Гвардейский корпус, выступая в поход, был разделен на несколько колонн, при каждой из коих находили сь наши офицеры. Брат Александр, я и Бурцов, мы были прикомандированы ко второй колонне, которая шла через Нарву, Гдов и Псков до Вильны. Александр был старший, он поехал вперед с Бурцовым для заготовления дислокации войскам, а меня оставил в Петербурге на один день для окончания некоторых дел. Прощание мое с адмиралом и семейством его случилось в этот самый день.

Прибыв в Красное Село 28 мая в 7-м часу вечера, я приказал кормить лошадей, а сам растянулся на лугу. До тех пор воображение мое развлекалось движением, но коль скоро телесное спокойствие позволило ему действовать, оно начало блуждать. Красоты природы, закатывающееся солнце, жалостный крик кулика, отдаленный звук барабана на заре, ничего не могло произвести во мне той тихой меланхолии, которая часто услаждает встревоженную душу Мне представлялись ужасные картины. Мне в мысль приходило возвратиться в Петербург и увезти ее, куда и как сам не знал. В 11 часов вечера я поехал далее, крайне расстроенный сердечной тоской своею и в полночь прибыл на станцию Кипень. Под самый бой стенных часов вошел в комнату Петр Колошин, который выехал из Петербурга в один день со мной, следуя по почте в Париж, но по свойственной ему беспечности не заметил, как пьяный извозчик его проблуждал в проселочных дорогах и, наконец, попал в Кипень. Я был чрезвычайно обрадован его приезду, бросился обнимать его как избавителя моего одиночества и, рассказав ему все со мною случившееся, немедленно отправился нагонять брата, которого настиг в тот же день уже во 106 верстах от Петербурга на ночлеге. Тут я стал покойнее и продолжил с ним путь вместе до Нарвы. Мы ехали двумя днями впереди войск, заготовляя для них дислокации. Мне предстояло мало дела, и потому и занимался охотой, имея товарищем славного Бурцова, с которым я пришел в три перехода пешком из Нарвы в Гдов. Охота наша нам немного приносила, но мы соревновали друг другу в бодрости. Неутомимый товарищ мой, по прибытии на ночлеги, не упускал из виду обычного своего волокитства, которое ему также не удавалось, как нам обоим охота.

Не доходя еще Пскова, мы следовали через Сороковой бор, обширный лес, о котором я уже упоминал. На ночлеге в селении Яме мы узнали, что верстах в пятнадцати в лесу была деревня Платона Ивановича Муравьева, нашего дальнего родственника, там проживавшего. Я его никогда не видел, но так как у нас был недостаток в съестных припасах, то я письмом просил его прислать нам оных. Муравьев сам приехал и звал меня к себе ночевать. Мне совсем не хотелось после большого перехода еще ехать за 15 верст, чтобы уснуть, но я принужден был сие сделать из признательности за припасы, которые мы получили. На другой же день мне довелось проехать одному более сорока верст лесом и песками, чтобы нагнать брата на следующем ночлеге.

По прибытии нашем в Псков я, с согласия брата Александра, поехал к дяде Николаю Михайловичу Мордвинову, который проводил лето в деревне в Порховском уезде; я провел у него дня три и нагнал брата в Острове. Из Острова мы следовали на Люцин и Режицу. В Режице присоединился к нам молодой человек Каменской с повозкой и вещами Берга, который письмом просил брата взять на свое попечение сего Каменского, имевшего по прибытии в Вильну определиться на службу под покровительством Берга.

Из Режицы брат Александр поехал вперед в Вильну, чтобы приготовить там с обер-квартирмейстером Мандерштерном дислокации для своей колонны, а мне поручил исправление его должности при колонне. Мы следовали через Динабург, где Бурцов познакомил меня с одним пионерным капитаном Шевичем, который был известен по буянству и храбрости и о котором я упомянул при описании Бородинского сражения.

В Динабурге встретил нас адъютант Сипягина Леман, который ехал из Варшавы в Петербург и известил нас о победе, одержанной союзными войсками под Ватерлоо, о занятии Парижа и о прекращении военных действий. Нам прискорбно было узнать, что гвардия не перейдет границ наших.

Переправившись через Двину, я заехал на мызу к одному курляндскому помещику Кайзерлингу, с которым познакомился, и, позавтракав у него, поехал далее. Со следующей станции Бурцов тоже оставил меня и уехал для размещения 2-й гвардейской дивизии около Свециян. И так я остался один с Каменским. Я поспешил приехать в Козачизну, где мне был несколько знаком помещик Каминской, о котором я упомянул в сих записках при начале кампании 1812 года. Он узнал меня и принял самым гостеприимным образом. Мне отвели квартиру в беседке в саду, где я провел дней пять весьма приятным образом. Тут, в тишине и уединении, старался я с памяти изобразить кистью черты той, которой лик не оставлял моего воображения. Терпение мое не истощилось после многих испытаний, и мне наконец удалось нарисовать на кости тот образ, с коим мысли мои не разлучались. Я оставил Козачизну с приятным воспоминанием, как о пребывании в сем месте, так и об удаче, коей достиг в предпринятом мною заочно миниатюрном портрете, и спешил соединиться с товарищами.

Бурцов был в Вильне свидетелем поединка, случившегося между нашим капитаном Глазовым и поручиком Литовского уланского полка Леслеем. В начале 1812 года Глазов, находясь в Вильне, был знаком с одной девушкой, которую он и посетил в 1815 году, только чтобы видеть ее. Он был во фраке. Выходя от нее, он встретился с тремя уланскими офицерами 1-й уланской дивизии, при которой он находился, двумя братьями Степановыми и Леслеем, которые его только в лицо знали. Леслей был когда-то знаком по пансиону с Бурцовым, вступил после в военную службу, никогда при полку не находился, а все шатался по столицам и играл в карты. Глазов уступил им место; они раскланялись и разошлись. На другой день Леслей встретил Бурцова на гулянье, они узнали друг друга. Бурцов позвал Леслея к себе, и между разговором Леслей стал хвалиться, что накануне вытолкал Глазова из непотребного дома так, что он пересчитал лбом все ступени лестницы. Бурцова поразил этот рассказ.

– Не может быть, – отвечал он, – наши офицеры не бывают в таких домах и никогда не позволяют себя вытолкать, откуда бы то ни было.

– Уверяю тебя, – сказал Леслей, – я это Глазову самому в глаза скажу.

Они разошлись. Бурцов поспешил к брату моему и передал ему слова Леслея. Александр, как старший в товарищеском обществе нашем, послал за Глазовым, который, удивляясь слышанному, оправдывался перед товарищами, требовал, чтобы Леслей ему это в глаза сказал, и просил брата доставить ему от Леслея удовлетворение за такую обиду. Александр, Бурцов и Глазов пошли отыскивать Леслея и нашли его в трактире пьяного, со многими офицерами своего полка. Бурцов подошел к Леслею и потребовал, чтобы он при Глазове пересказал то, что он от него наедине слышал.

– Где он? – закричал Леслей. – Покажите мне эту каналью, чтобы мне его в глаза разругать, как следует, – и начал бранить Глазова самыми мерзкими словами.

Тут Александр вступился и, обратясь ко всему обществу офицеров, представил им неприличие такого поступка, когда можно было дело кончить по порядку, как между благородными людьми водится. Офицеры хотели унять Леслея, но не могли. Брат удержал Глазова, который также пустился было в бранные слова; он сказал уланским офицерам, что он постарается застать Леслея в трезвом положении, чтобы сделать ему предложение о поединке, которое он не понял бы в пьяном виде, и ушел. Леслей провожал Глазова с ругательствами, повторяя их даже в окошко на улицу. Глазов возвратился в сильном огорчении, но был утешен товарищами, которые обещались доставить ему требуемое удовлетворение. Ввечеру Александр отыскал квартиру Леслея, застал его дома и объявил ему, чтобы он готовился на другой день с рассветом быть на Маркуцишках, за городом, с секундантами и пистолетами.

– Я не дерусь на пистолетах, – отвечал Леслей. – Мое оружие сабля, и вы можете сказать Глазову, что ею я отрублю ему уши.

Леслей был еще в пансионе известен ловкостью своей в фехтовании на саблях, Глазов же не имел о том понятия.

– Обида слишком значительна, – отвечал брат Александр, – и не может удовлетвориться столь слабым оружием. Господин Глазов готов с вами насмерть драться; он избирает сильнейшее оружие, и вы должны на то согласиться по принятым правилам поединка.

– А я не соглашаюсь, – отвечал Леслей.

– Хорошо, – сказал Александр, – если вы боитесь стреляться, так я скажу о том Глазову и передам вам ответ его, – и вышел от него к ожидавшим его товарищам, которым передал слова Леслея.

Глазов настаивал, чтобы поединок был на пистолетах, но как противник его никак не соглашался, то уговорили Глазова удовольствоваться саблями и Леслею в тот же вечер объявили, чтобы он на другой день явился на рассвете к назначенному месту с двумя секундантами и сколько ему угодно будет свидетелями из офицеров его полка.

На другой день Глазов пришел на назначенное для поединка место с братом моим Александром, Бурцовым и офицерами Генерального штаба как свидетелями; в числе последних был Берг, которого не любили и от которого можно было ожидать того поступка, коим он вскоре заявил свое предательское направление. Избранное место было за городом, близ одного эскадронного двора Литовского уланского полка, который в тот день из Вильны выступал. Уланские офицеры подали завтрак и угощали наших, но Глазов ничего не касался, дабы быть в себе более уверенным. Через час прискакал Леслей в четвероместной карете с двумя братьями Степановыми, которые были его секунданты.

– Где он? – закричал Леслей, выскочив из кареты.

– Я здесь, – отвечал Глазов хладнокровно, – и дожидаюсь вас более часа. Вы боялись со мной стреляться; снисхожу вам и дерусь с вами на саблях насмерть.

Хладнокровие Глазова изумило Леслея, который выпил водки и стал против Глазова, подняв саблю. Глазов не пошевелился и, посмотрев на Леслея, сказал ему:

– Господин Леслей, вы видите, что я без кафтана, скиньте и вы свой.

Леслей затрясся.

– Я скину, – отвечал он и стал снимать колет. – Мы ведь деремся, – продолжал он, – с уговором, чтобы по лицу не бить?

– Я не делал такого уговора, – отвечал Глазов, – дерусь с вами насмерть и бью по чем мне угодно. Не забудьте, что вы шейного платка еще не скинули, а что я свой скинул; скиньте, сударь, платок.

– Я скину, – отвечал Леслей, причем руки его так задрожали, что он едва мог развязать узел.

– Скиньте, сударь, шапку, – закричал ему Глазов, – вы видите, что я без фуражки.

Леслей так оробел, что не в состоянии был сего сделать; секунданты его Степановы скинули с него шапку и бросили ее в сторону. После всех сих приготовлений Глазов поднял саблю. Леслей размахнулся, чтобы его ударить, но Глазов отвел удар и одним махом разрубил ему палец, локоть и голову. Последняя рана, невзирая на плохую саблю Глазова, была жестокая; головная часть черепа была как бы распилена, от правого уха вверх к левому. Но Леслей, упадая, мог еще произнести:

– Ты бил! – сопровождая слова сии руганиями.

Затем он лишился чувств. Все полагали, что он тут же умрет; однако же его отвезли домой, он долго был болен, страдал припадками падучей болезни, но наконец выздоровел. Наши офицеры, узнав, что он нуждался в деньгах, сделали для него складчину и помогли ему. Берг, который присутствовал на поединке, поспешил к Сипягину и рассказал ему о случившемся, дабы выслужиться перед ним новостью; но Сипягин поступил благородно, скрыв тогда сие происшествие, о котором он позже доложил великому князю и так, что оно не имело никаких последствий; Берг же навлек к себе еще более негодование товарищей. Брат Александр ходил после поединка к дивизионному командиру 1-й уланской дивизии, генерал-майору Крейцу, который, узнав о гнусном поступке своего офицера, сказал, что не оставит его у себя в дивизии. Когда мы выступали из Вильны, то Леслей оставался еще больным. Секунданты его Степановы изъявили перед нашими офицерами негодование свое на Леслея за его гнусное поведение, как до поединка, так и после оного.

В течение похода нашего в Вильну произошло много поединков в гвардейских полках.

Бурцов оставил меня и уехал в Козачизну для размещения войск на кантонир-квартиры, я же поехал в Вильну, где нашел своих товарищей. Мы жили вместе и дружно собирались обедать у Траскина, избранного нами в артельщики. Когда полки легкой гвардейской кавалерийской дивизии начали приближаться к Вильне, Сипягин послал меня чрез Новые Троки в разные местечки и селения для осмотра их и размещения дивизии. Я объездил свою дистанцию в четыре дня и возвратился в Вильну, где продолжал по-прежнему проводить время в кругу товарищей, при весьма малых занятиях по службе.

В то время был комендантом в Вильне нынешний тифлисский военный губернатор Роман Иванович Ховен; он тогда был подполковником. Увидев меня ныне здесь, в Тифлисе, он вспомнил и назвался моим знакомым. Правда, что я его только один раз видел в Вильне и то в чертежной, где мы более занимались рисованием карикатур, нежели черчением планов. В это самое время Ховен зашел к нам по какому-то делу с Мандерштерном. Вмиг явились карикатуры его, которые я роздал товарищам своим и наклеил даже одну на окошко. Ховен, кажется, заметил это, ворочался на все стороны и, везде встречая лик свой как в зеркале, решился уйти. Выходя из комнаты, он произнес с досадой: «Чернильная команда!» – на что ему отвечено было общим хохотом. Более я его тогда не видел. Теперь же, назвавши меня старым своим знакомым, он принимает меня приветливо. Я не участвовал в общих виленских веселиях и был только один раз у Милорадовича на балу, который он давал в доме Миллера, что на углу Немецкой и Троицкой улиц.

Когда гвардия получила повеление возвратиться в Петербург, то корпус опять был разделен на колонны, из коих при первой находились наши офицеры для заготовления дислокаций. Траскин шел с колонной, идущей через Полоцк, Великие Луки, Порхов и Лугу в Петербург. Я просил, чтобы меня к сей колонне прикомандировали, дабы заехать в другой раз в деревню к дяде Мордвинову. Поэтому я ездил в село Никольское, где провел более двух недель у своего дяди. Он возобновил обещание свое принять участие в моем деле по возвращении в Петербург. Я встретил Траскина в Порхове и виделся там с Сипягиным в проезд его через сей город в столицу.

По прибытии нашем в Петербург я нашел брата Александра и Бурцова уже возвратившимися; они уже наняли квартиру для нас всех вместе на Грязной улице, в доме генеральши Христовской. Для порядка в обществе нашем были приняты правила с общего согласия; я был избран в казначеи и артельщики. Мы обедали большей частью дома, жили порядливо, умеренно и были довольны. Занимаясь поутру службой или образованием своим, мы проводили вечера вместе, в беседе. Начальником был у нас человек, любимый своими офицерами. Общество наше состояло из старшего моего брата, меня, Михайлы, который возвратился с Кавказских вод, Бурцова и двух Колошиных. Я первый оставил дружное братство наше, дабы удалиться в Грузию.

Дядя мой Н. М. Мордвинов был у адмирала и говорил с ним, после чего стал от меня уклоняться. Я вскоре увидел, что ожидаемый ответ будет заключаться в отказе, и просил дядю быть со мною искренним. Он, наконец, признался мне, что уже несколько дней тому назад говорил с адмиралом, который дал ему следующий ответ:

– Дочь моя чувствует дружбу и уважение к вашему племяннику, я спрашивал ее на сей счет; но как Николай Николаевич не хотел ждать, а хочет ответа решительного, то объявите ему, что мы ему отказываем в супружестве с Наташей и просим его, чтобы он удалился из Петербурга, потому что обстоятельство это разгласилось по городу и могло бы повредить нашей дочери.

Я был в отчаянии. Можно ли было ожидать такого ответа от людей, которых я привык уважать? На другой день я отправился в штаб, чтобы проситься у Сипягина в отставку, сам не зная для чего. Это было 10 января 1816 года. Сипягин и полковник наш Нейдгарт, не постигая причин, побудивших меня к такому решению, предлагали мне свои услуги, чтобы мне помочь. Когда они стали спрашивать, зачем я хотел оставить службу, я увидел, что и самому себе не мог дать порядочного отчета в своем намерении. Они обещали исполнить мою просьбу, если буду в том настаивать, но убеждали меня еще о том подумать и сказать им, нет ли другого средства удовлетворить меня с тем, чтобы я остался в службе, уверяя, что для достижения сего сделают все, что от них будет зависеть. Больно было для меня слышать приветствие товарищей, которые давно слышали от посторонних людей о моем намерении жениться, и полагая, что я уже устроил свои дела, от чистого сердца поздравляли меня с успехом, тогда как отказ приводил меня в отчаяние.

В крайнем волнении находились тогда мои мысли; я терял все очарования будущности, коими питались мои надежды, и мрачные думы их заменили. Мне приходило на мысль застрелиться. Мне хотелось исчезнуть, удалиться навсегда из отечества. Я думал скрыться в Америке; и так как у меня не было средств предпринять этот путь, думалось определиться весной простым работником или матросом на отплывающем корабле. Долго думал я о сем способе, но оставил это намерение при мысли о бесславии, которое нанесу сим поступком отцу своему и всему семейству. Затем мысли мои приняли иной оборот: я стал искать поединка с кем-нибудь, но домогательства мои к тому в течение двух дней не удались; я одумался и, порицая в мыслях своих посягание на жизнь другого, опять задумал лишить себя жизни без участия другого лица. Может быть, и не остановился бы я в исполнении сего намерения, если б не удерживала меня страстная и нежная любовь к Наталье Николаевне, которую я опасался огорчить сим поступком. Родители ее требовали, чтобы я выехал из Петербурга, и я решился на сие последнее средство не из уважения к ним, а к дочери их. Я объявил о своем желании Сипягину, который хотел меня командировать к войскам, расположенным в Нарве; но мне показалось, что такое отдаление недостаточно. Я написал письмо к Даненбергу в Варшаву, прося его доложить через Куруту великому князю, что я был бы весьма счастлив, если б Его Высочеству угодно было меня к себе по-прежнему взять. В ответ Константин Павлович приказал мне сказать, что теперь уже не от него зависело, чтобы я при нем находился. Ответ этот меня еще более огорчил. Но я еще более утвердился в намерении непременно удалиться от родины.

Мне хотелось путешествовать, чтобы развлечь свою тоску и вместе с тем принести пользу отечеству. Сибирские страны казались для меня того всего удобнее; но каким средством попасть туда? Я сочинил начертание для обозрения сего края, назвал товарищей своих, в числе коих был Бурцов, и требовал от казны 25 000 на три года для совершения сего обозрения. Перечитывая ныне сей проект, я нашел в нем много нелепостей и необдуманных предложений, но тогда я их не замечал. Я сперва подал записку о сем проекте Сипягину, а потом самое начертание Толю, который представлял оный князю Волконскому и возвратил мне его, написав мне в лестных выражениях письмо, которым благодарил меня от имени князя за рвение мое к службе, говоря, что сей новый опыт усугубил доброе мнение, которое начальство обо мне имело; но между тем он ссылался на другие обозрения Сибири, прежде сделанные, которые находил достаточными. До получения сего ответа я ездил в отпуск к отцу в Москву для избрания себе из училища его товарищей на сию поездку, которая, казалось мне, должна была наверное состояться. Батюшка указал мне Воейкова.

По возвращении в Петербург, получив отказ, я уже не знал, куда мне даваться, как стали говорить о готовящемся посольстве в Персию. Мне очень хотелось попасть в оное, но не хотелось проситься, и потому я ожидал, не падет ли на меня жребий. Скоро стала носиться молва, что князь меня назначает в число офицеров квартирмейстерской части, едущих с посольством в Персию. Слух этот подтверждался, и наконец князь Волконский объявил мне, чтобы я готовился ехать. Я с благодарностью принял сделанное мне назначение. К тому времени приехал в Петербург назначенный чрезвычайным послом в Персию А. П. Ермолов. Я с ним видался во дворце; он узнал меня, приласкал и изъявил желание, чтобы я к нему ездил, что я исполнил, посетив его по утрам несколько раз.

Офицеры квартирмейстерские, назначенные для следования с посольством в Персию, были: подполковник Иванов, поручик Коцебу (тогда обоих еще не было в Петербурге), Боборыкин и Гвардейского генерального штаба я, Ренненкампф и Щербинин. Алексей Петрович, желая меня испытать и их несколько узнать, расспрашивал меня о них наедине, показывая как бы мало надежды на некоторых из них, но я одобрял их или отзывался незнанием.

Алексей Петрович, казалось мне, полюбил меня и выпросил у князя Волконского позволение оставить меня при себе в Грузии на несколько времени, по возвращении из посольства, на что князь неохотно дал свое согласие. Для астрономических наблюдений хотели послать с посольством из Академии астронома Панцнера, который уже ходил с посольством в Китай. Алексей Петрович и о нем меня спрашивал, но я его не знал.

– Как бы, братец Муравьев, – спросил меня Ермолов, – избавиться бы нам от этого академика; не можешь ли ты заняться астрономическими наблюдениями на место его?

– Я никогда ими не занимался, – отвечал я, – но если вам угодно, то изучу сие дело и постараюсь исполнить ваше желание; мне только нужны будут помощники, и потому позвольте мне заранее ехать к отцу в деревню, где займусь практикой и выберу двух молодых людей, способных к сему роду занятий.

Генерал согласился. Около того времени приехал в Петербург Иванов, с которым я в 1812-м году был несколько знаком, когда он еще служил поручиком. Я возобновил знакомство с ним; мы бывали друг у друга и находились в хороших между собою сношениях. Он просил меня тоже заняться частью Панцнера и с удовольствием видел, что я из училища отца выберу двух молодых людей себе в помощники.

– Панцнер нехороший человек, – говорил мне Иванов; – я его знал еще в китайском посольстве.

Иванов также просил о сем Ермолова, говоря, сколько ему будет приятно, чтобы сею частью занимался один из наших офицеров.

Так дело это устроили, и мне позволили заблаговременно ехать в Москву.

Впоследствии узнал я, что Иванов обвинял меня в том, что Панцнер не был назначен в посольство и что это была одна из главных причин его неудовольствий на меня. Он сердился на меня также за Воейкова и Лачинова, которых я с его же согласия пригласил из училища отца моего ехать в Персию. Всему же причиной был, полагаю, Коцебу, который после моего выезда из Петербурга приехал туда и овладел Ивановым.

Перед отъездом моим из Петербурга я получил по линии чин штабс-капитана и Кульмский прусский знак железного креста. Знаки сии были привезены прусским гвардейским полковником Лукаду. Мне бы не следовало иметь сего знака, потому что он раздавался только одним гвардейским войскам, находившимся в сражении под Кульмом; во время же Кульмского сражения еще не было Гвардейского генерального штаба, но государю угодно было, чтобы и офицеры квартирмейстерской части, участвовавшие в сей знаменитой битве, надели сей крест, почему некоторые из наших офицеров, в том числе и я, получили этот знак.

Тетка моя Катерина Сергеевна Мордвинова скончалась перед моим выездом из Петербурга. На нее одну я мог иметь некоторую надежду в поправлении дел моих в доме адмирала, но я о том не хотел более стараться: я был оскорблен, огорчен, обижен, и мысли мои ни к чему более не стремились, как к тому, чтобы оставить отечество и расстаться с теми людьми, с теми предметами, коих присутствие ежечасно напоминало о понесенной мною утрате.

25 июня я оставил родных и друзей своих с тем намерением, чтобы их никогда более не видеть, но едва ли устою в таком решении. Пребываю здесь в одиночестве, без друзей, но мысли мои не разлучаются с теми, которых я покинул. Привязанность к родине влечет меня домой, и меня здесь удерживают только воспоминания о горестном событии, меня оттуда устранившем. Братья мои, Александр и Михайла, против ожидания моего, женились, и по нынешнему состоянию домашних дел я должен забыть прежнюю страсть свою, в то время как проявляются новые надежды к достижению цели, к которой клонились все помышления моей жизни. Но я смирился. Да наслаждаются жизнью те, которым суждено вкусить счастие; да смирятся те, которым суждено променять красную будущность на пребывание в отдалении от своих и родины.

При выезде из Петербурга братья и товарищи проводили меня до Средней Рогатки; сердце мое было сжато, когда я простился с друзьями. Они не знали моего намерения навсегда от них удалиться.

Тружусь и стараюсь усовершенствовать себя; вижу свои недостатки, испытываю себя. Таким образом провел я уже более двух лет.