Большая Лубянка, д. 14. Современная фотография

Вторую, южную, половину бывшей усадьбы князя Дмитрия Михайловича Пожарского в настоящее время занимает дом с флигелями и надворными постройками, по современной нумерации значащимися под общим номером — 14.

С Большой Лубянки сквозь чугунную ограду в глубине двора виден полузакрытый деревьями изящный и одновременно величественный дворец XVIII века в стиле архаического и наивного, но все равно милого барокко. Перед дворцом — парадный двор. Этот дворец с всегда пустынным двором и закрытыми воротами неизменно привлекает взгляды прохожих своей красотой и таинственностью.

В 1851 году профессор Московского университета, известный историк, знаток Москвы Иван Михайлович Снегирев издал об этом доме брошюру, до сих пор остающуюся единственным монографическим трудом на эту тему. «Как самое здание, так и местность вокруг него, — пишет он, — напоминают не только славные в истории имена, но и важные по своим последствиям события в истории Отечественной».

Говоря о важных «в истории Отечественной» событиях, Снегирев имеет в виду, во-первых, освобождение России от польско-шведской интервенции и обуздание Смуты начала XVII века, грозившей гибелью самому существованию государства, и во-вторых, изгнание наполеоновской армии двунадесяти языков в 1812 году. Об обороне Введенского острожка на нынешней Большой Лубянке, обороне, которая стала переломным моментом в цепи событий эпохи, речь шла ранее. Об эпизодах, разыгравшихся здесь же в Отечественную войну 1812 года, разговор пойдет ниже.

Но прежде обратимся к самому дому № 14 на Большой Лубянке.

Этот дворец представляет собой памятник истинно московского старинного каменного строительства, которое всегда руководствовалось правилом: если надо строить на месте, на котором уже имеются строения, то их не сносят подчистую, но в максимальной степени включают в новое здание. Поэтому дворец на Большой Лубянке в своем облике, в отдельных деталях планировки, фрагментах кладки сохраняет строительные элементы четырех веков.

Точное время постройки и имя архитектора, возводившего дворец, неизвестны. В современную искусствоведческую литературу он вошел под названием «Городская усадьба XVII–XVIII вв.».

В XVII–XVIII веках усадьба переменила много владельцев. В XVII веке после Пожарского ее владельцами были князья Хованские, князья Голицыны. В конце XVII — начале XVIII века участком владели Нарышкины, и вполне вероятно, что именно тогда на месте боярских палат было построено новое дворцовое здание. Специалисты находят в его декоре черты «нарышкинского барокко». Затем дворец перешел к князю А. П. Долгорукову, после него к князю Б. С. Голицыну. При Анне Иоанновне здесь помещался Монетный двор, при Елизавете — Камер-коллегия, ведавшая казенными сборами, одно время его занимал Немецкий почтамт. В конце XVIII века дворец служил резиденцией турецкого посла. Среди его владельцев в этот период значатся имена князя М. Н. Хованского, камергера И. Г. Наумова, князей М. Н. и П. М. Волконских, княгини А. М. Прозоровской. При М. Н. Волконском была произведена перестройка дома; «согласно с желанием владельца, — пишет Снегирев, — художники, стараясь придать старинному его дому все возможное великолепие, положили на нем отпечаток вкуса XVIII столетия». Снегирев называет имена художников, которые «занимались украшением этих палат»: «сперва славный скульптор Юст, а потом Кампорези».

Дворец перестраивался и в последующие годы, но сохраняя некоторые особенности «царских и боярских палат» и «особенный тип» дворца времени царствования Петра I. В 1811 году дворец купил граф Федор Васильевич Ростопчин, в 1842 году его наследники продали дворец графу В. В. Орлову-Денисову, герою Отечественной войны 1812 года, с 1857 по 1882 год дворцом владела известная богачка Д. А. Шипова, устраивавшая в нем роскошные балы, в 1882 году дворец приобрел купец Э. Ф. Маттерн, а в следующем году перепродал его «Московскому страховому обществу от огня», которое и размещалось в нем вплоть до 1917 года. Кроме того, флигеля сдавались под квартиры, здесь жили или бывали многие известные люди: историк М. П. Погодин, поэт Ф. И. Тютчев, купец и книгоиздатель К. Т. Солдатенков и другие.

Но несмотря на столь блестящий ряд имен людей замечательных и интересных, в истории за дворцом твердо удерживается название — Дом Ростопчина.

О. А. Кипренский. Портрет графа Ф. В. Ростопчина. Литография. Подпись: «Без дела и без скуки сижу, сложивши руки»

«Из них, — пишет в своей брошюре Снегирев о владельцах и обитателях дома, — особенно обращает на себя внимание Московский Главнокомандующий граф Ростопчин, сроднивший свое имя с судьбою Москвы в 1812 году… Если драгоценен для нас надгробный памятник над прахом великого мужа, то тем драгоценнее его дом, представитель его образа жизни и обихода, свидетель его дел и слов, предсмертных обетов, воздыханий и молитв. Там его немой прах, здесь его дух; там мрачно и таинственно, здесь все еще живо и очевидно. Редко кто посетит его загородную и уединенную могилу, которая только возвещает общий человечеству удел — тление; но всяк, кто пройдет мимо дома его, по большой улице города, невольно вспомнит знаменитого хозяина. (Ростопчин покоится на Пятницком кладбище, давно вошедшем в черту Москвы, и на дальнейшем нашем пути по Троицкой дороге мы посетим его. — В. М.) Так жители с берегов Темзы, Сены и Рейна с некоторым подобострастием останавливаются пред домом графа Ростопчина в Москве и, указывая на него, говорят: „Здесь жил тот, кто сжег Москву, уступленную Наполеону“».

Это было написано полтораста лет тому назад. Конечно, теперь «жители берегов Темзы, Сены и Рейна» здесь не останавливаются и не произносят тех слов, которые произносили когда-то. Но соотечественниками Ростопчина его имя не забывалось в прошлом веке и не забыто в нынешнем. Каждый, хоть немного заинтересовавшийся Отечественной войной 1812 года и особенно событиями, связанными с Москвой, в самом начале своих занятий встречается с ним как с одним из главных действующих лиц этой эпохи. Знают его имя и читатели самого читаемого романа Л. Н. Толстого «Война и мир», в нескольких главах которого говорится о Ростопчине, причем действие этих эпизодов происходит в его доме на Большой Лубянке и возле него.

Федор Васильевич Ростопчин принадлежал к той части московского общества второй половины XVIII — начала XIX века, которая играла огромную роль в жизни древней столицы. Этот круг составляли вельможи, по тем или иным причинам вынужденные оставить двор и из Петербурга переехать на жительство в Москву. Императрица Екатерина II относилась к этим москвичам с настороженностью и нелюбовью, подозревая в них намерение «сопротивляться доброму порядку».

Но в Москве к ним относились по-иному. Н. М. Карамзин, вспоминая Москву екатерининских времен, вступает в полемику с императрицей. «Со времен Екатерины Великой, — пишет он, — Москва прослыла республикою. Там, без сомнения, более свободы, но не в мыслях, а в жизни; более разговоров, толков о делах общественных, нежели здесь в Петербурге, где мы развлекаемся двором, обязанностями службы, исканиями, личностями. Там более людей, которые живут для удовольствия, следственно, нередко скучают и рады всякому случаю поговорить с живостию, но весьма невинною. Здесь сцена, там зрители, здесь действуют, там судят, не всегда справедливо, но всегда с любовию к справедливости. Глас народа — глас Божий, а в Москве более народа, нежели в Петербурге.

Во время Екатерины доживали там век свой многие люди, знаменитые родом и чином, уважаемые двором и публикою. В домах их собиралось лучшее дворянство: слушали хозяина и пересказывали друг другу слова его. Сии почтенные старцы управляли образом мыслей».

О них пишет А. С. Грибоедов в «Горе от ума»: «Что за тузы в Москве живут!..» Их вспоминает и А. С. Пушкин, заставший некоторых и любивший побеседовать с ними: «Некогда в Москве пребывало богатое неслужащее боярство, вельможи, оставившие двор, люди независимые, беспечные, страстные к безвредному злоречию и к дешевому хлебосольству».

В 1811 году, когда Ростопчин приобрел дом на Большой Лубянке, он проживал в Москве на положении отставного вельможи.

В прошлом — служба в Петербурге при дворе Екатерины II, затем при Павле I, при котором он фантастически возвысился и разбогател: занимал должности кабинет-министра по иностранным делам, члена Императорского совета, Великого канцлера ордена Иоанна Иерусалимского и ряда других такого же высокого ранга, получил генеральский чин, титул графа Российской империи, много земель и крестьян. Но в последний год павловского царствования Ростопчин попал в опалу — и оказался в Москве.

В яркой череде московского «неслужащего боярства», представляющей собою галерею замечательных личностей, оригиналов и чудаков, Ростопчин занимал одно из первых мест. Почти все мемуаристы, писавшие о Москве того времени, упоминают его в своих сочинениях.

Ростопчин был тогда отнюдь не «старцем», о каких пишет Карамзин, но полным сил и энергии сорокалетним мужчиной и принимал самое деятельное участие в светской жизни Москвы. Он принадлежал к самому высшему аристократическому кругу, к кругу тех лиц, о которых читаем на страницах «Горя от ума» и «Войны и мира». «Я часто видела его у Архаровых, — вспоминает Е. П. Янькова, — где он проводил целые вечера. Он был довольно высок ростом, мужественен, но лицом очень некрасив… Но как по лицу он был некрасив, так по всей наружности было что-то очень важное, приветливое и отменно благородное». Кроме того, он был остроумен и находчив. «Разговор его был всегда оригинален и занимателен, — пишет о нем М. А. Дмитриев. — Это был один из тех умных людей, которые умеют сказать что-нибудь интересное даже и о погоде».

Притом «он, — пишет о Ростопчине П. А. Вяземский, — был коренной русский истый москвич». Это значило, что он, как истый москвич, при всем своем аристократизме не был чужд простонародной жизни. Подобно графу Алексею Григорьевичу Орлову, на гулянье под Девичьим Ростопчин выходил на кулачный бой с известными бойцами. С. Н. Глинка рассказывал, что Ростопчин «твердо знал коренную русскую речь и все прибаутки, но знал и все ухватки и все выпляски, все запевания удалых голосов по шинкам окрестным. Рассылая своих чиновников, он каждому говорил: в таком-то месте такой запевало, а там такой-то скоморох и наперечет высказывал приемы их…»

Карьера Ростопчина с юности складывалась удачно. Сын средней руки помещика из незнатного, но старого дворянства (его предок — крымский хан — выехал в Москву при великом князе Василии Ивановиче в начале XV века), он родился в Москве, рос в деревне, его воспитателями и учителями были гувернеры-иностранцы, местный священник отец Петр и нянюшка Герасимовна, почему он знал иностранные языки и великолепно свой родной, русский. Для завершения образования отец отправил его в путешествие по Германии, Голландии, Англии.

Ростопчин с детства был записан в Преображенский полк и по возвращении из-за границы явился на службу. Героем и образцом для него был А. В. Суворов. Ростопчин добился назначения в действующую армию (тогда шла Русско-турецкая война). Два года служил под командой великого полководца, добровольцем участвовал в штурме Очакова. Впоследствии, до кончины Суворова, между ними сохранялись теплые и доверительные отношения.

По окончании войны Ростопчин продолжил службу в Петербурге. Как гвардейский офицер он имел доступ ко двору. Среди товарищей и при дворе он пользовался славой образованного и остроумного человека. Екатерина II сказала о нем: «У этого молодого человека большой лоб, большие глаза и большой ум». Назначенный в число дежурных офицеров при дворе наследника Павла Петровича, Ростопчин, в отличие от своих товарищей, знавших отрицательное отношение императрицы к сыну и поэтому манкировавших службой, исполнял свои обязанности, руководствуясь не придворными интригами, а как того требует устав. В царствование Павла I он сделал быструю карьеру. Но никогда Ростопчин не ставил выше всего собственное благополучие и выгоду. Рискуя положением, он решался возражать императору, когда считал, что его распоряжения неправильны. Однажды Павел, недовольный английским правительством, вызвал Ростопчина (он был тогда кабинет-министром) и приказал ему немедленно изготовить манифест об объявлении Англии войны. Ростопчин стал доказывать несвоевременность этой войны, ее невыгоды и бедствия для России, император не хотел ничего слышать и повелел к завтрашнему дню этот манифест подготовить. На следующий день Павел прочел составленный Ростопчиным манифест, но вместо того, чтобы его подписать, спросил: «А тебе очень не нравится эта бумага?» — «Не умею и выразить, как не нравится». Император разодрал манифест и отдал лоскутки Ростопчину. Так Россия была спасена от войны с Англией. Но Ростопчин все-таки не избежал опалы, в 1801 году он был уволен в отставку.

Александр I, вступив на престол, вернул на службу многих уволенных Павлом I офицеров и гражданских чиновников, но Ростопчин предложения вернуться на службу и ко двору не получил: он не вписывался в окружение нового императора ни по своему характеру, ни по взглядам на проводимую Александром I внешнюю политику, который занял позицию уступок Наполеону и заключения с ним договоров, изолирующих Россию от ее союзников — и прежде всего от Англии. Ростопчин же считал, что эти уступки и договоры не спасут Россию от войны с Наполеоном, поскольку тот не задумываясь нарушит их в удобный для него момент.

Между тем к концу первого десятилетия XIX века подготовка французского императора к вторжению в Россию получила зримые черты: он начал концентрацию своих войск на границах с Россией, подготавливая плацдарм для наступления и направляя по нужному ему руслу общественное мнение. Через агентов, в основном иностранцев, Наполеон вел в России разведку и направленную пропаганду военного и прочего превосходства Франции над Россией. Часть этих агентов была раскрыта полицией в начале войны, часть обнаружила себя сами во время пребывания французов в Москве и ушла вместе с французской армией. Уже после войны, после всех разоблачений, Е. П. Янькова в своих воспоминаниях писала о предвоенных годах: «Удивительная тогда напала на всех слепота: никто не заметил, что что-то подготовляется, и только когда француз в Москве побывал, стали припоминать, то-то и то-то, по чему можно было догадаться о замыслах Бонапарта».

Особенное значение Наполеон придавал общественному мнению и психологической деморализации противника.

В 1809 году он выступил с беспрецедентным в международных отношениях требованием запретить московский журнал «Русский вестник», издаваемый С. Н. Глинкой — поэтом, драматургом, участником Наполеоновских войн 1805–1807 годов. В журнале печатались стихи, статьи, рассказы, повести о героических эпизодах русской истории, информация о современных событиях. В нем сотрудничали Г. Р. Державин, И. И. Дмитриев, А. Ф. Мерзляков и другие известные писатели и поэты. «По всей России, особенно в провинции, — свидетельствует П. А. Вяземский, — читали его с жадностью и верою. Одно заглавие его было уже знамя. В то время властолюбие и победы Наполеона, постепенно порабощая Европу, грозили независимости всех государств. Нужно было поддерживать и воспламенять дух народный, пробуждать силы его, напоминая о доблестях предков, которые так же сражались за честь и целость Отечества… Европа онаполеонилась. России, прижатой к своим степям, предлежал вопрос: быть или не быть, то есть следовать за общим потоком и поглотиться в нем или упорствовать до смерти или победы? Перо Глинки первое на Руси начало перестреливаться с неприятелем».

В 1809 году Наполеон через французского посла в России Коленкура высказал Александру I неудовольствие «неприязненным духом» «Русского вестника». В результате этой жалобы Глинка был уволен с государственной службы, цензор — профессор Московского университета А. Ф. Мерзляков получил выговор, министр просвещения издал циркуляр об ужесточении цензуры «по материям политическим, которых не могут видеть сочинители и, увлекаясь одною мечтою своих воображений, пишут всякую всячину в терминах неприличных». Жесткая и пристрастная цензура своими придирками и запрещениями обессмысливала все публикуемые материалы, и журнал захирел.

Но тут к месту будет сказать, что три года спустя, в июле 1812 года, когда в Москву приехал Александр I, чтобы в ней объявить о серьезности положения и призвать к организации ополчения, произошла развязка этой истории. В один из этих дней Ростопчин — тогда уже московский генерал-губернатор — прислал за Глинкой адъютанта с приглашением немедленно прибыть к нему в дом на Большой Лубянке.

С. Н. Глинка. Гравюра 1810-х гг.

Об этом свидании с Ростопчиным Глинка рассказывает в своих «Записках»: «Подбежав ко мне, граф сказал: „Забудем прошедшее, теперь дело идет о судьбе Отечества“. (Глинка находился тогда в длительной ссоре с графом. — В. М.) Взяв со стола бумагу и орден, граф продолжал: „Государь жалует вас кавалером четвертой степени Владимира за любовь вашу к Отечеству, доказанную сочинениями и деяниями вашими. Так изображено в рескрипте за собственноручною подписью государя императора. Вот рескрипт и орден“. Адъютант бросился улаживать в петлице орден, а граф прибавил: „Поздравляю вас кавалером“. С этим словом поцеловал он меня и продолжал: „Священным именем государя императора развязываю вам язык на все полезное для Отечества, а руки на триста тысяч экстраординарной суммы. Государь возлагает на вас особенные поручения, по которым будете совещаться со мною“».

«Особенные поручения» заключались в ведении патриотической пропаганды среди народа. С. Н. Глинка принял на себя царское поручение, но внес свою поправку в царское понимание его методов: он исключил меркантильный, денежный элемент из самой природы патриотизма. «Действуя открытою грудью и громким словом, я не прикасался рукою к сотням тысячам, вверенным мне вместе с свободою развязанных уст… Деньги хороши как средство к оборотам потребностей быта общественного, но беда, где они заполонят общество человеческое; беда, где, говоря словами нашего девятнадцатого столетия, они делаются представителями всех наслаждений и приманкою страстей! При восстании душ действуйте на них силою нравственною, уравнивающею дух народный с величием необычайных обстоятельств».

Официальная правительственная политика в отношениях с Наполеоном подвергалась критике во всех слоях русского общества, в том числе и при дворе. О необходимости подготовки к обороне России от войск Наполеона говорили военные, государственные деятели, дворяне, профессора, студенты, литераторы, но это были отдельные, разрозненные люди, и каждый действовал на свой страх, делал то, что велела ему его совесть.

В 1807 году Ростопчин издал небольшую книжку «Мысли вслух на Красном крыльце российского дворянина Силы Андреевича Богатырева». Для характеристики литературного таланта Ростопчина приведу два авторитетных отзыва. Первый — В. Г. Белинского: «К замечательнейшим повестям прошлого года принадлежит повесть графа Ростопчина „Ох, французы!“ (напечатана в 1842 году, написана в 1806-м. — В. М.) …она сама есть верное зеркало нравов старины и дышит умом и юмором того времени, которого знаменитейший автор был из самых примечательнейших представителей»; второй — А. И. Герцена о той же повести: «Много юмора, остроты и меткого взгляда». По содержанию, идеям, стилю и времени создания повесть и «Мысли вслух…» очень близки друг к другу, они трактуют о русской французомании, которой были подвержены образованные, вернее, полуобразованные люди в высшем и среднем слоях русского общества.

В «Мыслях вслух…» Ростопчин рассказывает о том, как отставной подполковник, ефремовский дворянин Сила Андреевич Богатырев, присев для отдохновения на Красном крыльце в Московском Кремле, «положа локти на колена, поддерживая седую голову, стал думать вслух», и далее следует его речь:

«Господи помилуй! да будет ли этому конец? долго ли нам быть обезьянами? Не пора ли опомниться, приняться за ум, сотворив молитву и, плюнув, сказать французу: „Сгинь ты, дьявольское наваждение! ступай в ад или восвояси, все равно, — только не будь на Руси“.

Прости Господи! ужли Бог Русь на то создал, чтоб она кормила, поила и богатила всю дрянь заморскую, а ей, кормилице, и спасибо никто не скажет? Ее же бранят все не на живот, а на смерть. Приедет француз с виселицы, все его наперехват, а он еще ломается, говорит: либо принц, либо богач, за верность и веру пострадал, а он, собака, холоп, либо купчишка, либо подьячий, либо поп-расстрига от страха убежал из своей земли. Поманерится недели две да и пустится либо в торг, либо в воспитание, а иной и грамоте-то плохо знает…

Спаси Господи! чему детей нынче учат! выговаривать чисто по-французски, вывертывать ноги и всклокачивать голову. Тот умен и хорош, которого француз за своего брата примет. Как же им любить свою землю, когда они и русский язык плохо знают? Как им стоять за веру, за царя и за Отечество, когда они закону Божьему не учены и когда русских считают за медведей? Мозг у них в тупее (тупей — модная прическа. — В. М.), сердце в руках, а душа в языке; понять нельзя, что врут и что делают. Всему свое названье: Бог помочь — Bon jour (добрый день, фр.), отец — Monsieur (господин, фр), старуха мать — Maman (маман, фр.), холоп — Mon ami (мой друг, фр), Москва — Ridicule (нелепица, смех, фр.), Россия — Fi donc (фи! — междометие, выражающее презрение и отвращение, фр.). Сущие дети и духом и телом, так и состареются.

Господи помилуй! только и видишь, что молодежь, одетую, обутую по-французски; и словом, и делом, и помышлением французскую. Отечество их на Кузнецком мосту, а царство небесное — Париж».

Пятнадцать лет спустя, в 1823 году, Ростопчин так прокомментировал причину написания этой книги и ее смысл: «Небольшое сочинение, изданное мною в 1807 году, имело своим назначением предупредить жителей городов против французов, живших в России, которые стремились приучить умы к мысли пасть перед армиями Наполеона. Я не говорил о них доброго, но мы были в войне, а потому и позволительно русским не любить их в сию эпоху. Но война кончилась, русский, забыв злобу, возвращается к симпатиями, существующим всегда между двумя великодушными народами».

С годами истинные намерения Наполеона в отношении России становились очевиднее и яснее. В 1811 — начале 1812 года Александр I стал возвращать на службу противников политики умиротворения Наполеона и капитуляции перед ним. В марте 1812 года он предложил Ростопчину пост генерал-губернатора Москвы, или, как тогда эту должность чаще называли, московского главнокомандующего. Ростопчин вспоминает, что император при разговоре «особенно напирал на важность этого поста при настоящих обстоятельствах и на пользу, доставляемую моей службой».

Это назначение произошло по рекомендации великой княгини Екатерины Павловны, любимой сестры Александра I, имевшей на него большое влияние. Двор Екатерины Павловны был неофициальным центром антинаполеоновских настроений. Она также принимала участие в борьбе за отставку М. М. Сперанского, финансовые реформы которого привели к громадному дефициту бюджета и увеличению налогов, что накануне войны подрывало всю государственную систему; по ее просьбе Н. М. Карамзин написал адресованную императору свою знаменитую «Записку о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях».

В Москве назначение Ростопчина было встречено с одобрением и радостью. Выражая общее мнение, П. А. Вяземский писал о своевременности назначения Ростопчина на эту должность: «Он был именно человек, соответствующий обстоятельствам». В 1840-е годы, подводя итог деятельности Ростопчина, М. А. Дмитриев говорит о том же: «Граф Ростопчин, одним словом, был один из тех людей, которые в важных случаях истории народов являются, как будто выдвинутые Провидением. Он был тогда на своем месте».

Ростопчин сразу же потребовал исполнения правил содержания гостиниц, трактиров и ресторанов, в большинстве своем превратившихся в притоны, заставил полицию также руководствоваться законами, выгнал со службы одного квартального надзирателя, наложившего ежедневную дань на мясников, другие квартальные, испугавшись увольнения, поутихли с поборами, и цены в Москве на мясо снизились на треть. Были осуществлены и другие преобразования в городском управлении.

П. А. Вяземский в своей характеристике Ростопчина раскрывает те свойства его характера и те факты биографии, благодаря которым тот пользовался любовью и доверием москвичей.

«Граф Ростопчин, — пишет Вяземский, — был человек страстный, самовластный. При всей образованности, которая должна была укрощать своевольные порывы, он часто бывал необуздан в увлечениях и действиях своих. Но он не был зол, хотя, может быть, был несколько злопамятен. Дружба его с доблестным князем Цициановым, уважение к Суворову, позднее постоянно приятельские сношения с Карамзиным, благоговейная признательность к памяти императора Павла, благодетеля своего, а во время служения при нем — искренность в изложении мнений своих, искренность, доходившая иногда до неустрашимости и гражданского геройства, — все это доказывает, что он способен был питать в себе благородные и возвышенные чувства».

Между тем военные замыслы Наполеона против России из области гаданий и предположений переходили в реальный план. В мае 1812 года Наполеон на одном из своих императорских дворцовых приемов публично заявил: «Я иду в Москву и в одно или два сражения все кончу. Император Александр будет на коленях просить мира… Москва — сердце империи».

Александр I издал Манифест о приведении армии в боевую готовность. Князь М. И. Кутузов, выиграв несколько сражений в шедшей тогда Русско-турецкой войне, 16 мая 1812 года вынудил турок подписать мир. Это событие, полагали русские политики, могло приблизить дату нападения Наполеона на Россию.

Ростопчин допускал, что наполеоновская армия в начале военных действий может захватить значительные территории России. В ночь на 12 июня 1812 года без объявления войны наполеоновская армия форсировала Неман и вступила на территорию России.

В Москве о начале войны узнали 15 июня из напечатанного в «Московских ведомостях» царского рескрипта: «Французские войска вошли в пределы нашей империи… И потому не остается мне иного, как поднять оружие и употребить все врученные мне Провидением способы к отражению силы силою. Я надеюсь на усердие моего народа и на храбрость…»

Хотя войны и ожидали, известие о ее начале потрясло всех. Разговоры повсюду шли только о ней. Вечером московский свет, не изменив своему обычаю, гулял на Тверском бульваре. Там, как и всюду, рассказывает А. Г. Хомутова, тогда молодая девушка, только что начавшая выезжать в свет, «разговоры вращались около войны: одерживались победы, терпелись поражения, заключались договоры. Но всего более распространено было мнение, что Наполеон после двух-трех побед принудит нас к миру, отняв у нас несколько областей и восстановив Польшу, — и это находили вполне справедливым, великолепным и ничуть не обидным».

В начале второй недели войны стало ясно, что наступление наполеоновской армии направлено не на Петербург, а на Москву. Ростопчин по должности соединял в себе военную и гражданскую власть. Он отвечал за всё в городе, в том числе и за его судьбу в военных обстоятельствах. Как профессиональный военный, учитывая тактику и возможности Наполеона, он разумом допускал, что французы могут дойти до Москвы и — поскольку военное счастье изменчиво — даже взять столицу, но как москвич он сердцем не принимал такой оборот дел. Однако оба варианта были одинаково возможны. Главнокомандующий Москвы обязан был предусмотреть их. Поэтому в своей деятельности он решал одновременно две задачи, взаимно исключающие одна другую: с одной стороны, готовить город к сдаче неприятелю, так, чтобы тот оказался в нем в условиях наиболее невыгодных для него, и в то же время обеспечить эффективную военную оборону Москвы. И тут проявились исключительные организаторские способности Ростопчина. Он сумел буквально раздвоиться и с одинаковой энергией, самоотверженностью, честностью и преданностью каждой из идей блестяще воплотить их в жизнь.

Ни среди современников, ни у нынешних историков деятельность Ростопчина не получила четкой и определенной оценки. Его и ругали, и хвалили, причем за что ругали одни, то ставили ему в заслугу другие, и наоборот. Историки с усердием отмечают непоследовательность его действий и в силу этого считают, что он не владел ситуацией, не знал, что делать, метался и в лучшем случае не сделал ничего полезного, а в худшем — его деятельность была вредна.

Можно понять современников: они не знали многого и — главное — того, что тот граф Ростопчин, которого они видели в генерал-губернаторском доме принимающим посетителей, скачущим в коляске по улицам, разговаривающим с мужиками, любезничающим на балу, представлял собой двух людей, две политики, две цели, две логики поведения, две системы поступков. Современники приписывали свойства и действия двух одному — и недоумевали. Историки, обладая документами, объясняющими действительное положение Ростопчина, придерживаются того же взгляда, что и неосведомленные современники. В этом отношении весьма характерна фраза известного либерального историка начала XX века С. П. Мельгунова, активного сотрудника сытинского юбилейного издания «Отечественная война и русское общество. 1812–1912»: «При всем желании найти что-либо положительное в деятельности Ростопчина в конце концов находим лишь отрицательное».

Однако в действительности деятельность Ростопчина — московского губернатора была подчинена строгой логике, трезвому расчету, определялась целесообразностью и принятием оптимальных в сложившихся условиях решений. Но при всей прагматичности деятельности Ростопчина в ней большую роль играла эмоциональная сторона его натуры — романтический патриотизм — черта, достаточно характерная для некоторой части его современников, как, например, для князя Багратиона, его близкого друга.

Между тем в Москве росло чувство тревоги и растерянности. В дворянских и богатых купеческих домах говорили о том, что нужно скорее уезжать и вывозить имущество. В гостиных прямо спрашивали у Ростопчина, когда «француз будет на Москве», чтобы не опоздать с отъездом. В народе пошли разные слухи, рассказывали о чудесных явлениях, голосах, слышанных на кладбищах, искали пророчеств о нынешних событиях в Библии…

Распространение противоречивых и панических слухов о положении на фронте Ростопчин остановил тем, что распорядился, кроме публикаций в «Московских ведомостях», выходивших лишь дважды в неделю, печатать сообщения из армии ежедневно особыми листами. Эти листы раздавали в типографии, полиция разносила их по домам, как в мирные времена содержатели театров и артисты разносили объявления о спектаклях — афишки, отчего и листы, имевшие заглавие «От Главнокомандующего в Москве», в народе называли «ростопчинскими афишками».

Затем Ростопчин начал выпускать листы, в которых он не просто публиковал официальные известия, а пересказывал их, дополняя московскими новостями и своими соображениями по поводу современных событий. Некоторые из ростопчинских афишек имели заглавие «Дружеское послание Главнокомандующего в Москве к жителям ея».

Первого июля появилось первое «Дружеское послание» с лубочной картинкой, изображающей «бывшего ратника московского мещанина Карнюшку Чихирина», который, выйдя из питейного дома, где он услышал, будто Бонапарт хочет идти на Москву, рассердился и обратился к народу (также изображенному на картинке) с речью в духе прежнего литературного персонажа Ростопчина Силы Андреевича Богатырева:

«Афишка» Ростопчина. 1812 г.

«Карл-то шведский пожилистей тебя был, да и чистой царской крови, да уходился под Полтавой, ушел без возврату. Да и при тебе будущих-то мало будет. Побойчей французов твоих были поляки, татары и шведы, да и тех наши так отпотчевали, что и по сю пору круг Москвы курганы, как грибы, а под грибами-то их кости. Н у, и твоей силе быть в могиле. Да знаешь ли, что такое наша матушка Москва? Вить это не город, а царство. У тебя дома-то слепой да хромой, старухи да ребятишки остались, а на немцах не выедешь: они тебя с маху сами оседлают. А на Руси что, знаешь ли ты, забубённая голова? Выведено 600 000, да забритых 300 000, да старых рекрутов 200 000. А все молодцы: одному Богу веруют, одному царю служат, одним крестом молятся, все братья родные… По сему и прочее разумей, не наступай, не начинай, а направо кругом домой ступай и знай из роду в род, каков русский народ!»

В конце июня в Москве появились наполеоновские агитационные прокламации, аналогичные тем, которые он выпускал в оккупированных странах. Однако в Москве их начали распространять до вступления в нее французской армии. Прокламации представляли собой рукописные листочки и были весьма вольным переводом двух речей Наполеона, опубликованных в номере «Гамбургских известий», запрещенных русской военной цензурой к распространению. Прокламации рассылались по почте, неизвестные люди давали их для списывания желающим в кофейнях и трактирах. «Манера их изложения, — пишет об этих прокламациях в своих воспоминаниях Ростопчин, — вовсе не соответствовала видам правительства. Ополчение называлось в них насильственной рекрутчиной; Москва выставлялась унылой и впавшей в отчаяние; говорилось, что сопротивляться неприятелю есть безрассудство, потому что при гениальности Наполеона и при силах, какие он вел за собой, нужно божественное чудо для того, чтобы восторжествовать над ним, а что всякие человеческие попытки будут бесполезны».

По расследовании оказалось, что распространялись прокламации купеческим сыном Верещагиным и почтамтским чиновником Мешковым. Появлению провокационных прокламаций посвящено обращение Ростопчина к москвичам от 3 июля 1812 года:

«Московский военный губернатор, граф Ростопчин, сим извещает, что в Москве показалась дерзкая бумага, где между прочим вздором сказано, что французский император Наполеон обещается через шесть месяцев быть в обеих российских столицах. В 14 часов полиция отыскала и сочинителя, и от кого вышла бумага. Он есть сын московского второй гильдии купца Верещагина, воспитанный иностранными и развращенный трактирною беседою. Граф Ростопчин признает нужным обнародовать о сем, полагая возможным, что списки с сего мерзкого сочинения могли дойти до сведения и легковерных, и наклонных верить невозможному. Верещагин же сочинитель и губернский секретарь Мешков переписчик, по признанию их, преданы суду и получат должное наказание за их преступление».

Верещагин и Мешков были по закону приговорены «за измену» к смертной казни, но «за отменением оной» их следует «бить кнутом и, заклепав в кандалы, сослать в каторжные работы». До исполнения приговора они были водворены в тюрьму.

С легкой руки недобросовестных историков и писавших о ростопчинских афишках с их слов многочисленных популяризаторов в литературе получило всеобщее распространение представление о ростопчинских листовках как о дурного вкуса пустых агитках, наполненных, как и положено агиткам, похвальбою и ложью. Обращение же к самому источнику (что весьма желательно при пользовании трудами дореволюционных либеральных и послереволюционных советских историков) опровергает это заблуждение полностью. Ростопчин не лукавил, не обманывал читателей. Все сообщаемые им факты и цифры соответствуют действительности, а общая идея борьбы против оккупантов отвечала общенародным настроениям.

Современник описываемых событий историк И. М. Снегирев свидетельствует: «Мы видели в Москве, какое имели влияние над простым народом в 1812 году развешанные у ограды Казанского собора картины лубочные: мужик Долбило, ратник Гвоздило, Карнюшка Чихиркин и словоохотливый Сила Андреевич Богатырев, который со ступеней Красного крыльца разглагольствовал с православными о святой Руси, и слова его были по сердцу народу русскому».

6 июля Александр I принимает решение об организации народного ополчения. Эта мера свидетельствует о крайне серьезном положении. Сначала он направляет соответствующий рескрипт, адресованный «Первопрестольной столице нашей Москве», надеясь, что именно в Москве найдет поддержку: «Имея в намерении для надлежащей обороны собрать новые внутренние силы, наипервее обращаемся мы к древней столице предков наших Москве: она всегда была главою прочих городов российских». И лишь затем посылает текст манифеста об ополчении в Петербург для рассылки по всей России.

Создание ополчения было грозным сигналом. Одних царский рескрипт испугал, они увидели в нем признание правительством того, что русская армия столь слаба, что не может противостоять противнику, другие — а их в Москве было большинство — в обращении императора к народу видели залог скорой победы.

Воины Московского ополчения. Гравюра 1812 г.

А. С. Пушкин, всегда необычайно точный в характеристике и описаниях причинно-следственных связей современных исторических событий, так рисует картину этого времени: «Вдруг известие о нашествии и воззвание государя поразили нас. Москва взволновалась. Появились простонародные листки графа Ростопчина; народ ожесточился. Светские балагуры присмирели; дамы вструхнули. Гонители французского языка и Кузнецкого моста взяли в обществах решительный верх, и гостиные наполнились патриотами: кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский; кто сжег десяток французских брошюр, кто отказался от лафита и принялся за кислые щи. Все закаялись говорить по-французски; все закричали о Пожарском и Минине и стали проповедовать народную войну, собираясь на долгих отправиться в саратовские деревни».

12 июля в Москву прибыл Александр I. 15 июля состоялась его встреча в Слободском дворце с московским дворянством и купечеством. В своей речи он выразил уверенность, что все сословия откликнутся на его призыв к ополчению и, подобно предкам, не потерпят ига чуждого. В зале раздавались крики: «Готовы умереть скорее, нежели покориться врагу!»

Решение об ополчении было принято тотчас же. На следующий день выбирали главнокомандующего Московской военной силой, как официально называлось ополчение москвичей. Результаты баллотировки оказались следующие: генерал от инфантерии князь М. И. Кутузов — 243 голоса, граф Ф. В. Ростопчин — 225, другие кандидаты набрали лишь по нескольку десятков голосов. Таким образом, избрание Кутузова послужило первой ступенью к последующему его назначению главнокомандующим всей армией.

О патриотическом подъеме тех дней сохранилось много свидетельств современников. Щедро поступали пожертвования на ополчение, богатые жертвовали сотни тысяч, бедняки несли последний рубль.

На бульварах, в местах народных гуляний были поставлены палатки, украшенные оружием, в которых велась запись добровольцев. В эти дни, рассказывает современник, в Москве «движение народное было необыкновенное. Множество приезжих из деревень наполняло вечерние гулянья на бульварах, так что тесно от них было; все почти были в мундирах Московского ополчения, вооруженные, готовые кровью своею искупить мать русских градов; но мало-помалу эта толпа становилась реже и реже, а недели через три бульвары и вовсе опустели». «В Москве не осталось ни одного мужчины: старые и молодые, все поступают на службу», — сообщала тогда одна москвичка в письме к петербургской приятельнице. Вступали в ополчение дворяне, разночинцы, сыновья священников, мещане, торговцы, актеры, помещики отпускали в армию своих крестьян. Студент С. И. Тургенев писал тогда в своем дневнике: «Военное ремесло есть единственно выносимое для порядочного человека в настоящее время».

Руководство по формированию ополчения легло на Ростопчина. Он сменил генеральский мундир на ополченский кафтан и пребывал на службе круглые сутки. Его жилой дом на Большой Лубянке и дача в Сокольниках были обращены в служебные помещения, куда доставляли депеши, шли посетители. В Москве формировались также воинские части, и губернатор обязан был оказывать их командирам любое содействие. Кроме того, в ведении Ростопчина оставались, усложняясь и расширяясь с каждым днем, обычные городские дела: город жил и своей повседневной жизнью, и появившимися в связи с войной специфическими военными заботами.

В середине июля из Москвы начали уезжать дворянские семейства и богатые купцы. Ростопчин не поощрял их отъезд, но и не препятствовал ему.

Отход русских армий в глубь страны вызывал в обществе и среди самой армии тревогу и недоумение, поскольку, хотя в частных стычках русские, как правило, одерживали верх, командование, не решаясь на генеральное сражение, приказывало отступать. Говорили об измене, требовали смещения главнокомандующего Барклая-де-Толли. 5 августа главнокомандующим был назначен М. И. Кутузов. Он прибыл в армию после падения Смоленска, когда французам открылся прямой путь на Москву. Недаром Смоленск называли ключом к Москве и в его гербе была изображена пушка с сидящей на ней птицей Гамаюн — символом чуткого сторожа и провидицы.

Главный смысл назначения Кутузова все в России видели в том, что он должен дать Наполеону генеральное сражение. В письме Ростопчину от 17 августа с просьбой ускорить присылку Московского ополчения Кутузов пишет о необходимости дать сражение перед Москвой, но говорит о нем как о деле большого риска: «Не решен еще вопрос, что важнее — потерять ли армию или потерять Москву».

Ростопчин принимает план действий, ориентированный на оба варианта развития событий, о которых говорилось выше. 12 августа он пишет в армию Багратиону: «Если вы отступите к Вязьме, я примусь за отправление всех государственных вещей… Народ здешний, по верности к царю своему и любви к родине, решился умереть у стен московских, и если Бог ему не поможет в его благом предприятии, то, следуя русскому правилу, не доставайся злодею, он обратит город в пепел и, вместо богатой добычи, Наполеон найдет одно пепелище древней русской столицы…»

21 августа, когда русская армия остановилась в районе Можайска и стало ясно, что идет перегруппировка перед генеральным сражением, Ростопчин пишет Багратиону о возможности участия в обороне Москвы ее жителей: «Я полагаю, что вы будете драться, прежде нежели отдадите столицу; если вы будете побиты и подойдете к Москве, я выйду к вам на подпору с 100 000 вооруженных жителей; а если и тогда неудача, то злодеям вместо Москвы один пепел достанется…» Если же армия не будет драться за Москву, Ростопчин предполагал вывести заранее из города жителей, увезти, что можно, и сжечь пустой город. С 16 августа Ростопчин распорядился вывозить казенное имущество и отправлять учреждения в Казань, Нижний Новгород, Владимир.

В афише от 17 августа Ростопчин, с одной стороны, одобряет, что жители уезжают из города, с другой, извещает москвичей о том, что им следует готовиться к защите столицы.

«Здесь есть слух и есть люди, кои ему верят и повторяют, что я запретил выезд из города. Если бы это было так, тогда на заставах были бы караулы и по несколько тысяч карет, колясок и повозок во все стороны не выезжали. А я рад, что барыни и купеческие жены едут из Москвы для своего спокойствия. Меньше страха, меньше новостей; но нельзя похвалить и мужей, и братьев, и родню, которые при женщинах отправились без возврату. Если, по их, есть опасность, то непристойно, а если нет ее, то стыдно.

Я жизнию отвечаю, что злодей в Москве не будет, и вот почему: в армиях 130 000 войска славного, 1800 пушек, и светлейший князь Кутузов, истинно государев избранный воевода русских сил и надо всеми начальник; у него, сзади неприятеля, генералы Тормасов и Чичагов, вместе 85 000 славного войска; генерал Милорадович из Калуги пришел в Можайск с 36 000 пехоты, 3800 кавалерии и 84 пушками пешей и конной артиллерии. Граф Марков через три дни придет в Можайск с 24 000 нашей военной силы, а остальные 7000 — вслед за ним. В Москве, в Клину, в Завидове, в Подольске 14 000 пехоты. А если мало этого для погибели злодея, тогда уж я скажу: „Ну, дружина московская, пойдем и мы!“ И выдем 100 000 молодцов, возьмем Иверскую Божию Матерь да 150 пушек и кончим дело все вместе. У неприятеля же своих и сволочи (то есть сволоченных — собранных вместе военных частей других государств, не французов. — В. М.) 150 000 человек, кормятся пареною рожью и лошадиным мясом.

Вот что я думаю и вам объявляю, чтоб иные радовались, а другие успокоились… Прочитайте! Понять можно все, а толковать нечего».

Все цифры, приведенные Ростопчиным, точны, их приводят современные событиям документы и нынешние историки. Отъезд москвичей из Москвы объективно был также актом сопротивления. Противопоставляя их отъезд поведению жителей других европейских столиц, которые при оккупации их французами предоставляли неприятелям свои жилища и услуги, Л. Н. Толстой пишет в «Войне и мире»: «Они уезжали каждый для себя, а вместе с тем только вследствие того, что они уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей славой русского народа».

21 августа Кутузов пишет Ростопчину: «С сокрушенным скорбным сердцем извещаюсь я, что увеличенные нащет действий армий наших слухи, рассеиваемые неблагонамеренными людьми, нарушают спокойствие жителей Москвы и доводят их до отчаяния. Я прошу покорнейше ваше сиятельство успокоить и уверить их, что войска наши не достигли еще того расслабления и истощения, в каком, может быть, стараются их представить. Напротив того, все воины, не имея еще доныне генерального сражения, не могли дойти до такой степени оскудения в пособиях и силах и, оживляясь свойственным им духом храбрости, ожидают с последним нетерпением минуты запечатлеть кровию преданность свою к августейшему престолу и Отечеству. Все движения были до сего направляемы к сей единой цели и к спасению первопрестольного града Москвы…»

Дом Ростопчина на Большой Лубянке был тем пунктом, куда стекались все известия о военных действиях и откуда растекались по Москве. Дом постоянно был наполнен людьми: курьерами, офицерами и генералами, следующими в армию или из армии, не покинувшими город дворянами, которые приходили узнать свежие новости, служащими, адъютантами, различными посетителями.

В последние дни августа по предложению хозяина в доме Ростопчина поселился Н. М. Карамзин. У них были давние хорошие отношения, и даже более: по московским меркам они считались близкой родней, их жены были двоюродными сестрами. Но Карамзин поселился у губернатора не в качестве родственника.

20 августа историк отправил из Москвы в Ярославль жену с детьми, сам же остался в городе, намереваясь вступить в ополчение. «Наши стены ежедневно более и более пустеют, уезжает множество, — писал он после отъезда семьи в письме в Петербург И. И. Дмитриеву. — Я рад сесть на своего серого коня и вместе с Московскою удалою дружиною примкнуть к нашей армии. Не говорю тебе о чувствах, с которыми я отпустил мою бесценную подругу и малюток; может быть, в здешнем мире уже не увижу их! Впрочем, душа моя довольно тверда, я простился и с „Историей“: лучший и полный экземпляр ее отдал жене, а другой в Архив иностранной коллегии… Я благословил Жуковского на брань: он вчера выступил отсюда навстречу к неприятелю». В ополчение проводил Карамзин и П. А. Вяземского, и своего помощника, молодого историка К. Ф. Калайдовича, и многих других.

Ростопчин отказал Карамзину в направлении в армию и оставил при своем штабе, чем Карамзин был недоволен. 27 августа он посетовал в письме брату: «Живу у графа Ростопчина, но без всякого дела и без всякой пользы. Душе моей противна мысль быть беглецом: для этого не выеду из Москвы, пока все не решится». «Хотя пребывание мое здесь и бесполезно для отечества, — иронизирует Карамзин в письме к жене, — по крайней мере, не уподоблюсь трусам и служу примером государственной, так сказать, нравственности». (Карамзин выехал из Москвы с последними отрядами русской армии за несколько часов до вступления в нее французов.)

Карамзин предложил Ростопчину писать за него афишки к народу, сказав, что это было бы его платой за гостеприимство и хлеб-соль. Но Ростопчин, поблагодарив, отклонил это предложение. «И, признаюсь, — замечает по этому поводу П. А. Вяземский, — поступил очень хорошо. Нечего и говорить, что под пером Карамзина эти листки, эти беседы с русским народом были бы лучше писаны, сдержаннее и вообще имели бы более правительственного достоинства. Но зато лишились бы они этой электрической, скажу: грубой воспламенительной силы, которая в это время именно возбуждала и потрясала народ».

26 августа с нетерпением и тревогой в Москве ожидали известий о генеральном сражении. К вечеру поступили первые известия об ожесточенности битвы, о множестве убитых и раненых с обеих сторон. Поздно ночью Ростопчин получил от Кутузова официальное донесение о сражении.

«1812 г. августа 26.

№ 70 Место сражения при сельце Бородине.

Милостивый государь мой Федор Васильевич!

Сего дня было весьма жаркое и кровопролитное сражение. С помощью Божиею русское войско не уступило в нем ни шагу, хотя неприятель в весьма превосходных силах действовал против него. Завтра, надеюсь я, возлагая мое упование на Бога и на Московскую святыню, с новыми силами с ним сразиться.

От вашего сиятельства зависит доставить мне из войск, под начальством вашим состоящих, столько, сколько можно будет.

С истинным и совершенным почтением пребываю вашего сиятельства, милостивого государя моего, всепокорный слуга

князь Кутузов».

Тотчас же, ночью, Ростопчин написал текст очередного «Послания к жителям Москвы», в котором сообщал о письме Кутузова, привезенном с места сражения, приводил его текст и сообщал москвичам о том, какие меры предпринимает он: «Я посылаю в армию 4000 человек здешних новых солдат, на 250 пушек снаряды, провианта. Православные, будьте спокойны! Кровь наша проливается за Отечество… Бог укрепит силы наши, и злодей положит кости свои в земле русской».

Но на следующий день, 27 августа, когда Москва читала напечатанную в тысячах экземпляров афишу, Ростопчин получил от Кутузова депешу: «Ночевав на месте сражения, я взял намерение отступить шесть верст, что будет за Можайском. Собравши войски, освежив мою артиллерию и укрепив себя ополчением Московским, в полном уповании на помощь Всесильного и на оказанную неимоверную храбрость нашего войска, увижу, что я могу предпринять против неприятеля».

В другом письме — в тот же день — Кутузов писал, что намерен «у Москвы выдержать решительную, может быть, битву противу, конечно, уже несколько пораженных сил неприятеля». Два дня спустя из подмосковных Вязем он сообщает: «Мы приближаемся к генеральному сражению у Москвы».

Тогда даже Кутузов не считал Бородино генеральным сражением войны 1812 года, французы также называли его просто битвой под Москвой, считая в том же ряду, как, например, сражение у Смоленска. Гораздо позже, уже при помощи историков, русское общество осознало истинный масштаб и историческое значение «сражения при сельце Бородине».

Но сохранилось свидетельство о том, что по крайней мере один русский человек сумел увидеть в Бородинском сражении не ступень к решительному перелому в войне, а сам перелом. А. Я. Булгаков — курьер из армии, доставивший Ростопчину письмо Кутузова от 27 августа, оказался свидетелем разговора графа с Карамзиным, и его так поразили «пророческие изречения историографа, который предугадывал уже тогда начало очищения России от несносного ига Наполеона», что он записал эту беседу и рассказал о ней в воспоминаниях.

— Ну, мы испили до дна горькую чашу, — сказал Карамзин, выслушав сообщение Булгакова об ужасных потерях в сражении. — Но зато наступает начало его и конец наших бедствий. Поверьте, граф, Наполеон, будучи обязан всеми успехами своими дерзости, от дерзости и погибнет.

— Вы увидите, что он вывернется! — с досадой возразил Ростопчин.

Карамзин стал объяснять свою мысль:

— Нет, граф, тучи, накопляющиеся над его главою, вряд ли разойдутся!.. У Наполеона все движется страхом, у нас — преданностью, там — сбор народов, в душе его ненавидящих, у нас — один народ, мы — дома, он от Франции отрезан… — Затем Карамзин добавил: — Одного можно бояться…

— Вы боитесь, — воскликнул Ростопчин, угадывая его мысль, — чтобы государь не заключил мира?

— Да, — подтвердил Карамзин. — Впрочем, он торжественно поклялся, что не положит меча…

В Москву привезли смертельно раненного Багратиона. Те три дня, в которые принималось решение защищать столицу или оставить без боя, он находился в доме Ростопчина. Когда же судьба Москвы была решена, Багратион, от которого не скрывали тяжести его ранения, прощаясь с Ростопчиным, написал ему перед отъездом прощальную записку: «Прощай, мой почтенный друг. Я больше не увижу тебя. Я умру не от раны моей, а от Москвы».

Между тем Москва наполнялась транспортами раненых, солдатами, отставшими от своих частей, появились дезертиры и мародеры, сбивавшиеся в шайки по кабакам, — все это было грозным предвестием.

Ночью 30 августа Ростопчин получает от Кутузова сообщение, что один неприятельский корпус повернул на Звенигородскую дорогу и, возможно, попытается проникнуть в Москву. «Неужели не найдет он гроб свой от дружины Московской, когда б осмелился он посягнуть на столицу», — писал Кутузов, давая понять Ростопчину, что надеется на его военную помощь.

Все воинские силы, формировавшиеся в Москве, вся артиллерия уже были отправлены в армию, в городе оставался лишь гарнизонный полк и полицейские команды. Ростопчин мог прибегнуть лишь к последнему средству, которое оставалось у него. Он пишет последнее «Послание к жителям Москвы»:

«Братцы!

Сила наша многочисленная и готова положить живот, защищая Отечество, не пустить злодея в Москву. Но должно пособить, и нам свое дело сделать. Грех тяжкий своих выдавать. Москва наша мать. Она нас поила, кормила и богатила. Я вас призываю, именем Божией Матери, на защиту храмов Господних, Москвы, земли Русской. Вооружитесь, кто чем может, и конные, и пешие; возьмите только на три дни хлеба; идите со крестом; возьмите хоругви из церквей и с сим знаменем собирайтесь тотчас на Трех Горах; я буду с вами, и вместе истребим злодея. Слава в вышних, кто не отстанет! Вечная память, кто мертвый ляжет! Горе на Страшном суде, кто отговариваться станет!»

Ростопчин распорядился прекратить работу судебных и других учреждений, еще остававшихся в Москве, и всем чиновникам ехать в Нижний Новгород.

Утром он велел заложить кареты и отправил жену и трех дочерей в Ярославль. «Прощание наше было тягостно; мы расставались, может быть, навсегда», — вспоминал он. Сам Ростопчин понимал, что у него не так уж много шансов остаться живым. Он еще надеялся, что Кутузов готов драться на улицах. Армия подошла к Москве и остановилась у Филей, отблески бивачных огней были видны из центра города. Может быть, Ростопчин вспоминал Введенский острожек Пожарского и его защитников: в Москве тогда говорили с особым значением, что графский дом — «рядом с домом, принадлежавшим князю Пожарскому».

Весь день 31 августа Ростопчин ждал распоряжений от Кутузова, но их не было. К вечеру Ростопчин отпечатал краткое извещение: «Я завтра рано еду к светлейшему князю, чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев».

На рассвете Ростопчин поехал в ставку Кутузова на Поклонную гору. Хотя Кутузов и сказал ему, что «решился на этом самом месте дать сражение Наполеону», многие генералы и офицеры находили позицию невыгодной и даже гибельной для русской армии. Кутузов намеревался устроить военный совет. Ростопчин, не приглашенный на него, вернулся в Москву, полный сомнений и не имея четкого представления о действиях армии.

В 8 часов вечера адъютант Кутузова штаб-ротмистр Карл Монтрезор привез Ростопчину письмо главнокомандующего:

«Милостивый государь мой граф

Федор Васильевич!

Неприятель, отделив колонны свои на Звенигород и Боровск, и невыгодное здешнее местоположение принуждают меня с горестию Москву оставить. Армия идет на Рязанскую дорогу. К сему покорно прошу ваше сиятельство прислать мне с сим же адъютантом моим Монтрезором сколько можно более полицейских офицеров, которые могли бы армию провести через разные дороги на Рязанскую дорогу.

Пребываю с совершенным почтением, милостивый государь, вашего сиятельства всепокорный слуга

князь Голенищев-Кутузов».

Итак, Москва будет сдана без боя. Можно представить себе после получения этого известия состояние Ростопчина, оно отразилось в донесении, которое он отправил этой ночью императору Александру с курьером. В нем он писал: «Князь Кутузов прислал ко мне письмо, в коем требует от меня полицейских офицеров для сопровождения армии на Рязанскую дорогу. Он говорит, что с сожалением оставляет Москву. Государь! поступок Кутузова решает жребий столицы и Вашей империи. Россия содрогнется от уступлении города, где сосредоточивается величие ее, где прах Ваших предков. Я последую за армиею. Я все вывез, мне остается только плакать об участи моего отечества…»

Отправив полицейских-проводников к Кутузову, Ростопчин стал готовиться к отъезду.

«Я послал камердинера на свою дачу, — пишет он в своих „Записках о 1812 годе“, — чтобы взять там два портрета, которыми я очень дорожу: один — жены моей, а другой — императора Павла. Надо тут заметить, что в обоих домах моих оставлена была мною полная обстановка: картины, книги, мраморные вещи, бронза, фарфор, все экипажи и погреб с винами. Хотя я наперед был уверен, что все это будет разграблено, но хотел понести те же потери, какие понесены были другими, и стать на один уровень с жителями, имевшими в Москве свои дома».

Требовалось завершить то, что оставалось на последнюю очередь. «Важное, нужное и драгоценное — все уже отправлено было, — пишет Ростопчин в воспоминаниях, — но должно было потопить оставшийся (на баржах на Москве-реке. — В. М.) порох 6000 пуд, выпустить в магазине 730 000 ведер вина, отправить пожарные, полицейские и прочие команды, гарнизонный полк и еще два, пришедшие к 6 часам утра». Все это было сделано утром.

Вечером же и ночью Ростопчин занимался эвакуацией жителей из Москвы. В его распоряжении оставалось около пяти тысяч подвод с лошадьми, он разослал их по госпиталям, приказав вывозить раненых и больных, а ходячим — объявить, что город сдают неприятелю без боя и чтобы они потихоньку шли за транспортом. (Оставались лишь те, кто по своему состоянию не мог выдержать перевозки. Кутузов в специальном письме французскому командованию поручал их «милосердию противника».)

Архиепископу Московскому Августину Ростопчин приказал немедленно, ночью, выехать во Владимир, забрав с собою главные московские святыни — Владимирскую и Иверскую иконы Божией Матери. По улицам Москвы помчались полицейские-вестовые, объявляя, что враг вступает в город и чтобы все жители спешно уходили.

К Ростопчину на Большую Лубянку непрерывным потоком шли люди. В 11 часов вечера приехали генерал-аншеф принц Вюртембергский и генерал-лейтенант герцог Ольденбургский с требованием ехать с ними к Кутузову — убеждать его отменить распоряжение о сдаче Москвы без боя. Ростопчин отказался, понимая бесполезность такой поездки. Они поехали вдвоем, но не были приняты Кутузовым, хотя первый доводился дядей, а второй — двоюродным братом императору. Молодые офицеры предлагали Ростопчину сражаться на улицах, он благодарил их за похвальную ревность, но указывал на необходимость подчиниться плану главнокомандующего.

Не успевшие выехать и не имевшие на это средств также шли к генерал-губернатору. Оказалось, в суете забыли двух грузинских княжен и экзарха Грузии. Ростопчин доставал лошадей, раздавал деньги, поскольку казенных средств на это не предусматривалось, он отдавал свои, и к утру у него осталось на его собственные расходы лишь 630 рублей. К 10 часам утра все распоряжения были отданы, уже два часа по улицам Москвы шла русская армия, пора было уезжать.

О последних минутах пребывания Ростопчина в доме на Большой Лубянке, вернее, об одном из эпизодов — расправе над Верещагиным, имеется много различных материалов; воспоминания свидетелей, рассказы современников, основывающиеся на тогдашней московской молве, реконструкции историков и литераторов, в том числе Л. Н. Толстого в «Войне и мире». Описан этот эпизод и в воспоминаниях Ростопчина:

«Я спустился на двор, чтобы сесть на лошадь, и нашел там с десяток людей, уезжавших со мною. Улица перед моим домом была полна людьми простого звания, желавших присутствовать при моем отъезде. Все они при моем появлении обнажили головы. Я приказал вывести из тюрьмы и привести ко мне купеческого сына Верещагина, автора наполеоновских прокламаций, и еще одного французского фехтовального учителя, по фамилии Мутон, который за свои революционные речи был предан суду и, уже более трех недель тому назад, приговорен уголовной палатой к телесному наказанию и к ссылке в Сибирь; но я отсрочил исполнение этого приговора. Оба они содержались в тюрьме для неисправных должников…

Приказав привести ко мне Верещагина и Мутона и обратившись к первому из них, я стал укорять его за преступление, тем более гнусное, что он один из всего московского населения захотел предать свое отечество; я объявил ему, что он приговорен Сенатом к смертной казни и должен понести ее, — и приказал двум унтер-офицерам моего конвоя рубить его саблями. Он упал, не произнеся ни одного слова.

Тогда, обратившись к Мутону, который, ожидая той же участи, читал молитвы, я сказал ему: „Дарую вам жизнь; ступайте к своим и скажите им, что негодяй, которого я только что наказал, был единственным русским, изменившим своему отечеству“. Я провел его к воротам и подал знак народу, чтобы пропустили его. Толпа раздвинулась, и Мутон пустился опрометью бежать, не обращая на себя ничьего внимания…

Я сел на лошадь и выехал со двора и с улицы, на которой стоял мой дом. Я не оглядывался, чтобы не смущаться тем, что произошло. Глаза закрывались, чтобы не видеть ужасной действительности…»

На заставе, пишет Ростопчин, «я почтительно поклонился первому городу Российской империи, в котором я родился, которого я был блюстителем и где схоронил двух из детей моих. Долг свой я исполнил; совесть моя безмолвствовала, так как мне не в чем было укорить себя, и ничто не тяготило моего сердца; но я был подавлен горестью и вынужден завидовать русским, погибшим на полях Бородина. Они умерли, защищая свое отечество, с оружием в руках и не были свидетелями торжества Наполеона».

«В понедельник мы оставили Москву без боя, — вспоминает офицер-артиллерист Ф. Растковский. — Проходя через город, мы на каждом шагу убеждались, что Москва была почти совсем пуста; в домах — никого и ничего; жители почти все выбрались, а запоздавшие уходили вместе с нами целыми семьями. Все казенное имущество было вывезено на подводах, а обыватели сами спасали, что могли».

На французов, входящих в город, безлюдье Москвы произвело гнетущее впечатление, их охватывали страх и тревога. «Молча, в порядке, проходим мы по длинным, пустынным улицам, — рассказывает французский офицер Цезарь Ложье, описывая победное вступление своей дивизии в Москву, — глухим эхом отдается барабанный бой от стен пустых домов. Мы тщетно стараемся казаться спокойными, но на душе у нас неспокойно: нам кажется, что должно случиться что-то необыкновенное». Наполеон несколько раз спрашивал: «Где начальство Москвы? Где Ростопчин? Где магистрат?» Ему отвечали, что никого не могли найти. Подъезжая к Кремлю, Наполеон сказал: «Какие страшные стены». Все из тех генералов и офицеров свиты, которые сопровождали императора в этот день и впоследствии написали воспоминания, согласно отмечают, что Наполеон был мрачен и подавлен…

Пожары в Москве начались в первые же часы вступления в город французов 1 сентября и пылали до 9 сентября, когда сильные дожди загасили пламя. Но к этому времени большая часть Москвы превратилась в дымящиеся руины. Впоследствии, когда были подсчитаны потери, оказалось, что из 9158 жилых домов пожар уничтожил 6532, сгорели 122 церкви, почти все лавки и торговые ряды.

А. Адам. Вид Москвы 10 сентября 1812 г. (ст. ст.) Гравюра по собственному рисунку

Дом Ростопчина на Большой Лубянке в пожар 1812 года не горел. Его занял один из ближайших соратников Наполеона генерал-адъютант, маршал, посол Франции в России в 1811–1812 годах Жак-Бернар Лористон. Интендантский офицер наполеоновской армии Анри Бейль (в будущем известный писатель, выступавший в печати под псевдонимом Стендаль) в заметках, которые он делал во время пребывания французов в Москве, рассказывает о «прекрасном особняке» Ростопчина. Стендаль описывает анфилады зал со штофными обоями и плафонами работы замечательных французских и итальянских художников, они напоминают ему дивные виллы Италии. Его поражают предметы искусства, наполняющие особняк: сервский фарфор, богемский хрусталь, персидские, индийские, турецкие ковры, коллекции чубуков и кальянов, картины, бронзовые и мраморные статуи. Но более всего его поразила богатая библиотека, в которой он обнаружил лучшие сочинения мировой литературы и редчайшие издания. Из дома Ростопчина 23 сентября Лористон выехал в Тарутинский лагерь Кутузова для переговоров о мире.

Н. художник. Пожар Москвы в 1812 г. Гравюра

Уходя из Москвы, французы заложили в печи и трубы дома Ростопчина снаряды и порох, но истопник заметил это — и предотвратил взрыв.

До сих пор не прекращаются споры о том, кто сжег Москву: русские по приказу Ростопчина или французы. Л. Н. Толстой пытался примирить разноречивые исторические свидетельства, считая главной причиной пожара объективные условия и обстоятельства: «Как ни лестно было французам обвинять зверство Ростопчина и русским обвинять Бонапарта или потом влагать героический факел в руки своего народа, нельзя не видеть, что такой непосредственной причины пожара не могло быть, потому что Москва должна была сгореть, как должна сгореть каждая деревня, фабрика, всякий дом, из которого выйдут хозяева и в который пустят хозяйничать и варить себе кашу чужих людей. Москва сожжена жителями, это правда; но не теми жителями, которые оставались в ней, а теми, которые выехали из нее». Между прочим, объективную неизбежность пожара предсказывал и Ростопчин. В письме жене, написанном в день вступления французов в Москву, он писал: «Город уже грабят, а так как нет пожарных труб, то я убежден, что он сгорит», и 9 сентября, когда Москва уже наполовину выгорела, он повторил: «Я хорошо знал, что пожар неизбежен».

Вопрос о причинах пожара Москвы в 1812 году имеет два аспекта: установление достоверной исторической картины и политическую и идеологическую подоплеку этого события. Причем второй аспект и для современников, и для потомков в решении вопроса имел главное значение, и именно такой — политический и идеологический — подход чрезвычайно запутал его.

Достоверные и легкодоступные документальные сведения о пожаре Москвы позволяют восстановить события и отметить зигзаги поворотов толкования его общественным мнением. В преддверии угрозы захвата Наполеоном Москвы Ростопчин не раз заявлял о намерении перед вступлением неприятеля столицу «обратить в пепел». Но для осуществления этого плана он считал необходимым одно условие: из оставляемой Москвы «выпроводить жителей», то есть жечь пустой город. «Моя мысль поджечь город до вступления злодея была полезна, — писал Ростопчин в письме 11 сентября 1812 года. — Но Кутузов обманул меня… Было уже поздно». По подсчетам Ростопчина, в Москве оставалось около 10 тысяч жителей, и он отказался от своего плана. Ростопчин пишет в воспоминаниях, что оставил в Москве лишь шесть человек полицейских офицеров, чтобы иметь информацию о происходящем в городе. Они доставляли «донесения в главную квартиру, посредством казачьих аванпостов, до которых они могли пробираться через Сокольницкий лес». Ни о каких «поджигателях» не было и речи. В 1823 году Ростопчин издал брошюру «Правда о пожаре Москвы», в которой определенно и четко заявил, что к сожжению ее в 1812 году он не имел никакого отношения.

Москвичи — современники этого события также не считали его виновником пожара. «Весь 1813 и 1814 гг., — утверждает Д. П. Свербеев, — никто не помышлял, что Москва была преднамеренно истреблена русскими».

Все этапы московского пожара зафиксированы документально день за днем.

В день вступления французов в Москву отмечены были два локальных пожара: на Солянке и у Москворецкого моста. Оба они были зажжены по приказу Кутузова. С. Н. Глинка рассказывает, что «видел оба предписания Кутузова, начертанные карандашом собственной его рукой». Эти пожары задержали продвижение французов и обеспечили переправу через Москву-реку и Яузу отступающих русских войск и уходящих из города жителей.

В этот же день начались грабежи. «Пожар, — пишет французский офицер И. Руа, — начался одновременно на базаре, в центре города и в наиболее богатом его квартале… Наполеон готов был обвинять в нем собственную молодую гвардию и самого Мортье (маршал, в 1812 году — командир „Молодой гвардии“, назначенный губернатором Москвы. — В. М.), так как предполагал, что пожары в покинутом городе разразились благодаря грабежу и неосторожности мародеров, осмелившихся на грабеж, несмотря на его запрещения». Полководец знал свою армию. А вот свидетельство очевидца — запись из дневника Ц. Ложье: «Солдаты всех европейских наций […] бросились взапуски в дома и церкви, уже почти окруженные огнем, и выходили оттуда, нагрузившись серебром, узлами, одеждой и пр. Они падали друг на друга, толкались и вырывали друг у друга из рук только что захваченную добычу; и только сильный оставался правым после кровопролитной подчас схватки».

Не имея возможности обуздать своих мародеров и потушить пожары, Наполеон предпринимает попытку оправдать себя перед мировым общественным мнением. Он публикует на русском и французском языках бюллетени о пожаре, которые расклеиваются в Москве и рассылаются повсюду, в них виновниками пожара называются агенты Ростопчина. «В городе постоянно вспыхивают пожары, и теперь ясно, что причины их не случайны, — записывает в дневнике Ложье. — Много схваченных на месте преступления поджигателей было представлено на суд особой военной комиссии. Их показания собраны, от них добились признаний и на основании этого составляются ноты (официальные заявления. — В. М.), предназначающиеся для осведомления Европы. Выясняется, что поджигатели действовали по приказу Ростопчина». Всех поджигателей расстреливали, а их трупы, как объясняет Ложье, привязанные к столбам на перекрестках или к деревьям на бульварах, выставляли «в назидание».

Пожары и общий грабеж продолжались неделю, только начавшийся дождь загасил огонь. Огромное количество добычи из лавок и домов переместилось на биваки солдат, гвардейцы, наиболее успешно пограбившие, как вспоминает французский офицер-кирасир Тирион, «устроили себе лавочки и открыли для армии торговлю, чем только можно».

Кроме мародерствующих французов, жгли свои дома, вернее, лавки с товарами русские купцы. Однако к этому Ростопчин не имел никакого отношения, что и подчеркивает в своих воспоминаниях Е. П. Янькова. Ее семья вернулась в Москву в 1813 году, когда все еще было живо в памяти, а пожар был постоянной темой разговоров.

«Раньше были толки насчет пожаров Москвы, — пишет Янькова, — одни думали, что поджигают французы; французы говорили, что поджигают русские, по наущению Ростопчина, а на самом деле, при дознании, впоследствии открылось, что большею частью поджигали свои дома сами хозяева. Многие говорили: „Пропадай все мое имущество, сгори мой дом, да не оставайся окаянным собакам, будь ничье, чего я взять не могу, только не попадайся в руки этих проклятых французов“».

Снова пожары в Москве начались в конце сентября по старому стилю — начале октября по-новому, за полторы-две недели до ухода французов из Москвы, когда Наполеону стало ясно, что придется бежать. Он дал приказ при оставлении Москвы взорвать Кремль, собор Василия Блаженного, который в силу своего невежества назвал мечетью, и заранее сжечь сохранившиеся крупные здания. Французы поджигали общественные и частные дома. Иногда их удавалось спасти. Для охраны Воспитательного дома, в котором оставались дети малолетнего отделения, Наполеон, по просьбе его директора И. В. Тутолмина, сначала откомандировал жандармов, но в октябре и туда явился караул французских солдат-поджигателей. «Когда я и подчиненные мои с помощью пожарных труб старались загасить огонь, тогда французские зажигатели поджигали с других сторон вновь, — пишет Тутомлин в донесении императрице Марии Федоровне. — Наконец некоторые из стоявших в доме жандармов, оберегавших меня, сжалившись над нашими трудами, сказали мне: оставьте — приказано сжечь».

Очевидец рассказывает о поджоге французами Московского Вдовьего дома, в котором находились тяжелораненые русские солдаты: «Кудринский вдовий дом сгорел 3-го сентября во вторник, не от соседственных домов, но от явного зажигательства французов, которые, видя, что в том доме русских раненых было около 3000 человек, стреляли в оный горючими веществами, и сколько смотритель Мирицкий ни просил варваров сих о пощаде дома, до 700 раненых наших в оном сгорело; имевшие силы выбежали и кой-куда разбрелись. В доме тихо отправляли в церкви службу. Все исповедались и причащались, готовясь на смерть».

Ростопчин не был прямо причастен к московским поджогам, но Наполеон справедливо считал его ответственным за многое, что происходило в Москве. Психологическая подготовка москвичей к возможности встречи с французскими захватчиками и борьбе против них, которую Ростопчин проводил в своих «Посланиях к жителям Москвы», выступлениях, поведении, достигла своей цели. Однажды Ростопчин сказал С. Н. Глинке о своих афишках: «Это вразумит наших крестьян, что им делать, когда неприятель займет Москву».

Сдачу Москвы без боя многие из простого московского люда сочли предательством. Они чувствовали себя обманутыми и преданными высшим военным начальством и своим московским губернатором. Оставалось надеяться лишь на собственные силы. Грабежи и насилия французских солдат вызывали не только страх, но также сопротивление и желание отомстить. Безусловно, сыграли свою роль и призывы Ростопчина не бояться французов, убеждавшего, что не так уж они страшны.

Лишившиеся в пожаре своих домов москвичи спасались от огня в обширных садах московских вельмож. Туда сходились с остатками своих пожитков сотни семей, располагались кучками на траве, под кустами.

В городе шла настоящая партизанская война. «Когда город был превращен в пепел пожаром, — рассказывает современник, — и, следовательно, по утушении его не освещен фонарями, то в осенние, глубокие и темные ночи жители Москвы убивали французов великое множество… Французов били наши по ночам; а днем либо прятались в подземелья, либо были убиваемы в свою очередь французами. Только говорят, что Бонапарт не досчитался в Москве более 20 тысяч человек».

Наполеон пытался создать в Москве городское самоуправление — муниципалитет, но это ему не удалось, так как поставленный во главе его купец Петр Находкин имел мужество отказаться от этой должности, заявив, что ничего не будет делать против родины и присяги своему законному государю. Не поддались и крестьяне на призыв французского губернатора привозить по высоким ценам продовольствие и фураж. «Не оказалось таких дураков», — говорит один современник, а другой сообщает: «Со 2 сентября по 12 октября в Москве никаких торгов не было».

Среди французов было распространено преувеличенное представление о богатствах русских храмов, поэтому они первым делом ринулись в церкви. Они ловили священников и вообще бородатых мужчин, полагая бороду признаком духовного сана, и с побоями требовали указать, где они прячут золото.

Священник кремлевского Успенского собора отец Иоанн Божанов остался в Москве «по должности» при пастве. Его злоключения при французах начались в первый же день их вступления в столицу. События этого дня он описал в 1813 году в пространном стихотворном «Описании моей жизни»:

К вечерне в благовест захвачен при соборе, Второго сентября, здесь началось все горе: Соборных требовал враг от меня ключей, То пива, то вина, то хлеба, калачей; Я рек, что ничего такого не имею, Но в доме все то есть, ключей же дать не смею. То, в первых, был избит, ограблен донага, Изранен, истощен так, что моя нога Не токмо шаг ступить, стоять была не в силах, Тащили, не вели враги меня в бохилах, Как волки гладные, за хлебом и вином, За деньгами, бельем, припасами в мой дом; Где рану значущу штыком в бок учинили, Тогда оставили меня последни силы. Без чувств лежал всю ночь я на полу до дня; Соседи поутру нашед таким меня, Пособием своим мне чувство возвратили И, раны обвязав, запекшу кровь омыли.

Большинство московских церквей были ограблены, взяты священнические одеяния и богослужебные предметы, ободраны оклады с икон, в самих храмах французы устраивали конюшни. Но в некоторых храмах все же продолжались службы. Иным дал охранные грамоты Наполеон, иные защитили прихожане.

У Чистых прудов все выгорело, так как здесь, в Огородной слободе, дома были в основном деревянные, но приходской храм Харитония в Огородниках не пострадал, и в нем продолжалась служба. Вокруг него, рассказывает в «Походных записках русского офицера» И. И. Лажечников, «собираются (окрестные жители), вооруженные булавами, ножами, серпами и вилами; находят с каждым днем новых товарищей несчастия; составляют между собою особенное общество; строят себе шалаши вокруг церкви и клянутся защищать ее от нападения безверных до последнего дыхания. Каждый день приходят они в церковь сию воссылать молитвы к престолу Бога об изгнании врага из Отечества, о ниспослании победы русским воинам, здравия и славы законному государю. Несколько раз покушаются неприятели уничтожить священнослужение и превратить храм Божий в конюшню; но при первом покушении их герои-нищие вооруженными сотнями стекаются вокруг церкви, ударяют в набат и заставляют самих мнимых победителей удивляться их мужеству и решительности. Некоторые из французских смельчаков пытаются, с накрытою головою, присутствовать при отправлении богослужения; но поднятые вверх вилы и грозные голоса свободы принуждают гордых пришельцев смириться пред законами слабых и нищих. Церковь, охраняемая столь мужественными защитниками, доныне (запись относится к 15 октября 1812 года. — В. М.) уцелела и свидетельствует каждому, что верность царям, вере и коренным добродетелям есть твердейший оплот противу неравного могущества и бедствий, на землю посылаемых».

23 сентября Наполеон, которому стало ясно, что он попал в безвыходное положение и фактически лишился боеспособной армии, посылает Лористона к Кутузову в Тарутинский лагерь с предложением мира на любых условиях. «Мне нужен мир, — напутствовал французский император посла, — лишь бы честь была спасена».

Кутузов принял Лористона, которого знал по Петербургу. Лористон передал ему письмо Наполеона, в котором французский император выражал «чувства уважения и особого внимания» к русскому полководцу и писал, что посол послан им «для переговоров о многих важных делах». Лористон начал говорить о том, что дружба, существовавшая между русским и французским императорами, разорвалась несчастливыми обстоятельствами и теперь удобный случай ее восстановить. «Император, мой повелитель, — говорил Лористон, — имеет искреннее желание покончить этот раздор между двумя великими и великодушными народами». Затем Лористон, в чем он, отмечает Кутузов в донесении Александру I, «более всего распространялся», с горячностью стал упрекать Россию, что она избрала «варварский образ войны», он жаловался «на варварские поступки русских крестьян против французов», на казаков, которые нападают на фуражиров, и вообще «на ожесточение, произведенное в народе с намерением уничтожить всю надежду на восстановление мира».

Выслушав посла, Кутузов ответил, что при назначении его главнокомандующим русскими армиями ему не было дано императором Александром I поручения и права вести переговоры о мире. Кроме того, добавил Кутузов, «таковое соглашение не отвечает теперешнему настроению народа, ибо вы считаете, будто вступлением в Москву поход окончился, а русские говорят, что война только начинается». На утверждение Лористона, что русские «несправедливо обвиняют французов в опустошении и сожжении столицы, тогда как сами же московские жители были виновниками сего действия», Кутузов привел факты, опровергающие его утверждения.

— Я уже давно живу на свете, — сказал Кутузов, — приобрел много опытности воинской и пользуюсь доверием русской нации; и так не удивляйтесь, что ежедневно и ежечасно получаю достоверные сведения обо всем, в Москве происходящем. Я сам приказал истребить некоторые магазейны, и русские по вступлении французов истребили только запасы экипажей, приметивши, что французы хотят их разделить между собою для собственной забавы. От жителей было очень мало пожаров, напротив того, французы выжгли столицу по обдуманному плану, определяли дни для зажигательства и назначали кварталы по очереди, когда именно какому надлежало истребиться пламенем. Я имею обо всем точные известия. Вот доказательство, что не жители опустошили столицу: прочные дома и здания, которых не можно истребить пламенем, разрушаемы были посредством пушечных выстрелов. Будьте уверены, что мы постараемся заплатить вам.

В заключение Кутузов на просьбу Лористона «унять» жителей Москвы, которые «нападают на французов, поодиночке или в малом числе ходящих», «сказал в ответ, что он в первый раз в жизни слышит жалобы на горячую любовь целого народа к своему Отечеству, народа, защищающего свою родину от такого неприятеля, который нападением своим подал необходимую причину к ужаснейшему ожесточению и что такой народ по всей справедливости достоин похвалы и удивления».

Разговор о «варварской войне», которую можно «унять», происходил в сентябре, вскоре же стало ясно, что именно она и люди, ее начавшие, являются истинными и настоящими победителями непобедимого полководца Наполеона. Общее понимание этого утвердилось, по крайней мере в русском обществе, благодаря Л. Н. Толстому, придумавшему для нее художественный образный термин: «дубина народной войны» .

«Когда он [Наполеон] в правильной позе фехтования остановился в Москве, — пишет Л. Н. Толстой, — и вместо шпаги противника увидел поднятую над собой дубину, он не переставал жаловаться Кутузову и императору Александру на то, что война велась противно всем правилам (как будто существуют какие-то правила для того, чтобы убивать людей)… Дубина народной войны поднялась со всею своею грозною и величественною силой и, не спрашивая ничьих вкусов и правил, с глупою простотой, но с целесообразностью, не разбирая ничего, поднималась, опускалась и гвоздила французов до тех пор, пока не погибло все нашествие».

Первым, кто увидел начало народной войны, сформулировал ее задачи и тактику и указал ближайшие и дальние перспективы, был Ростопчин. 20 сентября, еще до миссии Лористона, московский главнокомандующий, не уезжавший от столицы далее Владимира, напечатал и распространил по окрестностям Москвы свое послание, обращенное к подмосковным крестьянам.

Вот этот замечательный документ:

«Крестьяне, жители Московской губернии!

Враг рода человеческого, наказание Божие за грехи наши, дьявольское наваждение, злой француз взошел в Москву: предал ее мечу, пламени; ограбил храмы Божии; осквернил алтари непотребствами, сосуды пьянством, посмешищем; надевал ризы вместо попон; посорвал оклады, венцы со святых икон; поставил лошадей в церкви православной веры нашей, разграбил домы, имущества; надругался над женами, дочерьми, детьми малолетними; осквернил кладбища и, до второго пришествия, тронул из земли кости покойников, предков наших родителей; заловил, кого мог, и заставил таскать, вместо лошадей, им краденое; морит наших с голоду; а теперь, как самому пришло есть нечего, то пустил своих ратников, как лютых зверей, пожирать и вокруг Москвы, и вздумал ласкою сзывать вас на торги, мастеров на промысел, обещая порядок, защиту всякому. Ужли вы, православные, верные слуги царя нашего, кормильцы матушки каменной Москвы, на его слова положитесь и дадитесь в обман врагу лютому, злодею кровожадному? Отымет он у вас последнюю кроху, и придет вам умирать голодною смертию; проведет он вас посулами, а коли деньги даст, то фальшивые; с ними ж будет вам беда. Оставайтесь, братцы, покорными христианскими воинами Божией Матери, не слушайте пустых слов! Почитайте начальников и помещиков: они ваши защитники, помощники, готовы вас одеть, обуть, кормить и поить.

Истребим достальную силу неприятельскую, погребем их на Святой Руси, станем бить, где ни встренутся. Уж мало их и осталося, а нас сорок миллионов людей слетаются со всех сторон, как стада орлиные. Истребим гадину заморскую и предадим тела их волкам, вороньям; а Москва опять украсится; покажутся золотые верхи, домы каменны; навалит народ со всех сторон. Пожалеет ли отец наш, Александр Павлович, миллионов рублей на выстройку каменной Москвы, где он мирром помазался, короновался царским венцом? Он надеется на Бога всесильного, на Бога Русской земли, на народ ему подданный, богатырского сердца молодецкого. Он один — помазанник Его, и мы присягали ему в верности. Он — отец, мы — дети его, а злодей француз — некрещеный враг. Он готов продать и душу свою; уж был он и туркою, в Египте обасурманился, ограбил Москву, пустил нагих, босых, а теперь ласкается и говорит, что не быть грабежу, а все взято им, собакою, и все впрок не пойдет. Отольются волку лютому слезы горькие.

Еще недельки две, закричат они „пардон“, а вы будто не слышите. Уж им один конец: съедят все, как саранча, и станут стенью (стень — хилый, изможденный, похожий на тень. — В. М.), мертвецами непогребенными; куда ни придут, тут и вали их, живых и мертвых, в могилу глубокую. Солдаты русские помогут вам; который побежит, того казаки добьют; а вы не робейте, братцы удалые, дружина московская, и где удастся поблизости, истребляйте сволочь мерзкую, нечистую гадину, и тогда к царю в Москву явитеся и делами похвалитеся. Он вас опять восстановит по-прежнему, и вы будете припеваючи жить по-старому. А кто из вас злодея послушается и к французу приклонится, тот недостойный сын отеческой, отступник закона Божия, преступник государя своего, отдает себя на суд и поругание; а душе его быть в аду с злодеями и гореть в огне, как горела наша мать Москва.

20 сентября».

Ростопчин точно определил срок, когда французы закричат «пардон»: 7 октября, то есть две с половиной недели спустя, наполеоновская армия побежала из Москвы.

11 октября на рассвете последний отряд французов вышел из Кремля, и в город вступили передовые казачьи части. «Москва из древней столицы обратилась в развалины, — так описывает свои впечатления от увиденного современник, — для приведения [ее] в прежнее состояние недостаточно, кажется, будет и двух веков».

Два дня спустя в Москву начали прибывать полицейские и пожарные части, которым было приказано навести санитарный и полицейский порядок в «застрамленном» французами городе: убрать трупы, мусор, остановить разбой и грабежи, то есть не дать возникнуть эпидемии и обеспечить безопасность жителям. Ростопчин закрыл вход в Кремль, чтобы вид разоренных и оскверненных святынь не порождал в людях чувства угнетенности и отчаяния, и приказал срочно восстанавливать разрушенное.

Одновременно он организовал помощь москвичам, лишившимся крова и средств к существованию, таких людей с каждых днем становилось все больше и больше, так как рассеявшиеся по окрестностям жители возвращались на свои пепелища.

«Для подания всевозможной помощи пострадавшим жителям московским, — объявлялось в очередной „афишке“, — на первый случай учреждается в Приказе Общественного призрения особенное отделение, в которое будут принимать всех тех, кои лишены домов своих и пропитания; а для тех, кои имеют пристанище и не пожелают войти в дом призрения, назначается на содержание: чиновных по 25, а разночинцев по 15 коп. в день на каждого, что и будет выдаваться еженедельно по воскресным дням в тех частях, в коих кто из нуждающихся имеет жительство».

Мебель и вещи, перенесенные французами из одних домов в другие, Ростопчин распорядился собирать и возвращать владельцам. Но так как многое разошлось по рукам, было разграблено, перекуплено и разобраться в праве владения оказалось невозможно, Ростопчин отменил свое прежнее распоряжение и велел считать все вещи, оказавшиеся у кого-либо в результате военных событий, его собственностью.

С. Н. Глинка, возвратившийся в Москву 1 января 1813 года, отмечает первые признаки возрождающейся обычной московской жизни. «Но и среди изнеможения своего Москва все еще была сердцем России, — пишет он. — Быстро стекались в нее со всех сторон обозы; у обгорелых каменных рядов расставлялись лубочные лавочки, где на приполках сверкали в глаза кучи променного золота и серебра. Промышленность проявлялась в кипящей деятельности. В то же время толкучий рынок, простирающийся от задних Никольских до Ильинских ворот, можно было назвать опытною и живою картиною превратности судьбы. Дорогие картины, книги в великолепных переплетах, вазы фарфоровые, бронзы и прочие драгоценности или, лучше сказать, все причуды своенравной моды и чванства, уцелев от огня, из высоких палат спустились на толкучий рынок.

Где слава? Где великолепье?..

Увы! В испепеленной Москве великолепие поселилось на вшивом рынке, откуда снова переходило туда, где опять заблистали зеркала и залоснились паркеты…»

Первое время подобные толкучки возникали самопроизвольно повсюду, но затем Ростопчин ввел торговлю вещами, причиной появления которых на рынке были недавний пожар и разорение Москвы, в жесткие рамки. Для торговли был определен один день — воскресенье, и одно место в Москве — рынок на Сухаревской площади, что облегчало желающим вернуть свое добро путем выкупа. Так появилась в Москве знаменитая Сухаревка.

Ростопчин в разговоре с Глинкой на его замечание о быстром возрождении жизни в городе ответил в своем стиле, острым сравнением: «Россию можно уподобить желудку князя Потемкина. Видя, что он поглощал ввечеру, казалось, что не проживет до утра. А он вставал и свеж, и бодр и как будто бы ни в чем не бывало. Россия переварила и Наполеона и — нашествие его».

Была создана комиссия под руководством Ростопчина по учету сгоревших зданий и помощи погорельцам для их восстановления, если это возможно, или постройки новых. Строительство шло во всех районах Москвы. Жизнь в Москве налаживалась, но, пишет Глинка, «в то же самое время в опожаренной Москве из состояния необычайного все переходило в обыкновенный и даже в объем мелочный».

Вскоре Ростопчин почувствовал, как вокруг него сгущается обыкновенное и мелочное. Вернувшиеся и обнаружившие гибель своего имущества дворяне и купцы (не все, конечно) обвиняют в своем разорении Ростопчина, говорят, что ему не следовало бы жечь Москву, распространяются слухи, что он чем-то поживился при этой разрухе, упрекают его в «ужасной и несправедливой» расправе над «бедным юношей» Верещагиным (в этом его упрекает и Александр I). Ростопчин не оправдывался, зная, что его оправдания не будут услышаны и приняты. Кроме того, он понимал, что его время и необходимость в нем миновали, при дворе уже появились новые люди.

Но при этом Ростопчин не склонен был преуменьшать свою роль в событиях 1812 года. В ответ на выговоры Александра I по поводу верещагинского дела он заявил императору: «Я спас империю. Я не ставлю себе в заслугу энергии, ревности и деятельности, с которыми я отправлял службу Вам, потому что я исполнял только долг верного подданного моему государю и моему Отечеству. Но не скрою от Вас, государь, что несчастие, как будто соединенное с Вашею судьбою, пробудило в моем сердце чувство дружбы, которою оно всегда было преисполнено к Вам. Вот что придало мне сверхъестественные силы преодолевать бесчисленные препятствия, которые тогдашние события порождали ежедневно».

Решающая роль Ростопчина осознавалась и наиболее проницательными современниками. Известный государственный деятель александровского времени Д. П. Рунич, отнюдь Ростопчину не симпатизировавший, в своих воспоминаниях пишет о нем: «Он спас Россию от ига Наполеона». По сути дела, так же оценивал роль Ростопчина Н. М. Карамзин. Отдает должное личности и деятельности Ростопчина и один из самых достойных его противников-французов — Стендаль. В 1817 году в книге «История живописи в Италии», подводя итог своим размышлениям о России и увиденном им там во время наполеоновского похода, он пишет о Ростопчине:

«Исход жителей из Смоленска, Гжатска и Москвы, которую в течение двух суток покинуло все население, представляет собою самое удивительное моральное явление в нашем столетии; что касается меня, я с уважением обошел загородный дом графа Ростопчина, смотрел на его книги, валявшиеся в беспорядке, на рукописи его дочерей. И видел деяние, достойное Брута и римлян, достойное своим величием гения того человека, против которого оно было направлено. Есть ли что-нибудь общее между графом Ростопчиным и бургомистром Вены, явившимся в Шенбрунн приветствовать императора, к тому еще столь почтительно? Исчезновение жителей Москвы до такой степени не соответствует флегматическому темпераменту, что подобное событие мне кажется невозможным даже во Франции».

В апреле 1814 года русские армии вступили в Париж, Наполеон отрекся от престола, союзники праздновали победу. В Москве победные праздники начались 23 апреля, в День святого Георгия Победоносца. Служили благодарственные молебны в кремлевских соборах и во всех московских храмах. Балы и маскарады шли один за другим.

Ростопчин в своем доме на Большой Лубянке давал бал в честь генералов и офицеров — участников сражений. Дом, двор и улица были иллюминированы гирляндами разноцветных фонарей, повсюду развешаны аллегорические картины, изображающие победу России над Наполеоном. Во дворе и на улице стояли столы с угощением для народа, хоры песельников пели военные и народные песни. Среди прочих был исполнен специально написанный по мысли и заказу Ростопчина гимн на стихи Н. В. Сушкова, в котором проводилась идея: французы сожгли Москву, а русские на их варварство ответили великодушием и пощадили Париж. Впервые эта тема прозвучала в русской поэзии именно в этом гимне, исполненном на балу Ростопчина на Большой Лубянке, а уже затем ее развивали многие поэты.

Стихи Сушкова последний раз перепечатывались полтора века назад, но в свое время они пользовались большой известностью и достойны того, чтобы их вспомнить.

Ой, вы, детки каменной Москвы! скорей Собирайтесь ближе, в тесный круг, дружней! Добру весточку поведаю я вам: Добрый Царь ее прислал, родимый, к нам, Чтобы славили удалых мы солдат, Как взошли они в Париж — далекий град. Грянем, в голос, в лад ударя по рукам: Слава Богу, Александру и полкам! Слава, слава Богу Русскому! Слава, слава Царю-воину! Слава, слава верноподданным! О, ура! ура! ребятушки! Исполать вам! вы со всех-то мест Близких, дальних ополчилися, О! хвала и вам, отважные Воеводы и начальники! Други! слушайте, как Царь в Париж входил: Он святые храмы Божьи не сквернил, Он с Угодников оклады не срывал, Он палаты каменны не выжигал, И в покое он оставил весь народ. И никто-то наших Русских не клянет. Грянем! в голос, в лад ударя по рукам: Слава батюшке-Царю! хвала полкам! Слава, слава милосердому! Слава, слава Царю-ангелу! Слава, слава верноподданным Православным храбрым воинам! О, хвала и вам, бесстрашные Полководцы и наездники! Мир и память вам, погибшие За отчизну, за любезную! И в Париже, как в Москве теперь у нас, Веселятся да пируют в добрый час! Жены, девы, стары, малы, весь народ Мимо Русских, не боясь, себе идет, Принимает, как друзей, в домах своих, Угощает, а не прячется от них. Грянем, грянем дружно, в громки голоса: Слава! слава! укротились небеса! Слава, слава Богу Господу! Слава, слава Царю-ангелу! Слава, слава верноподданным, Православным, храбрым ратникам! О, хвала и вам, разумные Воеводы и начальники! О, ура, ура! Святая Русь! О, ура! Москва родимая!

В августе 1814 года Александр I уволил Ростопчина с должности московского главнокомандующего, мотивируя свое решение множеством жалоб на него. Император пожаловал его званиями члена Государственного совета и «состоящего при особе государя», но это означало причисление его к сонму московского «неслужащего боярства» и списание в «почетные старцы».

Нервное напряжение многих лет получило выход после отставки; Ростопчин заболел серьезным нервным расстройством, его мучили бессонница, обмороки, приступы ипохондрии. Он уехал на лечение за границу. В Англии, Германии, Франции его чествовали как героя борьбы против Наполеона и поджигателя Москвы. В 1823 году Ростопчин вернулся в Москву, поселился в своем доме на Большой Лубянке и в нем скончался в 1826 году.

С кончины графа Федора Васильевича Ростопчина прошло более ста семидесяти лет. Дом на Большой Лубянке переменил много владельцев и обитателей, в советское время, в 1918 году, его заняло ВЧК. Но в московских летописях, в народной памяти он прежде всего остается как дом Ростопчина и памятник великой и грозной эпохе, к нему приложима строка А. С. Пушкина:

Он славен славою двенадцатого года…