Проспект Мира. Нечетная сторона. Начало улицы. Фотография ХХ в.

В доме № 1 по проспекту Мира до революции помещался известный в Москве трактир Романова. В первые послереволюционные годы этот дом считался одним из важнейших памятных мест, связанных с событиями Октябрьской революции: 15 октября 1917 года в нем обосновались Комитет Городского района РСДРП(б) и Районный Совет рабочих депутатов.

В Городской район тогда входила центральная часть Москвы — с Городской думой, градоначальством, почтамтом, телеграфом, телефонной станцией и другими важнейшими стратегическими пунктами. Поэтому во время подготовки вооруженного восстания и самого восстания трактир Романова стал местом, где собирались рабочие отряды и где концентрировалась вся информация о происходящем в городе.

26 октября в трактире Романова проходило заседание Московского комитета РСДРП(б), на котором было принято решение о вооруженном выступлении.

«Не узнать теперь когда-то веселого трактира Романова, — рассказывает участник этих событий, — наверху беспрерывно идет заседание ревкома; на лестнице, внизу, всюду снует черная озабоченная рабочая масса, беспрерывно щелкают затворы винтовок. Здесь записываются в Красную гвардию, здесь выдают и оружие. Рабочая масса полна энтузиазма, она рвется в бой…»

Отряды революционных рабочих и солдат, сформированные в трактире Романова, участвовали в боях в центре города.

Некоторое время и после революции в здании находились райкомы партии и комсомола и райсовет. В начале 1920-х годов на доме в память октябрьских событий установили мемориальную доску — одну из первых мемориальных досок в послереволюционной Москве. Эта доска в 1930-е годы пропала, в 1977 году, к 60-летию Октябрьской революции, установили новую с надписью: «Здесь в 1917 г. находились Военно-революционный комитет и штаб Красной гвардии Городского района». (Автор — архитектор В. А. Бутузов.)

Нынешний дом № 1 в основе своей имеет строение последних десятилетий XVIII века. В 1780-е годы он был одноэтажным и принадлежал купцу из города Торопца Кузьме Дмитриевичу Дудышкину, владельцу шелковой и суконной фабрик. Однако он доказал, что его предки в XVI–XVII веках были «служилыми людьми», то есть дворянами, и был признан дворянином. Его вдова Акулина Борисовна вторым браком вышла за генерала Кемпена и, став генеральшей, как рассказывает в своих «Записках» Ф. Ф. Вигель, «чрезвычайно гордилась своим чином». По его же свидетельству, во время траура по Павлу она одна из немногих дам в Москве носила траурное платье, «чтоб иметь удовольствие, — язвит мемуарист, — показывать шлейф чрезмерной длины».

После пожара 1812 года уже другие владельцы надстроили дом, и в 1882 году его приобрела фирма «Наследники И. А. Бакастова». Это была династия трактирщиков. Бакастовы покупали дома в разных районах Москвы и открывали в них трактиры. Трактирное помещение в доме Бакастовых на 1-й Мещанской в начале 1910-х годов было сдано в аренду Романову, который и вел дело до самой революции.

Следующие за трактиром Романова два дома построены в одно время, в 1890-е годы.

Дом № 3 построен по проекту архитектора В. П. Загорского, до революции в нем находились меблированные комнаты. Украшающие фасад дома выразительные декоративные кариатиды выполнены юным С. Т. Коненковым, тогда учеником Училища живописи, ваяния и зодчества. В своих мемуарах «Мой век» он вспоминает эту работу:

«Добыть кусок хлеба молодому человеку, не имевшему в Москве даже знакомых, было, конечно, не просто. Но находились добрые люди и из товарищей, и из преподавателей: они устраивали мне кое-какие мелкие заказы. Постепенно я перезнакомился с московскими подрядчиками и стал „своим человеком“ у хозяев мастерской орнаментальных украшений у Смоленского вокзала. Однажды получил заказ: вылепить кариатиды для фасада дома чаеторговца Перлова на Мещанской улице. (Коненков ошибся в фамилии владельца дома: Перлову принадлежал соседний дом. — В. М.) Работа принесла целую сотню рублей. Я отделил из них 35 и купил на них швейную машину „Зингер“, которую привез летом в деревню. Само собой разумеется, это произвело впечатление. Никто из домашних уж больше не сомневался, что из меня выйдет толк».

Пятиэтажный доходный дом 5 с эркером, балконами, рустовкой, лепными наличниками — особыми на каждом этаже — также обращает на себя внимание своей основательностью и респектабельностью. Это — один из тех домов, построенных в Москве на грани XIX и XX веков, которые до настоящего времени являются ее лучшим украшением.

Дом построен по проекту известного московского архитектора эпохи модерна Р. И. Клейна для крупного чаеторговца Н. С. Перлова. Им же был построен дом для С. В. Перлова, принадлежавшего к другой ветви чаеторговцев Перловых. Эта работа Клейна — дом «в китайском стиле» на Мясницкой улице со знакомым каждому москвичу магазином «Чай — кофе» — является настоящей московской достопримечательностью.

С правой стороны доходного дома под «№ 5, строение 2» находится жилой особняк Перловых; в 1950-е годы в нем помещалась миссия Люксембурга.

Перловы сохраняли между собой хорошие родственные отношения, но в делах невольно оказывались конкурентами.

В 1896 году мещанские и мясницкие Перловы выступили соперниками в споре за право принять прибывшего на коронование Николая II специального посланника китайского императора Ли Хунчжана. Посланник предпочел мещанских Перловых. В доме на 1-й Мещанской ему и его многочисленной свите был оказан роскошный прием. Дом был декорирован цветами, вазами, фонарями, шелковыми панно, расписанными китайскими мотивами. Хозяин дома поднес гостю хлеб-соль на серебряном блюде с изображением своего дома и надписью «Добро пожаловать».

Перловы были старинными жителями 1-й Мещанской. Это владение было приобретено дедом Н. С. Перлова в 1836 году у вдовы отставного подполковника Дарьи Николаевны Кошелевой. В доме была открыта лавка по продаже чая, на территории построена чаеразвесочная фабрика.

Дом Кошелевых, купленный Перловым, представлял собой типичную дворянскую усадьбу конца XVIII — первых лет XIX века. Житель здешних мест мемуарист Д. И. Никифоров в книге «Из прошлого Москвы» упоминает о ней: «В юности (в 1840-х годах. — В. М.), проезжая 1-й Мещанской, я помню небольшой двухэтажный дом Перловых с двумя флигелями, весьма неказистыми».

В этом доме родился известный общественный деятель 1820–1870 годов, участник подготовки крестьянской реформы 1861 года, либерал и славянофил Александр Иванович Кошелев. Сообщением этого факта: «Родился 9-го мая 1806 года в Москве, близ Сухаревой башни, на 1-й Мещанской улице в доме отца моего, ныне принадлежащем купцу Перлову», — так Кошелев начинает свои «Записки», на страницах которых предстает перед читателем панорама нескольких эпох русской жизни и длинная вереница современников — от Жуковского, Пушкина, Чаадаева, Герцена до Николая I и Александра II.

Отец Александра Кошелева приобрел дом на Мещанской незадолго до рождения сына. В конце XVII — начале XVIII века эта усадьба принадлежала торговцам Евреиновым, сделавшим карьеру при Петре I, во второй половине XVIII века ею владел Федор Иванович Соймонов — адмирал, географ, путешественник, между прочим, выпускник Навигацкой школы в Сухаревой башне; у его наследников и купил дом отставной полковник Иван Родионович Кошелев, человек родовитый и богатый, имевший в Москве много родни.

Иван Родионович по праву занимает место в ряду неординарных личностей и биографий, которыми так богат русский XVIII век. Его, оставшегося сиротой в 14 лет, взял на воспитание дядя граф А. С. Мусин-Пушкин, бывший тогда посланником в Лондоне. Выучив английский язык, юноша попросил у дяди позволения поступить в Оксфордский университет, в котором и проучился три года. В двадцать лет он был отправлен дядей курьером в Петербург. Здесь он понравился Потемкину, который взял его себе в адъютанты. Но тут на молодого адъютанта обратила внимание императрица Екатерина II «ради его ума и красоты», как говорит предание, и Кошелев тут же был отправлен светлейшим князем в провинцию и более в Петербург не возвращался. При Павле I Иван Родионович вышел в отставку и поселился в Москве, где, по воспоминаниям его сына, «жил скромно, занимался науками, особенно историей, и приобрел общее к себе уважение». Он был дважды женат, первым браком на княжне Меншиковой, от которой имел четырех дочерей, вторым — на Дарье Николаевне Дежарден — дочери французского эмигранта, «родившейся в России и крещенной по православному обряду». Единственным ребенком от второго брака был сын Александр.

Самые ранние воспоминания Александра Ивановича Кошелева связаны с 1812 годом. Его отец никак не мог поверить, что Москва будет сдана французам, поэтому Кошелевы выехали из Москвы в день их вступления. «Большая дорога, — пишет в своих воспоминаниях Александр Кошелев, — была запружена экипажами, подводами, пешими, которые медленно тянулись из Белокаменной. Грусть была на всех лицах; разговоров почти не было слышно; мертвое безмолвие сопровождало это грустное передвижение. Молодые и люди зрелого возраста все были в армии или ополчении; одни старики, женщины и дети были видны в экипажах, на телегах и в толпах бредущих. Воспоминание об этом — не скажу путешествии — о странном грустном передвижении живо сохранилось в моей памяти и оставило во мне тяжелое воспоминание».

Весною 1813 года Кошелевы вернулись в Москву. Картины московского пожарища также запомнились мальчику. Горел и их дом на Мещанской.

Первыми учителями Александра Кошелева были родители. «Отец учил меня русскому языку и слегка географии и истории; мать учила меня французскому, а дядька-немец — немецкому языку. Я сильно полюбил чтение, так к нему пристрастился, что матушка отнимала у меня книги. Особенно сильное действие произвела на меня вышедшая в свет в 1818 г. Карамзина „История государства Российского“. Из сперва вышедших восьми томов я сделал извлечение, которое заслужило одобрение моего отца».

Иван Родионович Кошелев в Москве имел прозвище «либеральный лорд». «Либеральность» отца, выражавшаяся в отношении к слугам и крепостным крестьянам и во многих других обычаях дома, имела большое влияние на формирование личности Александра Кошелева. По всей видимости, либеральный дух оставался в доме и после смерти Ивана Родионовича, скончавшегося в 1818 году.

До четырнадцатилетнего возраста Александра Кошелева обучали приходящие учителя, с ними он прошел полный школьный курс. Затем для прохождения университетского курса и сдачи необходимого экзамена для вступления на службу он начал посещать приватные лекции профессоров Московского университета. Поэт и выдающийся теоретик искусства, профессор кафедры российского красноречия и поэзии А. Ф. Мерзляков преподавал ему русскую и классическую словесность, Х. А. Шлецер, доктор права, — политические науки, В. И. Оболенский, адъюнкт греческой словесности, — древнегреческий язык. Занятия происходили в университете, и, как вспоминает Кошелев, «ученик и преподаватели увлекались, и уроки вместо полутора часов продолжались и два, и три часа».

На уроках у Мерзлякова Кошелев познакомился с бравшим, как и он, уроки у профессора, своим ровесником Иваном Киреевским. Оказалось, что мальчики жили рядом: «на одной улице (Большой Мещанской) в первых двух домах на левой руке от Сухаревой башни», — рассказывает в своих воспоминаниях Кошелев. (Дом Кошелевых стоял на месте нынешнего дома 5, а семья Киреевских снимала соседний дом, находившийся на месте нынешнего дома 3.)

«Часто мы возвращались вместе домой, — продолжает свой рассказ Кошелев, — вскоре познакомились наши матери, и наша дружба росла и укреплялась. Меня особенно интересовали знания политические, а Киреевского — изящная словесность и эстетика: но мы оба чувствовали потребность в философии. Локка мы читали вместе; простота и ясность его изложения нас очаровывала. Впрочем, все научное нам было по душе, и все нами узнанное мы друг другу сообщали. Но мы делились и не одним научным — мы передавали один другому всякие чувства и мысли: наша дружба была такова, что мы решительно не имели никакой тайны друг от друга. Мы жили как будто одною жизнью».

Мать Киреевского Авдотья Петровна Елагина была внучкой А. И. Бунина, отца В. А. Жуковского. Авдотья Петровна и Жуковский вместе росли, и поэт как старший имел на нее большое влияние. Она получила хорошее образование, имела литературный талант, интересовалась современной литературой, позже, в 1830–1840-е годы, ее московский литературный салон, по отзыву современника (К. Д. Кавелина), «в Москве был средоточием и сборным местом всей русской интеллигенции, всего, что было у нас самого просвещенного, литературно и научно образованного… Невозможно писать историю русского литературного и научного движения, не встречаясь на каждом шагу с именем Авдотьи Петровны». Постоянными посетителями салона были В. А. Жуковский, А. С. Пушкин, князь В. Ф. Одоевский, Д. В. Веневитинов, П. Я. Чаадаев, Е. А. Боратынский, Аксаковы, А. И. Герцен, Н. В. Гоголь и многие другие.

А. П. Елагина (Киреевская). Рисунок ХIХ в.

Разносторонне образованным человеком, знатоком немецкой философии и естественных наук был и отец Ивана Киреевского Василий Иванович, орловский и тульский помещик. Выйдя при Павле I в отставку в чине секунд-майора, он поселился в родовом имении Долбине. Василий Иванович Киреевский принадлежал к тому типу начавших появляться в русском дворянском обществе в начале XIX века людей, о которых грибоедовская княгиня в «Горе от ума» с возмущением говорила:

…Хоть сейчас в аптеку, в подмастерьи… Чинов не хочет знать! Он химик, он ботаник, Князь Федор, мой племянник.

Василий Иванович знал пять языков, имел большую библиотеку, устроил в имении химическую лабораторию, занимался медициной и успешно лечил обращавшихся к нему больных соседей и крестьян, поощрял дворовых, желающих учиться грамоте, запрещал откупщикам открывать кабаки в своем имении… Он умер в 1812 году от тифозной горячки, ухаживая за ранеными и больными в открытом на собственные средства госпитале.

Второй муж Авдотьи Петровны — Алексей Андреевич Елагин, за которого она вышла в 1817 году, отставной офицер-артиллерист, также был высокообразованным человеком. За границей, в походах 1813–1814 годов он познакомился с сочинениями Канта и Шеллинга и возвратился в Россию их почитателем.

Иван Киреевский и его младший брат Петр, впоследствии известный этнограф и фольклорист, составитель классической серии сборников русских народных песен, росли и воспитывались в атмосфере широких умственных интересов, высокой нравственности и гуманизма.

Елагины жили круглый год в имении в Долбине, и учителями Ивана Киреевского до 14 лет были мать и отчим. Они воспитали в нем интерес к литературе и философии.

Встретившись у Мерзлякова, Кошелев и Киреевский обнаружили, что у них много общего как в сфере знаний и интересов, так и в убеждениях и нравственных принципах. И еще, что было особенно важно, — все их занятия и поступки и вообще отношение к миру были пронизаны одним эмоциональным состоянием, характерным для той эпохи, — патриотическим романтизмом, любовью к отечеству и к народу — спасителю отечества в недавней войне. Они были старшими в том поколении, к которому принадлежал и А. И. Герцен.

Петр и Иван Киреевские. Рисунок предположительно работы их матери А. П. Елагиной

«Рассказы о пожаре Москвы, о Бородинском сражении, о Березине, о взятии Парижа были моею колыбельной песнью, детскими сказками, моей Илиадой и Одиссеей, — пишет Герцен в „Былом и думах“. — Моя мать и наша прислуга, мой отец и Вера Артамоновна (няня. — В. М.) беспрестанно возвращались к грозному времени, поразившему их так недавно, так близко и так круто. Потом возвратившиеся генералы и офицеры стали наезжать в Москву. Старые сослуживцы моего отца по Измайловскому полку, теперь участники, покрытые славой едва кончившейся кровавой борьбы, бывали у нас… Тут я еще больше наслушался о войне…

Разумеется, что при такой обстановке я был отчаянный патриот и собирался в полк».

Киреевский и Кошелев были старше, они не только слушали рассказы о войне и воспламенялись ими, но и думали. Их патриотизм не исчерпывался военным мундиром.

Их краем коснулось движение декабристов. По возрасту Киреевский и Кошелев не могли еще войти в тайное общество, но они были знакомы с некоторыми из его членов, знали их мечту о социальной справедливости, жажду активной деятельности и готовность к жертвенному служению отечеству и народу.

Кошелев присутствовал на одном из декабристских собраний у своего троюродного брата Нарышкина и слышал, «как Рылеев читал свои патриотические Думы, а все свободно говорили о необходимости покончить с этим правительством». Этот вечер произвел на Кошелева, как он сам признается, «самое сильное впечатление», и он рассказывал о нем Ивану Киреевскому и другим друзьям, к тому времени составлявшим их кружок.

Кружок сложился из соучеников, которые вместе с Кошелевым и Киреевским брали уроки у профессоров, слушали лекции в университете, готовились к сдаче экзамена для поступления на службу. После экзамена они были приняты на службу в Московский архив иностранных дел с чином актуариуса, специально придуманного для них архивным начальством, а по общей Табели о рангах равному чину 14-го класса, самому низшему чину — коллежского регистратора. Впрочем, для молодых людей важен был не чин, а сам факт зачисления на государственную службу.

В этот дружеский кружок, кроме Киреевского и Кошелева, вошли князь В. Ф. Одоевский, Д. В. Веневитинов, М. П. Погодин, В. П. Титов, С. П. Шевырев, И. С. Мальцев, Н. А. Мельгунов, С. А. Соболевский. Все они оставили заметный след в русской истории и культуре как литераторы, общественные и государственные деятели, а главное — они стали зачинателями новой эпохи развития русской общественной мысли, характеризующейся ее обращением к общефилософским проблемам.

Московский острослов С. А. Соболевский назвал молодых людей, служивших в Архиве иностранных дел, «архивными юношами». Москва подхватила это название.

«Архив, — вспоминает Кошелев, — прослыл сборищем „блестящей“ московской молодежи, и звание „архивного юноши“ сделалось весьма почетным, так что впоследствии мы даже попали в стихи начинавшего тогда входить в большую славу А. С. Пушкина».

Э. Дмитриев-Мамонов. Салон Елагиных. Рисунок 1840-х гг.

Кошелев имеет в виду строки из седьмой главы «Евгения Онегина»:

Архивны юноши толпою На Таню чопорно глядят…

«Архивного юношу» Пушкин собирался сделать героем своего прозаического произведения — романа, в его набросках (роман остался ненаписанным) фигурирует «один из тех юношей, которые воспитывались в Московском университете, служат в Архиве и толкуют о Гегеле», «одаренных убийственной памятью, которые всё знают и которых стоит только ткнуть пальцем, чтоб из них потекла их всемирная ученость».

Друзья посещали московские литературные кружки и салоны, но одновременно создали свое общество. «Оно собиралось тайно, — рассказывает о нем Кошелев, — и о его существовании мы никому не говорили… Тут господствовала немецкая философия, то есть Кант, Фихте, Шеллинг, Окен, Геррес и др. Тут мы иногда читали наши философские сочинения; но всего чаще и по большей части беседовали о прочтенных нами творениях немецких любомудров».

Занятия философией соединялись с живейшим вниманием к социальным проблемам России. «Много мы… толковали о политике», — замечает Кошелев. С получением известия о смерти Александра I, в период междуцарствия и толков о близком выступлении тайного общества, целью которого является «благо отечества», и прежде всего отмена крепостного права, «мы, немецкие философы, — пишет Кошелев, — забыли Шеллинга и компанию, ездили всякий день в манеж и фехтовальную залу учиться верховой езде и фехтованию и таким образом готовились к деятельности, которую мы себе предназначили».

Они называли свой кружок «Обществом любомудрия», так переведя на русский язык слово «философия», и вошли в историю под названием «любомудров». Необходимо отметить, что их любомудрие соединяло в себе абстрактное философское мышление со стремлением к конкретной деятельности на различных поприщах, но освященной единой целью.

В конце 1820-х годов 25–27-летние любомудры — по понятиям того времени уже зрелые, взрослые люди — определились в своих профессиональных занятиях и служебной карьере.

Кошелев переехал в Петербург и благодаря протекции знатных родственников поступил на службу в Министерство иностранных дел. В Петербурге служили также В. Ф. Одоевский, В. П. Титов, Д. В. Веневитинов. «Мы все часто виделись и собирались по большей части у кн. Одоевского, — вспоминает Кошелев. — Главным предметом наших бесед была уже не философия, а наша служба с ее разными смешными и грустными принадлежностями. Впрочем, иногда вспоминали старину, пускались в философские прения и этим несколько оживляли себя».

Кошелев звал в Петербург и Киреевского. На уговоры друга Киреевский ответил обширным письмом, в котором ярко выявились характер автора и сущность романтического содружества юных любомудров, воспоминания о котором «оживляли» их до последних дней жизни. Романтическая взволнованность, душевная открытость, честность, ясность цели, убежденность в ее истинности — и при этом логика глубокого и тренированного ума — вот качества, которые присущи письму Киреевского. Это письмо — не только исповедь и автопортрет автора, но и одновременно очерк духовной сущности любомудрия как философского и общественно-политического феномена.

«Если бы перед рождением судьба спросила меня: что хочешь ты избрать из двух? Или родиться воином, жить в беспрестанных опасностях, беспрестанно бороться с препятствиями и, не зная отдыха, наградою за все труды иметь одно сознание, что ты идешь к цели высокой, — и лечь на половине пути, не имея даже в последнюю минуту утешенья сказать себе, что ты видел желанное? Или провесть спокойный век в кругу мирного семейства, где желанья не выходят из определенного круга возможностей, где одна минута сглаживает другую, и каждая встречает тебя равно довольным, и где жизнь течет без шума и утекает без следа?.. Я бы не задумался о выборе и решительною рукою взял бы меч. Но, по несчастию, судьба не посоветовалась со мною. Она окружила меня такими отношениями, которые разорвать — значило бы изменить стремлению к той цели, которая одна может украсить жизнь, но которые сосредоточивают всю деятельность в силу перенесения (то есть за счет всего иного. — В. М.). И здесь существует для меня борьба, и здесь есть опасности и препятствия. Если они незаметны, ибо происходят внутри меня, то от того для меня значительность их не уменьшается.

В самом деле, рассмотри беспристрастно (хотя в теперешнем твоем положении это значит требовать многого): какое поприще могу я избрать в жизни, выключая того, в котором теперь нахожусь?

Служить — но с какою целью? Могу ли я в службе принесть значительную пользу отечеству? Ты говоришь, что сообщение с людьми необходимо для нашего образования, и я с этим совершенно согласен. Но ты зовешь в Петербург, — назови же тех счастливцев, для сообщества которых должен я ехать за тысячу верст и там употреблять большую часть времени на бесполезные дела. Мне кажется, что здесь есть вернейшее средство для образования: это — возможность употреблять время как хочешь.

Не думай, однако же, чтобы я забыл, что я Русский и не считал себя обязанным действовать для блага своего Отечества. Нет! все силы мои посвящены ему! Но мне кажется, что вне службы я могу быть ему полезнее, нежели употребляя все время на службу.

Я могу быть литератором. А содействовать к просвещению народа не есть ли величайшее благодеяние, которое можно ему сделать? На этом поприще мои действия не будут бесполезны; я могу это сказать без самонадеянности. Я не бесполезно провел мою молодость, и уже теперь могу с пользою делиться своими сведениями…

Все те, которые совпадают со мной в образе мыслей, будут моими сообщниками… Куда бы нас судьба ни завела и как бы обстоятельства ни разрознили, у нас все будет общая цель: благо Отечества и общее средство: литература. Чего мы не сделаем общими силами?..

Мы возвратим права истинной религии, изящное согласим с нравственностью, возбудим любовь к правде, глупый либерализм заменим уважением законов, и чистоту жизни возвысим над чистотою слога. Но чем ограничить наше влияние? Где положить ему предел, сказав: nес plus ultra (высшая степень, крайний предел, лат. — В. М.). Пусть самое смелое воображение поставит ему Геркулесовы столбы, — новый Колумб откроет за ними новый свет.

Вот мои планы на будущее. Что может быть их восхитительнее? Если судьба будет нам покровительствовать, то представь себе, что лет через двадцать мы сойдемся в дружеский круг, где каждый из нас будет отдавать отчет в том, что он сделал, и в свои свидетели призывать просвещение России. Какая минута!»

Известный исследователь русской литературы и общественной мысли М. О. Гершензон называет Ивана Васильевича Киреевского «отцом славянофильства». «Вся метафизика и историческая философия славянофильства, — пишет он, — представляет собою лишь дальнейшее развитие идей, формулированных Киреевским».

М. О. Гершензон написал несколько работ о Киреевском, подготовил в 1911 году его собрание сочинений в двух томах, до настоящего времени остающееся наиболее полным. Поэтому здесь, не приводя иных доказательств, опираясь на исследовательский авторитет Гершензона, лишь повторим его справедливое утверждение, что И. В. Киреевский является основоположником философского и общественно-политического учения, получившего название «славянофильство».

Добавим лишь, что первые положения научного «славянофильства» были сформулированы в беседах Киреевского со школьным другом и соседом «в Москве близ Сухаревой башни, на 1-й Мещанской» «в первых двух домах на левой руке».

Библиография работ о славянофильстве и славянофилах огромна, в большинстве своем они касаются частных вопросов и положений.

Здесь я хочу обратить внимание читателя на главный и коренной тезис учения, который в полемике обычно забывается и забалтывается рассуждениями о частностях.

Подводя итог многолетним занятиям философией, причем разных школ и направлений, порой опровергающих друг друга, Киреевский приходит к выводу, что их изучение очень полезно для освоения методики философского мышления, но никакая, самая гениальная философская система, сложившаяся на конкретной национально-государственной почве и в конкретное время, не может быть применена для объяснения иной конкретной действительности.

«Чужие мысли полезны, — утверждает он, — только для развития собственных. Философия немецкая вкорениться у нас не может. Наша философия должна развиваться из нашей жизни, создаваться из текущих вопросов, из господствующих интересов нашего народного и частного быта. Когда и как — скажет время; но стремление к философии немецкой, которое начинает у нас распространяться, есть уже важный шаг к этой цели».

Киреевский ставил своей целью создание русской национальной философской системы, которая включала бы в себя изучение всего ряда областей знания, считавшихся философскими: национальной религии, историософии, эстетики, морали, политики и так далее, и именно это — русская национальная философия — по воле истории и случая было названо славянофильством.

Главная идея славянофильства проста: учение будет верно, плодотворно и может быть полезным для русского (российского) общества лишь при том условии, если оно создается, опираясь на его жизнь, учитывая его интересы, отвечая на требование времени и принимая во внимание его менталитет.

Несмотря на свою простоту и убедительность, главная идея славянофильства многими теоретиками и общественными деятелями России остается непонятой и априори полностью отрицаемой. Основной причиной этого являются духовная лень и нежелание трудиться (что неизбежно ведет к развитию в человеке пороков). Путь, предложенный Киреевским, требует от вставшего на него глубоких, разносторонних знаний, осмысления их и принятия честных и неординарных решений.

Поэтому всегда существует соблазн приложить готовую чужую мерку и выкроить нечто похожее на сшитое по ней. Но человеческое общество — не кусок ткани, и управление им — не пошив иноземного жилета. Такой портной, уверенный, что благодетельствует общество, всегда и неминуемо выступает Прокрустом. Российская история знает немало Прокрустов. Примечательно, что, применяя шаблоны, они сами проходят удивительно шаблонный путь. Наиболее распространены среди российских прокрустов так называемые «западники».

В XVII веке западником был В. В. Голицын — любовник царевны Софьи, возведенный ею на высшие ступени власти. Он носил европейскую одежду, замышлял преобразование страны по европейскому образцу — и одновременно был самым крупным казнокрадом своего времени (о нем еще будет речь впереди в рассказе о его имении Медведкове). Воровство и взяточничество «сподвижников» Петра Великого общеизвестны. Не секрет и моральный, и политический облик многих руководящих советских последователей учения Карла Маркса, которое, по определению В. И. Ленина, «всесильно, потому что оно верно». Не исключение и современные российские «западники» — «демократы», быстро обратившие лозунги европеизации России в то же элементарное казнокрадство ради личного обогащения.

Общий результат западнических «реформ», которые по природе своей не могут быть успешными ввиду непригодности их к нашим условиям, во все эпохи приводили к одному и тому же результату: разорению страны и обнищанию народа.

Исторические уроки! К сожалению, очень и очень немногие политики способны честно признать свои заблуждения и ошибки, для этого нужно обладать не только знаниями и умом, но и душой, честностью и истинным, а не притворным желанием добра человечеству.

Таким человеком был А. И. Герцен — самый блестящий и последовательный западник. В 1861 году он напечатал в «Колоколе» свою небольшую статью «Константин Сергеевич Аксаков» — отклик на его кончину, но не некролог, а изложение своего нового, сложившегося в результате многолетних размышлений понимания славянофильства. «Призадуматься» над этой темой Герцена заставили, по его словам, «время, история, опыт». Сам стиль статьи, оговорки, образ двуликого Януса с одним сердцем — всё говорит о душевном смятении автора, трудности признания прежде жестко отрицаемого. За шесть лет до написания этой статьи главу «Былого и дум» о славянофилах он назвал «Не наши», а теперь — «одно сердце»… При позднейших переизданиях книги Герцен эпиграфом к этой главе печатал цитату из статьи об Аксакове…

Вот центральная часть статьи Герцена:

‹‹Киреевские, Хомяков и Аксаков — сделали свое дело; долго ли, коротко ли они жили, но, закрывая глаза, они могли сказать себе с полным сознанием, что они сделали то, что хотели сделать, и если они не могли остановить фельдъегерской тройки, посланной Петром и в которой сидит Бирон и колотит ямщика, чтоб тот скакал по нивам и давил людей, — то они остановили увлеченное общественное мнение и заставили призадуматься всех серьезных людей.

С них начинается перелом русской мысли. И когда мы это говорим, кажется, нас нельзя заподозрить в пристрастии.

Да, мы были противниками их, но очень странными. У нас была одна любовь, но не одинакая.

У них и у нас запало с ранних лет одно сильное безотчетное, физиологическое, страстное чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы за пророчество, — чувство безграничной, обхватывающей все существование любви к русскому народу, к русскому быту, к русскому складу ума. И мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно.

Они всю любовь, всю нежность перенесли на угнетенную мать. У нас, воспитанных вне дома, эта связь ослабла. Мы были на руках французской гувернантки, поздно узнали, что мать наша не она, а загнанная крестьянка, и то мы сами догадались по сходству черт да по тому, что ее песни были нам роднее водевилей; мы сильно полюбили ее, но жизнь ее была слишком тесна. В ее комнатке было нам душно; всё почернелые лица из-за серебряных окладов, всё попы с причетом, пугавшие несчастную, забитую солдатами и писарями женщину; даже ее вечный плач об утраченном счастье раздирал наше сердце; мы знали, что у ней нет светлых воспоминаний, мы знали и другое — что ее счастье впереди, что под ее сердцем бьется зародыш, — это наш меньший брат, которому мы без чечевицы уступим старшинство. А пока —

Мать, мать, отпусти меня, Позволь бродить по диким вершинам››.

Цитату из стихотворения Шиллера «Альпийский стрелок» Герцен в статье цитирует по-немецки.

Необходимо вчитаться в слова Герцена и перечитать их, в них больше мыслей, чем слов: воистину «чтобы словам было тесно, а мыслям — просторно».

В этой статье Герцен говорит также и о том, что идеи славянофилов живы, актуальны и более того — заключают в себе истину: «и они и мы ближе к истинному воззрению теперь (то есть в 1861 году. — В. М.), чем были тогда, когда беспощадно терзали друг друга в журнальных статьях».

Но — увы! — уверенность Герцена в том, что «серьезные люди», формирующие «общественное мнение», вслед за ним «призадумаются», оказалась напрасной. Даже в начале XX века и позже, признавая, что идеи славянофилов «живы поныне», их считали ошибочными, и «западники» продолжали навязывать обществу свои идеи методами интеллектуального террора, прибегая к не совсем честным приемам, а когда была возможность (она бывала почти всегда), то и путем прямого репрессивного насилия.

Однако несмотря ни на что, и в наши дни славянофильство остается живым, актуальным учением и продолжает играть роль в нынешней духовной и общественной жизни. И наверное, наступит время, когда на одном из домов в начале 1-й Мещанской улицы неподалеку от восстановленной Сухаревой башни появится мемориальная доска с именем Ивана Васильевича Киреевского…

Если Иван Васильевич Киреевский, по отзывам всех знавших его как сторонников, так и противников, был человеком светлым, «весь — душа и любовь», как сказал о нем простой оптинский монах, то проживший несколько месяцев в дворовом флигеле этого же дома Сергей Нечаев — одна из самых мрачных личностей русского революционного движения. Нечаев появился в Москве в сентябре 1869 года с мандатом «Международного общества рабочих (Интернационала)», подписанным М. А. Бакуниным, как уполномоченный революционной организации «Народная расправа». В Москве он остановился на 1-й Мещанской у бывшего участника студенческих волнений Петра Успенского, женатого на младшей сестре Веры Фигнер. (Этот флигель сохранился во дворе дома 3, сейчас он полуразрушен.)

С. Г. Нечаев. Фотография 1870-х гг.

Нечаев объявил, что он послан создать московскую организацию «Народной расправы». Успенский свел его с несколькими студентами Петровской сельскохозяйственной академии, где были сильны революционные настроения. Нечаев объявил им, что отныне они являются членами главного московского кружка «Народной расправы» и что каждый из них должен создать свой кружок, причем для конспирации никому не называть имен членов главного кружка; привлеченные ими люди в свою очередь создают свои кружки — и так далее. Таким образом, создается сеть тайных организаций, которые в нужное время по сигналу центра выступают все вместе и свергают царя и правительство.

В своей революционной работе Нечаев провозгласил принцип: для достижения цели хороши все средства, и поэтому его не сковывали никакие моральные запреты.

Образцом партийной организации он считал тайный орден иезуитов, идеалом руководителя — Игнатия Лойолу.

Исходя из своих понятий революционной морали, главным методом вовлечения новых членов в организацию он сделал обман. Вербуя молодых людей, он расписывал им многочисленность и силу «Народной расправы», говорил, что ее руководители, составляющий Комитет, люди очень известные и значительные, но имена их — пока тайна, причем время от времени он предъявлял решения и приказы Комитета, скрепленные печатью организации, на которой был изображен топор.

Все это было ложью — вся организация и Комитет состояли из него одного, он же сочинял и приказы.

Постоянно говоря о необходимости конспирации, Нечаев заставлял членов кружка наблюдать друг за другом — не является ли кто-нибудь проникшим к ним шпионом полиции.

Во флигеле на Мещанской Нечаев обдумывал различные вопросы революционной тактики и теории. Здесь у него родилась идея использовать в боевых действиях революции «подонков общества», уголовников, и он направил несколько студентов на Хитровку для организации там кружка. Была у Нечаева и теория устройства будущего коммунистического общества — государства трудящихся, основой которого признавался всеобщий обязательный труд и в котором отказ от работы наказывался смертной казнью.

Нечаева снедала жажда власти и славы, у него была мечта путем революции добиться того и другого. И более всего он боялся, что в случае разоблачения его лжи он лишится власти над вовлеченными им в «Народную расправу» людьми, тем более что, по отчетам, в кружки уже было завербовано более трехсот человек.

Один из студентов Петровской академии по фамилии Иванов — «прекрасный человек» по характеристике В. Г. Короленко, почувствовав обман, стал настойчиво расспрашивать Нечаева о Комитете, просил назвать хотя бы одно имя, говорил, что иначе выйдет из организации, так как не может быть чьим-то слепым орудием. Нечаев предъявил членам главного кружка письмо из Комитета, в котором говорилось, что Иванов является провокатором и его следует ликвидировать.

Нечаеву удалось склонить товарищей к убийству Иванова. Иванов был убит.

Но вскоре убийство было раскрыто, «нечаевцев» арестовали. Самому Нечаеву удалось скрыться за границу.

На суде, материалы которого публиковались в газетах, открылась вся правда о Нечаеве, «Народной расправе», его деятельности, взглядах и теориях. Общество было поражено и возмущено.

Ф. М. Достоевский пишет роман «Бесы» о русских революционерах — Нечаеве и нечаевщине.

Нечаев и нечаевщина вызывали в широких кругах революционного движения осуждение. «Проходимец», — отозвался о Нечаеве Карл Маркс, «революционным обманщиком» назвал его В. Г. Короленко.

Но после Октябрьской революции в 1920-е годы выходит ряд исторических работ, в которых Нечаев изображается как герой, пламенный революционер, сильная личность. В последней по времени подобного направления работе — статье кандидата исторических наук Ю. А. Бера, опубликованной в журнале «Вопросы истории» в 1989 году (и надобно сказать, в последующих номерах журнала вызвавшая много критических откликов), содержится отгадка послереволюционного поворота к героизации образа Нечаева. Автор для подтверждения своей правоты обращается к авторитету В. И. Ленина, но не совсем обычно.

«В. И. Ленин в своих произведениях, — пишет Ю. А. Бер, — не упоминает Нечаева. Но В. Д. Бонч-Бруевич, ряд лет работавший с Лениным и, возможно, не раз говоривший с ним о Нечаеве, настаивает на том, что характеристика Нечаева частью русских революционеров была неправильной».

Бонч-Бруевич в своих воспоминаниях пишет об отношении Ленина к Нечаеву в совершенно определенный период ленинской биографии в начале 1900-х годов, когда он, находясь в эмиграции в Швейцарии, «занимался организацией партии нового типа».

«Относясь резко отрицательно к „Бесам“, он (Ленин. — В. М.), — пишет Бонч-Бруевич, — говорил, что здесь отражены события, связанные с деятельностью не только С. Нечаева, но и М. Бакунина… Дело критиков разобраться, что в романе относится к Нечаеву и что к Бакунину». Совершенно ясно, что Ленин пытается смягчить образ Нечаева, созданный Достоевским, путем списания части присущих Нечаеву мерзостей на Бакунина.

Бонч-Бруевич пишет, что к Нечаеву «в эмиграции большинство относилось с предубеждением». Возможно, Ленин поэтому и не упоминает его в своих сочинениях, чтобы не идти против общественного мнения, но, пишет Бонч-Бруевич, Нечаевым Владимир Ильич «сильно интересовался», ходил в библиотеку читать его работы и прокламации, рекомендовал переиздавать их с предисловиями.

И что особенно любопытно, Бонч-Бруевич отмечает устремленность занятий Ленина в будущее, изучение литературы для практического применения: «Вообще Владимир Ильич обращал очень серьезное внимание на образ поведения каждого революционера, на его личную жизнь, на проявления его в обыденное время и во время революционной работы, и, наблюдая за этими периодами жизни, он делал, очевидно, вывод для себя самого, насколько приготовлен тот или другой товарищ для работы в подпольной нелегальной и боевой обстановке. И я думаю, что эти выводы и эти наблюдения помогли ему, когда пролетариат взял власть в свои руки и когда наша партия должна была возглавить управление страной».

Дом № 7, соседний с перловским и примыкающий к нему стена к стене, принадлежит к иной эпохе и иному стилю: это дом советского, сталинского времени. Он очень велик, занимает три прежних владения и состоит из трех объединенных корпусов, его стены (в отличие от зданий предшествующего этапа советской архитектуры — конструктивизма) украшены декоративной лепниной, но совсем иного характера, чем декоративные детали дома Перлова. Этот дом — характерный образец начинавшегося тогда и нащупывающего свой путь архитектурного стиля, впоследствии получившего неофициальное, но общепринятое название сталинского.

Дом начали строить в 1937 году, им началась советская реконструкция 1-й Мещанской.

Дом строили как ведомственный для руководящего состава Министерства связи, поэтому он имел улучшенную планировку, отдельные квартиры и, естественно, все удобства.

Возводился дом по проекту архитектора Д. Д. Булгакова, того самого, который на Большой Сухаревской площади выстроил в 1936 году ведомственный дом для работников Наркомтяжпрома — «командиров бурно развивающейся в те годы тяжелой индустрии» в виде некоего индустриального сооружения. Дом на 1-й Мещанской он украсил большим количеством декоративных деталей, которые, видимо, должны были тоже выразить в художественном образе профессию его обитателей. Кроме советской символики — изображений эмблемы серпа и молота — тут были развернутые свитки, цветочные орнаменты, геометрические фигуры в виде заклепок. В рецензии, помещенной по завершении его строительства в 1944 году, в журнале «Архитектура СССР» об этих украшениях было сказано: «Весь фасад представляет собою образчик фальшивой, насквозь ложной декорации». А местные жители прозвали его «дом с бородавками». Фасадом дом повернут в боковой проход на 2-ю Мещанскую, так как здесь предполагалось проложить улицу.

Для постройки этого дома в 1936 году была снесена церковь святых Адриана и Наталии, находившаяся за пределами строительного участка. Сейчас там, где она стояла, небольшой сквер между домами 11 и 13.

Первоначальная деревянная церковь святых Адриана и Наталии была построена в 1672 году, в год основания Мещанской слободы, как слободской храм на мирские деньги и выданные из Посольского приказа 102 рубля. По преданию, участие в ее строительстве принимал царь Алексей Михайлович: святая Наталия была небесной покровительницей его второй супруги Наталии Кирилловны, в том году родившей сына Петра.

Священником в церкви Адриана и Наталии был поставлен «поп Иван Фокин», прежде служивший в церкви Введения в Барашах. На прежнем месте Иван Фокин на свои деньги построил двухэтажную школу, уезжая, он предложил прихожанам купить у него это здание, но те отказались, и школу перевезли в Мещанскую слободу. В этой школе учительствовал Иван Волошенинов, который руководил слободским театром в царствование Алексея Михайловича.

Шестнадцать лет спустя деревянная церковь была заменена каменной, главный престол в ней был освящен во имя апостолов Петра и Павла, престол же в честь Адриана и Наталии помещен в приделе. Это переименование послужило причиной возникновения легенды, что первоначальная церковь ставилась в ознаменование рождения Петра I.

Строительство каменного храма действительно связано с именем Петра, но не только с ним. В церкви над иконостасом была старинная надпись: «Лета 7194 (1686) июня в (…) день повелением великих государей царей и великих князей Иоанна Алексиевича и Петра Алексиевича и великия государыни благоверныя царевны и великия княжны Софии Алексиевны, всея великия и малыя и белыя России самодержцев, благословением же в духовном чине отца их и богомольца великого господина святейшего кир (греч. — господина. — В. М.) Иоакима московского и всея России и всех северных стран патриарха, зачата бысть строитися церковь сия святых славных и всехвальных первоверховных апостол Петра и Павла, и совершена в лето 7196 июния в 24 день».

Церковь строилась в годы высшего взлета притязаний царевны Софьи на престол, и это отразилось в этой надписи. Освящена же она была за два месяца до окончательного падения властолюбивой царевны.

Церковь Святых Адриана и Натальи в Мещанской слободе. Фотография 1880-х гг.

Несмотря на то что официально требовалось называть церковь Петропавловской, в Москве ее продолжали называть Адриановской, и проходивший мимо нее с 1-й Мещанской до 4-й переулок назывался Адриановским.

Поскольку Петропавловская (или Адриановская) церковь в Мещанской слободе строилась по царскому повелению, под царским покровительством и с пожертвованием средств на ее строительство из казны, то была она снаружи великолепно отделана тесаным камнем и цветными изразцами, внутри расписана лучшими мастерами.

До революции ежегодно в день храмового праздника — 26 августа — возле церкви бывало гулянье.

Прихожане церкви, среди которых было немало богатых людей, также заботились о благосостоянии храма: жертвовали иконы, богослужебную утварь, ремонтировали и украшали храм.

В старых описях храма значатся иконы: «Казанския Божией Матери (в особом киоте) и преподобных Зосимы и Савватия Соловецких (в приделе), написаны, как значится в надписях, первая в 1720 году священником сей церкви Федотом Феофановым Ухтомским, а вторая в 1749 году диаконом Иоанном Федоровым Рожновым». Можно полагать, что священнослужители-художники заботились и о художественном облике храма.

Прихожанами храма Адриана и Наталии были Перловы, и в течение тридцати трех лет Василий Алексеевич и Семен Васильевич были его старостами.

В 1887 году Перловы отмечали столетие фирмы. В честь этого события в приходском храме был отслужен благодарственный молебен, на котором присутствовали члены многих московских именитых купеческих фамилий: Морозовы, Боткины, Коншины, Карзинкины и другие. Священник обратился с особым приветствием к Перловым, сказав: «Благослови вас Боже за ваши добрые начинания, ревность и честность в деле», помянул также их благотворительную деятельность и заботу о храме. В связи со столетием фирмы Перловых Высочайшим указом им было пожаловано дворянство и герб: «В лазурном щите шесть расположенных в кругу жемчужин, или перлов, натурального цвета. Щит увенчан дворянским коронованным шлемом. Нашлемник: чайный куст с шестью цветками натурального цвета, между двумя лазоревыми орлиными крыльями, из которых каждое обременено одной жемчужиной натурального цвета. Намет лазоревый с серебром. Девиз: Честь в труде».

Герб пестроват, но красив. А главное, он пресекал неприятное истолкование фамилии его владельцев: по Москве говорили, что прозвище они получили от крупы перловки и перловой каши, на которой-де возросли основатели фирмы — посадские Рогожской слободы «из природных москвичей».

Дворянский герб чаеторговцев Перловых (деталь)

Прихожанином церкви был также художник Виктор Михайлович Васнецов, живший поблизости в одном из Троицких переулков (переименован в 1954 году в переулок Васнецова). В храме, как рассказывает его сын М. В. Васнецов, находилось Распятие работы его отца. У Адриана и Наталии и отпевали В. М. Васнецова в 1926 году.

Из разрушенной церкви храмовая икона Адриана и Наталии была перенесена в действующую церковь Знамения в Переяславской слободе.

Дом № 13 построен архитектором Г. Гельрихом в 1912 году для Приюта призрения, воспитания и обучения слепых детей. В здание была встроена церковь равноапостольной Марии Магдалины. Здание сохранилось, церковь была закрыта в 1920-е годы, купол снесен, на ее местоположение указывает килевидный выступ с тремя узкими и высокими окнами на фасаде. После революции приют был переименован в Институт слепых и помещался здесь до 1941 года.

В этом приюте в 1898–1910 годах жил и воспитывался Василий Яковлевич Ярошенко (1889–1952) — необычайно одаренный человек, сын крестьянина, поэт, писатель, музыкант, образец воли и целеустремленности. В 1914–1921 годах он жил в Японии, в совершенстве выучил японский язык, писал на японском стихи и прозу. Его сочинения на японском составили 3 тома. Японцы считают Ярошенко своим писателем. В 1923 году он вернулся на родину, работал преподавателем музыки, продолжал писать, переводил на японский язык произведения советских писателей и классиков марксизма-ленинизма.

В годы войны — 1941–1945 годы — в этом здании находилась Военная комендатура Москвы, затем помещалась общеобразовательная школа и различные учреждения. В настоящее время его занимает банк. Дом отреставрирован, над бывшей церковью восстановлен купол.

Семиэтажный дом № 15 построен в 1939 году Управлением милиции под общежитие рядового состава (архитектор К. И. Джус).

Обращает на себя внимание соседняя с ним небольшая постройка в стиле промышленной архитектуры начала XX века. Это — построенная в 1908 году (именно в этом году пошел по 1-й Мещанской трамвай) Мещанская электрическая трамвайная подстанция.

Сравнительно небольшой доходный дом под номером 19 построен в 1903 году архитектором Н. П. Матвеевым. Часть здания в 1900-е годы занимала частная женская гимназия Самгиной, имевшая репутацию прогрессивной.

За домом № 19 налево отходит улица Дурова. Она названа в честь известного клоуна-дрессировщика Владимира Леонидовича Дурова (1863–1934), построившего в 1912 году на этой улице дом-лабораторию (впоследствии получивший название «Уголок Дурова»), в которой он вел экспериментальную работу по изучению инстинктов и рефлексов животных.

В лаборатории В. Л. Дурова в 1920-е годы, в то время называвшейся Лабораторией зоопсихологии, работал А. Л. Чижевский, проводя эксперименты, связанные с одним из трех его главнейших открытий — влиянию на живой организм отрицательной ионизации. Сейчас ее лечебный эффект общеизвестен, и ионизаторы под названием «люстра Чижевского» продаются повсеместно. Тогда же у открытия молодого ученого было много врагов и мало друзей. Дуров принадлежал к числу самых горячих сторонников его открытия.

«Сам Владимир Леонидович Дуров, — рассказывает в своих воспоминаниях Чижевский, — под электроэффлювиальными люстрами во время их действия делал разные опыты с животными и уверял, что животные „умнеют“ при наличии аэроионов, что условные рефлексы устанавливаются значительно быстрее, чем без аэроионов, что животные здоровеют прямо на глазах, что случаи половой охоты учащаются и т. д. Он считал, что его аэро-ионоаспираторий — одно из чудес современной ветеринарной медицины. Я также внимательно следил за экзотическими животными, систематически подвергавшимися влиянию аэроионов отрицательной полярности. И каждый раз видел подтверждение своей основной мысли — аэроионы отрицательного знака чрезвычайно благоприятно действуют на животных. Ветеринарный врач Тоболкин не раз мог убедиться в благотворном воздействии аэроионов на больных животных. Его записи историй болезни долгое время хранились в моем архиве».

Фотография, подаренная В. Л. Дуровым А. Л. Чижевскому с надписью: «Профессору А. Л. Чижевскому от двух профессоров: признательного Дурова и Слонова. 1932 г.»

В Лаборатории зоопсихологии Чижевский получал подтверждение верности своей теории и производил эксперименты по конкретным, частным вопросам проблемы. Сам же он давно, еще в 1918 году, понял значение своего открытия и тогда же посвятил ему восторженную оду:

Подобно Прометею Огонь — иной огонь — Похитил я у неба!.. Я молнию у неба взял, Взял громовые тучи И ввел их в дом, Насытил ими воздух Людских жилищ, И этот воздух, Наполненный живым Перуном, Сверкающий и огнеметный, Вдыхать заставил человека… Один лишь раз в тысячелетье, А то и реже Равновеликое благодеянье У природы Дано нам вырвать. Вдыхай же мощь небес, Крепи жилище духа, Рази свои болезни, Продли свое существованье, Человек!

Правый угол улицы Дурова и проспекта Мира занимает дом № 21 — бетонное сооружение «Дом моды и салон-магазин Слава Зайцев» — целый комбинат с демонстрационным залом, пошивочными цехами, магазином полуфабрикатов и другими помещениями. Он занял территорию двух прежних владений, поэтому следующее за ним здание имеет номер не 23, а 25.

Дом 25 — особняк, который приобрел свой сегодняшний вид в 1902 году после перестройки его (а вернее, постройки с использованием отдельных частей старого здания. — В. М.) архитектором А. С. Гребенщиковым. Тогда дом принадлежал купчихе второй гильдии С. Ф. Циммерман. В 1909 году его купил текстильный фабрикант С. П. Моргунов и владел им до 1917 года. Старики до сих пор называют его «домом Моргунова», хотя с точки зрения историка гораздо интереснее его предыдущие хозяева.

Циммерманы — известные торговцы музыкальными инструментами и владельцы фабрик по производству высококачественных пианино. Домовладение на 1-й Мещанской принадлежало им с конца 1860-х годов.

С этим домом связан самый романтичный эпизод из жизни Константина Эдуардовича Циолковского, о котором он вспоминал до конца дней.

В 1873–1876 годы юный Циолковский жил в Москве (об этом периоде уже говорилось выше, где речь шла о знакомстве К. Э. Циолковского с Н. Ф. Федоровым), об этом времени он рассказывает в автобиографических заметках «Черты из моей жизни», написанных в 1934 году. В них он рассказал и об этом эпизоде:

«Случайный приятель предложил познакомить меня с одной девицей. Но до того ли мне было, когда живот был набит одним черным хлебом, а голова обворожительными мечтами! Все же и при этих условиях я не избежал сверхплатонической любви. Произошло это так. Моя хозяйка (он снимал угол у прачки на Немецкой улице. — В. М.) стирала на богатый дом известного миллионера Ц. Там она говорила и обо мне. Заинтересовалась дочь Ц. Результатом была ее длинная переписка со мной. Наконец она прекратилась по независящим обстоятельствам. Родители нашли переписку подозрительной, и я получил тогда последнее письмо. Корреспондентку я ни разу не видел, но это не мешало мне влюбиться и недолгое время страдать.

Интересно, что в одном из писем к ней я уверял свой предмет, что я такой великий человек, которого еще не было да и не будет.

Даже моя девица в своем письме смеялась над этим. И теперь мне совестно вспомнить об этих словах. Но какова самоуверенность, какова храбрость, имея в виду те жалкие данные, которые я вмещал в себе! Правда, и тогда я уже думал о завоевании Вселенной».

Более подробно Циолковский рассказал об этой истории писателю Константину Николаевичу Алтайскому, который включил его рассказ в свою книгу «Циолковский рассказывает…». Циолковский назвал имя девушки — Ольга, фамилию же расшифровать отказался. По косвенным данным Алтайский определил, что корреспонденткой Циолковского была обитательница особняка на 1-й Мещанской.

В 1919–1920 годах в доме Моргунова помещался Штаб армии Южных республик, в начале 1920-х годов в нем был открыт туберкулезный диспансер, который занимает его и в настоящее время.

Следующие три многоэтажных жилых дома — № 27, постройки 1951 года, 29 и 31 — дореволюционные, после революции надстроенные, — завершают квартал. За последним домом имеется проезд к церкви Филиппа митрополита Московского и Олимпийскому спорткомплексу.

На месте нынешнего дома № 27 и его двора в 1820-е–1830-е годы стоял дом, принадлежавший «докторше Любови Христиановне Поль».

В нем снимал квартиру издатель популярного журнала «Московский телеграф» Николай Александрович Полевой, и здесь помещалась редакция его журнала.

Купеческий сын и сам купец (во дворе этого дома он построил водочный завод; это двухэтажное здание, в середине XIX века перестроенное под жилое, было снесено сравнительно недавно — в 1970-е годы), он по призванию был литератором и в конце концов вышел из «дела» и целиком занялся литературой. В своей литературной деятельности Полевой выступал выразителем психологии и идей своего класса. «Полевой начал демократизировать русскую литературу, — писал о нем А. И. Герцен, — он низвел ее с аристократических высот и сделал более народною или по меньшей мере более буржуазною». Полевой привлекал к сотрудничеству в своем журнале крупнейших современных писателей: П. А. Вяземского, А. С. Пушкина, Е. А. Боратынского, В. Ф. Одоевского и других. Сотрудничество это было достаточно шатко, так как всем своим направлением журнал выступал против «аристократической» дворянской литературы, к которой принадлежали все эти литераторы, и они вскоре разошлись с Полевым.

Но в 1820-е годы эти писатели часто бывали у Полевого — дома и в редакции.

Ксенофонт Алексеевич Полевой, брат и ближайший помощник Н. А. Полевого по изданию журнала, сам талантливый журналист, написал воспоминания о брате и других литераторах, с которыми ему довелось быть знакомым. Ему принадлежит одна из лучших характеристик А. С. Пушкина:

«Кто не знал Пушкина лично, — пишет К. А. Полевой, — для тех скажем, что отличительным характером его в обществе была задумчивость или какая-то тихая грусть, которую даже трудно выразить. Он казался при этом стесненным, попавшим не на свое место. Зато в искреннем, небольшом кругу, с людьми по сердцу, не было человека разговорчивее, любезнее, остроумнее. Тут он любил и посмеяться, и похохотать, глядел на жизнь только с веселой стороны, и с необыкновенною ловкостью мог открывать смешное. Одушевленный разговор его был красноречивою импровизацией, так что он обыкновенно увлекал всех, овладевал разговором, и это всегда кончалось тем, что и другие смолкали невольно, а говорил он. Если бы записан был хоть один такой разговор Пушкина, похожий на рассуждение, перед ним показались бы бледны профессорские речи Вильмена и Гизо.

Вообще Пушкин обладал необычайными умственными способностями. Уже во время славы своей он выучился, живя в деревне, латинскому языку, которого почти не знал, вышедши из Лицея. Потом, в Петербурге, изучил он английский язык в несколько месяцев, так что мог читать поэтов. Французский знал он в совершенстве. „Только с немецким не могу я сладить! — сказал он однажды. — Выучусь ему и опять все забуду: это случалось уже не раз“. Он страстно любил искусства и имел в них оригинальный взгляд. Тем особенно был занимателен и разговор его, что он обо всем судил умно, блестяще и чрезвычайно оригинально».

За последним домом квартала — старинная Срединка (или Серединка) — площадь между проспектом Мира и бывшей 2-й Мещанской, переименованной в 1966 году в улицу Гиляровского (известный репортер и мемуарист в молодые годы жил несколько лет на этой улице). Сейчас она заставлена современными торговыми павильонами, вокруг — современные многоэтажные дома, и лишь церковь Филиппа митрополита Московского осталась от старых времен. О Серединке пушкинской эпохи пишет в своих воспоминаниях «Из прошлого Москвы» Д. И. Никифоров, дополняя несколькими деталями ее тогдашний вид: «В юности моей жил я некоторое время на 1-й Мещанской, на так называемой „Серединке“, где есть небольшая площадка и на ней колодезь для пойла извозщичьих лошадей. На этой площадке был дом моего деда со старинными колоннами и мезонином. Дом этот мы продали бывшему в Москве корпусному командиру 6-го корпуса генерал-от-инфантерии Чеодаеву, где он и скончался».

Отсюда начиналась та часть 1-й Мещанской улицы, которая называлась «Крест» или «У Креста». Это название объединило собой и саму улицу, и прилегающую к ней местность.

Происхождение этого названия связано действительно с большим дубовым крестом, установленным здесь в XVII веке и простоявшим до 1936 года. Событие, связанное с его установкой, — памятная страница истории России и Москвы.

Святой Филипп митрополит Московский, во имя которого построена церковь на Серединке, один из святых покровителей московских, жил во времена царствования Ивана Грозного. Митрополит Филипп (до принятия монашества Федор Степанович Колычев) происходил из знатного боярского рода. Его отец занимал важные должности при дворе великого князя Московского Василия III, отца Ивана Грозного. На высокое положение при дворе московского государя мог рассчитывать и его сын. Но тот избрал иной жизненный путь: в тридцать лет он оставил мирскую жизнь, ушел в Соловецкий монастырь, прошел суровое послушание, постригся в монахи и впоследствии стал игуменом этого монастыря. По всей Руси Филипп пользовался славой праведника.

Я. П. Турыгин. Митрополит Филипп и Иван Грозный. Картина ХIХ в.

В 1566 году в страшное время разгула опричнины царь Иван Грозный вызвал его с Соловков в Москву и повелел принять должность главы Русской церкви — московского митрополита. Царю нужно было, чтобы это место занимал известный, почитаемый в народе человек, который своим авторитетом освящал бы его, царя, политику. Филипп ответил ему: «Повинуюсь твоей воле, но умири мою совесть: да не будет опричнины! Всякое царство разделенное (имеется в виду разделение Иваном Грозным жителей России на „опричнину“ и „земщину“. — В. М.) запустеет, по слову Господа, не могу благословлять тебя, видя скорбь отечества». Иван Грозный был разгневан, но затем «гнев свой отложил» и поставил новые условия: он будет выслушивать советы митрополита по государственным делам, но чтобы тот «в опричнину и в царский домовой обиход не вступался».

Филипп вынужден был согласиться. Но при торжественном возведении в сан первосвятителя Русской церкви он произнес Слово, в котором публично провозгласил, при каких условиях правления царя он может его поддерживать:

«О благочестивый царь! Богом сотворенное вместилище благой веры, поскольку большей сподобился ты благодати, постольку и должен Ему воздать.

Бог просит от нас благотворений: не одной лишь благой беседы, но и приношения благих дел. Поставленный над людьми, высоты ради земного твоего царствия, будь кроток к требующим твоей помощи, памятуя высшую над тобой державу горней власти. Отверзай уши твои к нищете страждущей, да и сам обрящешь слух Божий к твоим прошениям, ибо каковы мы бываем к нашим клевретам, таковым обрящем к себе и своего Владыку. Как всегда бодрствует кормчий, так и царский многоочитый ум должен твердо содержать правила доброго закона, иссушая потоки беззакония, да не погрязнет в волнах неправды корабль всемерныя жизни. Принимай хотящих советовать тебе благое, а не домогающихся только ласкательств, ибо одни радеют воистину о пользе, другие же заботятся только об угождении власти.

Паче всякой власти царствия земного украшает царя венец благочестия; славно показывать силу свою супостатам, покорным же — человеколюбие и, побеждая врагов силой оружия, невооруженною любовью быть побежденным от своих. Не возбранять согрешающим есть только грех, ибо если кто и живет законно, но прилепляется к беззаконным, тот бывает осужден от Бога, как соучастник в злых делах; почитай творящих добро и запрещай делающих зло; твердо и непоколебимо стой за православную веру, отрясая гнилые еретические учения, чтобы содержать то, чему научили нас апостолы, и что передали нам божественные отцы.

Так подобает тебе мудрствовать и к той же истине руководить подчиненных тебе людей, не почитая ничего выше и богоугоднее сей царственной заботы».

На несколько месяцев казни и бесчинства опричников в Москве прекратились, затем все пошло по-прежнему.

Митрополит в беседах с глазу на глаз и прилюдно увещевал царя остановить беззаконные и жестокие расправы, ходатайствовал за опальных. Об одной из таких увещевательных речей сохранился рассказ современника.

Однажды, в воскресный день, во время обедни, в Успенский собор явился царь в сопровождении множества опричников и бояр. Все они были одеты в шутовскую одежду, имитирующую монашескую: в черные ризы, на головах — высокие шлыки. Иван Грозный подошел к Филиппу и остановился возле него, ожидая благословения. Но митрополит стоял, смотря на образ Спасителя, будто не заметил царя. Тогда кто-то из бояр сказал:

— Владыко, это же государь! Благослови его.

Митрополит Филипп. Клеймо житийной иконы

Филипп посмотрел на царя и проговорил:

— В сем виде, в сем одеянии странном не узнаю царя православного, не узнаю и в делах царства… О государь! мы здесь приносим жертвы бескровные Богу, а за алтарем льется невинная кровь христианская. С тех пор как солнце сияет на небе, не видано, не слыхано, чтобы цари благочестивые возмущали собственную державу столь ужасно! В самых неверных, языческих царствах есть закон и правда, есть милосердие к людям, а в России нет их! Достояние и жизнь граждан не имеют защиты. Везде грабежи, везде убийства. И совершаются именем царским! Ты высок на троне, но есть Всевышний — Судия наш и твой. Как предстанешь на суд Его? Обагренный кровию невинных, оглушаемый воплем их муки, ибо самые камни под ногами твоими вопиют о мести?! Государь, вещаю яко пастырь душ.

Царь в гневе закричал на него:

— Филипп, ужели думаешь переменить волю нашу? Не лучше ли быть тебе одних с нами мыслей?

— Боюся Бога единого, — отвечал митрополит. — Где же вера моя, если буду молчать?

Иван Грозный ударил жезлом о каменный пол и сказал, как рассказывает современник, «голосом страшным»:

— Чернец! Доселе я излишне щадил вас, мятежников, отныне буду таким, каковым вы меня нарицаете! — И с этими словами вышел из собора.

Народ московский, который наполнял храм, все это видел и слышал.

Лишенный возможности говорить с царем, Филипп посылал Ивану Грозному письма-грамоты, в которых уговаривал его опомниться. Письма митрополита не сохранились. Царь в гневе говорил о них, что это пустые, ничего не значащие бумажки, а чтобы унизить автора, называл их «филькиными грамотами» — и уничтожал. Но Филипп продолжал посылать свои грамоты царю.

В конце концов Иван Грозный обвинил Филиппа в «измене», в чем он обычно обвинял свои жертвы, и повелел произвести следствие о «злых умыслах» митрополита. Монахи Соловецкого монастыря под пытками дали требуемые от них клеветнические показания на своего игумена.

8 ноября 1568 года митрополит Филипп служил в Успенском соборе Божественную литургию. Вдруг в собор толпой ворвались опричники. Ими предводительствовал молодой боярин любимец царя Алексей Басманов, который развернул свиток, и удивленный народ услышал, что митрополит лишен сана. Опричники сорвали с Филиппа митрополичье облачение, погнали из храма метлами, на улице посадили в простые дровни (что было для митрополита большим унижением), отвезли в Богоявленский монастырь и заперли в темницу. Царь казнил нескольких родственников митрополита, голову одного из казненных принесли ему в тюрьму. Затем Филипп был увезен из Москвы в дальний тверской монастырь Отрочь, а год спустя Иван Грозный послал туда Малюту Скуратова, и царский опричник задушил Филиппа.

Еще при жизни Филипп был окружен любовью и почитанием народным. Его слова тайно передавали из уст в уста. Рассказывали о таком чуде: Иван Грозный повелел затравить митрополита медведем, и однажды вечером к нему в темницу запустили лютого зверя, которого до того нарочно морили голодом. Но когда на следующий день тюремщики открыли дверь, то увидели Филиппа, стоящего на молитве и лежащего тихо в углу медведя.

Царь Федор Иоаннович, сын и наследник Ивана Грозного, в отличие от отца славился благочестием — приказал перенести останки святителя из места заключения и казни Отроча монастыря в Соловецкий монастырь, где он игуменствовал, и похоронить его там «с честию».

Вскоре проявилась чудотворная сила мощей митрополита-мученика: они давали больным исцеление от болезней. В 1648 году митрополит Филипп был причислен к лику святых.

В 1652 году по представлению митрополита Новгородского (будущего патриарха Никона) царь Алексей Михайлович распорядился перевезти святые мощи митрополита Филиппа в Москву, полагая, что поскольку Филипп не был отрешен от Московской митрополичьей кафедры, то и должен быть там, где его паства.

Подобно тому как византийский император Феодосий, в V в., посылая за мощами Иоанна Златоуста, изгнанного из Константинополя и умершего на чужбине, чтобы перевезти их в Константинополь, написал молитвенное послание к святому, царь Алексей Михайлович так же вручил Никону, назначенному сопровождать мощи, свое послание, обращенное к Филиппу.

«Молю тебя и желаю пришествия твоего сюда… — говорилось в послании, — ибо вследствии того изгнания и до сего времени царствующий град лишается твоей святительской паствы… Оправдался Евангельский глагол, за который ты пострадал: „Всяко царство, раздельшееся на ся, не станет“ и нет более теперь у нас прекословящего твоим глаголам».

Встречу мощей 3 июля 1652 года за Москвой на Троицкой дороге возле села Напрудного царь Алексей Михайлович описал в письме к боярину Оболенскому: «Бог даровал нам, великому Государю, великое солнце. Как древле царю Феодосию возвратил Он мощи пресветлого Иоанна Златоуста, так и нам благоволил возвратить мощи целителя… Филиппа митрополита Московского. Мы, великий Государь, с богомольцем нашим Никоном митрополитом Новгородским, со всем священным Собором, с боярами и во всеми православными, даже до грудного младенца, встретили его у Напрудного и приняли на свои главы с великой честью. Лишь только приняли его, подал он исцеление бесноватой немой: она стала говорить и выздоровела».

Мощи митрополита Филиппа были пронесены по Москве до Кремля и поставлены в Успенском соборе. Там продолжались чудеса исцеления, о чем пишет Алексей Михайлович в том же письме: «Когда принесли на пожарище к Лобному месту, там исцелил девицу при посланниках Литвы… На площади у Грановитой палаты исцелен слепой. В соборе на самой средине стоял он десять дней, и во все дни с утра до вечера был звон, как в Пасхальную неделю. Не менее как два, три человека в сутки, а то пять, шесть, семь человек получали исцеления».

На Троицкой дороге, на месте встречи святых мощей царем, был установлен памятный знак — большой, выше человеческого роста, дубовый восьмиконечный крест с надписью, рассказывающей о событии, в память которого он установлен. Приметный, возвышавшийся у дороги, видный издалека крест и дал новое название окружающей местности — «У Креста». Когда появилась Мещанская слобода, местные жители определяли свой адрес: «в Мещанской у Креста», в XVIII веке вернулись к прежнему, до-слободскому, названию.

Крест стоял за нынешним Капельским переулком, где теперь находится дом 71.

В XVIII веке над Крестом была сооружена часовня, в XIX веке перестроена в ампирном стиле, и в таком виде существовала до сноса в 1936 году. Сам крест перенесен в церковь Знамения в Переяславской слободе.

В царствование Алексея Михайловича в память перенесения в Москву мощей митрополита Филиппа был построен однопрестольный деревянный храм также на Троицкой дороге, но ближе к городу. В 1686 году обветшавшая деревянная церковь была заменена каменной, и в ней появился придел Алексия человека Божия — небесного покровителя царя Алексея Михайловича.

В середине XVIII века по желанию и на средства прихожан началась перестройка храма, которая затянулась на тридцать лет. В 1777 году был принят проект крупнейшего тогдашнего московского архитектора Матвея Федоровича Казакова, строительство закончено в 1788 году. Новая церковь Филиппа митрополита Московского, поднявшись своим куполом в виде классической беседки, сквозь колонны которой просвечивало небо, над одно— и двухэтажными домиками Мещанских улиц, стала украшением района, который приобрел в ней одну из главных своих достопримечательностей.

В настоящее время храм поставлен на государственную охрану как выдающийся памятник архитектуры.

«Здание церкви Филиппа митрополита, — пишет современный историк архитектуры, — является одной из вершин русской архитектуры второй половины XVIII века. В нем отражены принципы раннего московского классицизма, для которого характерна прежде всего монументальность пропорций и строгая ордерность, выраженная не только в комбинациях форм, но и в самой структуре здания».

После революции служба в храме продолжалась до 1939 года, потом его заняли несколько учреждений: архив, лаборатория и мастерская.

В 1991 году церковь возвращена верующим. Хотя внутри частично сохранилось убранство, иконостас, лепнина, потребовался основательный ремонт. В храме среди сохранившейся старой росписи — две большие картины XIX века хорошей живописи: на одной митрополит Филипп изображен в келье на молитве, на другой — беседующим с царем Иваном Грозным. Храм был освящен патриархом Алексием II 24 марта 1993 года.

При создании и всю свою более чем трехсотлетнюю историю храм Филиппа митрополита Московского был приходским храмом. Теперь же он стал Сибирским подворьем, где приезжающие в Москву священнослужители Сибири и Дальнего Востока могут остановиться, москвичи же имеют возможность приобрести литературу о сибирских святынях. Велико символическое значение Сибирского подворья: оно знаменует духовное единство сибирских земель с Москвой.

На Сибирском подворье построена часовня в честь святых просветителей земли Сибирской, два корпуса — паломнический и представительский, в которых размещаются библиотека, зал-столовая, гостиничные номера. В будущем на территории подворья будет установлен бронзовый памятник воинам-сибирякам, сражавшимся под Москвой зимой 1941–1942 года. Имеется его проект: воин с винтовкой, осеняющий себя крестным знамением, и ангел над ним… Из Тюменской области уже доставлена 25-тонная гранитная глыба для основания памятника.

Дома № 39–41 на правом углу бывшего Серединского переулка были построены в конце XIX — начале XX века и принадлежали купцу П. П. Золотареву.

К дому № 41 пристроено большое служебное здание метрополитена со встроенным в него вестибюлем радиальной станции «Проспект Мира».

Золотаревский дом 41 за богатое и выразительное декоративное оформление среди местных жителей был издавна известен как «дом с атлантами»; ходили легенды о необыкновенном богатстве его владельцев, при этом фамилия Золотарева со временем была забыта, и владельцем называли более известную фамилию фарфоровых фабрикантов Кузнецовых. Это утверждение встречается и в современной краеведческой литературе.

Соседний же дом № 43 действительно кузнецовский. В 1874 году этот участок приобретает жена потомственного почетного гражданина купца 1-й гильдии Матвея Сидоровича Кузнецова Надежда Викуловна. Когда-то это была дворянская усадьба князей Долгоруковых, расположенная между 1-й и 2-й Мещанскими, затем в первой половине XIX века раздробившаяся на несколько владений и в конце концов опять собранная воедино уже купцом-фабрикантом.

На участке сохранились старые постройки, возведены новые. Жилой особняк для хозяев строился по проекту Ф. О. Шехтеля (конец 1890-х — 1902 год), иные считают его «готическим», другие — «мавританским», но и по внешнему виду и по внутренней отделке — с дубовыми панелями, мраморными каминами, лепниной — это был типичный буржуазный особняк в стиле модерн. В конце 1920-х годов особняк надстроили двумя этажами, что испортило его первоначальный вид, перепланировали внутренние помещения, приспособив их под жилые квартиры. Затем в 1980-е годы был новый капитальный ремонт и перепланировка, в нем разместился «Дом комсомольца и школьника Дзержинского района».

В то время, когда в доме жили Кузнецовы, бывшие старообрядцами, в нем была домовая церковь во имя апостола Матфея, небесного покровителя хозяина дома, после национализации дома ликвидированная.

На территории усадьбы Кузнецовых стояли, как рассказывает современник, «несколько домов с большим количеством квартир, но ни одна квартира не сдается внаем: их населяют „кузнецовские молодцы“ — служащие их фирмы».

Источником легенды о богатствах «дома с атлантами», по всей видимости, послужило нападение в 1918 году грабителей на кузнецовский особняк. В номере газеты «Правда» за 4 апреля 1918 года было напечатано сообщение: «I/IV — особняк № 43 по Мещанской захватила вооруженная группа, называвшая себя независимыми анархистами. Начали расхищать имущество. Была вызвана рота Финляндского красносоветского полка и 16-й летучий Московский отряд. Беспорядочно отстреливаясь, они бежали. Убегая, бросили ящики, наполненные различным столовым серебром. Имущество сдано в ЧК».

Традицию производства гравированных «листов» в Мещанской слободе в XX веке продолжил художник Игнатий Игнатьевич Низинский, И. И. Нивинский, родившийся в Москве в 1881 году и окончивший в 1899 году Строгановское училище, в 1909 году приобрел находящийся во дворе нынешнего дома № 45 по проспекту Мира отдельно стоявший небольшой двухэтажный флигель и оборудовал в нем эстампную мастерскую.

Из Строгановского училища, готовившего художиков-прикладников, он был выпущен как специалист по мебели. Но интересы молодого художника отнюдь не ограничивались его профильной специальностью, и он был замечательным рисовальщиком, занимался архитектурой, живописью, монументальной росписью, иллюстрацией, выступал как театральный художник. Во всех этих областях он достиг значительных успехов: его росписи фризов и плафонов украшают здание Музея изобразительных искусств в Москве, в его оформлении шла в театре Е. Б. Вахтангова знаменитая «Принцесса Турандот», с 1909 года он выступает на художественных выставках.

В начале 1910-х годов его главным увлечением становится офорт — гравюра на металлической доске. Нивинский, используя различные технические приемы при обработке доски и при печати, добивается большой художественной выразительности в своих офортах. Он целиком отказывается от использования офорта в репродукционных целях и создает оригинальные станковые произведения, причем не переносит на доску заранее сделанный рисунок, а рисует офортной иглой с натуры прямо на доске, как это изображено на его офорте «В студии перед зеркалом».

И. И. Нивинский. В студии перед зеркалом. Офорт 1917 г.

В 1920-е годы И. И. Нивинский становится одним из ведущих офортистов Москвы, создает Союз граверов, преподает офорт во Вхутемасе.

Работы И. И. Нивинского являются классикой советского офорта.

В мастерской Игнатия Игнатьевича постоянно работали его ученики, и многие московские художники, начинавшие свой творческий путь в двадцатые — начале тридцатых годов, знакомились с практикой офорта именно здесь.

После смерти Нивинского (он умер в 1933 году) его вдова передала мастерскую Союзу художников, и с 1934 года в ней была открыта Офортная студия имени И. И. Нивинского, в которой под руководством опытных офортистов могли совершенствовать свое мастерство молодые художники. В 1950-е годы в ней преподавал О. А. Дмитриев, о котором рассказывалось в главе о Сретенке.

В советское время в студии работали, учились, совершенствовали свое мастерство, печатали своя работы большинство членов нескольких поколений существующего при Союзе художников объединения «Московским эстамп». В ее выставочном зале регулярно устраивались выставки современных произведений и ретроспективные персональные и тематические экспозиции из богатого фонда студии, проходили творческие обсуждения и дискуссии.

«Московская экспериментальная студия имени И. И. Нивинского» успешно проработала в доме ее основателя почти 70 лет. Но в 2003 году московское правительство отобрало у художников здание студии, и дом был отдан другой организации, занявшей его с помощью милиции. Жалобы художников на незаконность случившегося успеха не принесли, единственное, чего удалось добиться, это разрешения вывезти имущество студии…

Большинство зданий проспекта Мира — от бывшей Сретенки до Рижской площади — многоэтажные жилые дома постройки предвоенных и послевоенных лет с изредка вкрапленными в них добротными доходными домами начала XX века.

Дом № 45 построен в 1938 году, 47 — в 1914-м, 49 — в 1950-м. Последний стоит на углу с Капельским переулком, во дворе этого огромного дома сохранился доходный дом конца XIX века, сейчас он имеет тот же номер — 49. До революции он принадлежал Владимиру Владимировичу Назаревскому — историку, журналисту, автору труда «Государственное учение Филарета, митрополита Московского» и одной из лучших популярных книг по истории Москвы «Из истории Москвы. 1147–1913. Иллюстрированные очерки», изданной в 1914 году и рекомендованной «для школы, семьи и экскурсантов». Эта книга не утратила своего значения до наших дней и была переиздана к 850-летию Москвы в 1997 году.

Назаревский служил председателем Московского цензурного комитета. В одном из мемуарных очерков о встрече с ним как с цензором рассказывает В. А. Гиляровский. В 1890-е годы он был редактором «Журнала спорта» и однажды выпустил номер в продажу до получения экземпляра из цензуры. Оказалось, что цензор вымарал одно-единственное слово, но по закону издание не подлежало выпуску в свет без исправления. Цензор в отчете о скачках лошадей казенных и частных заводов в фразе «Хотя казенная кобыла и была бита хлыстом, но все-таки не подавалась вперед» вычеркнул слово «казенная». Пришлось ехать объясняться в цензурный комитет.

«Цензурный комитет помещался тогда на углу Сивцева Вражка и Большого Власьевского переулка, — рассказывает Гиляровский. — Я вошел и попросил доложить о себе председателю цензурного комитета В. В. Назаревскому, которым и был приглашен в кабинет. Я рассказал ему о моем противуцензурном поступке, за который в те блаженные времена могло редактору серьезно достаться, так как „преступление“ — выпуск номера без разрешения цензуры — было налицо.

— Что же, я поговорю с цензором. Это зависит только от него, как он взглянет, так и будет, — сказал мне председатель цензурного комитета.

В разговоре В. В. Назаревский, между прочим, сказал:

— А знаете, в чьем доме мы теперь с вами беседуем?

— Не знаю.

— Это дом Герцена. Этот сад, который виден из окон, — его сад, и мы сидим в том самом кабинете, где он писал свои статьи.

— Бывает! — сказал я.

— Да-с! А теперь на месте Герцена сидит председатель Московского цензурного комитета.

На столе В. В. Назаревского лежала пачка бумаги. Я взял карандаш и на этой пачке написал:

Как изменился белый свет! Где Герцен сам в минуты гнева Порой писал царям ответ, — Теперь цензурный комитет — Крестит направо и налево!..

В. В. Назаревский прочел и потом перевернул бумагу.

— Это прекрасно, но… вы написали на казенной бумаге.

— Уж извините! Значит — последовательность. Слово „казенная“ не дает мне покоя. Из-за „казенной“ лошади я попал сюда и испортил „казенную“ бумагу…

— Вы так хорошо испортили „казенную“ бумагу, что и „казенную“ лошадь можно за это простить. Не беспокойтесь, за выпуск номера мы вас не привлечем. Я поговорю с цензором, а эти строчки я оставлю себе на память.

Так А. И. Герцен выручил меня от цензурной неприятности».

На правом углу Капельского переулка и проспекта Мира возвышается импозантный шестиэтажный жилой дом (№ 51) с колоннадой из восьмигранных колонн по первому этажу и с балконами. Архитектор Г. И. Глущенко в проектировании дома удачно избежал превращения здания в скучную коробку, вычленив и выдвинув вперед центральную часть фасада по проспекту, отодвинув назад боковые части, сделав их таким образом как бы флигелями. Дом закончен постройкой в 1938 году. Предназначался он для сотрудников ТАССа. Даже двадцать лет спустя этот дом считался выдающимся по уровню комфортности. «Дом хорошо виден издали и обозревается одновременно с бокового и главного фасадов, — читаем в архитектурном путеводителе „Москва“, изданном в 1960 году Академией строительства и архитектуры СССР. — Квартиры в этом доме — двух— и четырехкомнатные; комнаты хороших пропорций; во всех квартирах удобное расположение кухонь и санитарных узлов».

На доме укреплена мемориальная доска из серого гранита с текстом: «В этом здании с 1937 по 1960 год жил выдающийся советский физиолог и изобретатель Сергей Сергеевич Брюхоненко». Судя по надписи на доске, он, видимо, был одним из первых жильцов этого дома и вселился в него еще до окончания строительства.

С. С. Брюхоненко (1890–1960) — замечательный ученый, он разработал метод и создал в начале 1920-х годов первый аппарат искусственного кровообращения — автожектор. В 1920-е годы много писали о его опытах по применению автожектора, в частности об имеющейся в его лаборатории отрезанной голове собаки с подключенным к ней прибором, благодаря которому голова оставалась живой. Опыты С. С. Брюхоненко дали писателю-фантасту А. Р. Беляеву тему и материал для романа «Голова профессора Доуэля», написанного в 1925 году и сохранившего свою популярность наряду с другим романом этого автора — «Человек-амфибия» — в течение почти полувека.

Для постройки дома № 51 была снесена стоявшая на углу 1-й Мещанской и Капельского переулка церковь Святой Троицы что в Капельках.

О возникновении этой церкви существует народное предание.

Его любили пересказывать в своих сочинениях авторы XIX — начала XX века, писавшие о Мещанской слободе, часто вспоминают его и современные. Наиболее полный вариант легенды приводит в своей книге «Седая старина Москвы» И. К. Кондратьев, пожалуй, лучший знаток московских народных преданий, или, как он сам говорил, «молвы народной».

Издавна на этом месте стояла деревянная церковь во имя Святой Троицы, и на исходе XVII века пришла она в крайнюю ветхость и начала разрушаться. А рядом находился кабак.

У Кондратьева, чья книга вышла в 1893 году, кабак безымянный, но в начале XX века «народная молва» сообщает и его название. А. Ф. Родин в рукописной работе «Прошлое Крестовско-Мещанского района г. Москвы», над которой он работал в начале 1910-х годов, пишет: «Об одном кружале-кабаке осталась в этой местности до сих пор память. На Большой Троицкой дороге стоял старинный кабак, назывался он „Феколка“ и находился около церкви Троицы». Родин с детства жил в этом районе и, безусловно, почерпнул сведения о «Феколке» не из литературы, а из живого предания.

«Целовальником, то есть содержателем кабака, целовавшим крест, что будет торговать честно, — продолжает рассказ Кондратьев, — был древний почтенный старик, известный благочестивой жизнью, к тому же долгое время он был церковным старостой Троицкой церкви. Будучи одинок, он не имел наследников и поэтому задумал оставить по себе память построением нового каменного храма на месте разрушающегося.

Собственного капитала целовальника для постройки церкви было недостаточно, собирать подаяния в кружку — дело долгое, многолетнее, и тогда он придумал иной способ сбора доброхотных даяний.

Церковь Троицы в Капельках. Фотография 1880-х гг.

Кабак стоял на большой дороге, народу прохожего и проезжего много, да и народ дорожный больше был простой, и никто не считал за стыд зайти в кабак погреться, выпить и закусить. Одним словом, посетителей у старика всегда было много. А выдумка целовальника заключалась вот в чем: он каждого из своих посетителей просил из налитого ему полной мерой вина „слить капельку“ на церковь. При этом он красноречиво описывал бедственное положение храма и рассказывал о своем замысле. И тронутые до глубины души посетители ему не отказывали.

В те времена неподалеку, на Божедомке, близ церкви Иоанна Воина, в своем летнем дворце живал государь Петр I, и до его слуха дошла молва о странном и вместе с тем успешном сборе средств на храм. Часто гуляя по окрестностям, однажды государь зашел в этот кабак. Целовальник, не зная царя в лицо, предложил ему слить капельку на церковь и с обычным красноречием поведал ему о своем намерении. Царь обещал быть ему помощником в столь благочестивом деле и с тех пор, гуляя по окрестностям, всегда заходил в этот кабак.

Так были собраны деньги на построение каменной церкви Троицы, и потому ее называют Троица на Капельках».

Документы позволяют проследить истинную историю церкви Троицы на Капельках, в ней просматриваются и факты, которые с течением времени были преобразованы «народной молвой» в пересказанное выше предание о ее основании.

Первоначальная деревянная церковь Троицы на этом месте или где-то рядом, по сведениям, приводимым И. К. Кондратьевым, «упоминается в 1625 году и значится „на Капле“», то есть на протекавшей поблизости речке, называемой Капля или Капелька, бывшей притоком реки Напрудной.

В 1708 году в сентябре месяце церковь сгорела «со всей утварью».

По челобитью священника Никифора Иванова с причетниками и прихожанами Петр I издал указ, по которому было отведено место для новой церкви на бывшем кружечном дворе Посольского приказа, то есть там, где когда-то находился кабак. Строительство каменной церкви Троицы производилось на средства прихожан и на деньги, пожалованные царем, его супругою Екатериной Алексеевной и царевичем Алексеем. В знак участия в строительстве церкви царской семьи ее царские врата украшала корона.

Таким образом, тут мы видим уже три элемента легенды: кабак возле церкви, денежное участие в строительстве церкви Петра I, название прежней церкви — «на Капле».

Переосмысление уточняющего названия церкви определения «на Капле» также можно проследить во времени. Речка Капля вытекала из болота на территории Мещанской слободы. К середине XVIII века это болото было осушено и застроено, пропала и речка. Но осталось ее название, причем оно стало названием не речки, а местности, где она когда-то протекала. При этом название претерпело изменение и стало употребляться в форме множественного числа: Капельки. Такая форма — в законах московской топонимики: Гончары, Каменщики, Ключики. Далее — пояснительная часть названия церкви Троицы также изменилась, она стала указывать не на речку Каплю, как прежде, а на название местности, именно так она обозначена в «Описании Императорского Столичного города Москвы» 1782 года: «Троица на Капельках».

Посещение кабака «Феколка» Петром I вполне вероятный исторический факт. Старинный кабак с таким названием действительно был в Москве, он существовал еще в середине XIX века. Только находился он не на Мещанской, а в другом месте — в Лефортовской части, где-то на Преображенке или в Семеновском. Уж тамошний-то кабак Петр вряд ли мог миновать.

Народная фантазия соединила все эти элементы в одном предании. Между прочим, сюжетный ход о бездетном богаче, пожелавшем оставить по себе добрую память строительством общественного здания, использован еще в одном предании Мещанской слободы, о котором речь впереди.

Церковь Троицы на Капельках была завершена в 1712 году и освящена по благословению Местоблюстителя Патриаршего Престола Стефана митрополитом Иоанникием.

В XVIII–XIX и начале XX века церковь перестраивалась.

В середине квартала находился также снесенный при строительстве дома 51 дом Локтевых, связанный с одним из главных эпизодов участия Маяковского в революционном движении — его арест по подозрению в причастности к подготовке побега группы политкаторжанок из Новинской тюрьмы, к чему он действительно имел отношение. Побег был успешно осуществлен 1 июля 1909 года, а на следующий день Маяковский пришел на квартиру жены одного из руководителей операции, чтобы узнать подробности побега. Квартира считалась безопасной, но оказалось, что она находилась под наблюдением полиции и в ней была устроена засада.

При задержании Маяковского был составлен следующий протокол:

«1909 года, июля 2 дня, 3 участка Мещанской части помощник пристава поручик Якубовский, находясь в засаде, по поручению Охранного отделения, задержал в доме Локтевых, по 1 Мещанской улице, в кв. № 9, явившегося в ту квартиру в 1 час 20 минут дня воспитанника императорского Строгановского училища дворянина Владимира Владимировича Маяковского, 15 лет от роду, живущего при матери… При личном обыске у него была найдена записка с адресом Лидова, каковая при сем прилагается (П. П. Лидов — адвокат, бравший на себя защиту по политическим делам. — В. М.); другого у него ничего не оказалось. Спрошенный Маяковский объяснил, что он пришел к проживающей в кв. № 9 дочери надворного советника Елене Алексеевне Тихомировой рисовать тарелочки, а также получить какую-либо другую работу по рисовальной части. О чем и составил сей протокол. (Подпись)».

Хозяин квартиры И. И. Морчадзе в своих воспоминаниях, написанных уже после революции, рассказывает об аресте Маяковского: «У меня же в засаду попал и известный поэт Владимир Маяковский. Во время составления протокола, когда Владимиру Маяковскому пристав задал вопрос, кто он такой и почему пришел сюда, Маяковский ответил ему каламбуром:

— Я, Владимир Маяковский, пришел сюда по рисовальной части, отчего я, пристав Мещанской части, нахожу, что Владимир Маяковский виноват отчасти, а посему надо разорвать его на части.

Общий хохот…»

Следствием была доказана виновность Маяковского, предложена мера наказания: три года высылки под гласный надзор полиции в Нарымский край, но благодаря хлопотам матери и с учетом возраста он был выпущен «под родительскую ответственность».

Одиннадцать месяцев, проведенных в Бутырской тюрьме, Маяковский впоследствии в автобиографии «Я сам» назвал «важнейшим для него временем»: «После трех лет теории и практики — бросился на беллетристику». В результате он решил «прервать партийную работу» и «делать социалистическое искусство». За месяцы заключения он написал целую тетрадь стихотворений. Правда, по его собственному признанию, они были плохи, но главное — он почувствовал себя поэтом.

Дом № 57 до недавних времен среди местных жителей был известен как Дом-коммуна. На встречах со школьниками в дни революционных праздников ветераны партии и комсомола, вспоминая свою революционную молодость, тепло говорили и о нем. В 1918–1919 годах в этом доме был организован новый быт. Поселившиеся в нем молодые партийцы и комсомольцы жили коммуной, продовольственые карточки и половину зарплаты отдавали в общий котел. Жизнь была голодноватая, но веселая. Большинство коммунаров были бойцами районного Коммунистического отряда особого назначения, боролись с местной контрой, объявлялся призыв — часть бойцов уходили на фронт, а в отряд вступали новые бойцы. При Доме-коммуне был создан один из первых детских садов в районе.

К воздействию мистической ауры Мещанской следует отнести два эпизода литературного характера.

Первый связан с самым мистическим произведением советской литературы — романом Михаила Афанасьевича Булгакова «Мастер и Маргарита».

Все помнят ключевую, задающую тон роману сцену первого появления на его страницах Маргариты — в весенний день с букетом желтых цветов. Эти цветы — самая яркая цветовая деталь в романе и поэтому естественно останавливает на себе внимание даже рассеянного читателя.

Оказывается, желтые цветы в руках Маргариты предстали перед Булгаковым не на Тверской, как это описано в романе, а на 1-й Мещанской весной 1930 или 1931 года.

Маргарита Петровна Смирнова — жена высокопоставленного советского чиновника, комиссара-инспектора железных дорог РСФСР — молодая, красивая, хорошо и со вкусом одетая, приехав в город с дачи, где оставались дети под присмотром домработницы, а муж находился в командировке, шла по улице с желтыми весенними цветами в руках, ощущая приятное чувство свободы и радуясь тому, что никуда не нужно торопиться.

Ее нагнал мужчина небольшого роста, некоторое время шел за ней, затем остановился и, как пишет она в воспоминаниях, попросил «минуту помедлить, чтобы можно было представиться. Снял головной убор, очень почтительно, свободно поклонился, сказал: „Михаил Булгаков“».

Они пошли рядом, завязался разговор о Льве Толстом (Булгаков в это время работал над инсценировкой «Войны и мира»), о жизни Толстого в семье, не понимавшей его, вспомнили Кавказ, где, как оказалось, Маргарита Петровна и Булгаков жили в одно время, и Булгаков сказал, что он видел ее тогда один раз — и запомнил. На высказанное ею сомнение, «он, — пишет М. П. Смирнова, — очень серьезно посмотрел мне в глаза, без тени улыбки. Приблизил свое лицо и сказал почти шепотом: „Маргарита Петровна! А вы что, не знаете, что вас нельзя было не запомнить!“» Разговор переходил с одной темы на другую. «Беседа наша, — продолжает Маргарита Петровна, — была необычайно занимательна, откровенна. Мы никак не могли наговориться. Несколько раз я пыталась проститься с ним, но снова возникали какие-то вопросы, снова начинали говорить, спорить и, увлекаясь разговором, проходили мимо переулка, куда надо было свернуть к моему дому (дом М. П. Смирновой находился в районе Срединки на 3-й Мещанской; снесен при строительстве Олимпийского центра. — В. М.), и так незаметно, шаг за шагом, оказывались у Ржевского вокзала. Поворачивали обратно на 1-ю Мещанскую, и снова никак нельзя было расстаться у переулка, незаметно доходили до Колхозной (тогда — Сухаревской. — В. М.) площади. Этот путь от вокзала до площади мы проходили несколько раз…»

И еще одну деталь их разговора вспоминает она. «В самый разгар веселой беседы он вдруг спросил, почему у меня печальные глаза? Пришлось рассказать, что с мужем у меня мало общего, что мне скучно в его окружении, с его товарищами. Даже в его весьма шумном окружении чувствую себя одинокой. Жизнь складывалась трудно, и с мужем (было) не просто скучно, а тяжело. Михаил Афанасьевич очень внимательно и как-то бережно слушал меня».

Наконец Маргарита Петровна, простившись и не разрешив идти за ней, перешла на другую сторону улицы, зашла за дом и вошла в него с черного хода, полагая, что так он не сможет определить, в какой квартире она живет. Правда, условились встретиться через неделю.

Из окна Маргарита Петровна увидела, что Булгаков прохаживается по переулку. «Но на окна он не смотрел, задумчиво ходил, опустив голову. Потом почти остановился, поднял голову, смотрел высоко вдаль и опять медленно пошел вдоль переулка».

Много лет спустя, прочитав описание дома Маргариты в романе, она отметила точное сходство: «В калитку видно было все то, описано на стр. 86 кн. I: „Маленький домик в садике… ведущем от калитки… Напротив под забором сирень, липа, клен…“ Была и аллейка тополей от калитки и в глубине большой серебристый тополь».

Булгаков, не дождавшись назначенного дня встречи, приходил к дому Маргариты Петровны, о чем ей рассказала соседка: «Сидим во дворе на скамейке; приходил какой-то гражданин, не очень высокий, хорошо одет; ходил по двору, смотрел на окна, на подвал. Потом подошел к сидящим на скамейке, спросил — живет ли в этом доме такая высокая, молодая, красивая? Мы говорим, смеясь: „А кого вам надо? Хозяйку или домработницу? Они у нас обе молодые и обе красивые. Только их нет, на даче они“».

Маргарита Петровна еще несколько раз встречалась с Булгаковым, все более и более подпадая под его обаяние.

«Под впечатлением этой встречи, — пишет она, — я ходила несколько дней, как в тумане, ни о чем другом не могла думать. Настолько необычно было наше знакомство, настолько оно захватило нас с первых минут — трудно рассказать. Это было, как он выразился, какое-то наваждение. Вот и сейчас, прошло уже много лет, я не могу без волнения вспомнить о том сне. А тогда я места себе не находила, все думала, что же будет дальше?..»

Маргарита Петровна не решилась изменить свою жизнь и настояла на том, чтобы они расстались, пока она еще была, как она призналась, «в силах справиться с собой».

Прощаясь, Булгаков сказал:

— Маргарита Петровна, если вы когда-нибудь захотите меня увидеть, вы меня всегда найдете. Запомните только — Михаил Булгаков. А я вас никогда не смогу забыть.

«Он остался на другом тротуаре, — пишет Маргарита Петровна. — Перейдя дорогу, я оглянулась. И последнее, что я запомнила, — это протянутые ко мне руки. Как будто он меня звал, ждал, что я сейчас вернусь к нему. И такое скорбное, обиженное лицо! Смотрит и все что-то говорит, говорит… И эти руки за решеткой, протянутые ко мне…»

Она нашла в романе описание их прощания.

«Все было так, как написал он на стр. 94 кн. II; только не Маргарита с Воландом, а он так прощался со мной».

В своем утверждении Маргарита Петровна права: она понимала законы художественного творчества.

Второй эпизод относится к более поздним временам. На памяти у многих шумный успех романа Владимира Орлова «Альтист Данилов», написанный в 1973–1977 годах. Роман выделялся среди тогдашней советской литературы своим необычным подходом к современной тематике. Хотя в предисловии к журнальному изданию композитор Родион Щедрин писал, что «намерение» автора было «предпринять попытку нарисовать картину будней и праздников жизни музыканта», роман рассказывал не о профессиональных «буднях и праздниках», а о связях музыканта с мистической частью Вселенной, названной автором Девятью Слоями, и деятельностью мистических сил в реальном человеческом мире.

Адрес, где был вход из реального мира в Девять Слоев, по-московски описателен: «Остановка троллейбуса „Банный переулок“. Дом номер шестьдесят семь». (Название улицы — проспект Мира, бывшая 1-я Мещанская, опускается, потому что кому же неизвестно, где находится остановка троллейбуса «Банный переулок»!)

Итак, альтист Данилов вышел на Банном.

«Дом шестьдесят семь, как и соседний, продолжавший его, дом шестьдесят девятый, был трехэтажный, с высоким проемом въезда во двор в левой своей части. В этом проеме метрах в семи от уличного тротуара и находилась дверь для Данилова. Когда-то и с левой стороны к шестьдесят седьмому примыкал дом, дверь в проеме пускала жильцов на крутую лестницу, она вела на второй этаж и чердак. Лет пятнадцать назад старый дом сломали, на его место поставили табачный и квасной киоски, а чуть подальше устроили баскетбольную площадку, правда, теперь стойки для корзин были покорежены, кольца погнуты и посреди площадки утвердился стол для любителей домино и серьезного напитка. Дверь же в сломанный дом осталась, ее не заделали, и, поднявшись на третью ступеньку бывшего крыльца, можно было открыть дверь и шагнуть в небо. Кто и как присмотрел этот дом, Данилов не знал, но уже двенадцать лет являться в Девять Слоев по чрезвычайным вызовам полагалось исключительно здешним ходом. Прежде Данилов относился к этому указанию с иронией, было в нем нечто нарочитое, театральное, подобные игры могли быть рассчитаны лишь на детей. Но теперь пропала ирония. Ужасен был шестьдесят седьмой дом в ночную пору, жалок был и плох. Днем он не бросался в глаза, люди жили в нем обычные. А теперь этот шестьдесят седьмой наводил тоску. Рядом стоял семьдесят первый дом, огромный и угрюмый, его серые тяжелые полуколонны казались каменными ногами городского чудища. Низкорослых старичков соседей, притулившихся к нему, он держал как бы на поводке, властным присутствием давая понять им и всем, что они — гримасы прошлого и вот-вот должны развалиться и исчезнуть. Но пусть еще стоят, пока точное время им не назначено. (Снесли наконец эти дома-то. Зимой семьдесят шестого года и снесли. Теперь стоят новые. — Примеч. авт. романа.) И на самом деле была теперь какая-то мерзкая гримаса в кривых линиях кирпичных карнизов и межэтажных поясков старых домов, не выдержавших тяжести своего века, в обреченно изогнутой балке проезда во двор. Дом шестьдесят седьмой и вправду вот-вот должен был развалиться и исчезнуть, и каждому, кто являлся к нему, вызванный роковой повесткой с багровыми знаками, не могло не броситься это в глаза, не могла не явиться мысль, что вот и он все время был на поводке у чего-то сильного и властного и теперь и ему предстоит исчезнуть».

Данилов открыл дверь и — «шагнул в небо».

Дом № 67 снесен. Но небо за его дверью наверняка осталось, и вполне вероятно, что какой-нибудь романист еще увидит его на 1-й Мещанской, пока называемой чужим, навязанным московской улице именем — проспект Мира…

Заканчивается часть проспекта Мира, которая была 1-й Мещанской, двумя монументальными зданиями, стоящими друг против друга на правой и на левой стороне улицы, — домами № 78 и № 79, которые строились в 1938–1952 годах и которые, по объяснению архитектурного путеводителя, «оформляют южную сторону площади Рижского вокзала», выполняя роль парадного въезда.

#i_002.png