Вид Лубянской площади. Открытка 1927 г.

В 1918 году в одном из доходных домов крупного московского домовладельца купца Стахеева на Лубянской площади получил комнату в коммунальной квартире поэт-футурист В. В. Маяковский. Впоследствии он упомянет об этом в поэме «Хорошо!»:

Несется           жизнь,                     овеивая, проста,           суха. Живу           в домах Стахеева я, Теперь           Веэсенха. Свезли,           винтовкой звякая, богатых           и кассы. Теперь здесь                     всякие и люди           и классы. Зимой           в печурку-пчелку суют           тома шекспирьи. Зубами           щелкают, — картошка —                     пир им. А летом           слушают асфальт с копейками                     в окне: «Трансвааль,                     Трансвааль,                                         страна моя, ты вся           горишь                     в огне!» Я в этом           каменном                     котле варюсь,           и эта жизнь — и бег, и бой,                     и сан,                               и тлен — в домовьи           этажи отражена           от пят                     до лба, грозою           омываемая, как отражается                     толпа идущими           трамваями. В пальбу,           присев                     на корточки, в покой —           глазами к форточке, чтоб было           видней, я           в комнатенке-лодочке проплыл                     три тыщи дней.

Соседка Маяковского по коммунальной квартире на Лубянском проезде Л. С. Татарийская описывает в своих воспоминаниях и квартиру и комнату поэта:

«С 1923 года я проживаю в квартире, где жил и работал поэт В. В. Маяковский.

Квартира наша большая, около ста семидесяти квадратных метров. Как войдешь в переднюю, сразу налево комната Маяковского. Рядом с нею комната моих родителей, с которыми я жила. Из передней вход в длинный коридор, и там еще четыре комнаты, ванная и кухня.

Когда Владимир Владимирович бывал дома, наша тихая квартира оживлялась. Раскрывались двери из его комнаты, звонил беспрерывно телефон, раздавался громкий голос поэта. К нему приходили писатели, журналисты, велись оживленные беседы, споры.

Поэт занимал самую маленькую комнату в двенадцать-тринадцать квадратных метров. При входе в комнату сразу же налево камин, направо большая тахта, у окна, напротив двери, бюро, справа на стене портрет Владимира Ильича Ленина, налево книжный шкаф, небольшой стол и чемодан-сундук. Несмотря на строгую мебель, комната казалась уютной, особенно когда ее ярко заливало солнце.

Если Владимир Владимирович продумывал и сочинял свои произведения, он открывал дверь из комнаты в переднюю, из передней в коридор и шагал туда и обратно. А когда ему нужно было свои мысли и слова переносить на бумагу, он подходил к бюро, становился одной ногой на стул и записывал.

Как сейчас вижу его, шагающего большими шагами, занятого раздумьями, отбирающего для своих стихов лучшие слова из „тысячи тонн словесной руды“.

Жильцы квартиры знали эту манеру его работы и в такие минуты старались как можно реже выходить в коридор, чтобы не отвлекать его от дела и не мешать ему.

Если Маяковский приходил домой поздно вечером, то, зная, что соседи уже спят, он очень тихо открывал двери, старался бесшумно пройти на цыпочках, но это ему плохо удавалось. При его большом росте и крепком сложении даже осторожное передвижение на цыпочках отзывалось по всей квартире. Но в квартире никто не обижался на это».

«Три тыщи дней» до того времени, когда были написаны строки поэмы. И еще «тыща», которую ему предстояло прожить в этой «комнатенке-лодочке», он был неравнодушным, но пристрастным и наблюдательным летописцем эпохи, ее больших дел и великих событий, мелочей быта, повседневной жизни людей, меняющегося облика Москвы, вида площадей и улиц города. Все это нашло отражение в его произведениях.

Отразилось в них и главнейшее событие в истории Лубянской площади советского времени.

«Лубянка». Здание Всероссийской Чрезвычайной Комиссии на Лубянской площади. Рисунок художника Д. из собрания В. В. Маяковского

В декабре 1920 года комплекс домов страхового общества «Россия» заняла расширявшаяся ВЧК. Это сразу изменило общую атмосферу на площади, хотя внешне все как будто оставалось по-прежнему. В. В. Маяковский в стихотворении, названном «Неразбериха», топографически точно изображая Лубянскую площадь и многократно описанных им (и не только им) мелочных торговцев и мальчишек-папиросников, фиксирует новое и характерное только для торжка у Никольских ворот Китай-города явление.

Лубянская площадь. На площади той, как грешные верблюды в конце мира, орут папиросники: «Давай, налетай! „Мурсал“ рассыпной! Пачками „Ира“!» Против Никольских — Наркомвнудел. Дела и люди со дна до крыши. Гремели двери, авто дудел. На площадь чекист из подъезда вышел. «Комиссар!» — шепнул, увидев наган, мальчишка один, юркий и скользкий, а у самого на Лубянской одна нога, и а другая — на Никольской. Мальчишка с перепугу в часовню шасть. Конспиративно закрестились папиросники. Набились, аж яблоку негде упасть! Возрадовались святители, Апостолы и постники.

Пафос стихотворения заключается в том, что торговцы напрасно перепугались, этот чекист вышел на площадь вовсе не по их душу, а по иному делу, и мораль — не надо бояться чекистов.

Однако этой же темы коснулся журналист, сотрудник «Огонька» Г. И. Геройский в очерке 1926 года, посвященном переименованию Лубянской в площадь «имени Дзержинского». Он отметил изменение общей атмосферы на некогда многолюдной веселой Лубянке.

«Ее проезжают по нескольку раз в день, — пишет журналист, — проезжают незаметно и безразлично, не вглядываясь в архитектуру — скучную и запыленную, как и ненужный старинный фонтан в центре этой площади. А людской поток, лента пешеходов на асфальтовой дорожке реже, чем на любой из соседних улиц, и, конечно, меньше, чем количество проезжающих через площадь извозчичьих и трамвайных пассажиров. На Лубянской площади нечего как будто смотреть, и хотя бы человек спешил, он сделает крюк и пройдет на Театральную и Тверскую по Кузнецкому Мосту. И постепенно метнулось влево, к Китайскому проезду, здешнее отделение Охотного; торгующие здесь магазины поочередно закрываются, ликвидировался как торговое помещение и Лубянский пассаж. Небойкое это место для розницы… Не одни только растратчики и спекулянты стараются „обойти Лубянку“…

Скажут, что этот транспортный отлив совпал с переездом в самое высокое здесь здание хорошо известного учреждения…»

Кокетливая безличная ссылка на неких, которые скажут, что причина подмеченного журналистом уменьшения числа прохожих на площади связана с водворением на ней «хорошо известного учреждения», вовсе не убеждает читателя, что сам журналист придерживается иного мнения. За годы деятельности этого учреждения у москвичей — и не только у них — сложилось о нем совершенно определенное представление.

Киса Воробьянинов, герой романа Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев», написанного в 1927 году, был жителем Старгорода — «старгородским львом». Но авторы, весьма чуткие к приметам современного быта, в описании первой поездки Остапа Бендера и Ипполита Матвеевича по прибытии их в Москву с Казанского вокзала на Сивцев Вражек в общежитие имени монаха Бертольда Шварца, приводят такую весьма многозначительную деталь: «Когда проезжали Лубянскую площадь, Ипполит Матвеевич забеспокоился.

— Куда мы, однако, едем? — спросил он». Тогда, в 1927 году эту внешне невинную фразу цензура вычеркнула, она была восстановлена лишь в издании 1997 года.

В двадцатые годы в Москве рассказывали такой анекдот. «На Лубянской площади встречаются два прохожих. Один спрашивает другого: „Скажите, пожалуйста, где здесь находится Госстрах?“ Тот ему отвечает: „Где Госстрах — не знаю, а Госужас — вот он“, — и кивает в сторону здания ВЧК». Впрочем, вполне возможно, что это — реальный разговор: Госстрах тогда находился поблизости — на Кузнецком Мосту.

ВЧК (с 1922 года — ОГПУ, с 1934-го — НКВД, с 1943-го — НКГБ, с 1946-го — МГБ, с 1954-го — КГБ, в настоящее время — ФСБ) заняла не только комплекс зданий бывшего страхового общества «Россия», но и ряд соседних домов, а в меблированных комнатах «Империал» была оборудована тюрьма.

Органы и до того имели в Москве достаточно много помещений в разных частях города, но главное здание «России» стало центральным, у чекистов оно получило название «Большой дом».

С 1920-х годов слово «Лубянка» для каждого гражданина СССР обозначало прежде всего не улицу и площадь, а тюрьму и вообще органы госбезопасности.

Сто двадцать лет прошло с закрытия Тайной экспедиции, помещавшейся на Лубянской площади, и уже никто не помнил ее железных ворот, обращенных на площадь, мимо которых «страшно было ходить». И вот снова вернулись эти страшные железные ворота. Только теперь они были обращены не на площадь, а выходили в переулок с легкомысленным названием Фуркасовский, которое он получил по фамилии имевшего здесь в середине XVIII века собственное портновское и по изготовлению париков заведение «портному мастеру французской нации» Фуркасе.

Сейчас о том, что происходило в этом здании, уже опубликовано много воспоминаний как самих чекистов, так и арестантов Лубянской внутренней тюрьмы. К этим воспоминаниям и прежде всего к «Архипелагу ГУЛАГу» А. И. Солженицына отсылаю читателя, ограничиваясь здесь лишь краткими справочными сведениями из работы Ж. Росси «Справочник по ГУЛАГу» (Москва, «Просвет», 1991).

Сообщив о времени водворения ЧК в доме на Лубянке, автор справочника продолжает: «С тех пор это здание остается неизменной резиденцией сов. госбезопасности, многократно менявшей свое название. В здании на Б. Лубянке находятся кабинеты следователей, внутренняя тюрьма со 115 камерами, расположенными на 6-ти этажах, и подвалы. Тюрьма рассчитана на 200–500 подследственных. В камерах полы паркетные. В дверях нет форточек, но в каждой — волчок. Это самая фешенебельная тюрьма Советского Союза. Прогулочные дворики на крыше здания; высокий забор заслоняет вид. Это — расстрельная тюрьма. С 30-х годов подвалы спец. оборудованы для расстрелов и пыток».

Автор сидел во внутренней тюрьме в конце 1930-х годов, поэтому пишет об отсутствии в дверях камер форточек, в конце 1940-х они уже были, через них подавалась еда, передачи, книги из тюремной библиотеки, а надзиратели делали замечания арестантам.

Вопрос о лубянских подвалах и подземных ходах остается открытым. Пресс-секретари органов госбезопасности не однажды официально отвергали само их существование. Но бывшие репрессированные вспоминают о том, как они сидели в подземных камерах. Иной раз проговариваются строители, так, например, в 1997 году при реконструкции «Детского мира» они сказали корреспонденту газеты «Вечерний клуб»: «Реконструкция […] началась с фундамента. А фундамент „Детского мира“ — штука сложная. По соседству с универмагом находится сами знаете что со своими печально знаменитыми подвалами и подземными ходами. Поэтому работы по укреплению основы основ детского столичного рая шли долго, тяжело и заняли почти полтора года».

Реалистическую картину быта и обстановки на Лубянке в конце 1920 — начале 1930-х годов рисует историк и мемуарист С. Каган — племянник Л. М. Кагановича в книге о жизни и деятельности своего дяди. С. Каган писал ее, основываясь на рассказах дяди и документах, поэтому она имеет ценность достоверного первоисточника.

Л. М. Каганович не был профессиональным чекистом, но в свое время Дзержинский выдвинул лозунг, что все коммунисты должны пройти через службу в ЧК, и многие руководители партии какое-то время работали там. «Лазарь убедил Сталина, — пишет Каган, — поручить ему организовать административную группу для выполнения особых задач. Для осведомленных это был „отдел мокрых дел“. „Мокрые дела“ — значит кровавые дела. Лазарь получил кабинет на четвертом этаже в доме № 2 на площади Дзержинского. Там был штаб ОГПУ, известный также как Центр. Из окна кабинета открывалась площадь, и можно было наблюдать за всеми, кто входил и выходил через главный вход. Единственный недостаток здания заключался в том, что на всех окнах стояли решетки или же имелись металлические шторы. Лазарь слышал, что об этих мерах безопасности распорядился сам Сталин.

В семь утра к шести подъездам здания направлялось множество сотрудников ОГПУ. Они приходили так рано, чтобы успеть сходить в буфет на восьмом этаже, в котором предлагались хорошие завтраки из молока, яиц, ветчины и фруктов, и все бесплатно.

Коридоры здания были выкрашены в светло-зеленый цвет и освещались большими белыми плафонами. Ковры отсутствовали. Тот же зеленый цвет царил в кабинетах. Они были просторны, но почти без мебели. Стоял обычно стол и несколько стульев с прямыми спинками. Удобств явно не предусматривалось. В каждом кабинете был стальной сейф, который в конце рабочего дня опечатывался.

В коридорах дежурили солдаты из подразделения внутренней охраны. Они носили бежевые гимнастерки, на воротниках которых были синие петлицы с красными кантами. Эти петлицы считались знаками чести, достоинства, уважения и страха.

Кабинет Лазаря отличался от большинства других. Там стоял массивный письменный стол из дуба, три деревянных стула и еще один стол для заседаний. На одной стене висел портрет Дзержинского, на другой — Сталина. На письменном столе несколько телефонов. Два — особо важные. Справа аппарат прямой связи со Сталиным. Слева „вертушка“ — специальная сеть, к которой подключены телефоны членов ЦК».

В официозной советской литературе двадцатых — тридцатых годов, особенно в поэзии, образ чекиста рисуется в романтико-героическом плане. Это абсолютно положительный герой.

Хрестоматийно известны строки из поэмы Маяковского «Хорошо!», содержащие совет юноше делать жизнь «с товарища Дзержинского».

В 1927 году Маяковский написал стихотворение «Солдаты Дзержинского»: «Солдаты Дзержинского, — утверждал он, — Союз берегут», — и считал их существование «железной необходимостью». В другом стихотворении «Дачный случай» (1928 г.) он рассказывает, как однажды в подмосковное Пушкино, где поэт летом жил на даче, приехали гости-чекисты. Они были по-домашнему, в штатском, в дорогих английских костюмах, им под стать спутницы — «будто „мадам“ шелками обчулочены». После обеда все, в том числе и Маяковский, пошли прогуляться в лес. Сначала «вола вертели и врали», потом чекисты достали «из кармана из заднего браунинги и маузеры» и стали стрелять «за пулей пуля» в пень, в цель — газету, которая стала «как белое рваное знамя». Отстрелявшись, «компания дальше в кашках пошла».

Заканчивается стихотворение выводом, довольно странным на сегодняшний взгляд, но для Маяковского, вероятно, логически вытекающим из рассказанного эпизода: «революция… всегда молода и готова».

Чекисты плотно окружали поэта: секретными сотрудниками ГПУ — НКВД были его ближайшие друзья Брики — «Ося и Лиля», завсегдатаем в Лефе был один из высших чинов НКВД Я. С. Агранов, которого Маяковский по-дружески называл Яней, Агранычем. Маяковский поддерживал приятельские отношения и с целым рядом других работников НКВД.

Маяковский полагал, что чекистов к нему привлекают дружеские чувства и интерес к литературе, но это была высокопрофессиональная и артистически организованная слежка.

Интеллигенция, как ныне хорошо известно, с первых дней создания ЧК находилась под ее пристальным наблюдением и была постоянной жертвой террора. Яков Саулович Агранов (1893–1938) — комиссар государственной безопасности 1-го ранга (высшее звание в органах, его имели лишь девять чекистов, причем ни Ягода, ни Ежов этого звания не имели), зампред ОГПУ, 1-й замнаркома внутренних дел, начальник секретно-политического отдела — был главным специалистом по «работе» с интеллигенцией; ему поручали самые сложные дела, с которыми он всегда успешно справлялся: дело о Кронштадтском мятеже, дело Таганцева, по которому был расстрелян Н. С. Гумилев, Шахтинский процесс, процесс Промпартии, Союзного бюро меньшевиков, дело историков, академиков-славистов и другие. В 1937 году Агранов был обвинен «во вредительстве в органах НКВД» и в 1938-м расстрелян. Его сотрудники в своих свидетельских показаниях рассказывали о методах его следственной работы: «Агранов требовал от нас готовить схемы показаний заблаговременно и брать показания только по этим схемам» (т. е. создавать выдуманные, фальшивые дела), «Агранов инструктировал: на первом же допросе подследственному нужно объяснить, что его все равно расстреляют независимо от того, признается он или нет. Но если признается и напишет Ежову заявление об этом, то есть маленькая надежда, что ему оставят жизнь», в случае же, если подследственный отказывается давать требуемые показания, то его следует припугнуть: «Мы с вами стесняться не будем, язык вырвем, все равно заговорите». В то же время сам Агранов использовал для получения «признательных показаний» широкую палитру способов морального воздействия: от выражения дружеских чувств к подследственному до провокаций и прямых угроз.

В 1930 году Агранов вел дело Трудовой крестьянской партии — очередной фальшивки ГПУ; в создании ТКП обвинялись выдающиеся ученые-аграрники А. В. Чаянов, Н. Д. Кондратьев, Н. П. Макаров, А. А. Рыбников и другие. Полтора месяца Чаянов, которого допрашивал Агранов, отказывался признать существование Трудовой крестьянской партии, полтора месяца держался и лишь по истечении этого срока был сломлен и стал подписывать заблаговременно подготовленные следователем показания. О том, какому воздействию подвергался Чаянов, можно судить по тому факту, что трое его «подельщиков» в тюрьме сошли с ума, один повесился…

Боковой фасад Политехнического музея. Современная фотография

В 1930 году Михаил Светлов написал стихотворение «Площадь Дзержинского», в котором описывает, что видит чекист, глядя на площадь из окна своего кабинета. Это стихотворение также представляет собой своеобразный образ площади Дзержинского — бывшей Лубянки.

Бессонная ночь. Человек Подходит к окну. Сквозь дым предрассветный Он обозревает страну. Он смотрит за город, За трубы, За дым — на поля, Не в службу, а в дружбу Кругом колосится земля. Товарищ доволен. Он вверх поднимает глаза, Он смотрит на небо, Которое — как бирюза… Бессонная ночь. Человек Все глядит из окна На площадь Дзержинского… Утро. Рассвет. Тишина…

Стихотворение Светлова написано, когда на Лубянке шла подготовка к агитационному открытому процессу над вредителями-аграрниками, и в нем есть обращающий на себя внимание штрих — деталь, которую «человек» из окна Лубянки ни при каких условиях увидеть не мог. Это — колосящиеся поля.

Но в общем-то понятно, как появились в стихотворении эти поля, ясна логика поэта и его представление о психологии героя. «Человек» провел бессонную ночь и, подойдя утром к окну, все еще находится во власти своей ночной работы, он ею «доволен» и думает о ней. А думает он, естественно, о том, что разоблачил вредителей сельского хозяйства и спас для народа «колосящиеся поля». Их-то образ и встает в его воображении. Этим «товарищем» в это время, на этом месте, с этой проблемой и попавший в стихи Светлова мог быть только Агранов, ведущий дело Чаянова и его товарищей.

Михаил Светлов, тогда уже популярный поэт, входил в окружение Маяковского и, естественно, встречался с его друзьями-чекистами. Он мог узнать в 1930 году о вредителях-аграриях только из устных рассказов, так как открытых публикаций об этом не было. Друзья-чекисты о своих служебных делах всегда говорили скупо и таинственно, общими словами, лишь то, что они «берегут», «хранят», «защищают», «борются с врагом». Именно на таких общих словах построено стихотворение Маяковского «Солдаты Дзержинского», посвященное его приятелю-чекисту В. М. Горожанину. Светлов также вынужден был ограничиться весьма скупым конкретным штрихом, но игнорировать его в создании привлекающего его образа он, конечно, не мог. Так появились в стихотворении «поля», непонятные для читателя, но много говорящие посвященному человеку, знающему шифр образа.

В комнату Стахеевского дома в 1918 году Маяковский вселился, полный надежд и сил, в ней пережил высокие творческие радости, невыносимые разочарования и в ней 14 апреля 1930 года нашел свой трагический конец.

До 1980-х годов единственной версией смерти Маяковского считалось самоубийство. После частичного рассекречивания архивных данных о деятельности ГПУ — НКВД — КГБ в печати появились сведения о том, что Маяковский не был самоубийцей, а был убит органами НКВД. Видимо, только в будущем, когда исследователям станут доступны все материалы, разъяснится тайна его смерти. А пока в исследовательской литературе на равных существуют обе версии — убийство и самоубийство.

В 1974 году в последней квартире Маяковского открыт мемориальный музей…

Преобразования самой Лубянской площади начались в 1931 году, когда убрали водоразборный фонтан с центра площади. Смысл его ликвидации абсолютно непонятен. Он служил украшением площади и совершенно не мешал движению транспорта.

Тогда же здание ОГПУ было надстроено двумя этажами. В предвоенные годы началось сооружение правой пристройки к нему по проекту А. В. Щусева (завершена в 1947 году). В начале 1980-х годов перестроен фасад бывшего здания «России» и тогда же с его крыши были сняты символические фигуры — справедливости и утешения.

В 1925–1926 годах Главнаука, ведавшая охраной и восстановлением архитектурных и исторических памятников, провела большие работы по реставрации и ремонту стен и башен Китай-города. Руководил работами архитектор-реставратор, деятельный член комиссии «Старая Москва» Н. Д. Виноградов.

В ходе реставрации удалось получить ценные сведения об устройстве и первоначальном виде Китайгородской стены. В. Гиляровский в газетной заметке, напечатанной в связи с проводимыми работами, описывает, какой была стена перед приходом реставраторов:

«А какой ужас еще этой весной представляла внутренняя часть стены, выходящая на Старую и Новую площади: груды кирпича, ямы, пробитые в стене глубокие ниши; в одной из них торчат остатки несгораемого шкафа…

И о чем все это напоминало?.. Это все были остатки лавочек торговцев, больше сотни лет уродовавших памятник.

Революция смела торговцев, лавочки были разломаны и растащены, и стена представляла собой руину».

Отчет Н. Д. Виноградова — последнее литературное свидетельство очевидца, видевшего и пристально осматривавшего эти древние укрепления не только снаружи, но и внутри. Он сравнивает стены Кремля и Китай-города, отмечая их сходство и различия:

«Как Кремлевские, так и Китайгородские стены в мирное время были покрыты деревянной кровлей, опиравшейся одним краем на боевые зубцы-мерлоны, а другим краем, в сторону города, на кирпичные столбы… В 1925 году кровля была восстановлена на участках стены по Старой и Новой площадям».

При реставрационных работах у Никольской башни были обнаружены остатки древнего укрепления из «китов» — «сплетения тонкого леса» вокруг «большого древня», а также откопаны пять пушек петровского времени, поставленных здесь при устройстве болверков в 1709 году.

Газеты того времени много писали об «обновленном памятнике древней Москвы».

Но весной 1934 года Китайгородскую стену начали сносить, чтобы проложить на ее месте, как писал журналист в журнале «Строительство Москвы», «широкий блестящий проспект». Теперь ее уже называли не «памятником древней Москвы», а «никому не нужным археологическим хламом, не имеющим даже ценности исторического памятника».

Весной 1934 года снесли Никольскую башню, церковь Владимирской Божией Матери и часовню Святого Пантелеймона. При разборке стены устраивали субботники. В субботнике 6 апреля, сообщала «Вечерняя Москва», «приняли участие командиры и красноармейцы частей войск ОГПУ».

После сноса стены площадь бывшего толкучего рынка — Новая площадь — фактически стала частью Лубянской площади, но формально считается, что дом со входом на станцию метро «Лубянка» и здание касс Аэрофлота находятся на особой Новой площади, что и написано на номерных знаках, помещенных на них.

Может быть, имеет смысл сохранить эти номерные знаки, так как в будущем они могут опять оказаться отражающими действительную топографию места, так как в 1998 году Управление градостроительных работ Москомархитектуры приняло решение о восстановлении Китайгородской стены. Ответственным за проект был назначен архитектор П. Л. Павлов. В интервью, опубликованном в июле 1998 года, он рассказал о проекте.

«Китайгородская тема, — сказал он, — это тема всей Москвы. Ведь именно в XVI веке с момента завершения формирования Великого посада и строительства вокруг него стен, продолжающих стены Кремля, произошел коренной перелом градостроительной структуры Москвы: она начала развиваться на основе радиальноветвистой и кольцевой системы. Так что даже новая МКАД — результат появления Китайгородской стены. И если последовательно восстановить все семь ее былых градостроительных узлов, Москва примет абсолютно уникальный, только ей присущий облик».

На вопрос корреспондента, пройдет ли стена по своему историческому маршруту, Павлов ответил:

«Конечно! Тем более что за шестьдесят с лишним лет на этой территории, около 2,5 километра, не было построено ни одного здания. Сейчас линия стены проходит либо по газонам, либо по проезжей части».

Возведение Китайгородской стены, кроме того, что возвращает Москве исторический облик и восстанавливает множество пленительно-прекрасных московских уголков и видов, даст центру города огромный комплекс культурных, торговых и офисных помещений. Все это заложено в проекте Павлова.

Архитектор завершает интервью выразительной справкой: «В XVI веке Китайгородскую стену строили три года. Будет как-то неловко не уложиться в этот срок…»

В 1954 году после сноса «Лубянского пассажа» на его месте начали строить универмаг детских товаров — «Детский мир». Это одна из заметных строек эпохи хрущевской «оттепели». Открылся «Детский мир» 1 июня 1957 года. Тогда говорили, что чекисты протестовали против строительства универмага, претендуя на этот участок, поэтому открытие «Детского мира» воспринималось как доказательство того, что партия и правительство сделало еще один очень важный шаг на пути к обновлению и демократизации государственной политики.

Но в следующем, 1958 году на площади Дзержинского, на месте снесенного фонтана, был установлен памятник Ф. Э. Дзержинскому работы скульптора Е. В. Вучетича.

В 1961 году на Театральной площади был установлен памятник Карлу Марксу (скульптор Л. Е. Кербель), а Театральный проезд с Охотным рядом и Моховой улицей были переименованы в проспект Маркса, и тогда кто-то пустил по Москве фразу, ставшую широко известной и часто повторяемой благодаря своему прозрачному подтексту: «Проспект Маркса ведет прямо на площадь Дзержинского». Это было время шестидесятников…

В 1967 году снесли Шипов дом, представлявший несомненную историческую ценность. На его месте был разбит существующий ныне сквер.

Снос Шипова дома открыл вид на боковой фасад Политехнического музея, и кроме того, Лубянская площадь визуально вернула часть своей прежней территории, как раз т у, на которой некогда шумел «Охотный торг».

Политехнический музей — единственное здание на Лубянской площади, привлекающее внимание своей архитектурой. Оно строилось в 1870–1900-е годы, выдержано в русском стиле и принадлежит к числу выдающихся московских общественных зданий этого стиля, таких, как Исторический музей, Верхние торговые ряды (ГУМ), Городская дума. Причем хронологически Политехнический музей — самый ранний в этом ряду.

Музей создавался на основе экспонатов Московской Политехнической выставки 1872 года, продемонстрировавшей большие достижения динамично развивающейся после отмены крепостного права русской национальной промышленности и науки. Выставка вызвала огромный интерес в самых широких кругах общества: у предпринимателей, ремесленников, рабочих, учащихся, интеллигенции. Особенно привлекали людей просветительские мероприятия, экскурсии, лекции, консультации, которые проводил Выставочный комитет, состоявший из крупнейших ученых разных специальностей. После закрытия выставки комитет решил продолжить эту деятельность и постановил организовать в Москве Музей прикладных знаний.

Сначала музей обосновался в арендованном доме на Пречистенке, но довольно скоро обнаружилось, что помещение слишком мало, и тогда встала проблема строительства своего, специально приспособленного для музея здания.

Политехническую выставку 1872 года устраивало Императорское общество любителей естествознания, антропологии и этнографии на частные средства, без участия государства. Строительство Музея прикладных знаний, хотя его польза для развития народного хозяйства была совершенно очевидна, государство финансировать также отказалось. Поэтому комитет выставки всю работу по устройству музея принял на себя и обратился за помощью к различным общественным организациям и частным лицам.

Московская Городская дума бесплатно выделила для строительства здания музея земельный участок размером около пяти гектаров на Лубянской площади между Шиповским домом и Ильинскими воротами. В то время здесь было порожнее место, занимавшееся в периоды сезонной торговли временными торговыми рядами и палатками.

Архитектурный проект музея сделал архитектор Ипполит Антонович Монигетти, Морской павильон которого на выставке 1872 года вызвал всеобщее восхищение.

И. А. Монигетти (1819–1878) родился в Москве, окончил Строгановское училище и Академию художеств, имел квалификацию художника-архитектора и звание академика. Он работал архитектором Царскосельского придворного ведомства, проектировал парадные комнаты Аничкова дворца, строил дворцовые здания в Петербурге, Ливадии, возвел несколько церквей «в византийском стиле». Крупнейшим специалистом Монигетти считался в области дворцовых интерьеров.

Проект Монигетти Политехнического музея был принят Комитетом с большим удовлетворением. Архитектор создал настоящий дворец просвещения, каким и должен быть музей, он был грандиозен, монументален и удобен для размещения и демонстрации экспонатов. Впечатляла богатая и изящная внутренняя отделка. Будучи москвичом и прекрасно представляя место, где располагается музей, близость Китайгородской стены, Ильинских башенных ворот, церквей XVII века Николы Большой Крест и Георгия Великомученика, что в Старых Лучниках, Монигетти оформляет фасад здания по мотивам русского архитектурного декора парадных каменных построек XVII века и народной деревянной резьбы.

Строительство ввиду недостатка средств велось в три очереди, первой строилась центральная часть. Она была закончена к 1877 году, и 30 мая этого года состоялась торжественная церемония открытия музея.

Политехнический музей сразу стал достопримечательностью Москвы. Его фотография вошла в знаменитый найденовский альбом «Москва. Виды некоторых городских местностей, храмов, примечательных зданий и других сооружений», изданный в 1884 году.

Возможность продолжить строительство здания Политехнического музея представилась лишь через десять лет. В 1887–1896 годах по проекту архитектора Н. А. Шохина было выстроено южное крыло.

Но северо-западная часть участка, отведенного для строительства Политехнического музея, оставалась огороженным пустырем почти тридцать лет, и только в 1903 году началось строительство третьей очереди музея. Эта часть музея, по замыслу Монигетти, предназначалась под аудитории, и главным ее помещением был большой лекционный зал.

Начать строительство этого корпуса музей смог благодаря инициативе и энергии инженера-архитектора Георгия Ивановича Макаева. Он выполнил архитектурный проект северо-западного крыла, организовал акционерное общество, в которое привлек ряд состоятельных купцов и промышленников, отдал на строительство все свои сбережения.

Между проектами Монигетти и Макаева — тридцать лет, эти архитекторы принадлежали к столь отдаленным одно от другого поколениям (Макаев был моложе Монигетти на 52 года!), что о сходстве и непосредственной преемственности вкусов не могло быть и речи. Но они принадлежали к одной архитектурной национальной традиции, которая в своем естественном развитии, не копируя и не воспроизводя скрупулезно формы предшествующих образцов, позволяет создавать произведения внешне отличные от них и в тоже время связанные друг с другом внутренне.

Г. И. Макаев был классическим и чистым представителем стиля модерн. Построенный им в 1903–1904 годах доходный дом в Подсосенском переулке (№ 18) принадлежит к числу наиболее характерных зданий московского модерна. Работы по строительству северного крыла музея завершились в 1907 году.

Главное помещение новой части музея — Большой зал (или, как его называли сначала, Большая аудитория) открылся в 1908 году. О нем писали тогда: «Новая Большая аудитория Политехнического музея является лучшей аудиторией в Москве». И это было действительно так, аудитория была идеально приспособлена для чтения популярных лекций. Она обладала замечательными акустическими свойствами, расположенные возвышающимися над сценой амфитеатром скамьи для зрителей, прослужившие до 1966 года и только тогда замененные креслами, давали возможность каждому присутствующему видеть, что происходит на сцене, сцена была оборудована для демонстрации физических и химических опытов, висела таблица с Периодической системой элементов Менделеева, через застекленный потолок в зал проникал дневной свет. Ввиду высоких достоинств аудитории Комитет Политехнического музея постановил поместить в ней памятную доску с именами ее строителей. Эта доска, к сожалению, не сохранилась, но известен ее текст: «Аудитория сооружена в 1907–1908 годах по проекту и под наблюдением инженера Анатолия Александровича Семенова, при ближайшем сотрудничестве архитектора И. П. Машкова, З. И. Иванова и инженера путей сообщения Н. А. Алексеева».

Ко времени открытия Большой аудитории лекционно-просветительская деятельность Политехнического музея имела прочные традиции, так как она началась с самого основания музея. В 1872 году Комитетом музея сразу же было определено направление деятельности — доступность без снижения научного уровня и указан адресат — самые широкие демократические слои населения, стремящиеся к самообразованию. В большинстве случаев лекторам удавалось успешно разрешить поставленные задачи.

В один из первых сезонов цикл лекций «О жизни растений» (затем переработанных в знаменитую книгу, выдержавшую десятки изданий, «Жизнь растений») прочел К. А. Тимирязев. Разные годы, разные темы лекций, но удивительно единство впечатления: почти всегда говорят о том, что лектор — ученый, или общественный деятель, или литератор — «совершенно овладевал аудиторией», и единственное объяснение этому: на лекциях речь шла о том, что по-настоящему интересовало людей, что отвечало запросам и духу времени, и говорилось об этом серьезно и честно.

Новая аудитория Политехнического музея сразу же приобрела большую популярность у москвичей. Лекции в ней читали крупнейшие ученые — Н. Е. Жуковский, К. А. Тимирязев, П. Н. Лебедев, П. П. Лазарев, Н. А. Умов, И. И. Мечников, Д. Н. Анучин, В. И. Вернадский и другие, их лекции несли в публику передовые научные идеи и знания. Состав постоянных посетителей лекций был исключительно демократичен: трудовая интеллигенция, студенчество, передовые рабочие (последнее, надобно сказать, вызывало тревогу у правительства).

В Политехническим музее наряду с сугубо научными конференциями, симпозиумами проходили «народные чтения». Политехнический музей стал тем научным центром, где находили поддержку изобретатели и ученые, отвергнутые официальными научными учреждениями, среди них были, например, П. Н. Яблочков — изобретатель лампы накаливания и К. Э. Циолковский.

Если в начале существования лектория при Политехническом музее — в 1870–1880-е годы — в нем лишь изредка читались лекции по гуманитарным наукам (в частности, историк С. М. Соловьев прочел курс «Общедоступные чтения о русской истории»), то с течением времени, особенно в предреволюционные годы, в Большой аудитории музея все чаще проходят литературные вечера, выступают с лекциями литературоведы, писатели. С большим успехом прошла лекция К. И. Чуковского «Искусство грядущего дня» о поэтах-футуристах, профессора П. С. Когана «Новая поэзия и демократия», А. С. Серафимовича «О русском писателе», посвященная творчеству писателей-реалистов, и, наконец, начинают выступать с чтением своих произведений писатели и поэты: еще до революции здесь выступали В. Я. Брюсов, И. А. Бунин, В. В. Маяковский и другие. Большая аудитория Политехнического музея стала самой популярной трибуной современной поэзии.

Рассказывая о вечерах поэзии в первые послереволюционные годы, все современники говорят о переполненном зале, о толпе жаждущих попасть на вечер перед входом, которым не досталось билетов, о милиционерах, наводящих порядок, о царившей в зале атмосфере заинтересованности, неравнодушия. Устраивались персональные вечера крупнейших писателей и поэтов. Но особенное внимание привлекали вечера коллективные, на которых выступали поэты различных школ и направлений.

Первым из наиболее ярких и запомнившихся вечеров этого рода, воспоминания о котором можно и сейчас еще услышать, был вечер 27 февраля 1910 года — «Избрание короля поэтов». По городу была расклеена афиша, сообщавшая цели и порядок проведения вечера:

«Поэты! Учредительный трибунал созывает всех вас состязаться на звание короля поэтов. Звание короля будет присуждено публикой всеобщим, прямым, равным и тайным голосованием.

Всех поэтов, желающих принять участие в великом, грандиозном празднике поэтов, просят записываться в кассе Политехнического музея до 12 (25) февраля…

Порядок вечера: 1) Вступительное слово учредителей трибунала. 2) Избрание из публики председателя и выборной комиссии. 3) Чтение стихов всех конкурирующих поэтов. 4) Баллотировка и избрание короля и кандидата. 5) Чествование и увенчание мантией и венком короля и кандидата».

Председательствовали профессор П. С. Коган и известный клоун-дрессировщик Владимир Дуров, называвший себя «королем клоунов».

Присутствовавший на вечере поэт Сергей Спасский описал его в своих воспоминаниях:

«Зал был набит до отказа. Поэты проходили длинной очередью. На эстраде было тесно, как в трамвае. Теснились выступающие, стояла не поместившаяся в проходе молодежь. Читающим смотрели прямо в рот. Маяковский выдавался над толпой. Он читал „Революцию“, едва имея возможность взмахнуть руками. Он заставил себя слушать, перекрыв разговоры и шум… Но „королем“ оказался не он.

Северянин приехал к концу программы… Стоял в артистической, негнущийся и „отдельный“.

— Я написал сегодня рондо, — процедил он сквозь зубы вертевшейся около поклоннице.

Прошел на эстраду, спел старые стихи из „Кубка“ (своего сборника „Громокипящий кубок“, 1913 г. — В. М.). Выполнив договор, уехал.

Начался подсчет записок. Маяковский выбегал на эстраду и возвращался в артистическую, посверкивая глазами. Не придавая особого значения результату, он все же увлекся игрой. Сказывался его всегдашний азарт, страсть ко всякого рода состязаниям.

— Только мне кладут и Северянину. Мне налево, ему направо.

Северянин собрал записок немного больше, чем Маяковский. „Король шутов“, как назвал себя Дуров, объявил имя „короля поэтов“. Третьим был Василий Каменский».

«Часть аудитории, желавшая видеть на престоле г. Маяковского, — писал в отчете о вечере еженедельник „Рампа и жизнь“, — еще долго после избрания Северянина продолжала шуметь и нехорошо выражаться по адресу нового короля и его верноподданных».

«Футуристы, — продолжает Спасский, — объявили выборы недействительными. Через несколько дней Северянин выпустил сборник, на обложке которого стоял его новый титул. А футуристы устроили вечер под лозунгом „долой всяких королей“».

«Избрание короля поэтов» открыло собой длинную серию поэтических вечеров в Большой аудитории Политехнического музея, на которых поэты и публика вступали в прямой диалог; приговоры — поддержка, одобрение или неприятие — выносились тут же. Может быть, никогда еще поэты не стояли так близко к своему читателю и не ощущали его так отчетливо.

Вечера носили общее название «Вечеров новой поэзии», хотя некоторые из них имели и свои названия: «Смотр поэтических школ», «Вечер поэтесс», «Чистка поэтов» и т. д. Для всех этих вечеров была характерна общая заинтересованность и откровенная реакция публики, на них бушевали страсти, возникали скандалы, но, несмотря на анекдотичность некоторых эпизодов, за ними всегда чувствовалась высокая поэтическая атмосфера этих вечеров.

Присутствовавшие бурно выражали свое отношение к содержанию стихотворений. Голый эпатаж футуристов не принимался. A. M. Арго вспоминает: «Что касается Бурлюка, он в течение многих вечеров, приставляя к глазу лорнет (у него была ассимиляция зрения), читал стихотворение, которое начиналось:

Мне нравится беременный мужчина… Как он хорош у памятника Пушкина, Одетый в серую тужурку И ковыряет пальцем штукатурку.

Чем кончалось это стихотворение — неизвестно, потому что автору по причине бушевания аудитории дочитать опус никогда не удавалось, и что случилось с беременным мужчиной возле памятника Пушкину, так и неизвестно до сих пор».

В. Казин рассказывал, как выступал Ф. С. Шкулев — поэт-суриковец, один из зачинателей пролетарской поэзии. Он вышел на сцену, начал читать свое популярнейшее стихотворение «Мы — кузнецы», и весь зал тут же подхватил: «и дух наш молод», так и читали до конца вместе — поэт и зал.

Несколько литературных вечеров первых послереволюционных лет стали поистине легендарными, и среди них — прошедшая в январе 1922 года «чистка поэтов». Официально вечер назывался «Маяковский чистит поэтов». На него приглашались «поэты, поэтессы и поэтессенки», причем, заявляли устроители, тех, кто не явится, будут «чистить» заочно. Это была акция, на которую собралась «вся литературная Москва».

«В вечер „чистки“, — рассказывает в своих воспоминаниях журналист Э. Миндлин, — задолго до начала в Большой аудитории музея народу набилось, пожалуй, больше чем когда бы то ни было. Стояли у стен, в проходах, сидели на ступеньках амфитеатра, на полу перед эстрадой и даже на эстраде, подобрав под себя ноги… Публике было предложено принять непосредственное участие в „чистке“ поэтов: решать вопрос о праве того или иного поэта писать стихи предстояло простым поднятием рук. Таким образом, публика, набившая зал до отказа, сплошь состояла из судей… „Чистка“ еще не началась, трибуна еще пуста, но в публике страсти уже кипят. Споры, а то и откровенная перебранка одновременно возникают в разных концах зала. Среди молодых возбужденных лиц, среди красноармейских шлемов, курток мехом наружу, кожанок и шинелей — бобровые воротники небезызвестных в Москве бородачей. Тут и там — возмущенные лица почтенных литераторов и артистов, пришедших посмотреть, „до чего может дойти глумление над поэзией“…»

Начинается «чистка» по алфавиту фамилий. Маяковский разбирает стихи «не явившейся» Анны Ахматовой, приговор: запретить на три года писать стихи, «пока не исправится».

«Покончив с Ахматовой, — продолжает Миндлин, — Маяковский перешел к юным и совершенно никому не ведомым поэтам, добровольно явившимся на „чистку“. Они сидели рядком на скамье, вставали один за другим, читали стихи, как правило плохие, и, очень довольные, улыбались даже тогда, когда Маяковский несколькими острыми словами буквально уничтожал их и запрещал писать. Некоторых присуждали к трехлетнему воздержанию от стихописательства, давая время на исправление. Публика потешалась, шумела, голосовала. Вообще трудно представить себе что-нибудь веселее этой „чистки“ поэтов и поэтессенок. Впрочем, поэтессенок я что-то не помню. Выступали почти исключительно юнцы мужского пола. Только один из них, в светлых кудрях по плечи, с тонким женским голоском, так смутил публику, что из зала спросили:

— Вы мальчик или девочка?

— Мальчик, — ответил златокудрый поэт.

Ему единогласно запретили писать. Навсегда».

Миндлин приводит еще несколько эпизодов. Очень эффектным было выступление группы ничевоков, в которую в то время входил художник и поэт, впоследствии ставший крупнейшим исследователем-москвоведом Борис Сергеевич Земенков:

«И вдруг из-за кулис на эстраду вышли три резко дисгармонирующие с окружающей обстановкой фигуры поэтов-ничевоков. Все в высоких крахмальных воротничках, с белыми накрахмаленными манишками, в элегантных черных костюмах, лаковых башмаках, у всех волосы сверкают бриллиантином. На груди выступавшего впереди ничевока поверх манишки красный платок, заткнутый за крахмальный воротничок. В зале поднялся вой. Однако по мере того как ничевок с красным платком на груди читал манифест ничевоков, вой и шум в зале стихали. Как ни потешны были эти три ничевока, кое-что в их манифесте понравилось публике. Одобрительно приняли заявление, что Становище ничевоков отрицает за Маяковским право „чистить“ поэтов. По когда ничевоки предложили, чтобы Маяковский отправился к Пампушке на Твербул (то есть к памятнику Пушкину на Тверской бульвар) чистить сапоги всем желающим, вой и шум снова усилились. Враждующие между собой части публики объединились против ничевоков. Одна часть была возмущена выступлением ничевоков против Маяковского, другая тем, что ничевоки посмели назвать памятник Пушкина „Пампушкой“».

Иной характер носили «Вечера новой поэзии», на которых председательствовал В. Я. Брюсов. Он любил поэзию как явление и признавал законность существования в ней разных направлений, поэтому не позволял себе никаких оскорбительных оценок. «Своим спокойствием мэтра, — замечает литератор-современник, — он придавал какой-то вес забавам и почти хулиганству на эстраде». Брюсов считал, что новая поэзия, прежде чем обрести свой стиль, должна пройти путь проб и поисков, ошибок и достижений.

Но и на вечерах, руководимых Брюсовым, случались экстраординарные эпизоды. Одним из самых запомнившихся — выступление Сергея Есенина с чтением «Сорокоуста». Этот эпизод описан во многих воспоминаниях, привожу рассказ поэта А. Н. Арго:

«Курчаво-завитой, напомаженно-напудренный, широко расставив ноги и отставив корпус назад, размахивая руками, Есенин начал читать свой „Сорокоуст“ — поэму, в первое четверостишие которой, как известно, входит непечатное выражение, — в нынешних посмертных изданиях оно заменяется несколькими строчками многоточий. (Эти „непечатные выражения“ слово „задница“ и фраза „Не хотите ль пососать у мерина“. В Полном собрании сочинений издания 1997 года они напечатаны полностью. — В. М.)

В порядке устной поэзии, с эстрадных подмостков оно было произнесено полным голосом и вызвало естественную реакцию аудитории:

— Долой хулигана!

— Возмутительно!

— Как вам не стыдно! И это поэзия!

— Позор! Позор!

Свист, шум, крик был такой, что о продолжении выступления речи быть не могло. Есенин стоял молча, голубыми своими глазами поглядывал на публику и улыбался полунасмешливо, полурастерянно. Он, в сущности, знал, на что идет: непристойными словами в начале поэмы он привлекал внимание публики настолько, что мог быть уверен: обывательская публика в ожидании хотя бы новой непристойности не упустит ни одной строки из дальнейшего, а в дальнейшем-то следовали превосходные, громадного темперамента строки. Но скандал был отчаянный, обыватель, не вдаваясь в подробности, негодовал, возмущался озорством поэта.

Но недаром кораблем сего общественного мероприятия правил мудрый кормчий Валерий Брюсов. Он проявил в данном случае не только ум и такт, но еще и великую честность поэта.

Вставши во весь рост — как сейчас помню его стройную фигуру в знаменитом черном сюртуке, увековеченном на портрете Врубеля, — Брюсов поднял руку, призывая к порядку бушевавшую аудиторию.

Авторитет Брюсова был велик — он был первым поэтом прежнего времени… Его не все любили, но уважали в равной мере все читатели, и старые и новые.

Так стоял он с поднятой рукой и, когда собрание наконец успокоилось, произнес:

— Я, Валерий Брюсов, заявляю всем вам, что стихи Есенина, те, которые он сейчас прочтет, — лучшее из всего написанного на русском языке в стихотворной форме за последние двадцать лет.

И затем Есенину:

— Продолжайте!

Есенин закончил чтение, и аудитория не могла не оценить замечательное его стихотворение».

Так возмущавшие слушателей в 1920 году выражения, слово «задница» и фраза «Не хотите ль пососать у мерина», в нынешние времена уже никого не шокируют, и в полном собрании сочинений С. А. Есенина издания 1997 года печатаются полным текстом, без многоточий.

Бурные литературные вечера проходили в Политехническом музее до середины 1920-х годов, затем они изменились, превратившись в официоз, жестко регулируемый идеологической цензурой.

Новый бурный расцвет вечера поэзии в Политехническом переживали в 1960-е годы — годы «оттепели», тогда пришли в поэзию Б. Окуджава, А. Вознесенский, Е. Евтушенко, Р. Рождественский и другие.

Расцвет и широкая популярность поэзии, нетрудно заметить, приходятся на пору великих надежд на лучшее будущее, которые основываются не на беспочвенных мечтах, а на уже имеющихся в обществе признаках, фактах, предпосылках.

Справедлив, наверное, и обратный силлогизм: не звучат стихи в Большой аудитории, не покупают поэтических сборников — значит, нет в обществе ничего устремленного в будущее, непоэтический строй — непоэтическое время.

В конце 1970-х — начале 1980-х годов на площади рядом с «Детским миром» и на месте Гребневской церкви встали новые огромные, облицованные черным гранитом мрачные корпуса ведомства КГБ (архитекторы Б. В. Палуй, Г. В. Макаревич). В правом здании устроен проход внутрь двора, к дому Стахеева, в котором находится музей В. В. Маяковского.

30 октября 1990 года в сквере перед Политехническим музеем состоялось открытие еще одного памятника на Лубянской площади — памятника жертвам коммунистического режима, жертвам Лубянки и всех ее бесчисленных отделений, филиалов и лагерей ГУЛАГа.

Это первый с 1917 года и единственный до сих пор памятник Москвы, поставленный не правительством (на иных из них, как, например, на памятнике Н. В. Гоголю, установленном в 1951 году, специально отмечено надписью: «От правительства Советского Союза»), а самим народом.

Соловецкий камень. Современная фотография

Памятником стал валун, привезенный с Соловецких островов — первого советского лагеря, открытого в 1922 году, где чекисты всласть и вволю могли измываться над своими жертвами — священниками, профессорами, бывшими гимназистами, офицерами, которые предпочли эмиграции службу родной стране, монахами и монахинями, подростками из интеллигентных семей, были там врачи и поэты, ученые и актеры, философы и юристы, инженеры и строители, дипломаты и агрономы, крестьяне и политики — цвет нации. В Соловках чекисты отрабатывали технику пыток и убийств, придумывали виды каторжных работ, создавали систему унижений и превращения человека в «лагерную пыль» — в безвольного, потерявшего человеческий облик раба. Особенно раздражало чекистов, что эти измученные, полуживые мужчины и женщины, старики и дети (на Соловках находилась группа арестованных бойскаутов) умирали, но сохраняли человеческое достоинство… Вот из этого ада, со знаменитых Соловков, был привезен в Москву, к стенам Лубянки, камень.

На гранитном пьедестале, на который положен валун, надпись, сообщающая, что «этот камень с территории Соловецкого лагеря особого назначения» и что он «установлен в память о миллионах жертв тоталитарного режима».

В 1925 году, весною, на Страстной неделе, в Великий четверг заключенный Соловков Михаил Фроловский написал стихотворение, которое может быть названо первым предчувствием Соловецкого камня-памятника:

Спит тюрьма и трудно дышит, Каждый вздох — тоска и стон, Только мертвый камень слышит, Ничего не скажет он. Но когда последней дрожью Содрогнется шар земной, Вопль камней к престолу Божью Пронесется в тьме ночной. И когда, трубе послушный, Мир стряхнет последний сон, Вспомнит камень равнодушный Каждый вздох и каждый стон. И когда последний пламень Опалит и свет и тьму, Все расскажет мертвый камень, Камень, сложенный в тюрьму. Спит тюрьма и тяжко дышит, Каждый вздох — тоска и стон, Неподкупный камень слышит, Богу всё расскажет он.

Впервые о памятнике жертвам коммунистических репрессий публично заговорил Н. С. Хрущев 27 октября 1961 года на XXII съезде партии, посвященном разоблачению «культа личности Сталина». Тогда Хрущев назвал политических заключенных ГУЛАГа «жертвами сталинского произвола».

«Товарищи предлагают, — сказал Хрущев, — увековечить память видных деятелей партии и государства, которые стали жертвами необоснованных репрессий в период культа личности. Мы считаем это предложение правильным. Целесообразно было бы поручить Центральному Комитету, который будет избран XXII съездом, решить этот вопрос положительно. Может быть, следует соорудить памятник в Москве, чтобы увековечить память товарищей, ставших жертвами произвола. (Аплодисменты.)».

Вторично эта же идея была высказана 27 лет спустя — на XIX партийной конференции 1 июля 1988 года в заключительной речи М. С. Горбачева. «И еще, товарищи, — сказал он, — один вопрос, который был поднят накануне конференции и на ней самой, — о сооружении памятника жертвам репрессий. Вы, вероятно, помните, что об этом говорилось в заключительном слове на XXII съезде партии и было встречено тогда с одобрением. Поднимался этот вопрос и на XXVII съезде партии, но не получил практического решения. Как говорилось в докладе, восстановление справедливости по отношению к жертвам беззаконий — наш политический и нравственный долг. Давайте исполним его сооружением памятника в Москве. Этот шаг, я уверен, будет поддержан всем советским народом. (Аплодисменты)».

Почти три десятилетия разделяют эти два выступления. Но ни правительство «оттепели» Хрущева, ни перестроечное Горбачева так и не исполнили этого «политического и нравственного» долга да и не могли, в частности, потому, что они сами имели прямое отношение к коммунистическому «произволу».

Однако слова генсека развязали руки общественной инициативе. Снизу, общественностью, было образовано всесоюзное добровольное историко-просветительское общество «Мемориал», которое, как сказано в его уставе, «считает своей главною задачей создание на добровольные пожертвования памятника жертвам сталинизма, а также информационно-исследовательского и просветительного центра „Мемориал“ с общедоступным музеем, архивом и библиотекой». «Мемориал» и взял на себя дело создания памятника.

В ноябре 1988 года в Доме культуры МЭЛЗ (Московского электролампового завода) на Большой Семеновской улице состоялась выставка проектов памятника. В основном их авторами были не профессиональные скульпторы и архитекторы, а люди, которые сами подвергались репрессиям, и те, кто действительно — сердцем — сопереживал жертвам общенародной трагедии. При обсуждении места памятника предлагались различные места Москвы — Красная площадь, Воробьевы горы, площадка снесенного в 1931 году «в связи с реконструкцией Москвы» храма Христа Спасителя, но чаще всего назывался дом КГБ на Лубянке, именно его большинство считало наиболее подходящим для мемориала-музея…

От грандиозного памятника пришлось отказаться — не по средствам: правительство денег не дало, а на рубли, выделенные из нищенских пенсий бывших зеков, такого памятника не поставишь… Ни один проект из представленных на выставке не получил одобрения, поэтому решили ставить символически памятный знак — просто Камень. Теперь уже не вспомнить, кому первому пришла мысль о камне с Соловков, кажется, что всем обсуждавшим проект одновременно. Но мысль оказалась счастливой. «Стал памятником простой природный камень, а не рукотворный обелиск. Видимо, потому, что ни один архитектор, ни один скульптор не может постичь в своем решении всей бездны мрака, ужаса и страха, разверзшейся в стране в те годы», — так писал газетный репортер. Место же для памятника Моссовет отвел не из названных народом, но поблизости от одного из них, не на видном месте, а в сторонке, не сразу и увидишь, — на Лубянской площади, в сквере на месте дома Шипова.

Утром 30 октября 1990 года участники торжественной церемонии открытия памятника-камня — бывшие лагерники, дети погибших — собрались у Сретенских ворот на бульваре.

Повсюду видны прибитые на палки таблички с названиями лагерей: Воркута, Дальлаг, Дмитровлаг, Тайшетлаг, Бамлаг… Табличек много, очень много, возле одних — десяток-полтора человек, возле других — двое-трое, а кое-кто одиноко бродит среди толпы со своим плакатиком, высматривая, не встретит ли солагерника… Много было лагерей, многие миллионы сидели в них, но немногие вышли, а из тех, кто уцелел, единицы дожили до открытия памятника…

Со священниками во главе, с иконами и хоругвями процессия двинулась по Большой Лубянке (тогда еще улице Дзержинского). Из репродуктора на медленно ехавшей автомашине женский голос перечислял фамилии, имена, отчества, и после каждого имени — итог судьбы: расстрелян…

На митинге у камня, наряду с официальными лицами и представителями, выступил старый соловчанин — писатель Олег Васильевич Волков. Его голос звучал в скорбной, внимающей тишине, его устами говорила сама история. Советские газеты тогда не опубликовали его выступление, оно было напечатано много позже. Вот эта речь:

«Казалось бы, можно сказать „Ныне отпущаеши“ — на одной из центральных площадей Москвы заложен памятник невинным жертвам жестокого опыта, проделанного над народом во имя социалистической утопии, обернувшейся разрушением страны и всеобщим одичанием, утратой веры в добро и братскую солидарность между людьми.

С Соловецкого архипелага доставлен в Москву камень — пусть он будет напоминать нам и нашим потомкам о тяжелейшем периоде нашей истории — начале крестного пути народа, пролегшего через Соловки. Именно там была проведена в жизнь и разработана система массовых репрессий, перечеркнувшая все представления о правосудии и законности.

Площадь, на которой мы сейчас собрались, окаймлена громадами многоэтажных домов, принадлежащих ведомству зловеще прославившейся организации преследований и бессудных расправ над теми, кто был призван покорно безмолвствовать перед лицом глобального террора. На нас с вами глядят окна домов, где вершились расправы над невиновными, трагическая судьба которых должна была внушать населению страны беспредельный страх перед властью, требовавшей слепой покорности и немоты.

Но вокруг нас не только эти нависающие тяжкими воспоминаниями здания. Здесь же стоит памятник и тому, кто по праву может считаться одним из главных руководителей когорт карателей и палачей: вот он — Железный Феликс, тот самый легендарный ленинский сподвижник, имя которого прочно слилось с представлением о массовых расстрелах и реках пролитой крови.

И вот как совпало, что именно здесь, в нескольких десятках метров от священного Соловецкого камня, в самом центре Москвы маячит силуэт палача тех самых жертв, память о которых мы собрались почтить.

И в этом есть какое-то странное трагическое недоразумение. Либо пусть стоит здесь памятник Дзержинскому, по нему и площадь названа. Либо пусть его уберут, и она снова станет Лубянкой, куда люди будут приходить отдать долг памяти миллионов жертв коммунистического террора.

Совесть и здравый смысл не допускают такой двойственности».

Потом была панихида, звучал хор, горели свечи… «На открытии памятника, — было напечатано в газетах на следующий день, — присутствовал первый секретарь МГК КПСС Ю. А. Прокофьев. Он возложил к подножию валуна букет бордовых гвоздик».

Митинг у памятника Дзержинскому на Лубянской площади. Фотография 1991 г.

После открытия памятника «жертвам тоталитарного режима» бывший заключенный Лев Николаевич Мартюхин, представлявшийся при знакомстве «заключенный-каторжанин Соловков, Беломорканала и Колымы», написал стихотворение «Соловецкий камень». Он прожил долгую жизнь, ему шел уже девятый десяток, в Соловецком камне для него воплотилась память обо всем, что пережила Россия и пережил он за советское время. Мартюхин называет Камень «окаменевшим сердцем России».

Камень-надгробие безвестной могилы. Траур, свеча, панихида и тризна. Убитый народ, палачи и громилы… Некрополь жертв коммунизма! Классы, борьба, злоба и месть… Лубянка! — кровавое слово чекиста. Старая площадь — «ум, совесть и честь». И партийный билет коммуниста. Камень — царский дворец и Октябрь Петрограда! Большевистские съезды, ЦК резолюции И убийство матросов Кронштадта По приказу вождя революции!.. А деревня, земля, колоски и декреты?! Пир сатаны на разбое и мести… Сельсовет, ГПУ, кулаки и комбеды. Эшелоны в тайгу и расстрелы на месте. В нем история, символ, эпоха. Кровь на полотнище красного флага. Камень-алтарь, крест и Голгофа, Ледяной крематорий ГУЛАГа. Он — ровесник планеты и память веков. Вечно живой и нетленный свидетель. Вестник мира и правды и… тяжких оков. Деспотии и бедствий всех лихолетий. Приди же, подумай, погрусти, поклонись Надгробию жертв и страданий безмерных. Пойми, ужаснись и о них содрогнись, Без вины, ни за что убиенных. Исповедуй у камня свою совесть и грех. О пощади нас, Господь! Спаситель-Мессия! О, где же ты, вещий Олег? И где же наш витязь, Россия?

Год спустя, в 1991-м, после провала ГКЧП — попытки старых партийных функционеров вернуть себе всю полноту власти — народная ненависть обратилась, как некогда на Бастилию, на символы партийным вождям, многими тысячами наставленных режимом на улицах и площадях всех населенных пунктов. В Москве первым объектом этой ненависти, естественно, стали здание ВЧК — НКВД на Лубянке и памятник Дзержинскому. Люди, опьяненные воздухом свободы, желали, подобно тому, как французы в XVIII веке разнесли по кирпичам символ гнета — Бастилию, стереть с лица земли «Лубянку» — кровавый символ организации государственного террора, жертвами которого пали миллионы ни в чем не повинных людей. Это был страстный — закономерный и справедливый — порыв народа. Памятник Дзержинскому пытались свергнуть с пьедестала под восторженные крики многих тысяч москвичей, заполнивших площадь.

В толпе было много корреспондентов радио, они записывали высказывания людей. Может быть, в архивах сохранились эти голоса площади, так похожие один на другой, потому что людьми овладело единое чувство, единая мысль, единый порыв к свободе.

Но московская власть воспринимала события иначе, чем люди на площади. Об этом — ином — взгляде рассказывает в своих воспоминаниях В. И. Ресин («Вечерний клуб», 6–12 ноября 1999 г.):

«22 августа (1991 г. — Ред.), когда, казалось бы, все в городе успокоилось, вечером звонят домой и сообщают: на площади Дзержинского вокруг памятника собралась громадная возбужденная толпа. Люди собираются сносить статую!

Приезжаю на площадь Дзержинского. Статуя стоит на месте, на пьедестале, но на шее с петлей, скрученной из троса. Люди пытаются повалить монумент, не представляя, что вручную это сделать практически невозможно. И опасно. Если дело пустить на самотек — все может кончится трагически и для тех, кто пытается свалить монумент, и для городских подземных коммуникаций. Они могли пострадать при падении многотонной глыбы с высокого пьедестала на землю, пронизанную кабелями, ведущими к зданию Комитета госбезопасности.

На площади происходил стихийный митинг. Круглый каменный цилиндр-пьедестал, на котором стояла бронзовая фигура Феликса Дзержинского, весь был испещрен надписями типа: „Палач“, „Подлежит сносу!“

Лубянская площадь. В дни надежды на свободу. Фотография 1991 г.

Юрий Михайлович вышел из машины и встал рядом с выступавшими. Толпа вокруг монумента ему, как и мне, была не по душе. Нужно было срочно сбить накал страстей, подавить агрессию, взять ситуацию под контроль, управлять озлобившейся массой, способной наделать бед.

Лужков в этой „ситуации ошибки“, когда сходятся огонь и пламя, когда невозможно ни сделать что нужно, ни оставить как есть, принял еще одно свое подлинно управленческое решение — объявить о намерении правительства города немедленно демонтировать монумент. Но не руками толпы, а — специалистов.

Для этого срочно потребовалось вызвать монтажников и технику, они могли выполнить это решение быстро и профессионально.

Я дал команду, чтобы на площадь Дзержинского немедленно прибыли мощный кран „Главмосинжстроя“ и монтажники.

Толпа после решения Лужкова успокоилась, стала ждать приезда монтажников, никто больше не предпринимал усилий свалить вручную обреченный на казнь монумент.

Больше никто не пытался и ворваться в здание КГБ, после того, как одна из дверей серого дома приоткрылась и в лица нападавшим ударила струя газа.

В то время, когда мы ожидали монтажников, к Лужкову подошли молодые люди и представились „защитниками Белого дома“. Они потребовали технику, чтобы демонтировать не только памятник Дзержинскому, но и бронзовые памятники Свердлову и Калинину. Первый запятнал себя кровавым „расказачиванием“, второй преступным „раскулачиванием“. Премьер пошел им навстречу.

В полночь убрали статую Свердлова на площади Революции. Спустя час осталась без монумента глыба камня на проспекте Калинина, ныне Воздвиженке…»

В том же 1991 году Моссовет принял решение о возвращении площади исторического названия — Лубянская площадь.

Символом нового — освободившегося от тотального режима — времени стало на Лубянской площади здание «Детского мира», памятник действительно эпохального значения.

«Детский мир» строился по проекту группы архитекторов под руководством А. Н. Душкина (1903–1977) — выдающегося советского архитектора, автора таких замечательных работ, как станции метрополитена «Площадь Революции», «Кропоткинская», «Маяковская», высотного здания у Красных Ворот. «Детский мир» стал его последней работой и такой же принципиальной для архитектуры 1950-х годов, какими являются его предыдущие проекты. В начале 2000-х годов пошли разговоры о «моральной устарелости» здания, о его сносе и постройке нового. Но, к счастью, разум одержал верх над капиталистической алчностью, и «Детский мир» был поставлен на охрану как памятник советской архитектуры, правда, к сожалению, интерьеры и внутренняя планировка, также, конечно, являющаяся архитектурным памятником, будут уничтожены и превращены в типовой «торгово-развлекательный центр». Этого куска личной выгоды капитализм архитектуре и памяти не уступил.

В конце 1980-х — начале 1990-х годов на Лубянской площади у «Детского мира» и в его здании зашумел рынок «свободной торговли», вернулся описанный Маяковским «толчок» с орущими, «как грешные верблюды в конце мира», спекулянтами.

Воплощением идей рыночной экономики и ее влияния на градостроительство и в том числе на современный вид Лубянской площади внес и свою лепту построенный на ней в 1999 году Торговый дом «Наутилус».

#i_017.png