когда государь послал Ермолову приказание остановить дело, потому что уже перемирие было заключено, то последний не вытерпел, чтобы не пустить навесно в город еще два ядра. Я слышал это от него лично.

Французы назвали сражение под Парижем la bataille à la butte de St Chaumont, потому что застава, перед которой мы дрались, называлась S-t Chaumont.

Я не был в огне во все время дела, потому что наша 1-я кирасирская дивизия не вступала в бой, и великий князь не был в огне, но мы были свидетелями всего дела. Несколько ядер только пролетало мимо нас.

Когда перемирие было заключено, государь в сопровождении главной квартиры поскакал на высоту Бельвиля, оттуда город открылся у наших ног. Торжество и радость, которую произвело на нас сие зрелище, невыразимы. Мы не верили глазам своим. Я думал, не сон ли вижу, и опасался пробуждения. Государь тут же поздравил Барклая де Толли фельдмаршалом.

После перемирия начались переговоры о сдаче города. Для лучшего успеха в сих переговорах обставили высоты Бельвиля орудиями, так что при первом сигнале Париж засыпали бы ядрами. Я был с великим князем около государя. Государь сделал окружающим его знак, чтобы они остались, а сам спустился несколько вперед и говорил с одним французским генералом, который из Парижа вышел с Михайлом Орловым. Я мог заметить, что государь на что-то не соглашался, после чего французский генерал возвратился в город, но вскоре он опять пришел с Орловым и говорил с государем, который остался доволен.

Военный министр Наполеона Талейран, который в то время находился в Париже, сдал город, как я слышал, изменническим образом. В договоре значилось, что французские войска выступят из города и что на другой день войска наши займут Париж.

Главная квартира расположилась ночевать частью в Бельвиле, а частью в деревне Пантен, около которой стояла гвардия. Великий князь со своим штабом расположился в Пантене. Войска занялись несколько грабежом и достали славных вин, которых и мне довелось отведать; но сим более промышляли пруссаки. Русские не имели столько воли и занимались во всю ночь чисткой амуниции, дабы вступить на другой день в параде в город.

К утру лагерь наш был наполнен парижанами, особливо парижанками, которые приходили продавать водку à boire la goutte, и промышляли… Наши солдаты скоро стали называть водку берлагутом, полагая, что это слово есть настоящий перевод сивухи на французском языке. Вино красное они называли вайном и говорили, что оно гораздо хуже нашего зелена вина. Любовные хождения назывались у них триктрак, и с сим словом достигали они исполнения своих желаний.

19 марта было торжественное наше вшествие в Париж. Войска были в параде, восклицания радости непостоянного народа провожали нас до самых Елисейских полей; тут войска повзводно проходили церемониальным маршем мимо государя. Народ толпился около него и удивлялся величественному виду и устройству наших войск. Когда же показался несчастный корпус Юлая, то в народе сделался общий хохот.

Не стану описывать обстоятельств, сопровождавших вступление наше в Париж, потому что они довольно известны, как и народный дух французов, а ограничусь описанием своих собственных происшествий.

Государь остановился в доме Талейрана; после он жил во дворце Elysee Bourbon; но, кажется, что мало заботились о войсках, которые провели первую ночь на Елисейских полях без пищи и без квартир. На другой день их развели кое-как по казармам, где их держали, как под арестом, также при весьма скудной пище.

Великий князь остановился в доме маршала Даву, hôtel du prince d’Eckmtihl, близ Corps Législatif, за Pont Louis, № 16. После парада я с трудом отыскал его квартиру и не знал бы, где мне переночевать, если б не встретил унтер-офицера Пасюка, который разводил наши квартиры. Он показал мне двух хозяев в одном доме. Даненберг стал к нижнему, а я к верхнему. Даненберг попался к одному члену du Corps Législatif, а я к бывшему доктору принца Бурбонского. Даненберг скоро съехал со своей квартиры, и мы с ним жили врознь.

Уже было довольно поздно, когда мне показали квартиру. Я вошел к своему хозяину и нашел многочисленное семейство, состоящее из старика, мужчины и женщины среднего возраста, одного молодого человека и двух молодых девушек недурных собою. Все встали, когда я взошел. Старик играл со своим внучком в тавлеи (tric-trac). Они полагали, что я по-французски ничего не знаю, и не знали, как угостить меня, но весьма удивились и обрадовались, когда услышали, что я говорю по-французски. Подали ужин и стали разговаривать со мной, после чего показали мне особую комнату, в которой я славно отдохнул.

Вот описание того честного семейства, у которого мне довелось квартировать. Дед и отец всех был мосье Бриллоне (Brillonnet), бывший прежде доктор принца Бурбонского; ему было за 70 лет, он был хозяин дома и большой чудак. Прочие принадлежали к его семейству и, как они имели жительство в faubourg de la rue Poissonnière около Монмартра, близ которого происходило сражение, то они удалились оттуда и остановились у своего старика. Бриллоне был некогда эмигрантом, но, проведя весьма короткое время за границей, возвратился в свое отечество. Воспитание его было вроде древних французских дворян, то есть он знал грамоте и писал неправильно. Старик был упрям, большой спорщик и бранился, иногда за обедом подпивал и тогда в присутствии женщин отпускал довольно наглые выражения и готов был пустить тарелкой в того, который бы дал заметить ему, что он завирался. Он никого не щадил в своих речах, кроме меня; меня же он полюбил и тогда только сердился, когда я у него выигрывал игру в tric-trac; когда же он выигрывал, тогда превозносил меня до небес, утверждал, что нет подобного мне человека, начинал бранить своего внука, ставил меня в пример ему, называл меня сыном своим и назначал меня наследником небольшого участка земли, которым он владел за Парижем, отказывая внуку своему от наследства, посылал покупать для меня пива и позволял мне курить при себе табак. Это наследство опять переходило внуку, как скоро я выигрывал: он тогда дулся на меня, но бранить не смел.

Дочь его, которой было уже под сорок лет, была замужем за банкиром Маритоном (Mariton) – честным, образованным, всеми уважаемым человеком; разговор его был приятный, и правила вселяли доверие. Кроме детей своих, воспитанием коих он много занимался, он еще принимал и воспитывал в доме своем сирот. Состояние его было небольшое, но он жил порядливо и в довольствии. Гостеприимство, столь редкая добродетель у французов, усвоилось в доме его. Маритон скоро переехал с семейством на прежнюю квартиру свою, где у него собирались на обед и вечер по четвергам и воскресеньям. В числе семейных посетителей его находился и я постоянно, потому что дом его был приятный.

Сын его назывался Paul Emile, молодой человек с дарованиями, сведениями и воспитанием. Он был годом или двумя старше меня, и мы с ним скоро подружились. Дочь Зоя имела такие же хорошие свойства, как и брат; ей было около 18 лет, она была недурна собою и, что редко встречалось у французов, в обхождении скромная. Мне казалось, что она не была равнодушна ко мне, но я никогда не имел с нею никаких объяснений. Приятельница ее, которая в доме воспитывалась, была сирота лет 17-ти, прекрасная собой и также скромная. Я любил проводить время среди сего доброго семейства, где меня принимали как домашнего; воспоминания о них мне будут всегда приятны.

Позже, когда я уже хорошо познакомился со своими хозяевами, старик Бриллоне вынул однажды несколько книг из своей библиотеки и показал мне спрятанное за ними двуствольное заряженное ружье.

– Tiens, mon che r Mourawiow, – говорил он, – si vous eussiez pris notre bonne ville de Paris d’assaut, j’aurais ajusté de ma fenêtre avec ce fusil le premier des vôtres qui se serait présenté a la place du Corps Législatif, et si le malheur eut voulu que ce fut toi, j’aurais tué alors mon petit-fils, – так он меня еще о сю пору в письмах называет.

Маритон-отец сказывал мне о разнесшихся слухах: ожидали, что русские будут делать всякого рода насилие при вступлении в Париж, и что когда он в первый раз услышал шаги мои при входе в дом Бриллоне, то ожидал, что я брошусь на девушек, почему и приготовился до смерти защищать тех, и что все обрадовались, когда увидели меня и услышали, что я говорю по-французски.

На другой день вступления нашего в Париж народ толпился по улицам и кричал: «Vive le Roi!» Многие надели белые бурбонские кокарды. Старые роялисты бегали по улицам с белыми знаменами и жали руки русским офицерам, которых они встречали. Легковерный французский народ приставал к ним, сам не зная для чего, но их радовала только новизна. Они требовали короля, не зная, зачем им император более не годился; ибо заметно было, что французы, в сущности, были расположены в пользу Наполеона. Не менее того народ толпился на Вандомской площади, около статуи его, поставленной на бронзовом столбе, названном по подобию Трояновым. Статуе накинули на шею веревки и стащили ее сверху, а на место ее водрузили белое знамя с тремя лилиями. Мальчишки бегали по улицам и пели куплеты, сочиненные во славу Александра и Бурбонов, а через несколько дней из куплетов сих сделали пародии на счет союзных государей. Вскоре появились и карикатуры, а там и брошюрки, которые разносились на улицах и продавались с криком. По всему городу в то же время слышны были органы, на которых наигрывали песни: «Vive Henri Quatre!» Валики для сего напева успели заготовить через день после нашего вступления в Париж. Куплеты переделывались на счет кого угодно; между прочими пели:

Que le bon Dieu maintienne Alexandre et ses descendants Jusqu’a ce qu’on ne prenne. [200]

Но все сие также скоро изменилось, когда в 1815 году Наполеон явился в Париж, и опять пошло на прежний лад, когда его разбили в сражении под Ватерлоо.

Все пленные, которые захвачены были в сражении под Парижем, были возвращены; их пригоняли толпами из Мо; иные из них кричали: «Vive la république!», другие: «Vive le Roi!», третьи: «Vive Alexandre!» Простой народ полагал и желал, чтобы государь назвался королем французским. Государь, занимая дом Талейрана, имел постоянно у себя в карауле целый полк гвардейский и два орудия. Во все время пребывания нашего в Париже часто делались парады, так что солдату в Париже было более трудов, чем в походе. Победителей морили голодом и держали как бы под арестом в казармах. Государь был пристрастен к французам и до такой степени, что приказал парижской национальной гвардии брать наших солдат под арест, когда их на улицах встречали, отчего произошло много драк, в которых большей частью наши оставались победителями. Но такое обращение с солдатами отчасти склонило их к побегам, так что при выступлении нашем из Парижа множество из них осталось во Франции.

Офицеры имели также своих притеснителей. Первый был генерал Сакен, который был назначен военным генерал-губернатором Парижа и всегда держал сторону французов. В благодарность за сие получил он от города, при выезде своем, разные драгоценные вещи и, между прочим, ружье и пару пистолетов, оправленных в золоте.

Комендантом Парижа сделали Рошешуара, флигель-адъютанта государева. Он был родом француз и в числе тех, которые во время революции оставили отечество свое под предлогом преданности к своему изгнанному и неспособному королю, но в сущности, как многие судили, с единственной целью миновать бедствия и труды, которые соотечественники их переносили для спасения Франции. Рошешуар делал всякие неприятности русским офицерам, почему и не терпели его. Он окружился французами, которых поддерживал и давал им всегда преимущество над нашими, так что цель государя была вполне достигнута: он приобрел расположение к себе французов и вместе с тем вызвал на себя ропот победоносного своего войска.

Наполеон находился в Фонтенбло, куда собралась его гвардия. Могли произойти еще большие беспокойства. Оставался, кроме того, у неприятеля еще разбитый корпус Мармона. Против него послан был сильный отряд войск. Против Наполеона же государь хотел сам двинуться со всей армией, почему были посланы офицеры для избрания лагерного места около Виль-Жюив (Ville-Juif), по дороге в Фонтенбло, верстах в четырех от Парижа, и для государя отведены были квартиры в Виль-Жюиве. В числе командированных на сей предмет офицеров находился и я; но ничего этого не состоялось.

Всем чинам французской армии были объявлены отставки и отпуска, и вскорости Париж наполнился французскими солдатами, как армии, так и гвардии. Контора, учрежденная для выдачи увольнительных билетов, помещалась на той же площади, на которой я квартировал (Place du Corps Législatif). Солдат приходило так много, что не успевали им в тот же день выдавать виды, и они проводили ночь на площади. Провозгласили королем французским Людовика XVIII, а Наполеона отвезли на остров Эльбу с титлом ex-empereur. Прекратились беспокойства в народе, привезли короля, и союзные державы заключили с Францией мир.

У меня было мало занятий по службе. Однажды послали меня в Версаль, дабы расположить полки 1-й кирасирской дивизии на квартирах по селениям. Я поехал в Версаль с одним казаком, в тот же день сделал в префектуре дислокацию, роздал ее квартирьерам и остановился в городе на квартире. На другой день поутру префект прислал просить меня к себе, чтобы унять драку, которая сделалась между поселянами и австрийцами, в одном селении, лежащем верстах в двух от Версаля. Я потребовал небольшой отряд национальной гвардии, и мне дали 30 человек с поручиком, подпоручиком и барабанщиком и двух жандармов. Помещик того селения тоже поехал со мной, Вскоре увидел я селение, о котором шла речь, и человек до 30 австрийцев, которые около оного суетились. Мой поручик был немолодой человек, лысый, в очках и с красным султаном. Он воображал себе, что послан с целию немедленно напасть на австрийцев. На всякий случай я спросил, есть ли у людей боевые патроны?

– Nous en avons, monsieur, – отвечал он, – faut-il avancer et arranger d’une jolie manière ces pleutres d’Impériaux? En avant, mes camarades, marche! – С сим словом он вспыхнул и поскакал вперед, но я его воротил, заметив ему, что он не знает порядка военной службы, по коему младший должен повиноваться старшему, почему я строжайше запрещал кому-либо из отряда сходить со своего места.

К этой мере вынуждало меня замеченное расположение их броситься на ненавидимых ими австрийцев без всякого рассмотрения дела, тогда как, напротив того, мне французы нужнее были против поселян. В предупреждение нового порыва горячего поручика я взял его с собой, как равно и двух жандармов с владельцем. Я приехал в селение в то самое время, как вступал в оное отряд 40 гренадер австрийских, которых успели привести для усмирения поселян. Озлобленные австрийцы хотели тотчас же вступить в бой с собравшейся толпой поселян, но я их остановил, вошел в первый дом и начал расспрашивать, как дело было? Человек двадцать австрийских фурлейтов приехало за соломой на фуражировку. Поселяне заперли тот двор, на который они хотели идти; австрийцы начали разбирать стог хлеба, который стоял в поле близ сего двора, а поселяне, взобравшись на стену с ружьями, дали по ним залп и ранили двух. Австрийцы убежали, оставив на месте одного тяжелораненого; ударили в набат, вся деревня вооружилась, жители окрестных селений также взялись за оружие и бежали на помощь к дерущимся. Австрийцы со своей стороны известили о сем происшествии стоявший неподалеку отряд, и гренадеры их, как выше сказано, вступили в селение в одно время со мною.

Мэр встретил меня в своем красном шарфе и старался замять дело. Австрийцы окружили меня и требовали отмщения. Прежде всего приказал я принести раненого, осмотрел его и кое-как перевязал. Землевладелец, приехавший со мною, взялся лечить раненого на свой счет и велел принести нам завтрак. Я разыскивал между французами виновных, чтобы отдать их под стражу австрийцам, но австрийский офицер не того добивался: он соглашался все дело замять, если землевладелец даст ему денег; для сего он отозвал его в сторону и говорил с ним наедине, но, не зная по-французски, объяснялся с ним знаками. Однако хозяин, поняв цель цесарца, сказал мне о том. Когда я узнал о подлом домогательстве австрийского офицера, нисколько не заботившегося об умирающем, то я прекратил свое разыскание.

В то самое время один из гренадеров прибежал ко мне с известием, что все селение окружено вооруженными поселянами. Я вышел на улицу, отворив калитку, и едва показался в оную, как увидел человек 20 поселян с приложенными на меня ружьями. Я отошел, запер калитку и стал распоряжаться с гренадерами, чтобы употребить силу выбраться из селения к отряду национальной гвардии; но мне не удалось бы присоединиться к оному, потому что густая колонна вооруженных жителей из другого селения неслась на нас бегом. Защищаться было не с чем, почему я решился ехать к ним навстречу и попытаться словами их остановить, для чего и поскакал к ним. Я махал им белым платком и кричал: «Vive le Roi!» Сумасшедшие французы отвечали мне тем же восклицанием, стали кидать вверх шляпами и приветливо обступили меня. Я воспользовался этой минутой и прочел им речь о повиновении начальству, представляя, какое они на себя несчастие могут навлечь, вооружаясь таким образом без надобности; я объяснил им, что поселяне были неправы в том, что стреляли по австрийцам, ибо могли их связать, если они грабили, и представить начальству и пр. Моя речь подействовала.

– Tiens, notre commandant, s’il a raison, et nous avons tort, vive notre commandant! Commandant qu’ordonnez-vous que nous fassions actuellement?

– Allez-vous en chez vous et couchez-vous; j’aurai soin de tout.

С этим словом все разошлись по домам с криком, песнями и хохотом. Однако я с собой взял двух мэров, которые ехали верхами и вели мужиков; но они, заметив мое намерение, вдруг среди разговора ускакали. Поселяне, собравшиеся на другой стороне селения, видя, что первая колонна воротилась, рассыпались тоже по полю и ушли. Таким образом, все утихло, раненый был отдан на попечение хозяина, мы позавтракали и разъехались.

Вечер того же дня я провел еще в Версале и от нечего делать пошел по улицам шататься. Я встретил квартирьерного офицера Баденской гвардейской конной артиллерии, с которым один раз только прежде сего где-то виделся. Мы вошли в хорошо освещенный кофейный дом, где я нашел несколько знакомых офицеров кирасирских, которые приехали с квартирьерами. Я потребовал для каждого из них по стакану пунша; за первым стаканом последовал другой, и я несколько повеселел, баденец же совсем взбесился. Когда дело дошло до платежа, то я достал свой тощий кошелек, в котором едва было нужное для расчета количество денег, но баденец не дал мне расплатиться.

– Nein, Camrad, – сказал он, – du bezahlst nicht.

– Wie das?

– Ich bezahle’s: gestern bekamm ich noch 700 Dukaten aus dem Hause.

Я думаю, что он врал, но мне не шло допускать, чтобы он за меня заплатил; а как он от меня не отвязывался, то я ему предложил, чтобы первая кровь заплатила. Мы обнажили оружие. У меня была шпага, у него сабля; я был подгулявши, он же пьян; мы разгорячились и порядком старались задеть друг друга. Я нанес ему удар вдоль по всей правой руке, но плашмя, крови не было; однако удар был так силен, что он от боли опустил руку. Потом он поднял ее и в сердцах размахнулся, чтобы меня ударить саблей, но задел саблей за люстру, которая кусками на нас посыпалась; меня же ударил по пальцу: кровь показалась. Мы положили оружие, мне перевязали руку, он заплатил за люстру, а я за угощение. После того мы опять пошли по улицам Версаля. Баденец пристал к одному дому, утверждая, что в нем живет какая-то знакомая ему женщина, и стал стучаться в окно; народ выбежал, он всех разогнал и хотел уже вломиться в дом, когда пришел обход национальной гвардии с офицером. Баденец разбранил офицера и бросился было на людей, но я его удержал и, кое-как успокоив его, остановил начинавшуюся ссору. Баденец непременно хотел проводить меня домой; я его сперва привел к его квартире, но он не хотел войти в нее, не проводив меня; проводы же были такого рода, что мне доводилось его вести. Наконец мы пришли к воротам моей квартиры, где он на улице упал; мы с ним расстались, и я его после сего больше не видал. Не знаю и имени его.

На другой день я возвратился в Париж, где, однако же, не воспользовался удовольствиями, которыми наслаждались мои товарищи. Я только один раз был в театре и один раз обедал у Вери, чтобы иметь понятие о сих местах; впрочем, я себе во всем отказывал, потому что у меня денег не было. Получив жалованье, я отдал часть оного Куруте, которому я был должен, а на остальные деньги сшил себе несколько платья и пару сапог; но зато я не сделал ни копейки долгу, что было бы предосудительно, потому что отец мой ничего не имел и я бы не был в состоянии заплатить своего долга.

Теперь назову еще некоторые случаи, повстречавшиеся мне в Париже, и тогда, к черту этот город, в котором я был только свидетелем всех удовольствий, не будучи в состоянии ими наслаждаться. Я навещал некоторые публичные места, в которые вход был безденежен. Я часто прогуливался в Палерояле. Там из любопытства посетил Salon des Etrangers, где производится публичная игра в банк и где я из приличия спустил пять франков в карты. Тут я видел Блюхера, ставившего кучи золота на одну карту. Прусский король платил за его проигрыши, а выигрыш оставался ему в пользу. С такими способами можно пускаться в большую игру. Я бывал довольно часто по вечерам в Тюльерийском саду и не нашел в нем десятой доли того великолепия и той красоты, которыми сей сад славится. Французы удивлялись, что мы не дивились сему гулянью. Много было между ними пустых голов. Люди, хорошо одетые, видя, что я остановился перед лебедем, спрашивали меня, есть ли в России лебеди?

– Нет, – отвечал я им, – как у нас лебедям быть, когда воды целый год во льду и покрыты снегом?!

– Как же у вас пашут и сеют?

– Пашут снег, сеют в снегу, и хлеб родится на снегу.

– Ah! mon Dieu, quel pays!

Они не имеют понятия о том, что за Парижем находится. Некоторые, желая объяснить мне географию Европы (потому что они считали нас непросвещенными), говорили, что за Парижем течет Рейн, а там находится Австрия, потом река Эльба, после того море, и там есть песчаная земля, называющаяся Пруссией, которая граничит с Россией лесами. Вот образчик понятий многих парижан и их просвещения!

Я ходил также смотреть Дом Инвалидов, который находился близко от моей квартиры. В величественном здании сем инвалиды живут гораздо лучше нашего брата. Дворы, коих много, именуются по названиям сражений и побед Наполеона, что видно по доскам с надписанными названиями, прибитыми над воротами. Помещение под большим куполом, который отовсюду виден, разделено на две части: в одной половине находится церковь инвалидов, в другой же большая зала, посвященная всем убитым генералам, прославившимся во французской армии. Посетитель с уважением вступает в сию залу, где совершенная тишина прерывается только раздающимся стуком от шагов идущего. Направо в стене видна с изваяниями гробница маршала Тюрення, где он сам изображен лежащим под осеняющими его знаменами и со всех сторон видны гробницы бывших предводителей. В самой глубине залы видна небольшая дверь, у которой сидит часовой, инвалидный солдат без ноги или без руки. Войдя в эту дверь, я очутился в маленькой комнате, сплошь обтянутой черным бархатом и обитой серебряными галунами. В средине сей комнаты стоял гроб на подножии. Комната освещалась только двумя лампами, которые темно горели. Невыразимо впечатление, производимое сим зрелищем. Как бы опасаешься громко говорить, дабы не потревожить покойника. Тут похоронен генерал Дюрок, который был убит подле Наполеона в сражении под Бауценом. Говорят, однако, что этот человек не был достоин таких почестей.

Я был в Musée Napoléon, в Gallerie des Tableaux, измерил шагами залу в сей галерее; она имеет более 300 шагов в длину. Я не был в состоянии судить о красоте картин и статуй, но невольным образом останавливался пред лучшими и восхищался ими. Видел знаменитого Аполлона Бельведерского и Венеру и множество древних статуй, привезенных из Рима. С особенным уважением внимал я искусству, создавшему такие красоты. Я навестил тоже Musée d’Artillerie, в котором собраны всевозможные оружия. В обширных залах расположены вооружения славнейших французских рыцарей, замененных под бронями деревянными истуканами. Из них замечательнее прочих Франциск, король французский и Монморанси. Первый изображен на коне. Так как я тогда уже имел страсть к оружию, то собрание сие мне очень понравилось. Новейшее оружие также не забыто; я тут видел собрание ружей со времен изобретения пороха до нынешнего версальского двуствольного ружья. Каждый год прибавляется к сему собранию по одному ружью самой лучшей работы. Начинали тогда делать собрание русского оружия, и наш пехотный тесак лежал в одной комнате с мечами рыцарей.

Я не посетил Grand-Opéra за неимением денег, дабы заплатить десять франков за вход. Я был в Люксембургском саду, ездил однажды с Даненбергом в Булонский лес, где совершаются все поединки. Накануне нашего посещения тут был убит один баварский офицер французским на поединке.

Бывая в Палерояле, я с любопытством проходил мимо небольшой колоннады, расположенной полукругом и вдавшейся несколько во двор здания. Место это называлось прусской ротондой и было всегда наполнено прусскими офицерами, которые не давали прохода французским. Были молодцы из последних, которые нарочно мимо ходили и не миновали поединка. Говорили, что пруссаки составили на сей предмет между собою общество со статутом. Они ходили по галереям Палерояля не иначе как с заряженными пистолетами в карманах, когда заметили, что французские офицеры также стали собираться. Прусский гвардейский поручик Кнобельсдорф, сын бывшего прусского посла при Турецком дворе, считался в этом обществе, и так как я был с ним знаком, то, встретив его однажды на улице, просил его принять меня в это общество. Сперва он соглашался, потом стал затрудняться и, наконец, решительно сказал, что это сделать будет можно, но что мы о том в другой раз поговорим. Я полагал, что у них была тут какая-нибудь тайная цель, особые законы и знаки, как то водится в студенческих обществах немецких университетов. После того я Кнобельсдорфа более не видел.

Поединки часто случались в Париже. Наши русские тоже дрались и более с французскими офицерами армии Наполеона, которые не могли нас равнодушно видеть в Париже. Близок был я и к такой встрече, накликав сам поединок с французом. Бывший в 1811 году колонновожатый Грибовский служил в пионерах, а наконец в гусарах. Он был в театре и попал как-то в круг французских офицеров, которые окружили его и обселись около него со всех сторон. Один из французских офицеров встал, прошел мимо Грибовского, задел его ногой и тотчас извинился, но товарищи его стали перешептываться, и один из них спросил Грибовского, доволен ли он извинением.

– Доволен, – отвечал Грибовский.

– А я бы этим остался недоволен.

– Какое мне до вас дело? Будьте недовольны, чем хотите; только оставьте меня в покое.

– Я бы никак не вытерпел этого и вызвал бы его на поединок.

– Чего вы от меня хотите? Отстаньте от меня, или я вас научу, как себя вести.

– А я добиваюсь, чтобы вас научить; мы можем завтра видеться в Булонском лесу, а рандеву наше будет в Палерояле около прусской ротонды, откуда мы пойдем вместе; у меня будут два секунданта, вот вам адрес мой, чтобы найти мою квартиру, имя мое Паренс (Parence), я живу в Hôtel St Joseph под таким-то номером. Где ваша квартира?

Грибовский дал ему свой адрес.

– На чем вы деретесь, господин русский офицер?

– Разумеется не иначе, как на пистолетах.

– А я не иначе как на шпагах.

– Да я вас заставлю драться на пистолетах или всажу вам пулю в брюхо.

– А я вас заставлю драться на шпагах или всажу вам свою шпагу в задницу. Завтра мы с вами увидимся в Ротонде в одиннадцать часов утра.

– Очень хорошо, не забудьте приходить.

На другой день Грибовский приехал ко мне с Мейндорфом, который у него был секундантом; они просили меня принять это звание. Я охотно согласился, и мы поехали в 11-м часу в Ротонду, ждали до 12 часов, но никого из названных не нашли. Я предложил отыскать квартиру Паренса и разругать его или поколотить. Мы отыскали Hôtel St Joseph. Паренса не было дома; я написал ему самую оскорбительную записку, называя его подлецом и трусом, если он не явится в 6-м часу после полдня в Ротонду, и обещая ему побоев, если он сего не сделает. Оставив записку привратнице, мы уехали. Вечером мы опять собрались в Ротонду; с нами был хозяин Мейндорфа, который был родственник Паренсу. Узнав о происшествии, он хотел их помирить или заставить родственника вести себя честным образом. Мы два часа битых искали Паренса по всему Палероялю, не нашли его и поехали опять Hôtel St Joseph. Привратница сказала мне, что она отдала записку, что Паренс ее прочел и тотчас после сего выехал из Парижа. Тем все дело и кончилось.

Я имел случай видеть некоторые окрестности Парижа. Мой старик Бриллоне возил меня в Мели (Mesly), небольшой участок земли, которым он владел, и коего наследство переходило от внука его Эмиля ежедневно ко мне и к нему обратно. Мы ехали чрез Шарантон по красивым берегам Сены. В другой раз я ездил с Вермутом, братом Маритона, в его участок. Загородный домик, им на том месте построенный, был совершенно разорен нашими фуражирами.

В Париже виделся я опять с Деклозе, который поспешил из Труа приехать, коль скоро узнал о возвращении короля. Он приехал в своем эмигрантском мундире, и на него по улицам показывали пальцем, потому что мундир этот был для французов ненавистнее мундиров иностранных войск, покоривших Париж.

В Париже я получил австрийский орден Леопольда 3-й степени по представлению великого князя.

Давно не получая известий о братьях и отце, я однажды получил жалованье за старшего брата Александра, который не являлся. Возвращаясь домой и задумавшись о том, что с ним случиться могло, я неожиданно встретился с ним в воротах дома, где я квартировал. Велика была взаимная радость наша. Он не остановился у меня, потому что с ним было двое товарищей, с которыми он расстаться не хотел. Александр состоял при казачьем отряде под начальством генерал-майора Кайсарова, который занял город Мелюн, верстах в 50-ти от Парижа, и оставался там во все время нашего пребывания в Париже. Брат был отпущен на короткое время в Париж и получил от меня свое жалованье, в котором нуждался. Он познакомил меня с товарищами своими. Один из них был Александр Раевский, капитан гвардии, молодой человек, сын генерала Раевского. Я с ним прежде виделся, и он мне не нравился. Брат с ним был дружен, но я его никогда не любил. Заметно было, что он показывал брату такую дружбу единственно с целью, чтобы Александр его превозносил. Другой товарищ брата был Азбукин, адъютант Кайсарова. Этот мне весьма понравился, и я с ним несколько сблизился.

Александр несколько раз приезжал в Париж, и после заключения мира он отпросился в Гамбург, где отец мой находился начальником Главного штаба в корпусе графа Толстого. Я провожал брата до Мелюна, где провел с ним одни сутки самым приятным образом. Он прожил все свои деньги в Париже, и ему не с чем было ехать в Гамбург. Надобно было что-нибудь придумать. Он намеревался ехать на своих лошадях, но я присоветовал ему продать их, так как не было другого средства выехать ему из Мелюна. На другой же день приступили мы к продаже лошадей и выручили за них более 1200 франков, от которых у брата осталось около 900 на дорогу. С этим он поехал странствовать по Германии для отыскания отца; я же возвратился в свой Париж, который мне не терпелось скорее оставить.

Однажды мы с братом зашли к хозяину моей квартиры, который был лекарь и у которого часто собирались лекаря. Мы спросили их, не знают ли они Метивье (Mestivier), лекаря Наполеона, который в 1809 году находился в Москве. Мы его тогда знали по тому случаю, что он вылечил брата Александра от жестокой горячки. Слышно было, что Метивье был шпионом Наполеона, и это вероятно потому, что он выехал из России перед самою войной и опять был в Москве с Наполеоном. Лекарь, которого мы спросили, показал нам квартиру Метивье; мы его отыскали и с удовольствием встретились с ним. Он нам рассказывал свое несчастное похождение в Москву.

– Je ne dois mon salut dans cette malheureuse retraite qu’a une plante, sans laquelle j’avais, a coup sûr, péri.

– Quelle plante était-ce donc, monsieur Mestivier?

– Messieurs, – продолжал он, – c’est la plante de mes pieds.

Однажды, прогуливаясь с Азбукиным в Тюльерийском саду, мы увидели двух прекрасных женщин, из коих одна мне весьма понравилась. Я старался ее несколько раз встретить и поклонился ей. Она улыбнулась. Я стал смелее и изъявил ей свои чувства; она оставила подругу свою, а я Азбукина, и мы, прогуливаясь, условились сойтись в 9-м часу вечера в саду у назначенного дерева. Женщина эта приятно разговаривала и не принадлежала к сословию тех, которые на каждом шагу встречаются в Палерояле; скорее можно было полагать ее в числе молодых вдов, отыскивающих себе в Тюльерийском саду любовников и покровителей. В назначенное время я явился к своему месту, ходил, дожидался, но красавицы моей не было; наконец я сел на скамейку и не видал, как настало время зари, после которой никто не должен оставаться в сем саду. Национальные гвардейцы, которые были в карауле, пошли рундами по аллеям и сначала просмотрели меня. Возвращаясь назад, один из них удивился, найдя меня еще тут, и, приставив ко мне штык, грубым образом требовал, чтобы я из сада вышел. Не опасаясь штыка, которым он никогда не осмелился бы меня тронуть, я назвался русским офицером и сказал, что сейчас же дам ему урок, как должно себя вести. С сим словом я встал, чтобы схватить его за ворот, но он предупредил меня: сперва отскочил, а потом извинился. Я сделал ему изустное наставление о должности его как члена национальной гвардии и простил его. Таким образом кончилось происшествие, от которого я ожидал более чем быть наставником француза, и я возвратился домой без успеха в начавшемся любовном происшествии.

Мой старый хозяин был смолоду большим волокитой; к нему езжали женщины с некоторым образованием, но уже не в молодых летах, с которыми он прежде имел близкие сношения. Между прочими была г-жа Делиль (Délisle), к которой он показывал особенное уважение. Когда они уезжали, он рассказывал мне происшествия своей молодости и любовные подвиги с сими женщинами, но он был уже в таких летах, что волочиться ему более не приходилось. Однако ему хотелось, чтобы молодежь следовала его прежнему примеру, и как он меня полюбил, то взялся познакомить меня, или, лучше сказать, свести меня, с одной молодой женщиной, которую он называл прелестной.

– Она любит музыку, – говорил он, – вы с нею сойдетесь. Chantez-lui votre Tyrolienne, et elle sera enchantee de vous. Madame Frocheaux est une jeune femme, son mari était colonel de génie; je ne sais s’il est mort, on s’il est a l’armée; mais elle est votre voisine, et demain vous la verrez a déjeuner chez moi.

В добрый час, подумал я и ожидал следующего утра. Я увидал г-жу Фрошо; она была недурна собою, лет 25-ти, ловка, мила, весела, прикидывалась в движениях своих ветреницей, музыкантша, чего более? Она начинала мне нравиться, но я почувствовал отвращение к ней, когда увидел, что она из табакерки моего старика взяла добрую щепотку табаку и испачкала себе весь нос. С меня было довольно этого, и сколько она ни старалась, пела, играла на гитаре, на фортепиано, в песнях своих выражала страсть, старалась сломить мое равнодушие, ничего не помогло: я смотрел на ее нос ежеминутно и ожидал увидеть вытекающую из него струю табачного сока. Наконец, она мне надоела, и я ушел к себе.

– Comment la trouvez-vous, mon cher Mourawiow, – спросил меня после обеда старик.

– N’est-ce pas que с’est un ange?

– Grand père, – отвечал я ему, – les anges ne se barbouillent pas le museau avec le tabac d’Espagne.

Бриллоне рассердился, лишил меня наследства и сказал:

– Vas, tu n’es qu’un barbare; tu sens le Nord et les frimas; ce n’est pas une aimable française qu’il te faut: tu aimes mieux ta pipe. Si tu savais seulement la qualité de mon bon tabac d’Espagne, tu en parlerais autrement. Jamais je ne te ferai plus faire la connaissance d’une si charmante personne. Ah! Que n’ai-je ton âge? Madame Frocheaux t’a trouve bien aimable; elle vient de me dire tout à l’heure tons les sentiments qu’elle a pour toi!

Я совсем забыл думать про г-жу Фрошо, когда однажды шел по rue de Bourgogne вечером и увидел большой магазин, прекрасно освещенный. Я вошел и что-то спросил у хозяйки магазина, которая была прекрасна собою; между тем как я с нею разговаривал, вбежала в комнату Фрошо и пустилась со мною в разговор, спрашивая, где я все время скрывался, что делал, зачем я ее видеть не хотел. Она была сестра торговщицы в магазине, и хотя последняя мне нравилась более первой, я принужден был по ее приглашению идти наверх. Мы вошли в прекрасный будуар, в котором стояло фортепиано. Фрошо тотчас заперла дверь на крючок, и я остался с нею наедине. Я сел к фортепиано, она взяла гитару, и мы повторили все то, что у моего хозяина играли. Но сколько она ни вздыхала, я был нечувствителен!.. Кроме отвращения, которое я в первый раз к ней получил, я опасался связи со всеми ее последствиями и увлечения. Оставшись с нею около получаса, я вышел; она меня провожала со вздохами, но я был к ним глух и с меньшими хлопотами довершил свой вечер в Палерояле.

На другой день 1а petite poste принесла мне записку в сих словах: «Je vous croyais plus sensible aux charmes d’un coeur qui s’est indiscrètement voue a vous; mais le votre, glace par les neiges du Nord, n’a pas su répondre aux élans de ma passion. Oubliez-moi; je n’aurais jamais voulu vous connaitre. Je me flatte d’ailleurs que vous n’avez vu dans ma conduite qu’une passion que je n’ai pu retenir. Je ne vois pas que je n’aye pas de droit a votre estime. Je vous connais un coeur noble et honnête». Записка не была подписана, однако я мог догадаться, что я ее получил от Фрошо; я, может быть, несколько и сожалел, что упустил случай, но остался доволен своею твердостью.

Я провел два месяца в Париже, где скучал, потому что не имел средств пользоваться тамошними увеселениями. После долгой и кровопролитной войны мир был восстановлен. Нам предстояло возвратиться в Россию. Гвардейская пехота пошла в Шербур, где она села на корабли и прибыла в Петербург; конница же и другие войска пошли через Германию. Великий князь уехал по почте и взял с собою Даненберга; меня же прикомандировали к легкой гвардейской кавалерийской дивизии, которая стояла в Понтуазе (Pont-Oise). При ней был обер-квартирмейстером подполковник Мандерштерн, который отпросился для женитьбы во Франкфурт, где он во время последнего нашего пребывания влюбился в одну русую, но добрую немочку. Мандерштерн был крайне обрадован моему приезду в Понтуаз и тотчас же уехал. Чаликов и офицеры сей дивизии, которые меня все знали, были также довольны моим появлением; я провел с ними два дня в Понтуазе, а на третий войска выступили в поход.

Колонна наша состояла из следующих войск. Кавалерийский корпус, состоявший из 1-й кирасирской дивизии, и легкая гвардейская кавалерийская дивизия, шли впереди; из чинов квартирмейстерской части находились при кавалерии подполковник Иван Иванович Шиц, я и поручик Михайло Петрович Окунев. В двух переходах за конницей шел гренадерский корпус, при котором находились подполковник Григорий Тимофеевич Иванов, штабс-капитан Глазов и поручик Николай Евгеньевич Лукаш. Шиц, я и Окунев, мы постоянно ехали только днем впереди колонны, заготовляя дислокации.

Не могу жаловаться на скуку во время этого похода, но я гораздо приятнее провел бы время, если б имел лучших товарищей. Оба они, в сущности, не были дурные люди, но Шиц был вечно пьян, а Окунев иногда, оба довольно глупы и без образования, так что разговор их не мог быть приятен для меня. Впрочем, мы жили согласно во все время похода. Шиц был довольно бестолков и не умел сделать порядочной дислокации; при том же он другого языка, кроме русского, не знал. Когда он бывал пьян, то ускакивал один вперед в следующий город, где словами оскорблял добрых немцев в ратуше, и кончалось тем, что ему отводили хорошую квартиру, где он высыпался. Вставши от сна, он непременно влюблялся в дочь своей хозяйки или в самую хозяйку, когда дочери не было, волочился за нею, опять напивался и всех задирал, чтобы иметь повод заступиться за честь хозяйки, что нам дало несколько раз случай посмеяться над ним. Окунев был также «господин любкин»: он влюблялся в каждом городе, но не в хозяйку свою, а в ту, коей окна были напротив его, просиживал целыми днями у окошка, вздыхая, и от этого отставал иногда на два перехода от нас, чтобы перемигиваться с соседкой, и, не достигнув цели, напивался; потом, нагнав нас, хвастался успехом, вопреки показаний денщика его, не скрывавшего поведения своего барина. С такими чудаками случай свел меня, чтобы пропутешествовать с ними верхами по всей Германии. Дело у нас в один час кончалось, остальное время мы были праздны. Мы ехали впереди и следственно никому не были подчинены. С нами находился еще Викентий Григорьевич Палевич, пьяный провиантский комиссионер, и один кирасирский офицер, для содержания порядка между квартирьерами.

Первый переход наш был до селения Кле (Clayes), где надлежало Шицу давно уже находиться. Я прибыл с квартирьерами своей дивизии вечером и не нашел никого, кроме Окунева, которому поручено было от Шица сделать дислокацию. Он суетился, потел и не умел ничего сделать, однако кое-как роздал билеты квартирьерам, и мы разошлись по своим квартирам. На другой день поутру мне пришли сказать, что подполковник прибыл. Я явился к нему и нашел его крепко подгулявшим, в объятиях Окунева, и обоих в горьких слезах. Окунев отвел меня в сторону и сказал, что я сему не должен удивляться, потому что Шиц влюбился в Париже в одну девушку.

– Она против него жила, – продолжал Окунев, – и все время его пребывания в Париже они любили друг друга, как только страстные любовники могли любить друг друга, без совместия чувственных наслаждений. Когда настал час горькой разлуки и Шиц садился на лошадь, девица остановила его и упала, говоря, что она умрет, если он ее оставит. Но Шиц ускакал к нам, с намерением возвратиться в Париж, чтобы увезти свою красавицу и на ней жениться. Употребляю теперь все усилия свои, чтобы удержать его от сего. Не удивляйтесь, Муравьев, если он теперь пьян, потому что он с горя дорогой выпил.

Едва не расхохотался я, услышав сей рассказ, от которого Окунев сам взгрустнул, и мне оставалось только сожалеть о том, что не был свидетелем столь забавных происшествий нарезавшегося Шица. Однако Шиц остался грустить с Окуневым в Кле, а меня послал на второй переход в город Мо (Meaux), чтобы заготовить дислокацию. Он сам приехал ко мне вечером, опять пьяный, перепутал все, что я сделал, и нашумел в своей квартире.

Во все время похода до своей границы у нас было много беглых во всех полках. Люди уходили, иные с лошадьми и с амуницией. Зная трудное положение нашего солдата в России, это бы и не странно казалось, но удивительно то, что в числе беглых были старые унтер-офицеры, имеющие кресты и медали. Побегов всего более оказывалось в пехоте. Вообще в этом походе от Парижа до своей границы мы лишились около 6000 беглыми, из которых впоследствии многих возвратили нам союзные державы.

Мы шли через Шато-Тьери в Эперне, где дневали. Мне досталась квартира в большом доме, где хозяйка была умная и любезная женщина и содержала погреб со славными винами. Понравилось мне ее шампанское вино, коим я порядочно попользовался. Мы продолжали поход через Шалон, Бар-ле-Дюк, Туль, Нанси, Сарбург и Саверн. Мы переправились через Рейн близ крепости Пор-Луи (Port-Louis). Страсбург оставался в правой стороне и был издали виден. Некоторые из офицеров нашей колонны ездили в Страсбург, но я не мог сего сделать, потому что был занят должностью. Мы пришли в Вюрцбург через Брухзаль и Мюльбах. Из Брухзаля я послал письмо к Маритону в Париж и получил ответ уже в Петербурге. В Вюрцбурге я виделся с моим родственником Сергеем Муравьевым-Апостолом, который тогда служил в егерском баталионе великой княгини Екатерины Павловны.

Шиц познакомил меня тоже с одним понтонным майором Арцыбашевым, который был под судом за сожжение мостов под Фридландом в 1807 году. Арцыбашев был развратного поведения; он подпил с Шицом и, узнав, что я Муравьев, спросил меня, не знаю ли я полковника Муравьева, который служит начальником Главного штаба в корпусе графа Толстого, говоря, что он с ним недавно под Гамбургом виделся.

Мы пришли в Йену через Шлейсинген. Я удивлялся, увидев в Йене молодых людей, носивших шляпу под мышкой, когда они по улице ходили, и надевавших ее на голову, когда входили в комнату. То были студенты, народ известный в Германии своими странностями. В Йене я познакомился со Спечинским, майором Белорусского гусарского полка, переведенным в сей полк из Лейб-уланского. Красавец собой и лихой офицер, но большой повеса.

В Йене располагали показать войска великой княгине Марии Павловне, которая находилась в Веймаре, но местоположение около города не позволяло расстановить войска в желаемом порядке, и для того надобно было выбрать другое. Я был на сей предмет послан Чаликовым вперед и нашел довольно пространное поле, верстах в семи от Йены, но место сие было возвышено, и подъем на оное был с одной стороны неудобен для движения артиллерии: дабы объехать сие место, надобно было сделать две версты с лишком. Возвратившись в Йену, я донес о найденном мною Чаликову, и в присутствии всех полковых командиров, которые обедали в тот день у конно-артиллериста Бистрома, я предложил Чаликову приказать артиллерии идти в объезд; но Дмитрий С…ин, который ею командовал, вступился в разговор и, подойдя ко мне, довольно смело требовал у меня ответа, каким я образом осмеливаюсь распоряжаться вверенными ему ротами. Я ему отвечал, что долг мой требовал того, чтобы я донес о сем генералу и что воля его превосходительства будет приказать артиллерии идти по прямой дороге, где ящик легко мог с горы свалиться.

– Ваше дело, – продолжал я, – состоит в том, чтобы исполнить приказание генерала и не вмешиваться в то, что до вас не касается.

– Как вы смели подумать, – сказал он мне, – что гвардейская артиллерия не пройдет там, где конница может пройти?

– Господин С…ин, – отвечал я, – прошу вас не учить меня, а заниматься тем, что до вас касается; отстаньте от меня, или я вас учить буду. – Я произнес последние слова сии с жаром и подошел к нему.

Он стал отступать, и когда я его прижал к окошку, он начал извиняться, прося, чтобы я не сердился, ибо если он мне что-нибудь неприятное сказал, то это было без всякого намерения оскорбить меня.

– Будьте вперед осторожнее, – отвечал я и оставил его.

Между тем Чаликов встревожился и, кружась около меня, просил оставить сие дело, в коем он, впрочем, находил меня правым и потому заступался за меня. Бистром пригласил меня отобедать, но я был в сердцах, не остался и вышел. Дело сделалось по-моему, и артиллерия пошла в объезд, а при свидании с С…ным о том речи более не было.

На сем параде я имел случай познакомиться с полковником Энгельгардом, какого-то уланского полка, который состоял при дворе Марии Павловны, и с адъютантом его Мердером.

Из Йены мы пошли на Мерзебург и Галле. Мы проходили чрез городок Бернбург, в котором мне назначили квартиру у тамошнего ландрата. Он жил в древнем рыцарском замке, в котором все сохранялось по обычаю старых времен. На воротах гербы, стены строения необыкновенной толщины. Главная лестница вела прямо в рыцарскую залу (Rittersaal), в которой по стенам висели старинные картины, писанные в человеческий рост и изображающие подвиги бывшего владельца. Огромный камин занимал третью часть стены; тут, около огня, собирались знаменитые витязи, гуляли, пьянствовали, ссорились, дрались; тут на совещаниях решались поиски, предпринимаемые для ограбления соседей. Тут совершались подвиги, воспеваемые ныне в балладах. Мой хозяин рассказывал мне содержание картин. Я остановился пред одной, которая изображала людей, дерущихся за столом: бутылки, стулья, посуда, все через стол летело, и один рыцарь лежал на полу.

– Это, – сказал мне хозяин, – изображает истинное происшествие, случившееся здесь в последние времена рыцарства. Старый рыцарь, хозяин сего дома, был ein ponfifan (bon vivant); он любил общество приятелей и с ними вместе подпивал. Однажды к нему собрались окрестные рыцари на праздник; все уселись около сего же самого камина, у которого мы теперь сидим. Стали разносить бокал в круговую; все перепились, начали в карты играть, и один из гостей обыграл хозяина бесчестным образом. Вместо денег он получил пустую бутылку в лоб, но не потерялся от сего удара. Он был так силен, что переколотил всех в сем честном доме, успел выбежать на двор, сесть на своего коня, затем выломал ворота и перескочил верхом через ров, мимо подъемного моста. Чрез сие возгорелась война между домами сих господ. Происшествия, в сей войне случившиеся, было бы слишком долго вам рассказывать; подвиги, оказанные с обеих сторон, описаны в какой-то книге.

– Посмотрите, – продолжал хозяин мой, – на эту башню, которая среди двора стоит; тут заключались увезенные девицы и пленные. Полюбопытствуйте сходить в нее; там теперь живет городовой трубач уже пятнадцать лет; должность его состоит в том, чтобы часы трубить днем и ночью.

Башня сия стояла среди двора; она могла иметь от 15 до 20 сажен в вышину. Двери, служащие входом в нее, были на возвышении четырех или пяти сажен от земли; к ним пристроена плохая деревянная лестница, которую можно было легко снять. Я влез по этой лестнице в башню и стал подыматься по разваленным каменным ступеням, идущим улиткой по внутренней стене башни. В стороне видны были небольшие чуланы, вероятно служившие темницами. Я лез вверх, пока не ударился головой в дверь, которая горизонтально лежала западней и была заперта на замок. Я постучался, но никто не отпирал, и я принужден был воротиться. Спустя несколько часов я опять полез в башню; горизонтальные двери были отперты, и я вошел в маленькую горницу, которая находилась на самой вершине башни, где меня принял с веселым видом поднебесный пустынник и долго рассказывал о разных сражениях французов с немцами, в которых он участвовал, служа в то время жандармом.

– Выйдя в отставку, – говорил он, – я женился и получил здесь место городового трубача. Должность моя не трудная, но беспокойная; однако я к ней привык. Я уже давно овдовел, имею дочь лет восемнадцати и сожалею, что вам не удалось ее видеть; она ходит каждый день за покупками в город и теперь тоже ушла, а я никогда почти не выхожу из сей горницы, занимаюсь музыкой и доволен своим состоянием.

Меня удивило, что люди соглашаются жить в 20 саженях от горизонта земли, не беспокоясь о том, чтобы когда-нибудь коснуться ее ногами.

Вечер я провел в саду, принадлежащем к сему замку. Говорят, что сад этот был насажен старым рыцарем, бывшим в замке хозяином; он находился в большом запустении: дорожек следов не оставалось, везде означались только остатки террас, но и те были почти разрушены.

В Галле мне понадобилось сходить в ратушу к бургомистру. Я нашел его в больших хлопотах, потому что он не мог объясниться с одним офицером какого-то ополченного казачьего полка, который возвращался в Гамбург. Расспросив офицера о корпусе, в котором он числился, я осведомился, что он знал отца моего, начальника Главного штаба тех войск, и на всякий случай просил его доставить записку к батюшке. Он взялся за сие, но я сомневался, чтобы записка моя дошла, потому что офицер был хмелен.

По прибытии в Потсдам, прогуливаясь по улице, я встретил общество прусских офицеров, которые увещевали одного из товарищей своих дать им обед ради его дня рождения и тащили его в трактир; они стали и меня приглашать.

– Sester Kamrad, – говорили они, – Sie werden heute ein vorteffliches Mittagessen haben wegen des Geburst-Tag’s unseres Landmannes.

Я пошел с ними и хорошо отобедал; все подпили. Я воротился на свою квартиру, лег и уснул. Мне снились отец и брат Александр; казалось даже, что последний подле меня стоял, что я его обнимаю. Я проснулся и действительно был в объятиях Александра, который с трудом мог меня разбудить и не понимал, что со мной делалось, потому что я сонный на него бросался. Александр передал мне, что батюшка находился в Вандсбеке, что около Гамбурга, желал меня видеть и прислал 80 червонцев, которые Александр мне вручил. Вслед за этим пришел ко мне один из прусских офицеров, с которыми я обедал, и купил за 25 червонцев серую лошадь, которую я добыл в сражении под Фер-Шампенуазом. Итак, после крайней нужды, которую я терпел, у меня вдруг стало довольно денег, и нужды всякого рода миновались. Оставалось только проситься в отпуск к отцу. К счастию, случилось на то время, что Милорадович, корпусный наш командир, проезжал через Потсдам в Берлин с обер-квартирмейстером полковником Черкасовым, тем самым, с которым я имел несчастие служить в походе 1812 года. Я получил от него позволение ехать. Брат Александр на всякий случай взял из Гамбурга открытый лист для меня от генерал-майора Инзова, дежурного генерала у Бенингсена, и я с сим открытым листом проехал в Гамбург.

14 июля, в день моего рождения, я приехал в Вандсбек, где находился граф Толстой со своим штабом. Вандсбек от Гамбурга в четырех верстах и состоит весь из загородных домов. Я приехал довольно поздно вечером. Отец обрадовался мне. Я ездил из любопытства в Гамбург, где провел не более двух часов. В Вандсбеке заведена была между офицерами кегельная игра, в которой и я участвовал по утрам. Я завел по вечерам игру в бары, на которую штабные офицеры собирались по приглашению батюшки. Игра сия осталась у них в обыкновении и после моего выезда оттуда. Проведя пять дней в Вандсбеке, я поехал назад; дорогой заболел, но перемогся и продолжал путь свой. Я нагнал колонну в Бромберге. Мандерштерн уже прибыл к своему месту, привез жену свою из Франкфурта и следовал вместе с войсками.

Прусский король назначил на время обратного следования нашего через его владения сумму для привета нас балами и праздниками на дневках. В Грауденце нам дали бал, достойный замечания; на нем находились все генералы, штаб– и обер-офицеры легкой гвардейской кавалерийской дивизии. Приставом при нас со стороны прусского правительства был старый жандармский майор по имени Гейденброк.

Заготовляя дислокации для войск, я прежде всех прибыл в Грауденц, коего жители намеревались угостить нас как можно приветливее, к чему побуждал их старый комендант, полковник прусской службы, кавалер нашего Георгиевского креста. У ворот при въезде в город остановил меня часовой от караула, набранного из раненых гвардейских прусских солдат. Унтер-офицер вышел и спросил меня, кто я таков и как моя фамилия.

– Муравьев, – отвечал я.

– Wie? Murawieff! (Ему послышалось Major) Major, ja Major Herr Major, also ein Stabs-officier; deswegen belieben Sie ein klein Augenbliek zu warten. Schild-wache, ein Stabs-officier, also heraus soil geschriehen sein.

Часовой закричал «heraus», и когда мне честь отдали, тогда унтер-офицер отпустил меня. Едва я остановился на квартире, как был атакован посланцами от коменданта, которые требовали от меня всех примет генерала Чаликова и сведений, в котором часу он въедет в город.

– Чаликов, – отвечал я им, – барон (потому что он имел австрийский крест Леопольда на шее); не делайте ему парадного приема, а отведите ему только покойную квартиру, и он будет доволен.

– Мы его примем по-своему, как сами знаем, – отвечали они, – а вас приглашаем сегодня на бал, который дается здешними жителями прибывшим из похода нашим вольноопределившимся егерям.

Я принужден был идти на бал. Вина лились в изобилии; дам мне не позволяли приглашать на танцы, а прусские офицеры спрашивали у меня, которая мне более всех нравилась; я им показывал красную или голубую, и тотчас отправлялся с их стороны посланец, который повещал даму, чтобы она ни с кем другим танцевать не смела, потому что господин русский товарищ, der Herr russische Kamrad, хочет ей честь сделать с ней танцевать. Однажды случилось, что я без их участия пригласил даму, которая не была из числа лучших собою. Пруссаки тотчас отказали ей и привели мне другую, прекрасную, с которой они просили меня протанцевать мазурку, о которой слыхали, но не знали фигур. Собрали еще три пары и стали в тесный кружок, который еще более стеснялся от напиравших зрителей; за мною стоял один офицер с бутылкой шампанского, беспрестанно наливая и заставляя меня пить, так что у меня начала голова кружиться. Я был в первой паре, а другие от меня фигуры перенимали. Когда я стал на колени, то, потеряв от шампанского равновесие, невольно нагнулся и упер рукой об пол, чтобы не растянуться. Пруссаки, думая, что это настоящая фигура, перенимали за мною.

Шиц по обыкновению своему напился как должно, чем-то обиделся и ушел; избегая дальнейших угощений, и я ушел, зазвав к себе человек пять прусских офицеров. Они оставили бал, пришли ко мне и нагулялись до такой степени, что их увели домой пришедшие за ними вестовые. На другой день был большой бал, о котором выше сказано. В самое время бала старый прусский комендант получил известие о производстве его из подполковников в полковники. По сему случаю Чаликов возобновил тост с поздравлениями. Полилось вино, и по данному каким-то уланским офицером примеру все опорожненные стаканы и рюмки вдребезги рассыпались у ног Чаликова, который кричал и по своей привычке много дурачился.

Из Грауденца мы следовали по театру войны 1807 года, через Гейльсберг, Гутштат, Фридланд. Мандерштерн, который в ту войну служил, рассказывал мне сражения на самых местах, где оные происходили. Под Фридландом, на самом поле сражения, выстроили для нас триумфальные ворота. В городе я видел дом, на стене которого изображен был год сего сражения ядрами, влепленными в стену, из числа подобранных на поле битвы.

Мы миновали Кёнигсберг и пришли к Тильзиту, где переправились через Неман и перешли свою границу. Я уже имел откомандировку в Петербург для приготовления дислокации войскам около Стрельны. Как ощутительна была разница при переходе в наши границы! Деревни были разорены и неприятелем, и помещиками; жители разбежались, бедность и нищета ознаменовали несчастную Литву. Несмотря на то, меня радовала мысль, что достиг родины, и я с нетерпением желал скорее возвратиться в Петербург, чтобы приступить к давно занимавшему меня делу.

Нашей колонне должно было идти через Митаву и Ригу, и я поехал по сей дороге. Хотя и предстояли большие затруднения в добывании лошадей по проселочным дорогам, однако я кое-как добрался на обывательских лошадях до Митавы и доехал до Риги, где вытребовал себе прогоны для дальнейшего следования.

В Риге я остановился в трактире «Лондон», в верхнем этаже. Ввечеру вошел ко мне человек, который просил меня от имени своего барина зайти к нему вниз.

– Кто твой барин? – спросил я.

– Поручик Кардо-Сысоев, лейб-гвардии Драгунского полка, который был ранен в сражении под Фер-Шампенуазом и теперь при смерти; он знаком с вами.

Я поспешил сойти вниз. Кардо-Сысоев сидел на канапе и был более похож на мертвеца, чем на живого человека. Он был ранен палашом в левую сторону груди близ сердца, и рана его была очень глубокая; в нее вставляли зонды, которые уходили вершка на два в тело. Когда он кашлял, то гной пузырями выходил из раны; нельзя было сомневаться в том, что ему оставалось мало времени прожить. Лекари от него уже отказывались, и мне оставалось только приготовить к смерти человека, который, казалось, сам не надеялся жить. Прежде всего, пришло мне на мысль удостовериться, имел ли он хотя еще искру надежды, в то время как он совершенно отчаивался.

– Вы мучаетесь, любезный, – сказал я ему, – завтра ожидаете смерти. Рассудите, не выгоднее ли вам было бы застрелиться. Я сейчас пошлю за своими пистолетами и дам вам средство прекратить свои страдания, которые, по словам вашим, должны непременно прекратиться смертию завтрашний же день.

Слова сии произнес я с решительным видом. Он посмотрел на меня, опустил голову и задумался.

– О чем вы думаете? – сказал я ему. – Вы только длите свои страдания; решитесь поскорее!

Он посмотрел опять на меня, улыбнулся и отвечал:

– Не могу на это решиться, хотя и уверял вас, что желаю в сию же минуту смерти.

– Мне только этого и надобно было, – сказал я ему. – Теперь успокойтесь: вам пистолеты не нужны; ваши собственные слова доказывают вам, что вы имеете надежду ожить; пускай эта надежда служит вам способом к исцелению. Положитесь на Бога: Бог вас спасет, и мы с вами в скором времени будем видеться.

Сысоев, доселе мрачный и задумчивый, с последних слов моих повеселел. Он называл меня добрым товарищем и искренно сожалел, что мне на другой день надобно было уехать. Он был один, без знакомых, среди немецкого народа, где не встречается гостеприимства. Я уехал из Риги с полным уверением, что Кардо-Сысоев на другой же день умрет; но вышло противное: в походе 1815 года, когда я был в Вильне дивизионным квартирмейстером легкой гвардейской кавалерийской дивизии, вбежал в мою комнату драгунский офицер, полный, красный, здоровый и стал меня обнимать. Я сперва удивился такому обращению незнакомого человека, но еще более удивился, когда он мне сказал с упреком, что не хочу более знаться со своими старыми товарищами, но что он никогда не забудет того приятного вечера, который я ему в Риге доставил своим посещением и как я его побуждал застрелиться.

– С тех пор, – продолжал он, – надежда истинно поселилась во мне; я почувствовал облегчение на другой же день, уверился, что выздоровею, и, как видите, я выздоровел.

Приехав в Стрельню, я пошел к Куруте, который приказал мне явиться к великому князю. Константин Павлович обошелся со мной приветливо и спросил с жаром, в каком состоянии я оставил полки?

– Лошади едва тащатся, ваше высочество.

– Как! Что это такое? От чего?

– От жира, ваше высочество.

Константин Павлович остался доволен и опять спросил меня, много ли в полках беглых. В Конной гвардии их всего более было. Когда я ему это сказал, он отвечал:

– Неправда, сударь; в Конной гвардии менее бежало, чем в других полках, а из Кавалергардского полка бежало шестьдесят человек. Садитесь со мной, мы поедем к Дмитрию Дмитриевичу.

Он взял меня в свою коляску, приехал к Куруте и пересказал ему все мои слова, был очень весел, шутил, называл меня своим домашним.

Мне надобно было ехать в Петербург. Я отпросился у Куруты на три дня и отправился. Крепко билось сердце мое, въезжая в заставу. Я почти не верил, что я в Петербурге. Остановившись под горкой, в доме дяди моего Николая Михайловича Мордвинова, который тогда в деревне был, первая забота моя была узнать, в городе ли адмирал с семейством, и я узнал, что он приехал в Петербург из Пензы накануне моего приезда. Я поспешил к нему и увидел прелестную дочь его, которая меня так сильно занимала и которой я давно не видал. Я нашел ее еще лучше прежнего и еще более прежнего полюбил ее, но, по застенчивому нраву моему и кратковременному пребыванию в Петербурге, я не нашел случая объяснить ей мою страсть и намерение. Мне казалось, что она была неравнодушна ко мне, и я не ошибался, но по скромности я не мог в том убедиться.

Забыл, между прочим, сказать, что, по первом прибытии моем в Стрельню товарищ мой Даненберг поздравил меня гвардейским офицером. Государю угодно было основать Гвардейский генеральный штаб из 25 человек штаб– и обер-офицеров, в числе коих были мы три брата и Даненберг.

Я прожил две недели в Стрельне, в маленькой каморке с Даненбергом, на антресолях над комнатой Куруты и более ничего не видал, как ежедневные учения. Ужасная скука меня обуяла, и я дожидался только отъезда Его Высочества в Варшаву, чтобы самому уехать в Петербург. Даненберг готовился, напротив того, остаться при великом князе и занимался с утра до вечера. Ему поручено было обучать человек 15 из дворянского полка и начертить все построения кавалерии (те самые, которые ныне напечатаны). Он с большим прилежанием исполнял возложенное на него поручение. Великий князь его любил и был к нему особенно милостив.

Из Стрельны я был командирован на четыре дня в деревни Его Высочества для обозрения оных и приготовления дислокации для легкой гвардейской кавалерийской дивизии, которая постоянно там на квартирах стояла. Селения сии находились в крайнем положении; крестьяне были разорены от беспрерывных работ в Стреленском саду. При всем этом великий князь был добр и многим помогал. Получая от государя 850 000 рублей в год, у него никогда недоставало сих денег, не от того, чтоб он мотал (ибо он жил скромно), но он содержал всю Стрельну своими собственными доходами, населив ее бедными отставными офицерами, унтер-офицерами, вдовами и сиротами, и делал им, кроме годовой положенной пенсии, пособие деньгами из суммы, хранившейся у Даненберга. Когда я ездил по деревням великого князя, я нашел селения, где выстроились на иждивение Его Высочества полумызки, в которых жили отставные раненые из военнослужащих, получавшие от 300 до 500 рублей пенсии. Люди сии благословляли Константина Павловича и принимали меня наилучшим образом, желая тем доказать свою преданность к нему. Не должно верить всем слухам, распущенным на счет его гвардейскими офицерами, которые сердились на него более за то, что он не любил упущений по службе. Его представляли извергом, но Константин Павлович имеет добрую душу…

Во время проезда моего через деревни великого князя я был в Ропше и ночевал у тамошнего управляющего армянина Лалаева.

Великий князь уехал из Стрельны в Варшаву, помнится мне, 7 сентября. Накануне того дня Курута призвал меня к себе и уговаривал ехать с великим князем в Варшаву. Я отказывался, прося его более о том не настаивать, дабы не склонить меня, по чувству благодарности, коей я был обязан Его Высочеству.

– Константин Павлович, – сказал Курута, – считал на вас, как на каменную гору, полагая вас своим домашним, но если вы ехать не хотите, то будьте не менее того уверены, что мы к вам будем всегда хорошо расположены. Прошу вас, однако же, по-дружески объяснить мне причину тому, что вы нас оставляете.

Я долго не решался объясниться ему, но, наконец, тронутый его ласками, обнаружил намерение мое жениться.

– Вы еще так молоды, – сказал Курута, – но делать нечего, и не должно вам препятствовать в таком деле.

На другой день Курута отпустил меня в Петербург, приказав явиться к генерал-адъютанту Сипягину, который был тогда начальником штаба отдельного гвардейского корпуса.

Гвардейских полков еще не было в Петербурге. Сипягин старался вступить во все права, принадлежавшие званию начальника штаба, и с полной властию управлял гвардейским корпусом. Обер-квартирмейстером при корпусе был полковник Черкасов, тот же самый, с которым я имел несчастье служить в 1812 году. Глаза мои не терпели его; никто из офицеров и после собравшихся не мог видеть его. Не знаю, какими судьбами случилось, что его вскоре откомандировали на съемку в Финляндию, где он еще до сих пор находится. На место Черкасова поступил сначала полковник Гартинг, которого сменил подполковник Мандерштерн, добрейший человек и храбрейший офицер, но отчасти бестолковый. Наши русские офицеры Генерального штаба охотно помогали ему, потому что его любили. Напротив того, немцы, которые у нас в корпусе были, видя слабость Мандерштерна, пользуясь ею, уклонялись от своего дела и не пропускали случая воспользоваться ошибками человека, который по душевным свойствам своим заслуживал всякого уважения.

Русское общество офицеров состояло из: 1) старшего брата моего Александра, который был капитаном гвардии и приехал осенью из Любека на корабле; 2) капитана гвардии Траскина, доброго, но простого малого, который вышел подполковником в Серпуховской уланский полк в 1815 году; 3) капитана гвардии Глазова из бывших моих колонновожатых, в сущности доброго малого, но, находившись при 1-й уланской дивизии в местечке Невеле, где он был лишен нашего общества и по примеру уланских офицеров стал пить и повесничать; он кончил тем, что его перевели тем же чином в армию; 4) гвардейского поручика Лукаша, опередившего меня старшинством по службе, хотя был также из числа моих колонновожатых, добрейшего товарища и хорошего офицера; 5) гвардейского прапорщика Бурцова, теперь штабс-капитана, прибывшего с братом Александром на корабле из Любека; 6) Свиты Его Величества поручика Окунева, доброго малого, но простого. Круг немцев состоял из гвардейского штабс-капитана Берга, человека неглупого, но для службы бесполезного и дурного товарища; барона Деллинсгаузена, Ревельского уроженца, человека неприятного, и Мейендорфа Рыжего; он был в начале 1812 года в звании колонновожатого моим учеником и приятелем. Когда он был к нам назначен, то пристал к партии Берга и не хотел более со мной знаться.

Русские были всегда вместе и не жаловали немецких сослуживцев своих, особливо Берга, который постоянно уклонялся от службы, вышел в чины побочными путями, ничего не делая, и мало беспокоился о том, что товарищи несли за него службу.

Занятия наши по службе состояли в черчении планов для кампании 1812 года, которую Сипягин хотел описывать, и в беспрерывных парадах, которые государь делал, маневрируя по всему городу. Мы должны были соображать сии маневры, рассчитывать время движений с местностью, то есть с направлением и длиной улиц, предварительно расставить раза два квартирьеров по площадям и улицам, после того поставить войска и, наконец, пропарадировать перед дивизиями, при коих состояли. Каждый парад занимал у нас три дня; надобно было писать дислокацию, представить проект государю, участвовать в параде и, наконец, занести планы оного в журнал парадов, который велся для государя. Мне поручена была описательная часть, и я имел дар употребить для трех парадов две дести бумаги: труд, который мне поставили в заслугу. Наши русские офицеры, которые исключительно исправляли сии должности, наметались к ней, и государь за то полюбил наш корпус. Другое занятие наше по службе было – дворец, в котором мы должны были часто показываться на выходах, и, наконец, развод с церемонией.

Когда я приехал в Петербург, брат Михайла находился на Кавказских водах, где он лечился от раны. Дядя Мордвинов был в деревне, и так как у меня не было денег, то я решился написать к Булатову, управляющему делами отца в Москве. Он прислал мне тысячу рублей, с коими я начал устраиваться. Я переехал на казенную квартиру в Кушелева дом и вел умеренную жизнь; ездил довольно часто к адмиралу, коего вторая дочь Вера была уже выдана замуж за Столыпина Аркадия Алексеевича. По природной застенчивости моей, я не объяснился с Натальей Николаевной, да и не мог ни к чему приступить, не зная еще, что мне отец даст, и не имея никого из близких в Петербурге, чтобы помочь мне в предстоявшем деле.

Вскоре я был командирован с Сипягиным на встречу полкам легкой гвардейской кавалерийской дивизии и для расквартирования лейб-гвардии Конно-егерского полка в Старорусском уезде. Дивизия возвращалась через Ригу, а Конно-егерский полк через Псков. Я встретил дивизию, не доезжая несколькими станциями Риги, отдал бумаги и дислокацию Чаликову, возвратился в Нарву, а из Нарвы поехал в Псков через Гдов малой почтовой дорогой. Дорога сия была совсем почти глухая и вела через дремучий лес, называющийся Сороковым бором, наполненный зверями и, говорили, беглыми солдатами, которые разбойничали и из коих мне удалось одного схватить. Выезжая из Нарвы, я увидел человека, который пробирался садами и лазил через изгороди, чтобы миновать улицу и выйти на Гдовскую дорогу. Он был в рекрутском платье. Я нагнал его и остановил. Он говорил, что имеет паспорт, но на место оного показал мне запечатанное письмо, адресованное в Шлюссельбург; он же шел из Петербурга. Когда я его стал расспрашивать, то он путался в речах, почему я схватил его и отдал в Нарвский магистрат.

Прибыв в Псков, я узнал, что генерал-майор Потапов уже прошел со своим Конно-егерским полком через город. Я нагнал его на второй станции по Петербургской дороге, отдал повеление идти в Старую Русу, а сам поскакал в Новгород к губернатору, Николаю Назаровичу Муравьеву, чтобы устроить с ним расквартирование полка в уезде. Из Новгорода я проехал в Старую Русу, где сделал дислокацию с помощью тамошнего землемера, Силы Семеновича Рудометова; потом, дождавшись квартирьеров, возвратился в Петербург через Лугу.

Когда брат Александр приехал с Бурцовым из Любека, он сперва жил особо от меня. С ними приехал некий Оксфорд с семейством, бывший органист в Лейпциге, у которого были три прекрасные дочери; из них в меньшую был страстно влюблен младший брат Бурцова, который впоследствии и женился на ней тайным образом и увез все немецкое семейство к себе в деревню, через что произошло в семействе их расстройство. Теперь, однако же, все помирились и живут согласно.

Однажды, сидя с братом и Бурцовым, нам пришло на мысль жить вместе, нанять общую квартиру, держать общий стол и продолжать заниматься для образования себя. С другого же дня все отправились ходить по улицам для отыскания удобного помещения. Бурцов нашел квартиру в Средней Мещанской улице, где мы и поместились. Каждый из нас имел особую комнату, а одна была общая; в хозяйстве соблюдался порядок под моим управлением в звании артельщика. Мы старались исполнять службу свою самым ревностным образом, занимались между тем и дома в свободные часы. В таком положении мы приятно проводили время до выступления в поход в 1815 году. Мы постоянно обедали дома, имея за столом нашим всегда место для двух гостей. Стол был не роскошный по ограниченности наших средств, но мы жили порядливо и соразмерно своим доходам. Когда брат Михайла приехал с Кавказских вод, он поселился вместе с нами. Появились у нас учителя. Александр и Бурцов взяли турецкого учителя, но скоро бросили его; они же двое и я стали учиться по-итальянски. Михайла стал со мною учиться латыни, но я сбил оба языка вместе, спрягал итальянскому учителю по-латыни, а латинскому по-итальянски и не выучился ни которому из них. От общества нашего получал я иногда замечания за нерадение к занятиям и лень, но мысли мои в то время обращены были к иному предмету.

Я часто ходил к адмиралу, и старания мои не были тщетны, как я то впоследствии узнал, но скромность дочери его была причиной, что я тогда оставался в недоумении. Решившись приступить к делу, я предположил, прежде всего, увидеться с отцом, чтобы узнать, сколько он мог уделить мне для женитьбы. Батюшка к тому времени только что приехал в Москву из Гамбурга и был произведен в генерал-майоры. Между тем я должен был также хлопотать о братьях, ибо мы все были без средств к жизни. Собрали мне денег на прогоны; я взял отпуск и был готов к отъезду, как узнал, что Н. Н., которая за несколько дней перед тем заболела, была уже при смерти. Я был в отчаянии, мне хотелось увидеть ее, но это было невозможно. Я решился остаться в Петербурге и не ехать в Москву, но Бурцов уговорил меня, обещаясь присылать ко мне частые и верные известия о ее болезни. Отъезжая, я запечатал бумаги свои и надписал их на имя брата Михайлы, потому что думал лишить себя жизни при известии о ее смерти. Бурцов сдержал свое слово и извещал меня. Н. Н. выздоровела, но долго еще оправлялась от своей болезни.

По приезде моем в Москву я был холодно принят отцом. Он находил имение свое расстроенным от управления поверенного его Булатова. Батюшка был, однако же, обязан ему тем, что, когда князь Урусов умер, что случилось во время отсутствия батюшки с ополчением в Германии, родственники покойного скрыли его духовное завещание; но Булатов, как ловкий человек, добился и обнаружил завещание, через что доставил батюшке назначенную ему часть наследства, благоприобретенного имения. Завелся процесс касательно серебра, которого было на 120 000 рублей. В завещании князя было сказано, что весь московский дом и все, что в оном находится или к оному принадлежит, назначается Муравьеву. Завещание было писано в Москве, а князь умер в Нижнем Новгороде, куда он переселился в 1812 году, и все серебро было туда же вывезено из Москвы по случаю нашествия неприятеля. Родственники его придрались к этому обстоятельству и требовали серебра себе, потому что оно не находилось уже в московском доме. Процесс этот и дело о наследстве стоили батюшке уже до 40 000 рублей, когда он возвратился в Москву. Желая прекратить процесс, он повидался с родственниками князя Урусова и уговорил их на медиаторской суд. Избрали в медиаторы Львова, который решил, чтобы спорное серебро разделить на три части между тремя истцами. Итак, отец мой остался при процентах, которые он должен был платить за сделанные Булатовым 40 000 рублей долгу. Не менее того Булатов достигнул полного доверия батюшки и, вмешиваясь в семейные наши дела, навлек на нас неудовольствие отца. Он уверял батюшку, что мы мотаем, и до такой степени сделался нагл, что подал отцу большой счет денег, издержанных будто меньшим братом Михайлой во время пребывания его в Москве, когда он проезжал на Кавказские воды. Счет сей был написан без всякого соображения, и всем предметам выставлены ни с чем несообразные цены; впоследствии оказалось, что брат ничего об оном не знал.

Когда батюшка возвратился из армии в Москву, он собрал своих учеников и начал по-прежнему преподавать им математику. К нему вступило много и новых учеников, в числе коих был молодой человек Н. Ф. Бахметьев, внук Нарышкиной Елены Николаевны, старой московской барыни. Батюшка непременно хотел, чтобы я ей представился; я исполнил его желание и был очень ласково принят. Старуха желала меня чаще у себя видеть, возила меня по вечерам и рассказывала о достоинствах своей внучки, сестры Бахметьева, которая у нее жила. Явно было, что ей хотелось выдать внучку свою за меня замуж, как то в Москве водится. Анна Федоровна Бахметьева была не дурна собою, 16-ти лет, имела 500 или 600 душ и получила хорошее воспитание, но у меня не она на сердце была, и я старался отделываться. Дело до того было дошло, что Азбукин, бывший товарищ брата Александра, возвратившийся к тому времени из похода в Москву и коротко знакомый в доме Нарышкиной, объявил мне однажды, что если я хочу на Бахметьевой жениться, то мне стоило только слово сказать; но я уклонился от сих предложений. Перед выездом моим из Москвы я был на свадьбе Азбукина, который женился на Юшковой, родственнице Нарышкиной. Я с удовольствием проводил вечера у Азбукина, где познакомился с Жуковским, его родственником.

В бытность мою в Москве я часто бывал у Колошиных, которые принимали меня как родного. Тут я познакомился с фон Менгденом, полковником лейб-гвардии Финляндского полка, которому мать Колошиных была тетка. Меня поневоле возили по балам. Наконец, когда срок моего отпуска прошел, я поторопился уехать, ибо мне в Москве становилось скучно. В Твери я разъехался с братом Михайлой, который во второй раз ехал на Кавказские воды; но он, узнав на станции, что я проехал, возвратился в Тверь, где мы провели ночь вместе.

Н. Н. оправлялась от своей болезни. Я решился приступить к предложениям. Я просил батюшку написать к адмиралу письмо, что он сделал, а дядю Мордвинова просил изустно объявить адмиралу мои намерения. Адмирал не отвечал на письмо моего дяди, а обещался приехать к нему в назначенное время и объяснить ему свои мысли по сему предмету. При свидании с дядей он сказал, что ему весьма приятно было бы видеть дочь свою в супружестве со мною, но что для сего надобно бы еще несколько подождать, ибо мы оба были еще очень молоды; впрочем, он просил меня чаще к нему в дом ездить, дабы я мог короче с его дочерью познакомиться и дабы он сам мог бы меня короче узнать. Отцу моему он отвечал письмом.

Это было в начале 1815 года, когда гвардия выступила в поход по случаю войны, вновь возгоревшейся между Францией и Европой, по возвращении с острова Эльбы Наполеона. Мне также предстоял поход с легкой дивизией. Ответ адмирала и жены обнадеживали меня в успехе. Я почти каждый день бывал у них, и они принимали меня ласково и давали мне книги для чтения и образования моего. Причудливо казалось мне видимое намерение их, но я повиновался им с удовольствием, ибо видел доброе расположение и оказываемое мне доверие. Дочь их знала о сделанном мною предложении и краснела всякий раз, как я к ней подходил; старшие же ее сестры улыбались и тем увеличивали ее замешательство. Жена адмирала, Генриетта Александровна, несколько раз поручала Корсакову сказать мне, чтобы я себя берег в предстоявшем походе и что если я возвращусь тем же чином, то сие не послужит препятствием к достижению моей цели.

Накануне выезда моего из Петербурга я провел вечер у адмирала. Я тогда помышлял более о тех очаровательных минутах, которые я мог провести в разговоре с нею. Меня смущала только мысль, что должен надолго расстаться с той, которая одна могла составить мое счастие. Желая скрыть свое смущение, я сел к фортепиано и долго играл на них, не вставая с места. Сердце мое сжималось, и я боялся голову поднять, чтобы не обнаружить волнения души моей. Казалось, что все семейство принимало во мне участие. Молча собирались около меня или ходили по комнате. В таком положении я дождался сумерек, чтобы лучше скрыть печаль, выражавшуюся у меня на лице, и, тогда удерживая слезы, встал, в коротких словах простился со всеми и хотел выйти, но адмирал удержал меня за руку, сказав:

– Partez, m-r Mouravieff; soyez heureux, revenez plus tôt et soyez sûr que vous emportez notre estime, c’est tout ce que je puis vous dire.

Я не мог ни слова отвечать, потому что был слишком смущен. Жена его хотела тоже что-то сказать, но была тронута и промолчала. Я был уже в дверях, когда Николай Семенович опять остановил меня.

– Николай Николаевич, – сказал он, – прошу вас беречь себя; будьте уверены в нашем уважении к вам. Прощайте, желаю вам всех возможных благ, – и в другой раз обнял меня.

Все семейство около меня собралось. Мы простояли еще несколько времени в глубоком молчании, после чего я вышел. Корсаков проводил меня, и мы пришли вместе домой. Я просил его доставить своей тетке письмо, которое я при нем же написал.

Написав сие письмо, я несколько успокоился. Корсаков вышел от меня в полночь. Я не мог уснуть до рассвета и, встав с постели, приказал лошадей вьючить, чтобы выехать.