Я привык жаловаться, что мне не везет. Не верьте мне, это далеко не всегда так. Вот как и теперь: когда я находился уже у последней черты, готовый на что угодно, – потому что все, понимаете ли, все рисовалось мне в самом безвыходном виде, неожиданно зазвонил телефон.
Он редко подает голос, мой маленький черный сожитель; он может молчать днями, неделями, месяц, и молчание у него недоброе, намеренное, таящее в себе угрозу. Я больше не доверяю ему, то есть его молчанию, потому что это просто смешно, это дико себе представить, чтобы никому на свете не было до тебя никакого дела!
Иногда его неподвижность становится нестерпимой, и тогда я быстро снимаю трубку и, проверяя, подношу к уху. Напрасно, он хитрей и проворней меня, из трубки уже доносится торжествующий писк – линия свободна! Я, спеша, накручиваю последнюю цифру и, услышав чужой, подозрительно чужой голос, поражаюсь маниакальному коварству моего молчальника. Я знаю, он презирает меня, стыдится нашего союза, моей малости и ненужности, невольным участником которых я его сделал. Он брезгливо, с отвращением передает мои послания, он искажает их как только может, так что в последнее время никто не узнает моего голоса. Что ж, когда-нибудь он пожалеет об этом, когда-нибудь… А впрочем, чего я разбушевался?! Ведь вот же, звонит!
Голос в трубке был настолько незнакомый, что я даже испугался, что это не мне. И чтобы продлить связь, я заторопился:
– Да, конечно, узнаю… Дайте вспомнить… Вы… – Но ничего вспомнить не мог…
– Это я, Кольдингам! – донеслось с другого конца. Нет, имя было незнакомое. Я что-то пробормотал, усиленно вспоминая.
Мое смущение передалось собеседнику. Он нерешительно спросил:
– Вы – Алекс Беркли?
– Конечно, – обрадовался я, – он самый. Но где мы с вами встречались?
Он засмеялся.
– Если уж быть точным, то – в воздухе! Помните наш полет в Майами?
Теперь я вспомнил, а вспомнив, сразу овладел собой.
– Как же, помню, и разговор наш помню, и про остров не забыл, – отвечал я, повеселев.
– И отлично, – подхватил Брут. – Послушайте, вы сейчас не заняты?
– Ничуть, а что?
– Да вот, хотел потолковать с вами о разных разностях.
– Так за чем дело стало? Где вы находитесь?
– Представьте себе, совсем неподалеку – возле Четырнадцатой улицы.
– Тогда приезжайте сразу. Буду рад. Что, не поздно ли? Нисколько! Ведь завтра суббота. Итак, до скорого. Это одиннадцатый этаж.
Минут через двадцать Брут входил в мое жилище, а еще через десять – безраздельно завладел им. Была в этом большом красивом человеке необъяснимая сила, проявлявшая себя не открыто, а подспудно; была какая-то целостность, то есть органическое совпадение душевных качеств с внешними, с манерой говорить, передвигаться, прикасаться к
предметам; была, наконец, удивительная способность оставлять на всем свой отпечаток, будь то вещи, темы или люди. Вот он сел в кресло, и кресло срослось с ним, стало креслом Брута Кольдингама. Или облокотился на книжную этажерку – и мне тут же подумалось, что этажерка была сделана и даже задумана для того только, чтобы на нее мог облокотиться мой новый знакомец.
При всем этом в нем не было той грубоватой самоуверенности, какая нередко отталкивает в людях с сильным характером и ограниченным умом. Скорее в нем проступало достоверное знание, что мир устроен так, как ему хочется, без острых углов и иных нежелательных препятствий. У таких людей вещи, дела и мысли, – все стоят на своем месте, обычно – правильном месте, и отсюда их неторопливость, спокойствие и мягкость движений.
Но кое-что в чертах говорило о другом: очень уж резкая линия крупного подбородка, сжатые, словно сплетшиеся в единоборстве, губы, и глубокие напряженные складки над переносицей, все это свидетельствовало об исключительной силе воли и внутренней направленности этого человека.
Мы уселись: Брут – в кресле, я – на диване. Брут сразу заговорил:
– Вы помните, о чем мы с вами толковали тогда, в воздухе?
– Как же, помню. Мы обсуждали проблемы правосудия.
– Верно. Тогда позвольте мне изложить мою точку зрения по этому вопросу.
– Я вас слушаю.
– Так вот, правосудие, на мой взгляд, не есть абстрактное понятие. Оно возникло как средство самозащиты общества от элементов, не способных или не желающих подчиниться правилам совместной жизни. Согласны?
– Вполне.
– Отлично. Теперь дальше: в настоящее время правосудие отклонилось от своей задачи. Оно вершится не в общественных интересах, а в плане создания новой и якобы высшей этической системы, которую принято называть гуманитарной. И вот тут-то скрыто опасное заблуждение. Правосудие нельзя подменять гуманизмом.
– Но ведь идеи гуманности…
– Знаю, что вы хотите сказать, – не дал мне закончить Брут, – но эти идеи возникли во времена, когда бедняка отправляли на виселицу за кражу более чем двадцати пенсов – отсюда и процветала в Англии кража носовых платков! А теперь? Теперь от носовых платков незаметно докатились до человеческих жизней! Наша система плодит преступников, и ответственность за это – на судьях и адвокатах, обязанных своим благоденствием небывалому туману, который они напустили в залы суда. Оставьте в силе хоть треть из десяти заповедей, и большинство этих господ останется без работы. – Брут откинулся в кресле и, после короткой паузы, продолжал:
– Знаете, что меня больше всего поражает? Что люди, с ужасом отвергающие смертную казнь для убийцы, совершенно равнодушны к судьбе жертвы, даже когда эта жертва – ребенок. Два года назад один психопат изнасиловал и задушил восьмилетнюю девочку. Все действие длилось, как выяснило следствие, около трех часов. Представляете себе, – три часа агонии, какой и словами передать нельзя, потому что пережил ее не взрослый, а ребенок, не подготовленный и к малой доле таких мук. Ведь бедняжка умирала каждую секунду, тысячи раз успела умереть и потому муки тысяч людей – взрослых – ничто по сравнению с ее страданиями… Что с вами? Вы, кажется, побледнели? Я с трудом выдавил:
– Нет, ничего… я плохо спал ночь…
Брут внимательно посмотрел на меня, затем продолжал:
– Я был на слушании дела. И вот, когда прокурор упомянул в обвинительной речи о страданиях жертвы, защитник потребовал, чтобы это замечание было опущено в протоколе как недоказуемое. При этом из зала послышались возгласы одобрения и даже аплодисменты.
– И чем кончилось?
– Ему дали пятнадцать лет, с правом апеллировать через семь. Это произошло два года назад, так что через пять лет это чудовище вновь окажется на свободе.
Брут поднялся и, пройдясь по комнате, остановился передо мной.
– Вот и все, что я хотел вам сообщить на этот раз, – сказал он.
Я понял, что он чего-то недоговаривает.
– Что же, по-вашему, можно сделать? – спросил я.
Он усмехнулся:
– Я бы поставил вопрос иначе: что нужно сделать? Ответ: общество должно подняться на защиту своих интересов.
– Общество? – удивился я. – Никуда общество не поднимется. Оно – как стадо баранов; если кто и
' начинает думать, то рано или поздно сходит с ума! Брут рассмеялся.
– Вы, я вижу, пессимист! – сказал он. – Впрочем, вы правы. Я тоже не жду чудес от общества. Предпринять что-либо могут немногие.
– Что же именно?
– А вот об этом я бы и хотел, чтобы вы сами подумали! – Брут взглянул на часы. – Мне пора!
Мы простились возле лифта, условившись о новой встрече в недалеком будущем.
***
В понедельник Дорис не явилась на работу. Не приехала она и во вторник. Я был встревожен, мысль, что я перехватил, не оставляла меня. Я наблюдал за Эдом: знает ли он? Поначалу ничто не указывало на такой оборот дела. Зато во вторник у моего босса определенно появились симптомы нервозности. С утра он выглядел раздраженным. Несколько раз, проходя мимо его офиса, я замечал, как он, сидя у себя и отвернувшись к окну, вполголоса разговаривает с кем-то по телефону. Когда я столкнулся с ним в коридоре, Эд обдал меня странным вопрошающим взглядом, будто хотел прочесть что-то у меня в лице.
Теперь я был уверен, что объяснение состоялось и что она меня не выдала.
Дорис вернулась в среду. Целый день она безвыходно отсиживалась у себя, и, как я ни следил за ее офисом, мне ни разу не довелось ее увидеть. Одно только я успел заметить: штора на окне, еще вчера остававшаяся поднятой, теперь была опущена.
Развязка наступила раньше, чем я ожидал. В четверг утром ко мне ввалились Майк и Пит, предводительствуемые всеведущим Джо.
– Хотите услышать новость? – таинственно спросил последний.
– Какую?
– На этот раз хорошую: ваш любимец уходит!
– Какой любимец, что вы болтаете?
– Не кричите! Это пока секрет: Эд подает в отставку!
– Это так, Коротыш, – вмешался в разговор Майк, – мы это узнали из двух источников.
Неожиданно для себя я сказал:
– Ну и Бог с ним! Мне-то какое до него дело! Все трое удивленно уставились на меня. Затем
Пит махнул рукой:
– А, ну его! Идемте! – И вместе с Джо выкатился из офиса.
Майк остался; он молча мялся на месте.
– Садись! – коротко пригласил я. Он сел. Я взглянул на него и поразился нездоровому цвету его лица.
– Что с тобой, ты болен? Он молчал.
– Да говори же!
Майк вытянул ноги и, наклонив голову, посмотрел на меня поверх очков и сказал:
– Настроение собачье!
– С чего это?
– С чего? А вот послушай: помнишь, я тебе говорил, что получил счет от хирурга за операцию нашей малышки Джини – это когда она сломала себе ножку. Тысяча сто долларов! – за полтора часа работы! Ну, да ладно, с этим мы как-то примирились. А на днях старшую дочь повезли к дантисту – у нее два зуба вкривь растут, и нужно выправить. Для этого надевают на зубы специальный протез. Ты видал такие?
– Видал.
– И как думаешь, сколько это стоит?
– Долларов триста – четыреста?
Майк ударил кулаком по столу:
– И я так думал! Только где там! Подымай выше – тысяча восемьсот долларов, вот сколько!
– Так они с ума посходили! – искренне возмутился я.
– С ума посходили мы, потому что позволяем стричь себя, а те так очень даже в своем уме! – Майк вскочил и дважды прошелся по офису. – Послушай, – продолжал он, – ведь это же гангстеры, самые настоящие гангстеры!
– Верно!
– Понимаешь, в чем штука? Они объединены, они – монополия и делают, что хотят. А за ними – самое мощное лобби в стране – Американская медицинская ассоциация. Тронь их только! Сразу поднимут крик: будущее медицины в опасности! – Майк возмущенно махнул рукой и отвернулся к окну.
Тогда я сказал:
– Но они не одни. Есть еще адвокаты.
– Ты прав, адвокаты. И еще, знаешь, кто? – электромонтеры и водопроводчики, и вообще все это обслуживающее нас жулье. Ведь как только к ним обратишься за помощью, ты всецело в их руках!
– Это та же мафия! – подкрепил я возмущенные реплики моего друга.
– Хуже! Мафия мне ничего не сделала, а эти только и заняты тем, что перекачивают наши мизерные сбережения к себе в карманы!
«Правильно!… – Нет, на этот раз я только так подумал, но ничего не сказал. Неожиданно я позавидовал Майку. – Вот, подумал я, человек, в ком, несмотря на его незначительность, живет интерес ко многому, о чем я и не задумываюсь. В нем постоянно действуют влечения и отталкивания, он, как вибратор в электрическом звонке, мечется от полюса к полюсу. И все потому, что ему есть за что уцепиться. А мне?…»
Я рассеянно гляжу в окно: к правому небоскребу-близнецу прилепилась и затихла висячая платформа с крохотной фигуркой. Это – мойщик окон, мой старый знакомый. Он, видимо, не торопится, и правильно делает – окон-то вон сколько, всех не перемоешь.
– Майк, – говорю я, – переделывать мир – нелегкое дело. Не проще ли стать мойщиком окон и, поднявшись высоко-высоко, хорошенько плюнуть на всю эту канитель!
Майк машет на меня рукой.
– Тебе хорошо плеваться, – говорит он, – ты один, а у меня четверо, и, если мне когда-нибудь придется мыть окна, поверь, я буду делать это наилучшим образом!
– Да, – протянул я, – это так…
Майк почувствовал в моем голосе холодок и поднялся. Уже выходя, он обернулся к окну.
– Это тоже мафия! – сказал он. – Знаешь, сколько они получают?
– Им хорошо платят, потому что оттуда можно свалиться.
– Никуда он не свалится, твой дурацкий мойщик! Там у него безопаснее, чем на земле. Там нет автомобилей и воздух чище.
– А если все-таки оборвутся веревки?
– Тогда ему останется одно утешение: ему никогда не придется спорить с тобой!
***
Еще через неделю Эд Хубер покинул фирму. Сделал это незаметно, ни с кем не попрощавшись; о нем позабыли в тот же день.
Я чувствовал себя тревожно, не зная, как отразилось все это на Дорис. Я внимательно наблюдал за нею. Она еще явно не отошла от происшедшего; об этом можно было судить по ее подчеркнутому – слишком подчеркнутому – равнодушию, каким она обдавала меня при встречах. Но несмотря на это я чувствовал, – да и она, думаю, тоже, – что какая-то странная связь установилась между нами, какая-то невидимая достоверность. Вчера, идя по коридору, я зачем-то обернулся и успел перехватить ее пытливый и недоумевающий взгляд. А сегодня утром мы столкнулись в дверях у нашего главного начальника Эванса. Я приветствовал ее как обычно, и она, так же привычно, ответила, но в ее голосе прозвучали-таки посторонние нотки, уловимые только для посвященного.
Не подумайте, что я разыгрываю из себя проницательного психолога! До хвастовства ли мне? Ведь как бы ни были дурны мои побуждения, вызванные, сомнения нет, моим эгоизмом, в одном мне нельзя отказать: за последнее время я научился беспристрастно оценивать свои поступки.
***
В пятницу вечером я поехал к отцу. Хоть это и был его день рождения, поехал я не ради него, а чтобы повидать Салли. Чувство раскаяния не переставало угнетать меня. Будь мой недавний поступок результатом глубокого чувства, я бы, возможно, и не мучил себя в такой мере. Но в том-то и дело, что неожиданная наша связь – в последнее время я, правда, начинаю сомневаться в верности такого определения, – что эта связь возникла по моему капризу, а также благодаря мягкой покорности этого доброго существа. Люблю ли я эту девочку? Увы, что-то мешает мне ответить на этот вопрос. Одно лишь знаю: она мне бесконечно дорога, и не только как любящая сестра или как воспоминание детства, а еще чем-то, чем – не могу и, быть может, никогда не смогу объяснить; годы одиночества наложили на мне свой сухой отпечаток, сделали глухим к тому, за что я мог бы еще ухватиться.
Я как-то мельком упомянул, что сложно думаю и чувствую. Добавьте: сложно и запутанно изъясняюсь. В жизни все проще, жизнь не любит мудрить, и в этом ее мудрость.
Я понял это лишний раз, когда встретил Салли. Она, вместе с отцом, ждала меня на балконе. Отец увидел машину первым и, быстро поднявшись, пошел мне навстречу.
– А мы уже забеспокоились, что с твоим автобусом что-нибудь стряслось, – сказал он, хитро подмигивая, а я, стараясь не смотреть на него, отвечал:
– Ты опасался, что я опять заснул?
– Угадал! Именно это мы и предположили…
– Это не мы, это он предположил. – Салли протянула мне руку. – Здравствуй, Алекс!
– Здравствуй, Салли! Какая же ты сегодня хорошенькая! И какое чудесное платье! Где ты нашла такую прелесть?
Салли радостно захлопала в ладоши:
– Спасибо, Алекс! – И затем, обращаясь к отцу: – Слышишь, что говорит твой сын?
Отец, довольный, смеялся.
– Ладно, пусть говорит что хочет, а по мне, ты в этом платье – как гусеница в монашеской ряске.
– О Боже! Гусеница! – Салли от души хохотала. – Алекс, слышишь, твой отец меня обижает!
Откуда свалилось на нас это веселье? Мы прошли на балкон и там расселись за круглым столом, уставленным домашними печеньями. Салли разливала кофе.
– Ужинать будем в восемь, – пояснила она. Но такое состояние длилось недолго; нарушил его отец.
– Налоги опять подняли, – вскользь пожаловался он.
– Какие налоги?
– На дом и землю.
– И очень подняли?
– С тех пор как мы здесь – почти вдвое.
– Почему? Ведь инфляция так далеко не зашла!
– В том-то и штука, что не зашла. А причина простая: нами управляют жулики и дураки.
– Не надо, Жорж, – вмешалась Салли, – ты опять начинаешь волноваться. Тебе нельзя!
– Правда, папа… – пытался поддержать ее я. Отец отвечал сердито:
– Да не затыкайте мне рта! Неужели в собственном доме я не могу сказать того, что думаю? – Он выпрямился в кресле и протянул руку к бутылке с коньяком.
Теперь я понял его военную хитрость; но не я один.
– Ты уже довольно выпил! – Салли быстро поднялась и потянулась за бутылкой.
– Так сегодня мой день рождения! Это меня успокаивает.
– Глупости! Дай сюда бутылку!
– Ладно, на! – Он все же успел плеснуть себе в рюмку. Затем, отхлебнув и забыв о налогах, с повеселевшим лицом повернулся ко мне: – Знаешь, что я задумал?
– Что?
– Построю здесь настоящую римскую баню, с бассейном.
– Так ведь от этого налоги еще поднимутся!
– Ну и что? Зато подумай, как будет красиво! Салли, молча слушавшая, под конец не выдержала:
– Совсем как маленький! – Встала и пошла в дом. На пороге обернулась: – И никаких римских бань нам не нужно! – прибавила она и скрылась за дверью.
Отец рассмеялся:
– Не жена, а повелительное наклонение! – Он вдруг утих и, оглянувшись на дверь, добавил: – Странная она стала в последнее время.
– Грустит?
– Нет, какая-то рассеянная, будто мечтает; сидит и улыбается.
Я не ответил.
После ужина, когда отец, захмелев, – он-таки выторговал себе еще две рюмки, – ушел отдохнуть, мы с Салли остались вдвоем. Долго молчали, потому что за нас отлично справлялись цикады, да и самый вечер, тихий и ясный, окутывал своей умиротворяющей ленью. Только когда луна выплыла из-за деревьев, я повернулся к Салли и спросил неуверенно:
– А как ты?
– Ничего. – Она обдала меня теплым взглядом и тихо прибавила: – Ты не упрекай себя, Алекс, хорошо? Я не сержусь, я даже на себя больше не сержусь, хотя и очень хотела бы сердиться.
– Я дурной человек, Салли.
– Не говори так, не нужно, только одно обещай!
– Что?
– Что это не повторится. Хорошо?
– Хорошо, обещаю!
Салли благодарно кивнула и, накинув на плечи свитер, откинулась назад и застыла.