Московские слова, словечки и крылатые выражения

Муравьев Владимир Брониславович

Книгу известного писателя и исследователя столицы нашей родины, председателя комиссии «Старая Москва» Владимира Муравьева с полным правом можно назвать образцом «народного москвоведения», увлекательным путеводителем по истории и культуре нашего города. В ней занимательно и подробно рассказывается о чисто московских словах и словечках, привычках и обычаях, о родившихся на берегах Москвы-реки пословицах и поговорках, о названиях улиц и переулков и даже о традиционных рецептах московских блюд.

 

В. Б. Муравьев

Московские слова, словечки и крылатые выражения

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

В Москве всегда и во всех сословиях ценилось выразительное слово, яркий эпитет, точное определение, певучая строка, складное присловье и замысловатый рассказ. Эта любовь москвичей к слову, умелое до виртуозности использование его в речи, богатство лексики народного языка, вбиравшего в себя сокровища всех русских говоров и из них создававшего общерусский литературный язык, — все это нашло воплощение в фольклоре и в русской классической литературе.

С. В. Максимов, автор широко известной и много раз переизданной книги «Крылатые слова», отводит московскому народному слову особое место в русском фольклоре.

С одной стороны, он отмечает общерусские корни всего московского: «Москву собирала вся Русь и сама в ней засела».

А с другой — московскую своеобычность: «За долгие и многие годы Москва успела выработать свои обычаи и наречия, свои песни, пословицы и поговорки и привела их во всенародное обращение вследствие долговременных связей и неизмеримо обширного знакомства с ближними и дальними русскими областями. Недаром говорится, что отсюда (обычно имеется в виду название какого-нибудь весьма отдаленного от столицы места, где бытует поговорка. — В.М.) до Москвы мужик для поговорки пешком ходил».

Меткое и выразительное, обрисовывающее ту или иную жизненную ситуацию, характер того или иного человека, общепонятное, общеупотребительное пословичное слово, если вдруг задуматься не над переносным его значением, а над прямым смыслом, часто представляется загадочным и (говоря словами С. В. Максимова) «либо темною бессмыслицею, либо даже совершенной чепухой».

Но зато какой глубиной и красками наполняется пословица, если становится известно ее происхождение, события, породившие ее. Только узнав это, понимаешь, как много стоит за пословицей или за одним-единственным метким словом, и лишь тогда сможешь по-настоящему понять их и насладиться их совершенством.

Москвичи всегда отличались пытливостью и любили все объяснять и растолковывать. А. Н. Островский в «Записках замоскворецкого жителя» отметил эту страсть москвичей и добродушно посмеялся над ней.

«Страна эта, — начинает свой очерк о Замоскворечье Островский, — по официальным известиям, лежит прямо против Кремля, по ту сторону Москвы-реки, отчего, вероятно, и называется Замоскворечье. Впрочем, о производстве этого слова ученые еще спорят. Некоторые производят Замоскворечье от скворца; они основывают свое производство на известной привязанности обитателей предместьев к этой птице. Привязанность эта выражается тем, что для скворцов делают особого рода гнезда, называемые скворечниками. Их вот как делают: сколотят из досок ящичек, совсем закрытый, только с дырочкой такой величины, чтобы могла пролезть в нее птица, потом привяжут к шесту и поставят в саду либо в огороде. Которое из этих слово-производств справедливее, утвердительно сказать не могу. Полагаю так, что скворечник и Москва-река равно могли послужить поводом к наименованию этой страны Замоскворечьем, и принимать что-нибудь одно — значит впасть в односторонность».

В очерках, входящих в эту книгу, автором предпринята попытка объяснить некоторые пословицы, поговорки, названия, то, что Максимов называл «крылатыми словами», которые вызвали к жизни и ввели в русскую речь московская история и московский быт.

Разнообразны и выразительны московские топонимы — названия урочищ-районов, улиц, переулков. Каждое старинное московское название — это не только звучное и красивое слово, они давались со смыслом и рассуждением и обязательно по какому-то характерному признаку, которым отличались улица или переулок от других улиц и переулков. В наименовании улицы существовали свои законы, поэтому, зная их, можно проникнуть в тайну даже таких загадочных московских названий, как Арбат, Зацепа, Балчуг…

О некоторых из них рассказывают очерки «Истинно московские названия».

Речь, слово — первоначало и фольклора — народного творчества, и литературы — произведений писателей-профессионалов. В прежние времена, до того, как в русский язык вошли слова «фольклор» и «литература», и то и другое носило единое название — словесность. Это справедливо, так как граница между ними весьма зыбкая и неопределенная.

В этой пограничной области существует целый пласт словесного творчества, обычно никуда не включаемый, — сочинения прикладного, бытового характера. О некоторых его «жанрах» — выкриках уличных торговцев, заказных стихотворных поздравлениях и других «бытовых» сочинениях старой Москвы — прочтете в этой книге.

Московская речь дала жизнь и московской профессиональной литературе.

Поэт XVIII века А. А. Палицын написал большое стихотворение «Воспоминание о некоторых русских писателях моего времени», главное место в нем посвящено московским поэтам, успехи которых, как полагает автор, обусловило то, что они постоянно слышали московскую народную речь.

Московский никогда не умолкал Парнас, Повсюду муз его был слышен мирный глас — Живущим внутрь иль вкруг сея градов царицы, Языка чистого российского столицы, И должно в нем служить всем прочим образцом. Не легче ль в той стране быть сладостным певцом, Красноречивым быть творцом, Где все, что окружает, Природный к слову дар острит и умножает?.. Где слышны верные в языке ударенья В жилищах поселян, среди уединенья. В окрестностях Москвы, и в рощах, и в полях, В народных всех речах, В их песнях, в шутках их, пословицах, в играх Блистают правильность и острота в словах… Московский говорит крестьянин, как и князь: Произношенье их равно и в речи связь, Иль часто лучше тех князей и к смыслу ближе, Которые язык забыли свой в Париже. Прелестна мне Москва с окрестностьми ея, Тем боле, что люблю язык свой страстно я…

Все, что так многословно и обстоятельно, но верно и справедливо поведал наблюдательный А. А. Палицын, в 1830-е годы вместило в себя афористически краткое высказывание А. С. Пушкина: «Альфиери изучал итальянский язык на флорентийском базаре: не худо нам иногда прислушиваться к московским просвирням. Они говорят удивительно чистым и правильным языком».

Московская тема в русской поэзии имеет давнюю традицию, первые стихи о Москве были написаны в XVII веке. О Москве писали не только москвичи, но все же лучшие стихи о ней написаны теми поэтами, которые имели возможность пожить в московской речевой стихии, проникнуться ею. Впрочем, знакомство с московской речью вообще обогащало язык писателя. Недаром Н. М. Языков, о котором А. С. Пушкин писал: «Сей поэт удивляет нас огнем и силою языка», призывал:

Поэты наши! для стихов В Москве ищите русских слов!..

При написании этой книги использованы многочисленные литературные источники: словари русского языка, исторические документы, публикации фольклора, мемуары, произведения художественной литературы, а также собственные наблюдения автора над живой московской речью, которую он имеет счастье слышать со дня своего рождения.

 

ДУША МОСКВЫ

Описания внешнего облика Москвы и жизни москвичей иностранными путешественниками и самими москвичами похожи на разгадывание какой-то загадки, в них всегда присутствует нота удивления. В путеводителях XVIII — начала XIX века, в произведениях писателей и поэтов рассказ о Москве обычно сопровождается множеством эмоциональных восклицаний, но при этом чувствуется, что почти всегда сами авторы бывают как бы не удовлетворены написанным. Среди художников-видописцев начала XIX века, много рисовавших Москву, бытовало мнение, что «Москва никому не дается». То же «не дается» испытывали, обращаясь к московской теме, и литераторы.

К. Н. Батюшков в очерке «Прогулка по Москве», написанном менее чем за год до пожара 1812 года, писал: «Странное смешение древнего и новейшего зодчества… Я думаю, что ни один город не имеет ниже малейшего сходства с Москвой. Она являет редкие противоположности в строениях и нравах жителей. Здесь — роскошь и нищета, изобилие и крайняя бедность, набожность и неверие, постоянство дедовских времен и ветреность неимоверная — как враждебные стихии, в вечном несогласии, и составляют сие чудное, безобразное, исполинское целое, которое мы знаем под общим именем Москва».

Несходство чего-либо с чем-либо нагляднее всего проявляется при сравнении. В XIX веке любили сравнивать Москву и Петербург, противопоставляя один город другому. В этих сравнительных описаниях много интересного, тонкого, остроумного, особенно когда они принадлежали перу таких авторов, как А. И. Герцен, Н. В. Гоголь, А. С. Пушкин, В. Г. Белинский… Однако и в них целостного, определенного образа Москвы не складывалось, наблюдения и замечания оставались лишь черточками, деталями образа. Сравнения-противопоставления Москвы и Петербурга стремились обнаружить черты несходства: в Петербурге все улицы прямые и дома высокие, а в Москве — улицы кривые и домишки в землю вросли; в Петербурге суета, в Москве — мертвая тишина и так далее. Но такие противопоставления при первом же непредубежденном взгляде на обе столицы оказывались несостоятельными. Не тем эти города отличны один от другого: и в Петербурге немало кривых переулков и домиков в три окошечка, а в московской жизни так же полно суеты, — одним словом, и там и там всего наглядишься. Остроумнейший человек пушкинского времени москвич П. А. Вяземский, отвечая искателям различий между Петербургом и Москвой, пишет эпиграмму «Сравнение Петербурга с Москвой», в которой, наоборот, подчеркивает сходство старой и новой столиц:

Как на Неве, Так и в Москве.

И все же, что ни говори, а каждый чувствовал, знал и видел: Москва — это Москва и ничто иное. Но в чем ее своеобразие? М. Н. Загоскин свою московско-петербургскую сравнительную статью «Брат и сестра» снабжает выразительным подзаголовком «Загадка».

В 1834 году, поступая в Юнкерское училище, гениальный юноша М. Ю. Лермонтов на экзамене написал сочинение «на вольную тему» — «Панорама Москвы». Вспоминая знаменитое описание панорамы Москвы в «Бедной Лизе», где Карамзин говорит: «Стоя на сей горе, видишь на правой стороне почти всю Москву, сию ужасную громаду домов и церквей», он вступает с ним в полемику: «Москва не есть обыкновенный большой город, каких тысяча: Москва не безмолвная громада камней, холодных, составленных в симметрическом порядке… нет! у нее есть своя душа, своя жизнь».

Это было прозрение. Было найдено слово «душа», обозначившее то, что незримо объединяло весь конгломерат строений, вставших по сторонам прямых и кривых, длинных и коротких, разной ширины улиц, переулков, проездов, дорог в неповторимое явление человеческого бытия и культуры — город Москву.

«Душа — заветное дело», «душа — всему мера», — утверждают пословицы, приводимые В. И. Далем в его собрании «Пословицы русского народа». Так какова же она, мера Москвы? Писатели, публицисты, путешественники много и охотно рассуждали об особенностях московской жизни, о свойствах характера москвичей и об их отличиях от всех других, и в общем ни у кого не вызывает сомнения, что «на всех московских есть особый отпечаток». Только вот в чем он заключается?

Н. В. Гоголь, человек аналитического склада ума и точных обобщений, приводит длинный ряд характерных черт Москвы и Петербурга, черт действительно верных, действительно присущих только той или другой столице.

«Москва женского рода, — пишет Гоголь, — Петербург мужского. В Москве все невесты, в Петербурге все женихи. Петербург наблюдает большое приличие в своей одежде, не любит пестрых цветов и никаких резких и дерзких отступлений от моды; зато Москва требует, если уж пошло на моду, то чтобы по всей форме была мода: если талия длинна, то она пускает ее еще длиннее; если отвороты фрака велики, то у ней как сарайные двери. Петербург — аккуратный человек, совершенный немец, на все глядит с расчетом и прежде, нежели задумает дать вечеринку, посмотрит в карман; Москва — русский дворянин, и если уж веселится, то веселится до упаду и не заботится о том, что уже хватает больше того, сколько находится в кармане: она не любит средины. В Москве все журналы, как бы учены ни были, но всегда к концу книжки оканчиваются картинкой мод; петербургские редко прилагают картинки; если уж приложат, то с непривычки взглянувший может перепугаться. Московские журналы говорят о Канте, Шеллинге и прочих, и прочих; в петербургских журналах говорят только о публике и благонамеренности… В Москве журналы идут наряду с веком, но опаздывают книжками; в Петербурге журналы нейдут наравне с веком, но выходят аккуратно, в положенное время. В Москве литераторы проживаются, в Петербурге наживаются. Москва всегда едет, завернувшись в медвежью шубу, и большей частью на обед; Петербург в байковом сюртуке, заложив обе руки в карманы, летит во всю прыть на биржу или в „должность“». Но в конце Гоголь резко обрывает характеристику Москвы неопределенным, алогичным, но в своей алогичности необычайно верно передающим невозможность решения поставленной задачи афоризмом героя грибоедовской комедии полковника Скалозуба: «Дистанция огромного размера».

О той же неуловимости «московского отпечатка» пишет в очерке «Петербург и Москва» В. Г. Белинский: «Москвичи так резко отличаются от всех немосквичей, что, например, московский барин, московский мыслитель, московский литератор, московский архивный юноша — все это типы, все это слова технические, решительно непонятные для тех, кто не живет в Москве».

Но из множества перечисленных и описанных писателями и публицистами частных московских черт в конце концов четко вырисовывается одна московская особенность, и она-то, присутствуя во всех бесконечных московских ликах, является главной и объединяет в одно все это, на первый взгляд, казалось бы, несоединимое до взаимоисключения московское разнообразие.

Эта главная черта была осознана и письменно сформулирована во второй половине XVIII века, причем получила, так сказать, официальную, высочайшую апробацию. «Я вовсе не люблю Москвы», — написала императрица Екатерина II в своих «Записках». Москвичей, в том числе и московское дворянство, она характеризует как «сброд разношерстной толпы, которая всегда готова сопротивляться доброму порядку и с незапамятных времен возмущается по малейшему поводу, страстно даже любит рассказы об этих возмущениях и питает ими свой ум».

Мнение императрицы было хорошо известно подданным. Н. М. Карамзин в статье «Записка о московских достопамятностях» писал: «Со времен Екатерины Великой Москва прослыла республикою, — и соглашался с частичной правильностью ее высказываний: — Там, без сомнения, более свободы…»

«Вольность», «независимость» Москвы в конце XVIII века становится своеобразным литературно-политическим символом: название знаменитой книги А. Н. Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву» заключало в себе, кроме прямого, сюжетного, второй, символический смысл.

Идею свободы, независимости можно обнаружить во многих сторонах жизни и чертах характера москвичей, вплоть до московских чудачеств, которые А. С. Пушкин называет странностями: «Невинные странности москвичей, — говорит он, — были признаком их независимости».

Идея свободы самой историей была заложена и в градостроительный принцип Москвы.

После того как князь Юрий Долгорукий в середине XII века поставил на холме над рекой «град мал, древян» и назвал его по имени реки Москвой, город, естественно, начал расти и расширяться. Московские князья были заинтересованы в привлечении в город людей: ремесленников, крестьян, воинов, и поэтому призывали их отовсюду специальными грамотами и посулами.

Приходящий в Москву люд расселялся отдельными селениями по роду занятий: огородники на удобных для огородничества землях, гончары возле глины, кузнецы, оружейники и другие мастера, чье ремесло связано с огнем, возле воды, по берегам рек — так, чтобы было чем тушить ненароком вспыхнувший пожар — беду старых деревянных городов, воины — дружинники и стрельцы — возле ворот и застав. Поселяясь в городе, они получали от князя льготы, или, как еще говорили, свободы, от некоторых налогов, поэтому и их поселение называлось свобода, или слобода, так как в живом русском языке «в» может заменяться на «л». В каждой слободе было свое управление, конечно, права его были ограничены, поскольку слободы подчинялись общегородскому управлению, но в бытовой, культурной жизни, наконец, в планировочном, градостроительном отношении были самостоятельны. В слободах строились свои церкви, были свои лавки и базары, складывались свой быт и свои обычаи, поэтому все слободы отличались друг от друга.

С ростом города старинные слободы и деревни входили в городскую черту, становились его частью, но сложившиеся в них экономические и бытовые связи выделяли их в естественные административно-экономические районы, причем районы сохраняли свои исконные слободские названия — Гончары, Каменщики, Садовники, Зубово и так далее. До сих пор, несмотря на многочисленные слияния и разделения районов Москвы, сохраняется своеобразие отдельных местностей города: Арбатские переулки отличаются от Замоскворечья, Заяузье от Лефортова, и это стало одной из главных черт своеобразия Москвы.

М. В. Ломоносов, анализируя феномен Москвы, писал: «Москва стоит на многих горах и долинах, по которым возвышенные и униженные стены и здания многие городы представляют, которые в один соединились».

После Ломоносова многие писатели, публицисты, поэты писали о своеобразии московских районов. Вот, например, стихотворение известного поэта пушкинского времени М. А. Дмитриева «Московская жизнь»:

Знаете ль вы, что Москва? — То не город, как прочие грады, Разве что семь городов, да с десятками сел и посадов. В них-то что город, то норов, а в тех деревнях свой обычай. …В нашей Москве благодатной дышит несколько жизней: Пульс наш у каждого свой, не у всех одинако он бьется, Всякий по-своему хочет пожить, не указ нам соседи… Там, на Кузнецком мосту, блеск и шум, и гремят экипажи, А за тихой Москвою-рекой заперты все ворота. Там, на боярской Тверской, не пробил еще час привычный                                                                                                   обеда, А на Пресне, откушав давно, отдохнули порядком, И кипит самовар, и собираются на вечер гости…

А. Н. Островский в своем очерке «Записки замоскворецкого жителя» называет Замоскворечье даже не «городом», а «страной»: «Страна эта… лежит прямо против Кремля, по ту сторону Москвы-реки, отчего… и называется Замоскворечье».

Может быть, самым наглядным примером слободского своеобразия, но не замкнутости является известная с XVI века Немецкая слобода (Лефортово), в которой селились иноземцы, но там же искони жили и русские, и, как повествует старый путеводитель, «все религии жили в полном согласии». При том что местность называли «немецкой слободой» и, по расхожему мнению, Петр I там обрел топор, которым прорубал «окно в Европу», с тем же районом связаны значительные факты русской культуры.

Здесь родился один из самых почитаемых русских святых — юродивый Василий Блаженный, родились великие русские поэты А. С. Пушкин и М. Ю. Лермонтов, здесь сложился талант замечательного русского художника П. А. Федотова…

Принцип разумной свободы и независимости слобод в общей застройке Москвы пронизывал всю структуру города, при всем существовавшем социальном неравенстве. Соседство дворца и лачуги воспринималось как естественное явление, и князь П. А. Вяземский писал о Москве:

Здесь чудо барские палаты С гербом, где вписан знатный род. Вблизи на курьих ножках хаты И с огурцами огород… Все это так — и тем прекрасней! Разнообразье — красота: Быль жизни с своеобразной басней, Здесь хлам, там свежая мечта. Здесь личность есть и самобытность, Кто я, так я, не каждый мы…

То же, что отметил Вяземский в москвиче, выделив из «мы» «я», отмечают и многие другие писатели. В москвиче сильно стремление к личной свободе, самостоятельности, и это качество не зависит от социальной принадлежности, поэтому-то все жители Москвы так держатся своих особенных привычек и воззрений. Московские предания богаты воспоминаниями о чудаках и оригиналах. Москвич стремился к частной собственности, потому что не государственная, не общественная собственность, а только частная давала независимость. В. Г. Белинский в очерке «Петербург и Москва» иронизирует: «У самого бедного москвича, если он женат, любимейшая мечта целой его жизни — когда-нибудь перестать шататься по квартирам и зажить своим домком. И вот, с горем пополам, призвав на помощь родное „авось“, он покупает… пустопорожнее место в каком-нибудь захолустье и лет пять, а иногда и десять, строит домишко о трех окнах… И наконец наступает вожделенный день переезда в собственный дом; домишко плох, да зато свой… Таких домишек в Москве неисчислимое множество».

Личная независимость естественно порождает в человеке чувство самоуважения и уважение к нему со стороны других. Белинский отмечал, что эти самые «домишки о трех окнах» «попадаются даже на лучших улицах Москвы, между лучшими домами, так же как хорошие (то есть каменные в два и три этажа. — В.М.) попадаются в самых отдаленных и плохих улицах, между такими домишками».

Москва как город складывалась и развивалась под воздействием и по принципам свободного гражданского общежития, духовности и сопутствующего им житейского здравого смысла.

Планировка кварталов, направление улиц и переулков определились их общественной необходимостью и рельефом местности; при строительстве учитывались интересы соседей — ближних, уличных, всей слободы, и в то же время каждый строился, как ему удобнее и сообразуясь со своими средствами. При таком естественном развитии укреплялась традиция сосуществования и преемственности, удачные, удобные для людей улицы и переулки оставались на века. Город жил, строился и перестраивался, но при этом обязательно учитывались приобретения прошлого. «Москва строилась веками», — утверждает пословица.

Живой, естественно развивающийся организм Москвы хорошо чувствовали архитекторы, которым было поручено восстановление Москвы после пожара 1812 года. Тогда сгорело, было разрушено почти две трети зданий, но Москва как город, как структура не была уничтожена.

В созданную в мае 1813 года «Комиссию для строений Москвы», на которую возлагалась задача восстановления города и нового строительства, вошли архитекторы Д. Г. Григорьев, О. И. Бове, И. Д. Жуков, Ф. Д. Соколов, Ф. М. Шестаков и другие. Многие из них были учениками или соратниками М. Ф. Казакова и его последователями. Комиссия принялась за разработку плана восстановления столицы.

Одновременно Александр I поручил составить план восстановления Москвы главному архитектору Царского Села В. И. Гесте, который Москвы не знал, но тем не менее взялся за выполнение поручения и представил свой проект. Его проект предусматривал почти полную перепланировку города. Москва представлялась Гесте чем-то вроде регулярного французского парка с центральной площадью-клумбой — Кремлем и отходящими от него веером прямыми улицами-лучами, кончавшимися на приведенном к правильному кругу Камер-Коллежском валу площадями. В феврале 1813 года Гесте посетил Москву, но работа над проектом велась по планам, без ознакомления с натурой, поэтому проект был в значительной степени плодом абстрактных построений и фактически ломал исторически сложившуюся структуру города. Проведение новых улиц-лучей, расширение старых, образование площадей требовало многочисленных сносов. Сам Гесте объяснял, что «все строения, которые означены в сломку, состоят в одноэтажных и малой части двухэтажных домов, весьма не важных», так же легко он относился к древним постройкам, рекомендуя, например, «выровнять», то есть снести, стены Китай-города и сделать на его месте бульвар.

Получив в июне 1813 года лихой проект Гесте, московский генерал-губернатор Ф. В. Ростопчин послал в Петербург свои возражения на него. Прежде всего он сообщает, что среди предназначенных к сносу строений «есть много значащих зданий и обширных домов… Уничтожение же вовсе сих строений, исключая знатного убытка, хозяевам нанесет огорчение и произведет ропот, быв совсем несогласно благотворным видам государя императора». Не согласен он и с уничтожением Китайгородской стены: «Стену Китай-города, хотя она и требует поправления, должно оставить, потому что она по долговременности своей заслуживает уважения и дает вид величественности части города, ею окруженной».

Следует особенно подчеркнуть, что сохранение исторической застройки, памятников архитектуры и памятников истории (в большинстве случаев они соединяют в себе и то и другое, как, например Сухарева башня) — является главной московской градостроительной традицией. Ее понимали и понимают настоящие московские архитекторы. Понимало и понимает это московское общество, причем общество в широком смысле, общество всех классов и сословий.

Москва — исторический город, она вошла в ряд мировых исторических столиц благодаря своей исторической застройке, поэтому разрушение этой застройки означает просто уничтожение Москвы. Московское общество, понимая это, во все времена относилось к разрушителям старины с неодобрением.

В 1813 году замечательный и импульсивный поэт Н. М. Языков в стихотворении, посвященном Москве, писал:

Здесь наших бед и нашей славы Хранится повесть! Эти главы Святым сиянием горят! О! проклят будь, кто потревожит Великолепье старины; Кто на нее печать наложит Мимоходящей новизны!

Всем известны проклятья, которые посылали москвичи в 1930-е годы в адрес разрушителей исторической Москвы, возглавляемых руководителем московских большевиков Л. М. Кагановичем. Памятна и расправа властителей-разрушителей с защитниками московских памятников, которых НКВД арестовывало, сажало в тюрьмы, отправляло в лагеря. Один из подвергнутых репрессиям искусствовед Г. К. Вагнер свои воспоминания назвал: «Десять лет Колымы за Сухареву башню», его обвинили в том, что он «ругал Кагановича, Ворошилова и других за снос Сухаревой башни и Красных ворот».

Демьян Бедный, радуясь результатам устрашения, писал:

Как грандиозны перемены Везде, во всем — и в нас самих. Снесем часовенку, бывало, По всей Москве: ду-ду! ду-ду! Пророчат бабушки беду. Теперь мы сносим — горя, мало, Какой собор на череду. Скольких в Москве — без дальних споров — Не досчитаешься соборов! Дошло: дерзнул безбожный бич — Христа-Спасителя в кирпич! Земля шатнулася от гула! Москва и глазом не моргнула.

Опасаясь порицать политику московских властей открыто, москвичи осуждали ее потихоньку, в разговорах.

Деятелей сталинского Генерального плана реконструкции Москвы до сих пор поминают недобрым словом, их черная слава дошла до внуков и правнуков.

Такие же чувства испытывают и современные москвичи к современным посягателям на великолепье московской старины, такая же слава уготована им и в народной памяти.

Однако вернемся к проекту реконструкции Москвы придворным архитектором В. И. Гесте в 1813 году.

«Комиссия для строений Москвы» выступила с решительными возражениями против этого «спущенного сверху» плана, для чего, конечно, требовались и профессиональная честность, и немалое гражданское мужество. К счастью, архитекторы, восстанавливавшие Москву после пожара 1812 года, обладали этими качествами в полной мере. В отзыве на имя царя они писали: «Прожектированный план хотя заслуживает полное одобрение касательно прожектов теоретических, но произвести оные в исполнение почти невозможно, ибо многие годы и великие суммы не могут обещать того события, чтобы Москву выстроить по оному плану, поелику художник, полагая прожекты, не наблюдал местного положения».

Отбившись от проекта Гесте, московские архитекторы разработали собственный план, в котором соблюдалась историческая преемственность в планировке города и ставилась задача сохранить и восстановить пострадавшие исторические памятники. Но в то же время, развивая московские градостроительные традиции, они создали новый архитектурный стиль — московский ампир, постройки которого естественно вошли в городскую среду и стали еще одной своеобразной чертой облика Москвы.

Веками Москва накапливала эти черточки, воплотившиеся в тех или иных зданиях, тщательно отбирала, а отобрав, крепко за них держалась, потому что они-то и создавали ее образ — и смысловой, и эстетический, и архитектурный.

Личность невозможна без самосознания. «Гость недолго гостит, да много видит», утверждает пословица. Таким образом, гостю надлежит смотреть и видеть, а хозяину, чтобы не ударить в грязь лицом следует строить красоту, вызывающую восторг и удивление (это, впрочем, на Руси всегда умели) и беречь ее от разрушения. Самая ранняя известная нам письменная русская оценка Москвы относится к XIV веку, к эпохе Дмитрия Донского и Куликовской битвы. В «Задонщине» — повести-поэме, посвященной этой битве, читаем: «О жаворонок-птица, красных дней утеха, возлети под синии небеса, посмотри к сильному граду Москве», а после победы князь Дмитрий обращается к своему боевому соратнику: «И пойдем, брате князь Владимир Андреевич, во свою Залесскую землю к славному граду Москве». К этому же времени относится и описание Москвы в летописи: «Град Москва велик и чуден, и много людий в нем и всякого узорочия».

Городскими «чудесами» и «узорочьем» раньше называли то, что теперь получило название памятников истории и архитектуры.

Образ города складывался в сочетании направленного на «украшение» строительства и векового народного, общественного отбора «истинно московских» достопримечательностей.

Среди народных лубочных листов XVIII–XIX веков, расходившихся по всей России, проникавших в самые удаленные деревни, есть листы, рассказывающие о Москве. Ведь лубок прежде всего — это рассказ, рассказ в картинках. Так вот эти лубки, названия которых варьировались, но смысл оставался один — «Московские святыни и достопримечательности», — представляют собой расположенные по листу в рамках-картушах или без них изображения этих самых «истинно московских» сооружений. В XX веке по тому же принципу давался образ Москвы в календарях, выпускаемых И. Д. Сытиным, в путеводителях, даже в таком издании, как «Россия. Полное географическое описание нашего отечества. Под редакцией В. П. Семенова-Тян-Шанского».

Принцип создания лубка-рассказа о Москве на протяжении века не менялся, правда, число изображений бывало разное, но круг изображаемых сюжетов оставался постоянным, скупо пополняясь с годами.

М. Ю. Лермонтов в «Панораме Москвы», окинув общим взглядом открывающуюся с высоты Ивана Великого панораму города и сказав о нем несколько фраз, затем так же останавливает взгляд на отдельных постройках — храме Василия Блаженного, Сухаревой башне, памятнике Минину и Пожарскому и, характеризуя их, дает общий художественный образ Москвы. Свободное разнообразие, естественная индивидуализация — основы этого образа, а его детали — отдельные памятники. Потому-то, заметим, ни один из них не может быть ничем заменен, и утрата каждого наносит урон и градостроительному, и духовному образу города.

Итак, на чем же держался (да держится и сейчас) духовный, нравственный и художественный образ Москвы? Прежде всего Кремль, панорама которого воспринимается единым памятником. Кремль был воплощением живой народной исторической памяти. «Ты жив, и каждый камень твой // Заветное преданье поколений», — сказал о нем М. Ю. Лермонтов. В советское время, когда Кремль оказался закрыт и отнят у народа, его восприятие изменилось, но не настолько, чтобы совершенно уничтожилось старое.

В 1918 году Марина Цветаева написала:

…О, самозванцев жалкие усилья! Как сон, как снег, как смерть — святыни — всем. Запрет на Кремль? Запрета нет на крылья! И потому — запрета нет на Кремль!

Из кремлевских достопримечательностей выделялись в отдельные рисунки Спасская башня — заветный, святой вход в Кремль, Иван Великий, Царь-пушка и Царь-колокол.

Вне Кремля — Покровский собор, поставленный Иваном Грозным в ознаменование победы под Казанью, но получивший известность и новое название собора Василия Блаженного по имени похороненного в нем, чтимого в Москве юродивого, смело обличавшего перед Иваном Грозным его злодеяния. (Интересно, что главный государственный Успенский собор, в котором венчались на царство цари, встречается среди этих рисунков довольно редко.)

На всех листах неизменно присутствует Сухарева башня. На одном из таких листов середины XIX века «Пантюшка и Сидорка осматривают Москву» (своеобразном путеводителе по московским достопримечательностям) изображается, как Пантюшка, сам, видно, недавний московский житель, водит по городу приехавшего из деревни земляка и сопровождает показ объяснениями и присловьями. Остановившись перед Сухаревой башней, он восклицает: «Хороша и эта тетеря, не ниже Ивана Великого сляпана, того гляди, что небо заденет!»

Часто изображали храм Успения Божией Матери на Покровке, может быть, лучшее произведение русского барокко конца XVII века; в старинной надписи, находившейся в церкви и сообщавшей о времени ее постройки, сказано: «Се дело рук человеческих, делал именем Петрушка Потапов». Известно, что Потапов был крепостной. Этой церковью восхищались Баженов и Карамзин; Достоевский, как вспоминает его жена, «бывая в Москве, непременно ехал на нее взглянуть». Кстати сказать, в 1922 году зодчий, строивший эту церковь, получил признание у Моссовета: Большой Успенский переулок, на углу которого и Покровки стоял храм Успения и по имени которого назывался, был переименован в Потаповский. Правда, даже несмотря на это, церковь в середине 1930-х годов была снесена; сейчас на этом месте чахлый скверик с несколькими деревцами.

Из скульптурных московских памятников на лубочных листах присутствовали памятник Минину и Пожарскому на Красной площади и поставленный по всенародной подписке памятник А. С. Пушкину на Страстной.

Москва славилась дворцами (сколько восторженных отзывов о них в записках иностранцев), но в число заветных достопримечательностей попал лишь один — Пашков дом на Моховой улице, дворец, построенный В. И. Баженовым, ныне старое здание Ленинской библиотеки, — да и то лишь тогда, когда он перестал быть частным домом, а стал Румянцевским музеем, то есть общественным учреждением.

Среди многочисленных триумфальных арок XVIII века, поражавших и восхищавших москвичей роскошью и богатством, народная память сохранила одну — Красные ворота. Они были воздвигнуты для встречи русских войск после Полтавской битвы. Когда их ставили, они назывались Триумфальными воротами на Мясницкой улице, но вскоре в обыденной речи их стали называть Красными, то есть красивыми. Ворота ветшали, разрушались, но Москва не желала с ними расставаться, в 1727 году их восстанавливают «как были прежние», в 1750-е годы в указе Сената архитектору Д. В. Ухтомскому приказано: «Красные триумфальные ворота строить для прочности каменные по точно снятому с бывших ворот плану и чертежу». С годами название «Красные» стало восприниматься в прямом смысле, и в конце XIX века их покрасили в красный цвет. В 1926 году воротам вернули прежнюю окраску, побелив их. По этому поводу по Москве ходило четверостишие:

Была белая Москва, Были красные ворота, Стала красная Москва, Стали белыми ворота.

А под названием Триумфальных ворот (также вошедших в этот перечень) известна триумфальная арка, сооруженная в 1829–1834 годах у Тверской заставы в память победы в Отечественной войне 1812 года и возрождения Москвы после пожара.

С постройкой и освящением храма Христа Спасителя в начале 1880-х годов он сразу вошел в число первых и главнейших народных святынь и достопримечательностей Москвы.

На лубочных листах иногда встречаются и другие московские постройки, но главных, обязательных, всего около десяти. Они как бы вобрали в себя и воплотили в совершенных формах какие-то очень важные черты исторического, художественного, нравственного облика Москвы.

Специалисты-архитекторы исследовали и высоко оценили их чисто архитектурные достоинства, установив, что каждая из них играла определенную градостроительную и планировочную роль и была выстроена на единственно возможном и нужном для города месте. В архитектурной мастерской, занимавшейся планировкой площади Красных ворот (тогда Лермонтовской площади), я видел, как архитектор в своих проектах постоянно рисовал снесенные Красные ворота: без них площади просто не получалось; и это было в те времена, когда о восстановлении памятников никто даже заикаться не смел.

Но эти избранные народным сознанием и мнением московские постройки представляют собой не только архитектурные сооружения, они еще и хранители народной исторической памяти и национальных духовных ценностей — вечных идеалов и вечных предрассудков: недаром каждая из них воздействует на чувства, вызывает размышления и порождает легенды. Легендами окутана Сухарева башня, множество преданий связано с Кремлем, Спасской башней, с Иваном Великим, храмом Василия Блаженного, храмом Христа Спасителя…

В XIX веке возникла и широко пропагандировалась легенда о том, что Сухареву башню Петр I повелел поставить в стрелецкой слободе Сухарева полка в благодарность за то, что этот полк остался верным ему во время стрелецкого бунта, и будто бы первоначальный чертеж башни был нарисован собственноручно царем. Так утверждает легенда, однако в надписи на памятной доске, установленной на башне в год окончания строительства, ничего не говорится ни об особой верности полка Сухарева, ни о благодарности Петра. Там написано, что построены «Сретенские вороты» «повелением благочестивейших, тишайших, самодержавнейших великих государей, царей и великих князей Иоанна Алексеевича, Петра Алексеевича… а в то время будущего у того полку стольника и полковника Лаврентия Панкратьева сына Сухарева». Кроме того, документы сообщают, что часть стрельцов Сухарева, как и других полков, принимала участие в бунтах, и легенда об их верности появляется тоже только в начале XIX века. До этого Сухарева башня была памятна Москве другим, и вокруг нее создавались иные легенды.

Стрелецкие бунты по сути своей были не династическими войнами, стрельцы — а это была довольно значительная часть простого московского населения — бунтовали против власти, добиваясь облегчения своего положения; после первого — удачного — бунта на Красной площади и в других местах были установлены специальные доски, на которых были записаны права и льготы, которых добились стрельцы. Такой же памятью о победе стрельцов стала народная легенда о постройке каменной башни. После жестокого подавления стрелецкого бунта Петром I доски были уничтожены, а башня, хотя и отобранная у стрельцов (в ней Петр I устроил первое в России морское учебное заведение — Навигацкую школу), осталась воспоминанием о тех кратковременных, но опьяняющих днях стрелецкой вольности.

Между прочим, о верности Сухаревского полка Петру фольклористы не записали ни одной народной песни, а про восстание стрельцов пели даже двести лет спустя, в начале XX века:

Как у нас то было во матушке кременной Москве, На Красной площади, Собиралися стрельцы-бойцы, добрые молодцы…

Еще в XVII веке в народе родилось поверье, что, пока стоит Иван Великий, будут стоять и Москва, и Россия. Поэтому в 1812 году после ухода французов москвичи с окраин города и подмосковные крестьяне специально приходили убедиться, что при взрыве Кремля колокольня устояла. С ее ремонта и началось восстановление города. Это народное представление об Иване Великом как символе Москвы и России нашло отражение в поэзии. О нем пишет М. Ю. Лермонтов в стихотворении «Два великана»:

В шапке золота литого Старый русский великан…

И в самом известном русском стихотворении о Москве — стихотворении Ф. Н. Глинки «Москва» («Город чудный, город древний») также есть строки о том же:

Кто, силач, возьмет в охапку Холм Кремля-богатыря? Кто собьет златую шапку У Ивана-звонаря?

А когда заходила речь о церкви Успения Божией Матери, что на Покровке, обязательно рассказывали, что Наполеон, пораженный ее красотою, поставил специальный караул, чтобы защитить от пожара…

Большой знаток исторической и современной ему Москвы и народного быта, романист и поэт (между прочим, автор известных народных песен «По диким степям Забайкалья» и «Очаровательные глазки») И. К. Кондратьев в своем замечательном исследовании-путеводителе «Седая старина Москвы», вышедшем в 1893 году, пишет о том, что образ Москвы, который существует в сознании русского народа, как раз и связан с этими достопримечательностями. «Кому из русских, даже не бывших в Москве, неизвестно название Сухаревой башни? Надо при этом заметить, — пишет он, — что во внутренних, особенно же отдаленных губерниях России Сухарева башня вместе с Иваном Великим пользуется какою-то особенною славою: про нее знают, что это превысокая, громадная башня и что ее видно отовсюду в Москве, как и храм Христа Спасителя. Поэтому-то всякий приезжающий в Москву считает непременным долгом прежде всего побывать в Кремле, взойти на колокольню Ивана Великого, помолиться в храме Спасителя, а потом хоть проехать подле Сухаревой башни…»

Важнейшая черта своеобразия Москвы заключается в том, что московская старина всегда воспринималась живой тканью города. Известный бельгийский поэт-модернист Эмиль Верхарн, посетивший Москву в 1913 году, восторгался панорамой древней русской столицы, называл ее «очаровательной феерией». В своем описании он обращает внимание преимущественно на исторические памятники и «сорок сороков» московских церквей, но, несмотря на это, в его рассказе нет ни прямого утверждения, ни подтекстного ощущения Москвы как города-музея, города-воспоминания, города — декорации отшумевшей жизни.

Москва всегда легко и органично включала в свой пейзаж новое и при этом не теряла традиционного облика. П. А. Вяземский, помнивший и любивший Москву допожарную, в 1860-е годы описывает пейзаж Москвы этого времени, Москвы промышленной, капиталистической, и он не вызывает у него, казалось бы, естественного раздражения, он видит в нем не отрицание прежнего, а естественное развитие и прекрасное доброе единство, которое бывает в крепких многопоколенных семьях:

…Есть прелесть в этом беспорядке Твоих разбросанных палат, Твоих садов и огородов, Высоких башен, пустырей, С железной мачтою заводов И с колокольнями церквей!

Система «истинно московских достопримечательностей» и церквей предоставляла большую свободу строительству, но в то же время налагала на строителей большую нравственную ответственность; от них требовалось сочетать, согласовать новую застройку со старой, не разрушить гармонии. Конечно, находились лишенные этого нравственного чувства заводчики, ставившие на месте вырубленной рощицы огромный завод-сарай и окружавшие его бараками и лачугами для рабочих, нувориш-предприниматель, выгонявший доходный дом в высоту настолько, чтобы он только не обвалился; бывало, градоправители затевали сносить архитектурные и исторические памятники, чтобы не возиться с их ремонтом, и продать землю с выгодой якобы для города, а в действительности для собственного кармана. Но подобные акты неизменно вызывали протесты московской общественности, и во многих случаях удавалось остановить вандализм.

Таким образом, в дореволюционной Москве были сохранены многие памятники: и Китайгородская стена с башнями, и Сухарева башня, и древние храмы и часовни. Нужно сказать, старые московские архитекторы и строители в подавляющем большинстве обладали и чувством Москвы, и тактом. Сейчас особенно хорошо видно, как модерн начала XX века — и особняки, и доходные дома — вписался в структуру города, став таким же московским, как и московский ампир арбатских переулков.

В начале XX века Москва уже была большим промышленным капиталистическим городом, но, несмотря на это, избежала опасности стандартизации своего облика. Последний предреволюционный путеводитель «По Москве» (точнее, написанный до революционных событий, а вышедший в 1917 году, между Февралем и Октябрем) дает такую общую характеристику городу: «Когда вы попадаете в Москву и начинаете ориентироваться в этом мире домов, захвативших огромное пространство в полтораста с лишним квадратных верст, у вас не может не сложиться представления о Москве, как о городе со своеобразной, ему только присущей физиономией… От всего этого остается впечатление большого и очень сложного целого, живущего напряженной и своеобразной жизнью, — впечатление старого, но в то же время быстро развивающегося города, непрестанно вносящего в свою жизнь все новые и новые черты, — города, преуспевающего в настоящем и имеющего все данные для преуспеяния в будущем».

Архитектурная и планировочная «нерегулярность» Москвы настолько очевидна, что давно уже стала для архитекторов и градостроителей банальной истиной, и у ремесленников этой профессии постоянно вызывала и вызывает до сих пор желание и попытки ее «отрегулировать».

Однако во внешней «нерегулярности» Москвы заключена высшая организация, более глубокая, чем формальная «правильность» линий, более разумная, основанная на здравом смысле и на духовном, нравственном осмыслении общественной жизни: ведь Град, Город — материальное воплощение самой идеи общежития, а в Москве конкретно — идеи московского общежития.

Эта идея пронизывает буквально все атомы городской структуры: от общего плана до каждого переулка, двора, дома. Поэтому частные «поправки», архитектурные и градостроительные, не могут изменить ее. Даже страшный по своей разрушительной силе, сравнимый только с татарскими погромами и разорением 1812 года, Генеральный план реконструкции Москвы 1935 года, который должен был, по образному выражению Л. М. Кагановича, построенную «пьяным сапожником» Москву преобразить в социалистической город, не разрушил сложившийся за века духовный, художественный и даже архитектурный образ города. «Неисправимость» Москвы, как и других исторических городов мира, прекрасно понимал Ле Корбюзье, который по поводу их реконструкции, предвидя, что для этого их нужно было разрушать «до основанья», заявил: «Что же касается Парижа, Лондона, Москвы, Берлина или Рима, то эти столицы должны быть полностью преобразованы собственными средствами, каких бы усилий это ни стоило и сколь велики ни были бы связанные с этим разрушения».

Попытка разрушения исторического города — покушение не на камни, а на душу. Давно было сказано: убивающий тело совершает тяжкое преступление, убивающий душу — тягчайшее.

Душа исторического города — историческая память народа и в то же время воплощение национального характера. Повторим замечательные слова С. В. Максимова: «Москву собирала вся Русь и сама в ней засела». Потому-то по всей России к Москве всегда было особое отношение как к своему, родному, что выразилось в общенародном ее названии — Москва-матушка. Потому-то так легко приживаются люди в Москве и становятся истинными москвичами, принимая на себя «особый отпечаток». Потому-то и сказал А. С. Пушкин:

Москва… как много в этом звуке Для сердца русского слилось! Как много в нем отозвалось!

Душа — всему мера. Мера строгая и самая верная, но — увы! — слишком часто подменяемая иными мерами: пользы, сиюминутной, преходящей целесообразности, выгоды, что в конце концов, как правило, оборачивается фальшью и обманом.

Москва пережила и переживает тяжкие испытания, она разорена, обманута, разграблена, но все равно она прекрасна, и, несмотря ни на что, ее мерой остается душа.

Чтобы убедиться в этом, достаточно пройтись по какой-нибудь старой московской улице или переулку, взглянуть с моста на Кремль, посидеть вечерок за столом в случайной компании и потолковать о России и судьбах человечества…

 

ПОСЛОВИЦЫ, ПОГОВОРКИ, КРЫЛАТЫЕ СЛОВА

 

О пословицах, поговорках и крылатых словах

Пословиц и поговорок, в которых упоминается Москва, много. В фундаментальном труде Владимира Ивановича Даля «Пословицы русского народа» — самом обширном собрании этого жанра русского фольклора — пословицы и поговорки сгруппированы в разделы-главки по темам: «Бог — вера», «Богатство — убожество», «Хорошо — худо», «Грамота», «Казна», «Правда — кривда», «Народ — мир» и так далее. Пословицы, в которых упоминается Москва, рассыпаны по разным разделам. «Харитон с вестьми прибежал из Москвы» — это из раздела «Молва — слава»; «Он на показ до Москвы без спотычки пробежит» — раздел «Сущность — наружность»; «От копеечной свечки Москва загорелась» — раздел «Осторожность»; «Наш Пахом с Москвой знаком» — раздел «Прямота — лукавство»; «Не только звону, что в Звенигороде, есть и в Москве» — раздел «Поиск — находка»; «Выше Ивана Великого» — раздел «Много — мало»; «Вались народ от Яузских ворот» — раздел «Народ — мир». По разным поводам и случаям вспоминает русский народ Москву.

Пословицы создавались и самими москвичами, и жителями других областей России. «Со стороны виднее», «Гость недолго гостит, да много видит», — утверждает пословица, оттого-то пословицы про Москву найдешь в любом областном сборнике, потому-то их услышишь повсюду — от западных украинских и белорусских областей до Дальнего Востока. Эти пословицы выражают отношение всей страны к древней российской столице, рассказывают о том, какой представляется московская жизнь «со стороны». Впрочем, выражение «со стороны» не совсем точно, потому что складывались пословицы людьми, пожившими в Москве, наблюдавшими московскую жизнь, одним словом, по существу, тоже москвичами.

Ряд московских пословиц рожден историческими событиями и обстоятельствами старинного московского быта и сохраняет в себе память о них. Правда, далеко не всегда эта связь видна и понятна современному человеку. Так, например, ни у кого сейчас не вызывает разнотолков смысл выражения «У семи нянек дитя без глазу», но о происхождении его и связи с одним из эпизодов русской истории начала XVII века — семибоярщиной — вряд ли кто подумает, произнося эту пословицу, употребляемую, кстати сказать, весьма часто.

Невозможно назвать точное число пословиц и поговорок о Москве — их сотни, и сколько бы ни собрал их, все нет уверенности, что завтра не вычитаешь где-нибудь или не услышишь новую.

Иные пословицы, в которых упоминается Москва, и меткие словечки-прозвища получили общее, нарицательное значение и применимы не только к московской жизни. Таковы, например, такие меткие слова-понятия, как «лодырь», «архаровец», пословица «Москва не сразу строилась», понимаемая как утверждение, что во всяком большом деле могут быть и отдельные неудачи, и из-за этого не следует бросать его.

О происхождении и роли пословиц в нашей отечественной культуре по-своему, оригинально и очень тепло написал Николай Михайлович Карамзин, который использовал их как источник исторических сведений в работе над «Историей государства Российского».

«Россия имела особенную систему нравоучения в своих народных пословицах… Ныне умники пишут; в старину только говорили; опыты, наблюдения, достопамятные мысли в век малограмотный сообщались изустно. Ныне живут мертвые в книгах, тогда жили в пословицах. Все хорошо продуманное, сильно сказанное передавалось из рода в род. Мы легко забываем читаное, зная, что в случае нужды можем опять развернуть книгу; но предки наши помнили слышанное, ибо забвением могли навсегда утратить счастливую мысль или сведение любопытное. Добрый купец, боярин, редко грамотный, любил внучатам своим твердить умное слово деда его, которое обращалось в семейственную пословицу. Так разум человеческий в самом величайшем стеснении находит какой-нибудь способ действовать, подобно как река, запертая скалою, ищет тока хотя под землею, или сквозь камни сочится мелкими ручейками».

До нас дошли пословицы и меткие словечки, родившиеся в разные времена и в разных обстоятельствах, о некоторых из них и пойдет наш дальнейший рассказ.

 

И Мамай правды не съел

С именем татарского военачальника хана Мамая — в 1370-е годы фактического правителя Золотой Орды — связывают две группы русских пословиц и поговорок.

В первой группе говорится о его поражении в Куликовской битве, во второй — о том горе и разрушениях, которые приносили татаро-монголы на Русь.

Сначала пословицы о Куликовской битве.

20 августа 1380 года с раннего утра и до обеда выходило из Москвы русское войско — полк за полком, отряд за отрядом, дружина за дружиной — по трем дорогам, потому что одна дорога была тесна для него. В этот поход на Дон навстречу татарскому войску хана Мамая вышли воины почти всех русских земель и княжеств.

«Стук стучит и аки гром гремит в славном граде Москве, — описывает современник движение войска, — то идет сильная рать князя Дмитрия Ивановича, а гремят русские сынове своими злачеными доспехи…»

Шли воины с сознанием, что идут «с великим князем за всю землю Русскую на острые копия».

Поход хана Мамая на Русь 1380 года по своим задачам преследовал принципиально иную цель, чем обычные набеги татар на русские села и города. Прежде в своих набегах татары выступали грабителями, которые, избивая и убивая жителей, захватывали добычу и уходили восвояси. Мамай же ставил своей целью захват Руси и установление в ней своего правления. «Аз не хощу тако сотворити, яко же Батый, — формулировал он свою программу действий, — но егда дойду Руси и убию князя их, и которые грады красные довлеют нам, и ту сядем и Русью владеем, тихо и безмятежно поживем».

Для завоевания и последующего «владения» Русью Мамай значительно увеличил свою армию за счет отрядов из подвластных ему племен и народов, а также наемников, обещав им русские города и земли. По свидетельству «Задонщины», Мамай «пришел на Русскую землю со многими силами, з девятью ордами и 70 князьями».

Князь Дмитрий и все русские люди хорошо представляли, что несет с собой «сиденье» на Руси хана и его союзников: речь шла об уничтожении русской государственности и порабощении народа в буквальном смысле этого слова, ибо наемники, как, например, генуэзцы, промышляли работорговлей.

Разноплеменной коалиции охотников до русских земель и русских рабов противостояла единая русская армия: великороссы, белорусы и украинцы, поэтому война имела ярко выраженный национально-освободительный характер, что отразилось в фольклоре и литературе. «В истории русского народа, — пишет академик М. Н. Тихомиров, — „Донское побоище“, как его называли современники, было великим событием. Сражение на Дону сделалось символом непобедимого стремления русского народа к независимости, и ни одна русская победа над иноземными врагами вплоть до Бородинского сражения 1812 года не послужила темой для такого количества прозаических и поэтических произведений, как Куликовская битва».

В эти трудные и роковые времена общность народа проявилась также в таком единении всех сословий народа и власти, которого не было на Руси ни до того, ни после.

Битва на Куликовом поле 8 сентября 1380 года, в которой участвовали примерно по 120–150 тысяч воинов с той и другой стороны, была упорной и ожесточенной.

«Сошлись на долгие часы обе силы великие, и покрыли полки поле верст на десять — такое было множество воинов, — рассказывает летописец (текст приводится в переводе на современный язык). — И была сеча лютая и великая, и битва жестокая, и грохот страшный; от сотворения мира не было такой битвы у русских великих князей, как при этом великом князе всея Руси. Бились они от шестого часа до девятого. Словно дождь из тучи, лилась кровь и русских сынов, и поганых, и бесчисленное множество пало мертвыми с обеих сторон. И много руси было побито татарами, и татар русью. И падал труп на труп, падало тело татарское на тело христианское…»

После трех часов битвы татары дрогнули и побежали, побежал, спасая свою жизнь, и сам предводитель их хан Мамай. Русские преследовали, побивая татарское войско, пятьдесят верст.

Ужасное зрелище представляло Куликово поле после битвы: «не бе видети порожнего места, но все покрыто человеческими телесы: христианы, но седморицею болыни того побито поганых».

Куликовская битва стала переломным событием борьбы русского народа против татаро-монгольского ига, она показала путь к освобождению и победе. И хотя формально татары еще считали Русь подвластной им и обязанной платить дань, хотя время от времени они совершали грабительские набеги на русские земли, но русские люди уже преодолели свой страх перед татарами и все чаще и чаще оказывали им сопротивление, что в конце концов привело к полному непризнанию Россией какой-либо своей зависимости от Орды. Это случилось в 1480 году в царствование Ивана III, и считается датой окончательного освобождения от татаро-монгольского ига.

Сквозь семь веков дошли до нас пословицы, сформулировавшие народное понимание и народную оценку Куликовской битвы. Очень верный и проницательный взгляд.

Вот эти пословицы эпохи Куликовской битвы:

«Что Батый был приобрел, тое все Мамай потерял».

«Отошла пора татарам на Русь ходить».

«И Мамай правды не съел».

В последней пословице С. В. Максимов находит общий смысл со знаменитыми словами Александра Невского, сказанными им своей дружине перед битвой на Неве. Александр Невский сказал: «Не в силе Бог, а в правде», а русский народ говорит: «И Мамай правды не съел».

Поговорки «словно Мамай воевал», «словно Мамай прошел», «словно после Мамаева побоища» также пришли в современную речь из времен татаро-монгольского ига. Их современное значение — крайняя степень разорения, разрушения, опустошения, оно общепонятно и не вызывает никакого другого толкования, поговорки употребляются в живой повседневной речи и известны по классической литературе.

П. П. Ершов в «Коньке-горбунке» пишет:

Утро с полднем повстречалось, А в селе уж не осталось Ни одной души живой, Словно шел Мамай войной.

У А. Н. Островского в комедии «Правда — хорошо, а счастье лучше» Мавра Тарасовна жалуется: «Оглядись хорошенько, что у нас в саду-то! Где же яблоки-то? Точно Мамай с своей силой прошел — много ль их осталось?»

Во фразеологических словарях, начиная с XIX века (что подтверждают и выше приведенные тексты, где слово «Мамай» написано с прописной буквы) и до самых современных, утверждается, что здесь речь идет об известном историческом лице — хане Мамае. Имя «Мамай» знают все, причем знают как имя полководца, которого разбил Дмитрий Донской. Но инерция мышления заставляет в поговорки «Пусто, словно Мамай воевал», «Где Мамай пройдет, там трава не растет», которые говорят о грозном победителе и разрушителе, а не о побитом неудачнике, подставлять известное имя, не думая, так сказать, о контексте.

Дело в том, что слово «мамай» в этих выражениях — имя не собственное, а нарицательное: мамаями на Руси в XIII–XV веках называли татар. Произошло оно от названия татарского фольклорного персонажа «мамая» — чудовища, которым пугают детей, и поговорки, в которых оно употреблено, возникли на несколько веков раньше, чем родился исторический хан Мамай.

Москва не раз становилась жертвой татарского разорения. В 1237 году орды Батыя, разбив русское войско под Коломной, «взяша, — как сообщает летопись, — Москву… люди избиша от старьца и до сущего младенца, а град и церкви святые огневи предаши, и монастыри все и села пожгоша, и, много именья вземше, отъидоша».

С тех пор татары неоднократно совершали набеги на Москву, и каждый раз летопись отмечает: «избиша», «пожгоша», «разориша».

Два года спустя после Куликовской битвы пришел к Москве, как сказано в летописи, «со всею силою» хан Золотой Орды Тохтамыш. Не взявши города штурмом, он прибег к обману, обещав не разорять Москву, не убивать жителей, а только, получив следуемую ему дань, уйти восвояси, даруя москвичам «мир и любовь свою». Москвичи поверили его обещаниям, открыли ворота и вышли навстречу с дарами. Среди встречавших хана были и воевода (князя Дмитрия в то время не было в Москве), и священники, и «большие люди», и простой народ. Все они были наказаны за свое легковерие: татары, изрубив встречавших, ворвались в город, и «бысть внутрь града сеча велика».

«Тако вскоре злии взяша град Москву… — сообщает летописная „Повесть о московском взятии от царя Тохтамыша“, — и град огнем запалиша, а товар и богатство все разграбиша, а людие мечу предаша… Бяше бо дотоле видети град Москва велик чюден, и много людий в нем и всякого узорочия, и в том часе изменися, егда взят бысть и пожжен; не видети иного ничего же, разве дым и земля, и трупия мертвых многых лежаща, церкви святые запалени быша и падошася, а каменныя стояща выгоревшая внутри и огоревшая вне, и несть видети в них пения, ни звонения в колоколы, никого же людей ходяща к церкви, и не бе слышати в церкви поющего гласа, ни славословия; но все бяше видети пусто, ни единого же бы видети ходяща по пожару людей…»

Об этом и других разорениях Москвы и других городов и сел и говорят сохранившиеся с тех пор в русском языке выражения «словно мамай прошел», «словно мамай воевал», хотя в каждом случае у каждого «мамая» было свое имя: то Батый, то Тохтамыш, то еще какое-нибудь. Слово «мамай» в том значении, в котором оно употреблялось во времена татаро-монгольского ига, в русском литературном языке не сохранилось, память о нем осталась лишь в некоторых областных говорах.

Областные говоры русского языка дают материал для выяснения значения этого слова. Перед революцией в Московской области было записано и опубликовано в «Словаре русских народных говоров» слово «мамай» в значении «татарин». На Волге еще в 1920-е годы татарские могильники времен Золотой Орды называли «мамайскими могилами», такого же происхождения название «Мамаев курган» в Царицыне. А на Дону до сих пор исторические песни о татаро-монгольском нашествии называют мамайскими:

Что в поле за пыль пылит, Что за пыль пылит, столбом валит? Злы татаровья полон делят…

или:

С князей брал по сту рублев, С бояр по пятидесят, С крестьян по пяти рублев. У которого денег нет, У того дитя возьмет; У которого дитя нет, У того жену возьмет; У которого жены-то нет, Того самого головой возьмет.

В связи с тем что слово «мамай» в значении «татарин», хорошо известное в XIII–XV веках, позже ушло из языка, и выражение «как мамай прошел» хотя и было понятно, но перестало употребляться и существовало лишь в пассивной памяти народа, ему, по всей вероятности, грозило со временем полное забвение. Но в XVIII веке оно, обретя второе дыхание, вновь вошло в активный словарь языка.

С Петра Великого началась новая блестящая эпоха победных войн России. На этом фоне поднялся интерес к военной истории страны, к воинским подвигам предков, в первом ряду которых стоял Дмитрий Донской — победитель в Куликовской битве. К его образу обратились художники и писатели. М. В. Ломоносов написал трагедию «Тамира и Селим», в которой, как он пишет в предисловии, «изображается стихотворческим вымыслом позорная погибель гордого Мамая, царя татарского, о котором из российской истории известно, что он, будучи побежден храбростию московского государя, великого князя Дмитрия Иоанновича на Дону, убежал с четырьмя князьями своими в Крым, в город Кафу, и там убит от своих». Во второй половине XVIII века несколько раз издается лубочный лист «Ополчение и поход великого князя Дмитрия Иоанновича противу злочестивого и безбожного царя татарского Мамая, его же Божиею помощью до конца победи»; выходит предназначенное для народа сочинение поручика Ивана Михайлова «Низверженный Мамай, или Подробное описание достопамятной битвы… на Куликовом поле» и другие сочинения.

В 1807 году, когда Россия жила в ожидании неминуемой войны с Наполеоном, имела всеобщий успех трагедия В. А. Озерова «Дмитрий Донской». Современный критик писал о ней: «Озеров возвратил трагедии истинное ее достоинство: питать гордость народную священными воспоминаниями и вызывать из древности подвиги великих героев, служащих образцом для потомства».

О воздействии этой трагедии на зрителя рассказал в своем дневнике С. П. Жихарев: «Вчера, по возвращении из спектакля, я так был взволнован, что не в силах был приняться за перо, да, признаться, и теперь еще опомниться не могу от тех ощущений, которые вынес с собою из театра… Я сидел в креслах и не могу отдать отчета в том, что со мною происходило. Я чувствовал стеснение в груди, меня душили спазмы, била лихорадка, бросало то в озноб, то в жар, то я плакал навзрыд, то аплодировал из всей мочи, то барабанил ногами по полу — словом, безумствовал, как безумствовала, впрочем, и вся публика, до такой степени многочисленная, что буквально некуда было уронить яблоко… Сцена слилась с зрительной залой; чувства, которые выражались актерами, переживались всеми зрителями; молитва, которою трагик Яковлев заключал пьесу, неслась из всех грудей, принималась как выражение общих стремлений».

В трагедии Озерова Мамай как действующее лицо не выходит на сцену, но его имя постоянно звучит в репликах героев пьесы.

Таким образом, в XVIII — начале XIX века воскрешенное имя хана Мамая, ставшее первым и главным символом ордынского ига, широко и во всех слоях общества распространяется по России. И тогда-то вновь оживает старая поговорка, но слово «мамай» теперь воспринимается как личное имя татарского военачальника и поэтому приобретает в написании прописную букву.

 

Шемякин суд

Выражение «Шемякин суд» в смысле «несправедливый, пристрастный, лживый суд с откровенно преднамеренным приговором в пользу не правой, а той стороны, которая дала большую взятку», существует в русском языке уже более шести веков, потому что, к сожалению, в течение всего этого времени не переводились ситуации, провоцирующие его применение.

Слово «шемяка» — старинное, к тому же, по указанию В. И. Даля, областное — нижегородское, и означает «бродяга, шатун». В средневековой Руси оно употреблялось как прозвище, но давно вышло из употребления, и его первоначальное значение забылось, хотя корень сохранился в фамилии Шемякин…

Своим нынешним значением поговорка обязана внуку Дмитрия Донского Дмитрию Юрьевичу (1420–1453), который имел прозвище Шемяка и принимал самое активное участие в междоусобной борьбе за московский великокняжеский престол.

Великим князем московским тогда был Василий II, тоже внук Дмитрия Донского, сын его старшего сына. Дмитрий Шемяка был сыном младшего. Так что противники были двоюродными братьями.

В этой борьбе Шемяка не гнушался никакими средствами. Когда в 1445 году Василий во время сражения с татарами, предпринявшими очередной набег на Русь, попал в плен, Дмитрий, воспользовавшись этим, со своей дружиной изгнал из Москвы бояр Василия и объявил себя великим князем московским. Полгода спустя Василий вернулся из плена в Москву. Шемяка схватил его, ослепил и отправил с семьей в Углич в заточение.

Только в 1447 году сторонники Василия сумели объединиться, собрать войско и при поддержке москвичей, которые признавали законным своим князем Василия, Дмитрий Шемяка был свергнут и изгнан в свой удельный город Галич Костромской.

Вся более чем двадцатилетняя борьба Дмитрия Шемяки за великокняжеский престол представляет собою бесконечную череду то примирений с Василием, то военных нападений на его земли. Во всех действиях Шемяки проявлялись главные черты его характера: жадность, жестокость и вероломство. Он грабил горожан и крестьян, у бояр, как у своих, так и у чужих, отбирал села, дома, нарушал законы и свои собственные обещания. Обиженных им было много, а княжеский суд — в те времена высший гарант справедливости — превратился в поношение правосудия. «От сего убо времени, — говорится в летописи, — в велицей Руссии на всякого восхитника во укоризнах прозвался Шемякин суд».

Митрополит Московский и всея Руси Иона в своем послании Шемяке, призывая его одуматься, дает такую характеристику его жизни и деяниям:

«Когда великий князь пришел из плена на свое государство, то дьявол вооружил тебя на него желанием самоначальства: разбойнически, как ночной вор, напал ты на него, будучи в мире, и поступил с ним не лучше того, как поступили древние братоубийцы Каин и Святополк Окаянный. Но рассуди, какое добро сделал ты православному христианству или какую пользу получил самому себе, много ли нагосподарствовал, пожил ли в тишине? Не постоянно ли жил в заботах, в переездах с места на место, днем томился тяжелыми думами, ночью дурными снами? Ища и желая большего, ты погубил и свое меньшее».

Дмитрий Шемяка кончил свою жизнь в Новгороде, куда он убежал, спасаясь от гнева великого князя. Говорили, что его отравил собственный повар, подкупленный кем-то из его врагов, которых у Шемяки было очень много.

Со временем память об историческом князе Шемяке и его деяниях изгладилась из народной памяти, но поговорка осталась.

Два века спустя, во второй половине XVII столетия, в России среди многих других литературных произведений, распространявшихся в рукописях, появилась сатирическая «Повесть о Шемякином суде», главному герою которой — судье — автор дал имя Шемяка. В России XVII века еще не было обычая на литературном произведении обозначать имя сочинителя, поэтому мы не знаем имени автора и этой повести. Но с полной уверенностью можно сказать, что он писал ее, не имея в виду исторического Шемяку. Источником для повести стала известная старинная поговорка, он написал как бы иллюстрацию к ней на современном материале, и получилась сказка-сатира в том жанре, в котором двести лет спустя, во второй половине XIX века, писал свои сказки М. Е. Салтыков-Щедрин.

В некоих местах, рассказывает «Повесть о Шемякином суде», жили два брата-земледельца — богатый и бедный. Бедный попросил у богатого лошадь привезти дров. Богатый лошадь дал, хомут дать пожалел. Бедный привязал воз за хвост лошади, и хвост оторвался. Богатый испорченную лошадь не взял, пошел бить челом на брата в город к судье. Бедняк отправился вместе с братом, рассудив, что судебные приставы все равно поведут его на суд против воли.

По пути братья заночевали у попа. Перед сном богатый брат с попом сели ужинать, бедного за стол не позвали. Бедный с полатей загляделся на еду, свалился вниз, угодил на зыбку с поповым сыном и задавил младенца насмерть. Теперь и поп присоединился к богатому брату, тоже пошел жаловаться на бедняка судье.

Шли они по высокому мосту. Бедный брат подумал, что ему все равно погибать, и бросился с моста вниз. А там мужик вез в телеге отца, бедняк упал прямо на старика, убив его. Мужик присоединился к богатому брату и попу.

Бедняк идет и думает: что бы дать судье и тем напасти избыть. Ничего у него нет… Поднял он камень, завернул в платок, положил в шапку.

Богатый брат изложил судье свое дело. Судья говорит бедняку: «Ответствуй!» Тот молча вынул из шапки камень в платке и поклонился.

Судья, подумав, что обвиняемый сулит ему взятку и, видимо, золотом, решает дело так: «Коли он лошади твоей оторвал хвост, — говорит он богатому брату, — не бери у него лошади своей до тех пор, пока у лошади не вырастет хвост. А как вырастет хвост, в то время и возьми».

На челобитье попа бедный брат опять достал из шапки узел с камнем и показал судье. Тот понял, что за второе дело мужик сулит ему вторую взятку, и объявил такой приговор: «Коли он у тебя сына зашиб, отдай ему свою жену-попадью до тех пор, покамест от попадьи твоей не добудет он ребенка тебе; а тогда забери у него попадью вместе с ребенком».

На третье обвинение мужик ответствовал так же, как и на предыдущие, и судья сообщил третьему истцу такой приговор: «Взойди на мост, а убивший отца твоего пусть станет под мостом. И ты с моста сверзнись сам на него и убей его так же, как он отца твоего».

После суда бедняк потребовал от своих обвинителей исполнения решения судьи, но те предпочли кончить дело миром. Богатый брат, чтобы вернуть свою хотя бы и бесхвостую лошадь, дал бедному пять рублей, поп за попадью — десять рублей, дал свою мзду и мужик, рассудив: «броситься мне с моста, так его, поди, не зашибешь, а сам расшибешься».

Между тем судья прислал к ответчику слугу за обещанной взяткой. «Дай то, что ты из шапки казал судье в узлах, — сказал слуга бедному брату, — он велел у тебя то взять». Бедный брат вынул из шапки узел, развернул и показал, что в нем находится. Слуга говорит: «Это же камень!» Бедный брат отвечает: «Это я судье и посулил. Когда бы он не по мне стал судить, убил бы его этим камнем».

Вернулся слуга к судье и все рассказал ему. Судья же Шемяка, выслушав слугу, сказал: «Благодарю и хвалю Бога, что по нему судил. Когда б не по нем я судил, то он бы меня зашиб».

«Повесть о Шемякином суде» у читателей и XVII, и следующего XVIII века имела большой успех и широкое распространение, ее читали и переписывали по всей России. Такая всеобщая известность и дала некоторым историкам и литературоведам повод считать, что выражение «Шемякин суд» обязано своим возникновением именно этой повести.

Однако повесть лишь способствовала сохранению и известности старинного крылатого выражения.

 

Филькина грамота

Филькиной грамотой сейчас называют документ, не имеющий никакой силы, фальшивку, подделку, которой не надо придавать значения.

Московское предание связывает это выражение с именем Филиппа Колычева (1507–1569) — митрополита Московского и всея Руси. Он был митрополитом всего три года — с 1566-го по 1569-й, но в страшное для России время разгула опричнины Ивана Грозного.

Филипп (до принятия монашества Федор Степанович) происходил из знатного боярского рода Колычевых, в тридцать лет ушел в Соловецкий монастырь, прошел суровое послушничество, впоследствии стал игуменом этого монастыря. По всей Руси Филипп пользовался славой праведника. В 1566 году Иван Грозный решил поставить его Московским митрополитом: царю нужно было, чтобы это место занимал известный, почитаемый в народе человек, который своим авторитетом освящал бы его политику. Но Филипп сказал царю: «Повинуюсь твоей воле, но умири мою совесть: да не будет опричнины! Всякое царство разделенное запустеет, по слову Господа, не могу благословлять тебя, видя скорбь Отечества». Иван Грозный был разгневан, но затем «гнев свой отложил» и поставил новые условия: он будет выслушивать советы митрополита по государственным делам, но чтобы тот «в опричнину и в царский домовой обиход не вступался». Филипп принял митрополитство.

На несколько месяцев казни и бесчинства опричников в Москве прекратились, затем все снова пошло по-прежнему.

Филипп в беседах наедине с царем пытался остановить беззакония, ходатайствовал за опальных, царь стал избегать встреч с митрополитом.

Филипп посылал Ивану Грозному письма-грамоты, в которых увещевал его опомниться. Увещевательные письма митрополита не сохранились, царь в гневе говорил о них, что это пустые, ничего не значащие бумажки, чтобы унизить их и автора, называл «Филькиными грамотами» и уничтожал. Но то, что Филипп писал в своих грамотах царю, то же говорил ему и в лицо, поэтому о содержании «Филькиных грамот» мы знаем по воспоминаниям современника, в которых он пересказывает одну из увещевательных речей митрополита, обращенную к Ивану Грозному.

Однажды, в воскресный день, во время обедни, в Успенский собор явился царь в сопровождении множества опричников и бояр. Все они были одеты в шутовскую, якобы монашескую одежду: в черные ризы, на головах высокие шлыки. Иван Грозный подошел к Филиппу и остановился возле него, ожидая благословения. Но митрополит стоял, смотря на образ Спасителя, будто не заметил царя. Тогда кто-то из бояр сказал: «Владыко, это же государь! Благослови его».

Филипп посмотрел на царя и проговорил:

— В сем виде, в сем одеянии странном не узнаю царя православного, не узнаю и в делах царства… О, государь! мы здесь приносим жертвы бескровные Богу, а за алтарем льется невинная кровь христианская. С тех пор, как солнце сияет на небе, не видано, не слыхано, чтобы цари благочестивые возмущали собственную державу столь ужасно! В самых неверных, языческих царствах есть закон и правда, есть милосердие к людям, а в России нет их! Достояние и жизнь граждан не имеют защиты. Везде грабежи, везде убийства. И совершаются именем царским! Ты высок на троне, но есть Всевышний, Судия наш и твой. Как предстанешь на суд Его? Обагренный кровию невинных, оглушаемый воплем их муки, ибо самые камни под ногами твоими вопиют о мести?!. Государь, вещаю яко пастырь душ.

Царь в гневе закричал на него:

— Филипп, ужели думаешь переменить волю нашу? Не лучше ли быть тебе одних с нами мыслей?

— Боюся Господа единого, — отвечал митрополит. — Где же моя вера, если буду молчать?

Иван Грозный ударил жезлом о каменный пол и сказал, как рассказывает современник, «голосом страшным»:

— Чернец! доселе я излишне щадил вас, мятежников, отныне буду таким, каковым вы меня нарицаете! — И с этими словами вышел из собора.

Народ московский, который наполнял храм, все это видел и слышал.

Царь велел произвести следствие о злых умыслах митрополита на царя. Под пытками монахи Соловецкого монастыря дали клеветнические показания на своего бывшего игумена. После этого Филипп во время службы в Успенском соборе был окружен пришедшими в храм опричниками, их предводитель, боярин Алексей Басманов, развернул свиток, и удивленный народ услышал, что митрополит лишен сана. Опричники сорвали с Филиппа митрополичье облачение, погнали из храма метлами, на улице бросили в дровни и отвезли в Богоявленский монастырь, в темницу. Царь казнил нескольких родственников митрополита, голову одного из казненных принесли ему в тюрьму. Затем он был водворен в тюрьму дальнего Тверского Отроч монастыря, а год спустя Иван Грозный послал туда Малюту Скуратова, и царский опричник собственноручно задушил Филиппа.

Еще при жизни Филипп был окружен любовью и почитанием народным. Его слова передавали тайно из уст в уста. Рассказывали о таком чуде: Иван Грозный повелел затравить митрополита медведем, и однажды вечером к нему в темницу запустили лютого зверя, которого до того нарочно морили голодом, а когда на следующий день тюремщики открыли дверь, то увидели Филиппа, стоящего на молитве, и лежащего тихо в углу медведя.

Царь Федор Иоаннович — сын и наследник Ивана Грозного — в отличие от отца славился благочестием, заняв отцовский престол, он приказал перенести останки святителя в Соловецкий монастырь и похоронить его там. В 1648 году Филипп был причислен к лику святых, так как обнаружилась чудотворность его мощей: они давали исцеление больным.

В 1652 году по представлению митрополита Новгородского (будущего патриарха Никона) царь Алексей Михайлович распорядился перевезти мощи святого Филиппа в Москву, полагая, что поскольку Филипп не был отрешен от Московской митрополичьей кафедры, то и должен быть там, где его паства.

Подобно тому, как византийский император Феодосий, посылая за мощами Иоанна Златоуста, чтобы перевезти их в Константинополь, написал молитвенную грамоту к святому, царь Алексей Михайлович также вручил Никону, назначенному сопровождать мощи, свое послание, обращенное к Филиппу:

«Молю тебя и желаю пришествия твоего сюда… — говорилось в послании, — ибо вследствие того изгнания и до сего времени царствующий град лишается твоей святительской паствы… Оправдался Евангельский глагол, за который ты пострадал: „Всяко царство, раздельшееся на ся, не станет“ и нет более теперь у нас прекословящего твоим глаголам…»

Встречу мощей 3 июля 1652 года за Москвой на Троицкой дороге возле села Напрудного царь Алексей Михайлович описал в письме к боярину Оболенскому: «Бог даровал нам, великому Государю, великое солнце. Как древле царю Феодосию возвратил Он мощи пресветлого Иоанна Златоуста, так и нам благоволил возвратить мощи целителя… Филиппа митрополита Московского. Мы, великий Государь, с богомольцем нашим Никоном митрополитом Новгородским, со всем священным Собором, с боярами и со всеми православными даже до грудного младенца встретили его у Напрудного и приняли на свои главы с великой честью. Лишь только приняли его, подал он исцеление бесноватой немой: она стала говорить и выздоровела…»

Мощи святителя Филиппа были поставлены в Успенском соборе Кремля, а на месте встречи их царем и москвичами за Москвой установили дубовый крест с надписью, сообщающей о событии, послужившем причиной его установки.

Местность вокруг него впоследствии получила название «У креста» и «Крестовская застава». Сам крест стоял при дороге до 1929 года, а в этот год был перенесен в ближайшую церковь — Знамения в Переяславской слободе, где находится и поныне. Старое название местности сохранилось в названиях Крестовский переулок и Крестовский рынок.

Со временем позабылась связь между именем непокорного митрополита и выражением «Филькина грамота» — злобным словцом Ивана Грозного. Выражение «Филькина грамота» пошло гулять по Руси с тем значением, которое вложил в него царь Иван Грозный, а образ Филиппа остался в памяти народной как символ честного и неподкупного народного заступника.

 

Москва бьет с носка

Рукопашные и кулачные бои на Руси не московское изобретение, а очень давний обычай, еще языческий. Православные проповедники боролись против них, называя «богомерзкой забавой». Однако совсем искоренить кулачные соревнования не удавалось, в народном сельском и фабричном быту они сохранялись до начала XX века. Бои бывали жестокие, с увечьями и даже смертельным исходом, как бой удалого купца Калашникова с опричником царским Кирибеевичем, когда купец

Собрался со всею силою И ударил своего ненавистника Прямо в левый висок со всего плеча. И опричник молодой застонал слегка, Закачался, упал замертво…

Однако Калашников вышел против опричника не с желанием потешиться, испытать силу молодецкую, а шел на смертный бой с обидчиком. Борьба для забавы была менее жестока.

Московские бойцы славились своим искусством, своими приемами борьбы. Один из приемов был так известен, что вошел в поговорку: «Москва бьет с носка».

Прием этот изображен на лубочной картинке начала XVIII века «Удалые молодцы, славные борцы». На ней изображены сошедшиеся в схватке крестьянин и солдат. Прием заключался в том, чтобы схватить противника рукой за ворот и, дернув назад, в то же время подбить носком ногу противника так, чтобы тот потерял равновесием и упал навзничь. Именно этот прием борьбы стал кульминацией и развязкой событий, изображенных в исторической песне-былине «Мастрюк Темрюкович», известной по рукописному сборнику середины XVIII века, составленному Киршею Даниловым, — первому русскому фольклорному сборнику.

В песне «Мастрюк Темрюкович» рассказывается о том, как в годы прежние, времена первоначальные, когда царь Иван Васильевич был холост, женился он на дочери хана Золотой Орды Темрюка Марье Темрюковне — «купаве крымской, царице благоверной» — и привез ее в Москву белокаменную. С молодой царицей в Москву приехал ее брат, молодой Мастрюк Темрюкович. Был он силен, удачлив, поборол семьдесят борцов, а равного себе борца не повстречал. И вот захотел он царя потешить, с московскими борцами сразиться, Москву загонять. А силен он был так, что, когда прыгнул и задел левой ногой за столы белодубовые, повалил тридцать столов, прибил триста гостей. Хотя гости живы остались, да стали ни на что не годны, на карачках ползают по палате белокаменной. А Мастрюк смеется-похваляется:

— А свет ты, вольный царь, Царь Иван Васильевич! Что у тебя в Москве За похвальные молодцы, Поученые, славные? На ладонь их посажу, Другой рукою раздавлю.

(В других вариантах былины говорится, что Мастрюк грозит захватить Москву и сесть на ней царем. «На тебя лихо думаю», — заявляет он царю.)

Вышли против Мастрюка два брата — московские мужики Мишка и Потанька Борисовичи. Началась схватка. Ждет царь-государь, чем она кончится, кому будет Божья помощь.

А и Мишка Борисович С носка бросил о землю Он царского шурина. Похвалил его царь-государь: «Исполать тебе, молодцу, Что чисто борешься!»

В этой песне-былине, как и во всех былинах, есть и реальная историческая основа, и легенда. В 1561 году Иван Грозный женился вторым браком на дочери кабардинского князя Темрюка Марии (умерла в 1569 г.), у нее был брат Мастрюк, который действительно гостил в Москве. А вот братья Борисовичи — персонажи другой песни о событиях, происходивших за двести с лишним лет до царствования Грозного, песни «Щелкан Дудентьевич» о восстании тверичей против ханского баскака Чолхана в 1327 году, во время которого ненавистный сатрап был убит. Руководили восстанием «два брата родимые, два удалых Борисовича».

В других вариантах песни-былины «Мастрюк Темрюкович» Марию называют то дочерью литовского царя, то польского, то Большой Орды, то вообще некоторой неопределенной «неверной земли», ее брат называется Кострюком, Кострюком-Мострюком, но все варианты былины едины в главной своей идее: как московский борцовский прием защитил честь московских борцов, а может быть, даже спас от разорения и, гибели Московское царство.

 

Божий суд

Все, читавшие замечательный роман Алексея Константиновича Толстого «Князь Серебряный», конечно, помнят одну из самых захватывающих его глав «Божий суд», в которой описывается поединок благородного боярина Дружины Андреевича Морозова и опричника князя Афанасия Ивановича Вяземского. И сама драматическая причина поединка, и подробное описание деталей происходящего, каждая из которых, как понимает читатель, может оказать решающее влияние на судьбу героев, и неожиданное развитие событий дают читателю яркое представление об одном из обычаев средневековой Руси — о поле — судебном поединке. На Руси его также называли Божьим судом, веря, что Бог поможет победить правому.

Поединок, который описывает А. К. Толстой, происходит на Красной площади ввиду высокого общественного положения тяжущихся и того, что в деле был заинтересован сам царь Иван Васильевич Грозный, прибывший посмотреть на бой.

Обычно же судебные поединки в Москве издавна происходили на луговине между Владимирской дорогой в конце нынешней Никольской улицы, являющейся частью этой древней дороги, и рекой Неглинкой, сейчас заключенной в трубу, но тогда протекавшей по Неглинной улице и против нынешнего «Метрополя» поворачивавшей на запад, к Театральной площади.

Сейчас там, где было поле, стоит памятник Первопечатнику Ивану Федорову, рядом с которым находится своеобразный музей — раскрытый археологический раскоп, в котором видны фундамент и часть белокаменной кладки одной из самых древних церквей Москвы. Раскопанные каменные фрагменты археологи датируют XIV веком. Но так как обычно каменной церкви предшествовала деревянная, то, значит, заложена на этом месте церковь была еще раньше.

Эта церковь, снесенная в 1934 году, называлась церковью Троицы в Полях, или Троицы, что в Старых Полях. Древность ее основания подтверждается тем, что в летописи под 1493 годом она уже называется «Старая Троица».

Около этой церкви в XV–XVI веках, а может быть, и ранее (историк А. Ф. Малиновский полагает, что в XIII веке) находились специально оборудованные места для поля — для конных и пеших судебных поединков.

Поле назначалось, когда один из тяжущихся, не удовлетворенный судебным разбирательством, объявлял: «Я отдаюсь на суд Божий и прошу поля», и тогда суд назначал поединок.

За исполнением установленных правил поединка наблюдали государственные чиновники — окольничий и дьяк.

Спорящие условливались о том, каким будет бой — конным или пешим — и об оружии, оно должно было быть одинаковым. Разрешалось любое оружие, кроме пищали (ружья) и лука.

В поле не принимались в расчет социальные различия, все на нем были равны, «в поле воля: в поле съезжаются — родом не считаются», — говорит пословица.

Старики и малолетние, увечные, женщины, то есть заведомо непригодные для боя люди, имели право выставить за себя наемного бойца.

До начала боя противники могли помириться, но, когда они вступали в бой, мировая не допускалась: «До поля — воля, а в поле — поневоле».

Итальянский купец Рафаэль Барберини, приезжавший в Москву по торговым делам в 1565 году, описал тяжелое вооружение конного участника судебного поединка: «Прежде всего надевают они большую кольчугу с рукавами, а на нее латы; на ноги чулки и шаровары также кольчужные; на голову шишак, повязанный кругом шеи кольчужною сеткою, которую посредством ремней подвязывают под мышки; на руки также кольчужные перчатки. Это оборонительное оружие. Наступательное же есть следующее: для левой руки железо, которое имеет два острых конца, наподобие двух кинжалов, один внизу, другой наверху, в середине же отверстие, в которое всовывают руку, так что рука не держит оружия, а между тем оно на ней. Далее, имеют они род копья, но вилообразного, а за поясом — железный топор. В сем-то вооружении сражаются они до тех пор, пока один из них не признает себя потерявшим поле».

Падение одного из сражавшихся на землю считалось его поражением: «У поля не стоять, все равно что побиту быть».

Недостойным поведением считалось бахвалиться перед боем; пословица предостерегала: «Не хвались в поле едучи, хвались — из поля».

О самом бое также говорят пословицы: «В поле ни отца, ни матери — заступиться некому», «Коли у поля стал, так бей наповал», «Лучше умирай в поле, чем в бабьем подоле», и главная: «В поле две воли: кому Бог поможет» (или «кому Божья милость»).

Само собой подразумевалось, что бой будет честный, без подвохов, об этом даже не договаривались, и это условие всегда соблюдалось. Из свидетельств Барберини и Герберштейна известно, что прибегали к нечестным приемам только иностранцы. Барберини рассказывает, как какой-то литвин украдкой вместе с оружием взял мешочек песку и, улучив момент, тайком бросил горсть в глаза противнику, ослепив его. «Москвитянин, — пишет Барберини, — не могши ничего видеть, признал себя побежденным». Герберштейн пишет о другом иноземце, вышедшем до этого в более чем двадцати поединках победителем. Этот иноземец, припрятав камни, метал их в соперника. Победил он и в этом поединке, но на сей раз был разоблачен. «Государь (Василий III), — рассказывает Герберштейн, — пришел от этого в негодование и велел тотчас позвать к себе победителя, чтобы взглянуть на него. При виде его он плюнул на землю и приказал, чтобы впредь ни одного иноземцу не определяли поединка с его подданными».

Духовенство не одобряло судебных поединков; начиная с XV века на их участников накладывались духовные наказания. Поединки были запрещены и государевым указом 1556 года. Осуждение поединков отразилось и в пословицах: «В поле чья сильней, та и правит», «Ослоп не Господь, а дубина не судьбина». Однако древний обычай был сильнее и увещеваний, и наказаний, поединки окончательно прекратились лишь к концу XVI века, оставив о себе память в романтических преданиях и став одним из любимых сюжетов исторических романов.

В том же месте, возле церкви Троицы, что в Старых Полях, имелась еще одна разновидность поля, служившая решению судебных споров. Эта разновидность поля представляла менее опасности для тяжущихся и исключала тяжелые раны и смертельный исход. Об этих схватках, ссылаясь на предание, сообщает «Церковный словарь» П. Алексеева 1818 года издания.

На поле была вырыта специальная канава, тяжущиеся вставали над ней по разным сторонам, наклонивши головы, хватали друг друга за волосы и тянули. Кто кого перетягивал, тот считался правым.

(В некоторых работах вместо канавы называется река Неглинная, но она была достаточно широка, чтобы можно было дотянуться руками до волос стоящего на другом берегу человека.)

Существование такого «поля» подтверждают старинные пословицы. Одна советует помириться — «ударить по рукам» — до поединка: «Подавайся по рукам, легче будет волосам». Другая говорит о том, что от «тяги» волосы могут пострадать: «За неволю волосы вянут, когда за них тянут». А над неудачником посмеиваются: «Не тяга — сын боярский!»

Видимо, после того, как бои на поле с оружием были запрещены, к тому же по части территории поля в 1533–1538 годах прошла Китайгородская стена, «тяга» над канавой еще долго практиковалась, а затем перешла в распространеннейший прием самой вульгарной драки, о чем В. И. Даль и пословицу приводит: «Наши дерутся, так волоса в руках остаются» и добавляет, что драку называют «постричь без ножниц».

 

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день

В Древней Руси написание календарных дат с указанием названия месяца и соответствующего порядкового номера дня употребляли в официальных, юридических актах, в летописании. В быту же пользовались обычно православно-праздничным календарем, то есть обозначали день названием религиозного праздника или именем святого, память которого приходилась на этот день. Описательность, предметность праздничного христианского календаря очень хорошо сочеталась с конкретностью народного сельскохозяйственного календаря, основанного на многовековом трудовом опыте и фенологических наблюдениях: когда и какие сельскохозяйственные работы проводить и в какие сроки какой погоды ждать. В результате такого сочетания возникали яркие и легко запоминающиеся календарные вехи.

Замечательный писатель, знаток народного языка и поверий, москвич А. М. Ремизов в сборнике рассказов «Николины притчи» пишет, как Николу (святого Николая Чудотворца) в его праздник — на Никольщину — собралися поздравить святые, и писатель, перечисляя их, называет теми именами, под которыми они известны в народном православно-сельскохозяйственном календаре.

«Перед вратами рая, под райским деревом за золотым столом сидели угодники Божьи.

Все святые собрались на Никольщину: Петр — полукорм, Афанасий — ломонос, Тимофей — полузимник, Аксинья — полухлебница, Власий — сшиби-рог-с-зимы, Василий — капельник, Евдокия — плющиха и Герасим — грачевник, Алексей — с-гор-вода, Дарья — загрязни-проруби, Федул — губы-надул, Родион — ледолом, Руфа — земля-рухнет, Антип — водопол, Василий — выверни-оглобли и Егор — скотопас, Степан — ранопашец, Ярема — запрягальник, Борис и Глеб — барыш-хлеб, Ирина — рассадница, Иов — горошник, Мокий — мокрый, Лукерья — комарница, Сидор — сиверян и Алена — льносейка, Леонтий — огуречник, Федосья — колосяница, Еремей — распрягальник, Петр — поворот, Акулина — гречушница — задери-хвосты, Иван — купал, Аграфена — купальница, Пуд и Трифон — бессонники, Пантейлемон — паликоп, Евдокия — малинуха, Наталья — овсяница, Анна — скирдница и Семен — летопроводец, Никита — репорез, Фекла — заревница, Пятница — Параскева, Кузьма-Демьян — с-гвоздем, Матрена — зимняя, Федор — студит, Спиридон — поворот, три отрока, сорок мучеников, Иван — Поститель, Илья Пророк, Михайло Архангел да милостливая жена Аллилуева, милосердая».

В православно-крестьянском календаре два дня связаны с именем святого великомученика Георгия — 23 апреля (память мученической кончины святого) и 26 ноября (освящение церкви Георгия в Киеве в 1037 году Ярославам Мудрым, который тогда же заповедал по всей Руси «творити праздник св. Георгия» в этот день).

В России наряду с формой имени Георгий широко употреблялись также формы — Егор и Юрий. Апрельский Юрий (или Егорий) назывался «вешним», ноябрьский — «холодным», «зимним», а также «Егорием — с-мостом», так как к этому времени реки замерзали, и по ним можно было ходить и ездить, как по мосту.

В крестьянском земледельческом обиходе оба эти дня занимали важное место.

Вешний Юрьев день — начало сельскохозяйственных работ, в этот день, по поверьям, святой Юрий ходит по полям и велит расти житу, в этот день поют:

Юрий, вставай рано, Отмыкай землю, Выпущай росу На теплое лето, На буйное жито, На ядронистое, На полосистое, Людям на здоровье.

А главное, на Руси с давних времен на вешнего Егория крестьяне, которые не могли прокормиться со своего надела, рядились к богатым хозяевам на работу в страду. К весне у большинства бедняков кончались все запасы (недаром у вешнего Егория было и другое название — «голодный»), поэтому, рядясь, бедняки были особенно сговорчивы: лишь бы сейчас в счет будущей работы получить задаток, пережить бескормицу. При этом часто бывало, что сначала работник радуется — пропитание добыл, а потом сообразит — попал в кабалу: работать-то в страдную пору, когда плата высока, придется за сущие гроши. Но ничего не поделаешь, договор есть договор, и задаток уже проеден. А хозяин, конечно, радуется.

Подобный обман батраков был столь массовым и обычным явлением, что на Руси появился для его обозначения специальный глагол — объегорить.

Впоследствии глагол получил более широкое значение, и В. И. Даль в своем «Толковом словаре живого великорусского языка» указывает только общий, безотносительно к весеннему найму работников, смысл: «плутовски обмануть, обобрать».

С ноябрьским Егорием, «Егорием холодным», также связан целый ряд обычаев и поверий. «Юрий начинает полевые работы, Юрий и оканчивает», — говорили прежде. Неделя до Юрьева дня и неделя после него — время расчетов и расплаты. «Юрий холодный оброк собирает», — напоминает пословица.

По установленному неизвестно когда и существовавшему до конца XVI века обычаю в эти дни крестьяне-батраки имели право переходить от одного хозяина к другому. Обычай этот держался столетия и заставлял хозяев, не желавших лишиться рабочей силы, умерять эксплуатацию, а мужик сохранял хоть какое-то право на свободный выбор; опять же если хозяин окажется скупцом или будет заставлять работать через силу, то терпеть это не всю жизнь, а только год. «Мужик не тумак, знает, когда живет Юрьев день», — говорилось в пословице.

Генрих Штаден, опричник Ивана Грозного, в своем описании Московского государства того времени сообщает: «На св. Юрия осеннего крестьяне имеют свободный выход. Они живут или за великим князем, или за митрополитом, или еще за кем-нибудь. Если бы не это, то ни у одного крестьянина не осталось бы ни пфеннига в кармане, ни лошади с коровой в стойле».

Но землевладельцы, за которыми и на земле которых жили крестьяне, были заинтересованы в постоянных и полностью подвластных им работниках. Тем более что к концу XVI века Россия, разоренная войнами Ивана Грозного, еще и разрушившим хозяйственную систему страны разделением ее на земщину и опричнину, находилась в состоянии общего упадка. Села пустели, крестьяне уходили из них в поисках лучшей доли, вотчины и поместья бояр и дворян, то есть «воинства» и «служилых людей», оставались без работников, и, как написано в одном документе того времени, «от того великая тощета воинским людям прииде».

Чтобы поправить «тощету» землевладельцев, Иван Грозный разрешил, при необходимости, в отдельных хозяйствах некоторые годы объявлять «заповедными», когда крестьянам запрещалось уходить в Юрьев день.

В царствование сына Ивана Грозного Феодора помещики стали все чащи и чаще прибегать к «заповеданию» перехода крестьян и холопов от одного хозяина к другому. Крестьяне бежали от помещиков «с женами и детьми», их ловили, возвращали, наказывали. Помещики в оправдание своих действий и расправ, по мнению крестьян, несправедливых, ссылались на разные царские указы, поступавшие из Москвы. Наконец, в 1593 году было объявлено, что выход крестьян вообще запрещен.

Современник пишет об этом: «При царе Иоанне Васильевиче крестьяне выход имели вольный, а царь Федор Иоаннович по наговору Бориса Годунова, не слушая совета старейших бояр, выход крестьянам заказал, и у кого колико тогда крестьян где было, книги учинил».

Полный запрет выхода крестьян от землевладельца даже в освященный давностью и обычаем срок — на осеннего Юрия — и породил общеупотребительную и сейчас пословицу: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!»

Но в отличие от обычного утвердительного тона пословиц в этой прежде всего ощущается эмоциональность и чувство удивления. Это подчеркивают и толкования пословицы в различных словарях: «Не осуществились чьи-либо надежды, ожидания; выражение удивления, огорчения, разочарования по поводу чего-либо неосуществившегося, несостоявшегося» («Словарь русских пословиц и поговорок». М., «Советская энциклопедия», 1967); «Выражение разочарования из-за неудачи в каких-либо непредвиденных обстоятельствах» («Опыт этимологического словаря русского языка». М., «Русский язык», 1987).

Вот уже четыреста лет живо и памятно удивление и огорчение русского человека, высказанное пословицей, по поводу отмены Юрьева дня. Огорчение — понятно, но почему — удивление? Разве мало разные властители издавали антинародных законов? Народ отвечал на них проклятьями, стоном, отчаянием, и лишь один этот вызвал удивление. Почему? Видимо, этот антинародный указ в чем-то имел отличие от остальных аналогичных законов.

И это действительно так.

О Юрьеве дне, его экономическом и социальном значении и отмене существует большая литература. Но современный петербургский историк Р. Г. Скрынников, исследуя роль Бориса Годунова в создании Указа об отмене Юрьева дня, обнаружил, что никто из историков не приводит текст самого указа, а все пользуются только косвенными указаниями на него.

Подлинный царский Указ 1592 (или 1593) года никогда не был опубликован, и никто его не видел. Можно допустить, что в годы Смуты он мог погибнуть, хотя ввиду его важного значения с него должны были бы снять не одну копию. Но возможно, судьба была к нему особенно сурова: многие архивы конца XVI века бесследно исчезли.

Однако Скрынников обращает внимание на необъяснимый, с его точки зрения, факт, который позволяет сделать совершенно определенный вывод.

«При вступлении на трон, — пишет историк, — Лжедмитрий I велел собрать законы своих предшественников и объединить их в Сводный судебник. Его приказ выполняли дьяки, возглавлявшие суды при царях Федоре Иоанновиче и Борисе Годунове. В их руках были нетронутые архивы. Тем не менее они не смогли найти и включить в свод законов указ, аннулировавший Юрьев день. Эта странная неудача может иметь лишь одно объяснение: разыскиваемый указ, по-видимому, никогда не был издан».

А раз указ не был издан, значит, и народу о нем не объявляли. А раз не объявляли, значит, крестьяне узнали о том, что должны теперь навсегда оставаться у хозяина, только тогда, когда уже собрались на волю; их первой реакцией, естественно, было удивление, а потом и огорчение. Как сказано в другой тогдашней пословице: «Сряжалась баба на Юрьев день погулять с боярского двора, да дороги не нашла».

Видимо, получилось так: землевладельцы, ссылаясь на царский указ, толковали в своих интересах разрешение в критических обстоятельствах объявлять «заповедным» определенный год как свое право вообще запретить крестьянские переходы.

Так объегорили мужика знатные бояре и благородные дворяне и на Юрия-зимнего.

Так или иначе, отмена Юрьева дня — мера, по мнению историков, направленная на укрепление государственной экономики, объективно принесла больше вреда, чем пользы, как и все вообще «экономические реформы», проводимые за счет ухудшения положения одной части населения страны в пользу улучшения положения другой.

Государственный деятель времени Петра I историк В. Н. Татищев, разбирая законодательство XVI века, писал о «законе» Бориса Годунова об отмене Юрьева дня: «Сей закон он учинил… надеяся тем ласканием более духовным и вельможам угодить и себя на престоле утвердить, а роптание и многие тяжбы пресечь; но вскоре услыша… о сем негодование и ропот… не токмо крестьян, но и холопей невольными сделал, из чего великая беда приключилась, и большею частию чрез то престол с жизнию всея своея фамилии потерял, а государство великое разорение претерпело».

 

Митькой звали

Во фразеологическом словаре Э. А. Вартаньяна «В честь и по поводу» (М., 1987) об этом выражении сказано: «Фразеологизм, передающий понятие: „исчез безвозвратно“. Но в отличие от родственных ему народных выражений — поминай как звали; и след простыл; только его и видели; и был таков — употребляется только по отношению к человеку». Далее автор задается вопросом: «Кто есть Митька? Каков источник этой поговорки?» — и сам себе отвечает: «Вряд ли исследователи готовы сегодня ответить на эти вопросы». Отмечая, что фразеологизм встречается в дореволюционной и советской литературе, он приводит пример из повести Б. Горбатова 1930-х годов «Мое поколение»: «И очень просто: деньги возьмут, а уполномоченный и был таков: Митькой звали…»

Ход рассуждений Э. А. Вартаньяна правилен, но он упустил очень важный дополнительный смысл, заложенный в этом фразеологизме: персонаж-то исчез, но в памяти осталось его имя — Митька. Кроме того, в подтексте ясно просматривается еще одна мысль: «Кто его знает, кто он такой, но все звали его Митькой».

Приняв во внимание все оттенки смысла фразеологизма, можно предположить с большой долей вероятности, к какому историческому лицу он относится.

После смерти Ивана Грозного и восшествия на престол его сына Федора Иоанновича последняя — седьмая — жена Грозного Мария Нагая с двухлетним сыном царевичем Дмитрием была выслана в Углич. Все знали, что царь Федор выслал их по настоянию Бориса Годунова — своего шурина и фактического правителя государства.

15 мая 1591 года царевич Дмитрий погиб в Угличе при странных и до настоящего времени до конца не проясненных обстоятельствах. По одной версии, мальчик, играя ножичком «в тычку», упал в припадке эпилепсии горлом на нож и тем нанес себе смертельную рану. По другой версии, его убили сын его воспитательницы-мамки Осип Волохов, дьяк Михайло Битяговский и племянник Битяговского Никита Качалов, приставленные Борисом Годуновым для наблюдения за вдовствующей царицей.

Пять дней спустя после гибели царевича из Москвы прибыла комиссия, состоявшая из митрополита Сарского и Подонского Геласия и высших государственных чиновников — боярина Василия Шуйского, окольничего Андрея Клешнина и дьяка Елизария Вылузгина. При произведенном комиссией следствии обнаружились свидетели как первой, так и второй версий. Однако следователи пришли к однозначному выводу, утвержденному затем патриархом: «Царевичу Дмитрию смерть учинилась Божьим судом», то есть что произошло не убийство, а несчастный случай. Об этом было объявлено народу. Но толки о том, что царевича убили по приказу Бориса Годунова, в народе не прекращались.

Вскоре царицу Марию Нагую насильно постригли в монахини и отправили в дальний северный монастырь. Она получила монашеское имя Марфа. Ее родственники также понесли различные наказания.

С годами это происшествие стало забываться, затерялась и могила царевича Дмитрия, так как Нагие не успели поставить на ней памятник.

В 1598 году умер царь Федор Иоаннович, с ним пресеклась династия московских царей-рюриковичей, то есть потомков первого легендарного русского князя Рюрика. Царем был избран Борис Годунов, и тогда вновь начались разговоры о царевиче Дмитрии.

Но теперь говорили не о коварном убийстве царевича нынешним царем, а о том, что в Угличе был убит не царевич, но какой-то другой мальчик, а настоящий царевич Дмитрий спасся и что он ныне жив.

В 1601 году в Польше объявился молодой человек примерно такого же, как погибший царевич, возраста, который утверждал, что он — сын царя Ивана Грозного — Дмитрий. Королю и польским вельможам он рассказал, что, когда был еще младенцем, некий приближенный царя Ивана Грозного (некоторые источники называют имя боярина Бельского, которого Иван Грозный на смертном одре назначил опекуном малолетнего сына), предвидя, что в борьбе за престол обязательно найдутся претенденты, которые постараются убить царевича, подменил его другим ребенком, а Дмитрия воспитывал втайне, в одной верной дворянской семье. Когда же воспитатель состарился и дни его близились к концу, он открыл юноше тайну его происхождения и посоветовал для собственной безопасности стать монахом, что Дмитрий и сделал. В монашеском обличье царевич обошел всю Россию. Но один монах кремлевского Чудова монастыря опознал его, и тогда Дмитрий был вынужден бежать за границу. Дмитрий попросил у польского короля помощи деньгами и войском для того, чтобы вернуть законно принадлежащий ему российский престол.

При первом же известии о царевиче Дмитрии, полученном в Москве, правительство Бориса Годунова объявило его самозванцем, даже было названо его настоящее имя — Григорий Отрепьев, монах Чудова монастыря.

Осенью 1604 года царевич Дмитрий перешел русскую границу. Сопровождавшее его войско было невелико, но народ — крестьяне, холопы, дворяне, казаки, разоренные царствованием Ивана Грозного с его бесчеловечной опричниной, недовольные Борисом Годуновым, в царствование которого один мор следовал за другим, что многие считали карой за то, что на престоле сидит незаконный царь, — присоединялся к войску законного, как он полагал, наследника.

Сам Борис Годунов, хотя объявил его самозванцем, видимо, в глубине души вполне допускал, что на Москву идет настоящий царевич. Голландский купец Исаак Масса, живший в эти годы в Москве и хорошо осведомленный о дворцовой жизни, в своих записках рассказывает любопытный эпизод: Борис повелел привезти из северного монастыря бывшую царицу Марию Нагую — инокиню Марфу для допроса. Ее тайно провели в спальню Годунова, и он, рассказывает купец, «вместе со своею женою (дочерью Малюты Скуратова — главного палача в царствование Ивана Грозного. — В.М.) сурово допрашивал ее, как она полагает, жив ее сын или нет; сперва она отвечала, что не знает, тогда жена Бориса возразила: „Говори, блядь, то, что ты хорошо знаешь!“ — и ткнула ей горящею свечою в глаза, и выжгла бы их, когда бы царь не вступился, так жестокосерда была жена Бориса; после этого старая царица Марфа сказала, что сын ее еще жив, но что его тайно, без ее ведома, увезли из страны, о чем впоследствии она узнала о том от людей, которых уже нет в живых… Борис велел увести ее, заточить в другую пустынь и стеречь еще строже».

В то же время и в народе говорили: «Пусть на Москве проклинают какого-то Гришку Отрепьева, батюшке-царевичу от этого не станется: он не Отрепьев».

Чем ближе подходил Дмитрий к Москве, тем сильнее волновалась столица. Его тайные гонцы привозили послания, которые читались повсюду: «Божием произволением и Его крепкою десницею, покровенною нас от нашего изменника Бориса Годунова, хотящего нас злой смерти предати, и Бог милосердный злокозненного… помысла не восхоте исполнити, и меня, государя вашего прирожденного, Бог невидимою силою укрыл и много лет в судьбах своих сохранил. И аз, государь царь и великий князь Димитрий Иванович, ныне приспел в мужество, с Божиею помощию иду на престол прародителей наших…»

Борис Годунов умер 13 мая 1605 года, завещав престол сыну Федору. Федор процарствовал лишь две недели. 1 июня в Москве начались волнения горожан, подогреваемые боярами — противниками Бориса Годунова. Его вдова, сын и дочь были арестованы и водворены в темницу. 20 июня в Москву вступил Дмитрий.

Очевидец вступления Дмитрия в Москву Исаак Масса подробно описывает его: «Дмитрий весьма приблизился к Москве, но вступил в нее только, когда достоверно узнал, что вся страна признала его царем, и вступление свое он совершил 20 июня. И с ним было около восьми тысяч казаков и поляков, ехавших кругом него, и за ним следовало несметное войско, которое стало расходиться, как только он вступил в Москву; все улицы были полны народом так, что невозможно было протолкаться; все крыши были полны народом, также все стены и ворота, где он должен был проехать; и все были в лучших нарядах и, считая Дмитрия своим законным государем и ничего не зная другого (о нем), плакали от радости. И миновав третью стену и Москву-реку, и подъехав к Иерусалиму — так называется церковь на горе, неподалеку от Кремля (собор Василия Блаженного. — В.М.) — он остановился со всеми окружавшими и сопровождавшими его людьми и, сидя на лошади, снял с головы свою царскую шапку и тотчас ее надел опять и, окинув взором великолепные стены и город, и несказанное множество народа, запрудившее все улицы, он, как это было видно, горько заплакал и возблагодарил Бога за то, что Тот продлил его жизнь и сподобил увидеть город отца своего, Москву, и своих любезных подданных, которых он сердечно любил. Много других подобных речей (говорил Дмитрий), проливая горючие слезы, и многие плакали вместе с ним…»

Из монастыря привезли мать Дмитрия инокиню Марфу, по пути ей оказывали почести как вдовствующей царице. В подмосковном царском дворце — Тайнинском — произошла встреча матери и сына, и Марфа признала его. Признал в нем Дмитрия и боярин Василий Шуйский. И многие тогда поверили, что перед ними действительно сын царя Ивана Грозного.

Дмитрий царствовал менее года. Облегчения жизни народу «законный» государь не принес, стало даже тяжелее, так как ему требовались дополнительные деньги для уплаты полякам за помощь. Кроме того, у народа вызывало раздражение, что царь душой больше привержен к иностранцам и к католической вере, чем к своим людям и православию. Поляки вели себя в Москве вызывающе, будто здесь хозяева не москвичи, а они. За спиной у Дмитрия вел свою интригу боярин Василий Шуйский. Вслух он чествовал его как государя, а шепотком говорил, что он — самозванец. В конце концов, уже вся Москва разглядела: странно, не похоже на русского государя ведет себя этот царевич и в больших делах и в малых, обиходных: не так молится, не чтит святых икон, не отдыхает после обеда, как заведено от века. Особо сильное недовольство вызвала женитьба Дмитрия на католичке Марине Мнишек и свадебные торжества, когда ради иноземных гостей выгнали москвичей из их домов в Китае и Белом городе.

Между тем заговорщики во главе с Шуйским, который намеревался сам занять царский трон, уже были готовы к выступлению и вместе с народом «положили избыть расстригу и ляхов».

Волнения начались 12 мая. В этот день, как повествует Карамзин, «говорили торжественно, на площадях, что мнимый Дмитрий есть царь поганый: не чтит святых икон, не любит набожности, питается гнусными яствами, ходит в церковь нечистый, прямо с ложа скверного, и еще ни однажды не мылся в бане с своею поганою царицею; что он, без сомнения, еретик и не крови царской».

Пять дней спустя волнения превратились в общий бунт, заговорщики ворвались в Кремль и убили царя-самозванца. Его труп вытащили на площадь и бросили возле Лобного места… Затем его сожгли, смешали с порохом и выстрелили из пушки в ту сторону, откуда пришел самозванец.

Царем, как и ожидалось, «выкрикнули» Шуйского, и он занял престол.

Но мало было физически уничтожить самозванца, его нужно было развенчать морально. Шуйский со священством предпринимают самый убедительный в тех условиях шаг: извлекаются останки царевича Дмитрия, Шуйский вопреки своему прежнему заявлению, говорит, что царевич был убит по приказу Годунова, мать — инокиня Марфа — принародно, обливаясь слезами, молит царя (Василия Шуйского), духовенство, народ «простить ей грех согласия с ложным Дмитрием» и ее обман. Грех ей был прощен. Царевич Дмитрий был причислен к лику святых как невинно убиенный. Таким образом, самозванство правившего почти год Россией царя было как будто полностью удостоверено, и в истории за ним закрепилось имя Лжедмитрия.

Но гибелью Лжедмитрия Смута в России не закончилась. Царствование Шуйского, «лукавого царедворца», как назвал его А. С. Пушкин, кончилось его низложением в 1610 году и смертью два года спустя в польском плену. После него во главе России находились семь бояр (о них есть своя пословица, и рассказ об этом будет впереди); польский король стремился сам занять русский престол или посадить на него своего сына Владислава; объявились еще несколько Лжедмитриев, один из них, прозванный Тушинским вором, так как он стоял лагерем в Тушине под Москвой, больше года держал в осаде столицу. Появление новых самозванцев стало возможно из-за того, что, несмотря на все разоблачения, многие люди в России были склонны более верить пришлому человеку, чем собственному правительству.

Конец Смуте положило народное ополчение под командованием Козьмы Минина и князя Дмитрия Пожарского, освободившее Москву от польско-литовских интервентов, и восшествие на русский престол Михаила Федоровича Романова.

Но в череде ярких исторических персонажей русской Смуты XVII века одна фигура вызывает особый интерес и особое любопытство — это фигура Лжедмитрия I.

До сих пор, несмотря на окончательно принятый и многократно подтвержденный научными авторитетами официальный вывод, что Лжедмитрий I был самозванцем, то один, то другой историк возвращается к старым документам, и его начинают обуревать сомнения.

Даже такой строгий фактограф, как С. М. Соловьев, вовсе не склонный ни к романтике, ни к фантазиям, подойдя к итоговой оценке Лжедмитрия I, никак не может сделать однозначный вывод и начинает сомневаться не в царском его происхождении, а в самозванстве. «Сознательно ли он принял на себя роль самозванца, — пишет Соловьев, — или был убежден, что он истинный царевич?.. В нем нельзя не видеть человека с блестящими способностями, пылкого, впечатлительного, легко увлекающегося… В поведении его нельзя не заметить убеждения в законности прав своих: ибо чем объяснить ту уверенность, доходящую до неосторожности, эту открытость и свободу в поведении? Чем объяснить мысль отдать свое дело на суд всей земли, когда он созвал собор для исследования обличений Шуйского? Чем объяснить в последние минуты жизни это обращение к матери? На вопрос разъяренной толпы, — точно ли он самозванец? Дмитрий отвечал: „Спросите у матери!“»

Таков герой фразеологизма «Митькой звали». Сколько народу ни твердили, что Лжедмитрий — это Гришка Отрепьев, а он в раздумье повторяет: «Митькой звали…»

В Москве вплоть до начала XX века ходили рассказы о том, что время от времени люди видели на Кремлевской стене бродящую между зубцами тень царевича Дмитрия, и находились этому очевидцы.

 

У семи нянек дитя без глазу

«Никогда Россия не была в столь бедственном положении, как в начале семнадцатого столетия: внешние враги, внутренние раздоры, смуты бояр, а более всего совершенное безначалие — все угрожало неизбежной погибелью земле русской». Так начинается самый известный и, надобно сказать, лучший русский роман XIX века о Смутном времени — «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году» Михаила Николаевича Загоскина.

Действие этого романа происходит в последний период Смуты — после свержения царя Василия Шуйского и до освобождения Москвы народным ополчением Минина и Пожарского.

Когда был отрешен от царства Василий Шуйский, силою пострижен в монахи и заключен в Чудовский монастырь, бояре — организаторы заговора против него, начали обсуждать нового кандидата на престол.

В то время в Москве оказались семь членов Боярской думы — князья Мстиславский, Воротынский, Трубецкой, Лыков, два Голицына (но в правительство был введен один из рода), боярин Иван Никитич Романов и родственник Романовых боярин Шереметев, которому, по преданию, принадлежит фраза, решившая избрание на царство Михаила Федоровича: «Выберем-де Мишу Романова, он молод и еще глуп»; они образовали правительство России, которое в официальных грамотах называлось «седьмочисленные бояре».

Начались заседания нового правительства со споров, из какого боярского рода должен быть новый царь, но, не найдя согласия, «седьмочисленные бояре» приняли решение не избирать царя из русских родов. Полякам это было на руку, так как польский король уже решил, что русский трон должен занять или он сам, или его сын. В эти же дни к Москве подошли польские войска под командованием известного полководца канцлера Станислава Жолкевского и остановились в пригородах.

Народ в Москве волновался. Бояре понимали, что достаточно малейшего повода, и поднимется бунт. В страхе они послали к Жолкевскому посла, объявив, что готовы признать русским царем сына Сигизмунда III Владислава.

Польский канцлер вступил с ними в переговоры. Составили договор. Бояре выдвинули ряд условий, которые гарантировали бы им, что они останутся у власти и сохранят свои имения. Договорились, что Владислав примет православную веру, женится на русской, что в своем ближайшем окружении он будет иметь лишь небольшое число поляков и так далее. Жолкевский принял все условия, понимая, что это соглашение немногого стоит и всегда может быть изменено. Бояре не без оснований полагали, что москвичи, узнав о решении возвести на русский престол королевича державы, находящейся с Россией в состоянии войны, перебьют их, и поэтому ночью отворили городские ворота, через которые под покровом темноты в Москву вошло польское войско. Проснувшиеся утром москвичи с удивлением увидели польских солдат в Кремле, на всех московских улицах и площадях и поняли, что бояре их предали.

Между тем к «седьмочисленным» присоединились и те бояре, которые в свое время переметнулись к Лжедмитрию II, а потом — к Сигизмунду: Салтыковы, Вельяминов, Хворостинин и другие.

Очень скоро оказалось, что «седьмочисленные бояре», называясь правительством, фактически им не являются и вынуждены своим именем подписывать указы и распоряжения оккупационных властей. Впоследствии бояре говорили, что находились они «все равно что в плену», им «приказывали руки прикладывать — и они прикладывали». Отстаивая каждый свою собственную личную выгоду, бояре попали в общую беду.

В это время Россия испытывала на себе в полной мере все те беды, которые несет с собою Смута и государственное неустройство: польские и шведские отряды захватывали и грабили русские города, повсюду объявлялись разбойничьи шайки, по России ездили эмиссары правительства, склоняя жителей к избранию Владислава царем, вновь пошли слухи о том, что царевич Дмитрий спасся, и вооруженные отряды молодцов, отставших от крестьянской работы и привыкших добывать средства к существованию силой, шатались по стране с намерением пристать к войску «законного» государя. Деревни стояли разоренные, поля пустые, города наполнились нищими. Особенно тяжело приходилось москвичам: знатные и богатые подвергались насилию со стороны поляков, а уж простому человеку и вовсе негде было искать правды и защиты… Припоминали старину, сравнивали прошлое горе с нынешним, и казалось, что теперешнее — горше. «Лучше грозный царь, чем семибоярщина», — говорили тогда в Москве, и эта пословица жива до сих пор.

«Седьмочисленные бояре» отсиживались в Кремле: их не выпускали поляки, да и сами они боялись показаться народу. Досиделись они взаперти до того самого часа, когда ополчение под руководством Минина и Пожарского, разгромив польское войско, осадило Кремль, и поляки готовы были сдаться, прося лишь одного: чтобы им сохранили жизнь. Пожарский обещал, что ни один пленный не будет убит.

Тогда открылись Троицкие ворота, сначала — перед собой — поляки выпустили бояр. Князь Мстиславский как старший среди них шел первым, за ним остальные — бледные, испуганные, с опущенными головами. «Изменники! Предатели! — кричали казаки. — Их надо всех перебить, а имущество поделить среди войска!» К боярам тянулись руки, еще миг — и их разорвут в клочья. Но князь Пожарский со своим отрядом оттеснил людей и вывел бояр из толпы.

Так закончилось правление «седьмочисленных бояр». Хотя Пожарский и спас их жизни, они не решились остаться в Москве и, забрав семьи, разъехались по дальним своим деревням.

Правление семи бояр оставило по себе долгую и недобрую память. Это время народ назвал «семибоярщиной». С тех пор какую-либо порожденную властью неурядицу на Руси стали именовать «московской разнобоярщиной». Были и другие пословицы, в которых упоминались «седьмочисленные бояре». Интересна, например, такая: «Эк, куда хватил: семибоярщину припомнил!» Б. Шейдлин в брошюре «Москва в пословицах и поговорках» (М., 1929) комментирует ее так: «Затем уже семибоярщину стали вспоминать как нечто очень давнее, позабытое и невозвратное». А может быть, у нее и другой смысл: ответ на беззаконные требования какого-нибудь зарвавшегося начальника, не желающего признавать законы и обычаи.

Но одна пословица, родившаяся во времена семибоярщины, а потом оторвавшаяся от конкретного факта и обратившаяся в универсальную сентенцию, и в настоящее время является одной из самых распространенных, это пословица «У семи нянек дитя без глазу». Она имеет варианты: «У семи нянек дитя без рук», «У семи нянек дитя — урод». Также имеются варианты, в которых говорится не о няньках, а о пастухах, вот, пожалуй, лучший из них (и как он характерен для любой семибоярщины): «У семи пастухов стадо — волку корысть».

 

Борода-то Минина, а совесть-то глиняна

Александр Николаевич Островский в 1854-м завел тетрадь для записей. О том, что именно он собирался записывать, дает представление ее пространное название: «Замечательные русские простонародные рассказы, притчи, сказки, присказки, побасенки, песни, пословицы, поговорки, обычаи, поверья, областные слова и проч. Происшествия, биографии, прозвища, клички, брань, письма. Начал собирать в апреле 1854 г.». К сожалению, Островский вскоре оставил свой замысел, но даже и то, что было записано, представляет собой любопытные штрихи московской, преимущественно купеческой, простонародной речи. Среди пословиц и поговорок им была записана и пословица, о которой идет речь.

Позже, вплоть до 1920-х годов, эта пословица не раз встречалась фольклористам, и не только в Москве, но и в центральных, и в северных районах России.

Пословица возникла, скорее всего, в 1830–1840-е годы, спустя некоторое время после установки на Красной площади в 1818 году памятника Минину и Пожарскому — первого в Москве скульптурного памятника. Памятник был воздвигнут в ознаменование победы в Отечественной войне 1812 года. В ту войну имена героев XVII века были символом освободительной борьбы и ее знаменем: царский манифест о народном ополчении, приказы главнокомандующего призывали народ к тому, чтобы враг и ныне встретил в каждом дворянине Пожарского, в каждом гражданине — Минина. Таким образом, этот памятник, соединив в себе две эпохи единой идеей патриотизма, стал и московской достопримечательностью, и национальным символом.

Шестнадцатилетний студент Н. В. Станкевич в 1829 году пишет четверостишие «Надпись к памятнику Пожарского и Минина»:

Сыны отечества, кем хищный враг попран, Вы русский трон спасли — вам слава достоянье! Вам лучший памятник — признательность граждан, Вам монумент — Руси святой существованье!

А юный Виссарион Белинский, в 1829 году приехавший в Москву, чтобы поступить в университет, рассказывая в письме к друзьям в Чембар о своих впечатлениях от столицы, пишет о памятнике, на котором начертана «краткая, но выразительная надпись: „Гражданину Минину и князю Пожарскому благодарная Россия“»: «Когда я прохожу мимо этого монумента, когда я рассматриваю его, друзья мои, что со мной тогда делается! Какие священные минуты доставляет мне это изваяние! Волосы дыбом подымаются на голове моей, кровь быстро стремится по жилам, священным трепетом исполняется все существо мое, и холод пробегает по телу. Вот, — думаю я, — вот два вечно сонных исполина веков, обессмертившие имена свои пламенною любовью к милой родине. Они всем жертвовали ей: имением, жизнью, кровью. Когда Отечество их находилось на краю пропасти, когда поляки овладели матушкой-Москвой, когда вероломный король их брал города русские, — они одни решились спасти ее, одни вспомнили, что в их жилах текла кровь русская. В сии священные минуты забыли все выгоды честолюбия, все расчеты подлой корысти — и спасли погибающую отчизну. Может быть, время сокрушит эту бронзу, но священные имена их не исчезнут в океане вечности. Поэт сохранит оные в вдохновенных песнях своих, скульптор в произведениях волшебного резца своего. Имена их бессмертны, как дела их. Они всегда будут воспламенять любовь к родине в сердцах своих потомков. Завидный удел! Счастливая участь!»

О большом и широком народном интересе к памятнику Минину и Пожарскому, а также к другим московским историческим и архитектурным достопримечательностям свидетельствует многократно переиздававшаяся в течение XIX века серия лубочных листов «Пантюшка и Сидорка осматривают Москву».

Сюжет серии незамысловат: в Москву приезжает из деревни парень Сидорка, и его земляк Пантелей, живущий в Москве и к тому же немного грамотный, водит друга по столице, рассказывая о наиболее любопытных местах.

Перед памятником Минину и Пожарскому между земляками происходит такой разговор, служащий подписью к лубочной картинке:

«Сидорка. Глянь-ка, Пантюха! Вон это, на большом камне-то стоит не Росланей ли богатырь? Не царь ли Огненный щит и пламенное копье?

Пантюшка. Э, брат Сидорка, уж ты к Еруслану заехал, Лазаревича запел! Это, вишь ты, памятник богатырям русским, которые спасли Русь от поляков. Это стоит Кузьма Минин, а это сидит князь Пожарский.

Сидорка. Уж впрямь, что богатыри, есть в чем силе быть! Рука-та ли, нога-та ли, али плечи-та — того гляди, один десятка два уберет!

Пантюшка. Дурашка, да ты мекаешь — они такие и были? Это нарочно так их представили, чтоб показать их великое мужество и великую любовь к родимому Отечеству.

Сидорка. Ну, Пантелей Естифеич! Недаром говорят, что за одного ученого двух неученых дают. Вот то ли дело, как ты маракуешь грамоте-то и понаторел у дьячка-то Агафона Патрикеича!»

Ксенофонт Полевой — известный московский журналист и издатель 1830–1840-х годов, по происхождению купеческий сын, не так восторжен и романтичен, как юный Белинский, но и он в очерке «Москва в середине 1840-х годов» отмечает нравственное влияние памятника Минину и Пожарскому на москвичей. «Можно ли, — пишет он, — чтобы такое прошедшее не имело влияния на значение Москвы и на нравственный характер ее жителей? Конечно, современное вытесняет все впечатления, и человек, бегущий по своим делам мимо памятника Минину и Пожарскому, мимо Лобного места к Москворецкому мосту, не вспоминает о величайшем подвиге в нашей истории, подвиге освобождения Москвы и России… Но не всегда же самый занятый человек бывает погружен в свои дневные заботы; иногда, хоть изредка, посреди тревог и тягостей жизни, грудь его подымается от облегчительного вздоха, ум светлеет и глаза падают внимательнее на окружающие его предметы».

На картинах и литографиях середины XIX века, изображающих Красную площадь, почти всегда возле памятника Минину и Пожарскому мы видим колоритную фигуру купца — с семейством, с приятелем или в одиночку. Как, например, на литографии Ф. Бенуа (1840-е годы) представлены и прогуливающаяся группа — купец с супругой и двумя дочерями, и тут же другой купец, рассматривающий памятник в зрительную трубу.

Козьма Минин — герой, почитавшийся всей Россией, кроме того был особо, так сказать, корпоративно, почитаем купечеством. Свой герой, из купцов, в те времена был просто необходим поднимающемуся классу купечества, начинавшему играть в государстве все более и более значительную роль. Поэтому-то, стоя перед памятником, установленным на главной площади Москвы, глядя на величественное бронзовое изображение и поглаживая собственную бороду, такую же, как у знаменитого российского гражданина, купец с гордостью думал: «Вот ведь на что мы, купцы, способны! Коли доведется, и мы спасем Отечество».

Но часто бывало и так: перед памятником душа возносится ввысь, а в лабазе и в лавке забота о выгоде, о прибыли вытеснит все остальные чувства и помышления, и самой большой радостью станет удавшийся обман покупателя. (У Островского записана купеческая шутка: «Что весел, аль украл что?») Вот по такому поводу и сложена укоризненная пословица: «Бородато Минина, а совесть-то глиняна».

В мае 1924 года памятник Минину и Пожарскому стал поводом для острой политической эпиграммы. Ситуация в стране невольно вызывала историческую параллель между современностью и Смутой XVII века.

Шел первый после смерти В. И. Ленина съезд партии — XIII съезд РКП(б). На нем обсуждался острый вопрос о персональных назначениях. В Москве было известно о письме Ленина съезду, в котором он давал характеристики главнейшим деятелям партии. Все с волнением ожидали, кто займет в партии место Ленина.

С главным докладом на съезде — «Политическим отчетом ЦК РКП(б)» — выступил Григорий Зиновьев. По негласному правилу, с таким докладом должен был выступать первый человек партии, ее вождь. Пошли толки о том, что Зиновьеву каким-то образом удалось захватить власть, и ему уже дали прозвище «новый Гришка Отрепьев».

А на памятнике Минину и Пожарскому, который тогда стоял посреди Красной площади напротив Сенатской башни, и рука Минина указывала на Кремль, в эти дни (как утверждает предание) появилась надпись:

Смотри-ка князь, Какая мразь В Кремле сегодня завелась!

В 1930 году памятник Минину и Пожарскому с середины Красной площади был перенесен к собору Василия Блаженного и повернут. Теперь Минин указывает на Исторический музей.

В связи с идеей возвращения Красной площади ее исторического облика стоит вопрос о возвращении памятника Минину и Пожарскому на его первоначальное место.

Тем более что первый шаг уже сделал: в 1993 году на Красной площади был восстановлен снесенный в 1936 году Казанский собор, построенный в XVII веке в память освобождения Москвы в 1612 году.

 

Делу время, а потехе час

У этой пословицы два автора — царь Алексей Михайлович и народ, «поправивший» царя, в результате чего царская сентенция и стала народной пословицей.

Смысл этой пословицы как при употреблении в живой речи, так и в литературе вполне определенный. Н. С. Ашукин в своем справочнике «Крылатые слова» (М., 1966) приводит два литературных примера: из воспоминаний В. В. Вересаева, чья родная языковая среда — интеллигентский круг, и из статьи М. Горького — носителя народной, а точнее простонародной, языковой стихии. Эти примеры говорят о едином, общенародном понимании смысла пословицы.

Цитата из «Воспоминаний» В. В. Вересаева: «Началось учение — теперь в гости нельзя ходить… Это проводилось у нас очень строго: делу время, а потехе час. В учебное время — никаких развлечений, никаких гостей».

Цитата из М. Горького (статья «Об анекдотах»): «Само собой разумеется, что я не против развлечений, но по условиям нашей действительности развлечения нуждаются в ограничении: „делу — время, а потехе — час“».

Смысл этой пословицы, которая утверждает, что делу следует посвящать основную часть жизни, а развлечениям — ограниченное время, полностью в традициях народной трудовой морали. Она стоит в том же ряду, что и другие пословицы о труде, приводимые В. И. Далем: «Гулять — гуляй, а про дело не забывай», «Не пиры пировать, коли хлеб засевать», «Маленькое дело лучше большого безделья»…

Но изречение царя Алексея Михайловича — прямой источник и почти полная копия народной пословицы (они отличаются только одной буквой) — имеет иное, чуть ли не прямо противоположное значение, и, если обратиться к обстоятельствам появления царского «крылатого слова», это становится особенно понятным.

Царь Алексей Михайлович был страстным любителем соколиной охоты. С ранней весны до поздней осени он почти ежедневно выезжал в поле, то есть на охоту. На Руси издавна охоту, если она не являлась промыслом, называли «потехой».

Царская соколиная охота была хорошо организована. В «кречетнях» в селе Коломенском и селе Семеновском, в «сокольничьих дворах» в слободе Сокольники содержалось более трех тысяч ловчих птиц. Их обслуживали сотни служителей-сокольников. Огромные средства тратились на соколиную охоту. Птиц доставляли издалека — с Двины, из Сибири, с Волги, каждую птицу везли «с бережением» в особом возке, обитом войлоком.

Одежды сокольников и снаряжение птиц поражали богатством — золотым шитьем, драгоценными камнями. Иностранцы, которых царь в знак особой милости приглашал на охоту, описывали ее восторженно.

Ведало царской охотой самое влиятельное учреждение в государстве — Тайный приказ.

Какое важное, можно сказать, государственное значение придавалось при дворе Алексея Михайловича соколиной охоте, рассказывает австрийский посланник Мейерберг. Однажды он попросил показать ему охотничьих кречетов. Прошло полгода, посланник потерял надежду, что его просьба будет исполнена, тем более что ему объяснили: птиц показывают только лицам приближенным и удостоенным особой милости.

Но полгода спустя, рассказывает Мейерберг, «в воскресенье на масленице… вдруг вошел к нам в комнату первый наш пристав и с великою важностью, как будто было какое-нибудь особенное дело, пригласил нас перейти в секретный кабинет наш. Вслед за нами явился туда царский сокольничий с 6 сокольниками в драгоценном убранстве из царских одежд (имеется в виду: пожалованных царем. — В.М.). У каждого из них на правой руке была богатая перчатка с золотыми обшивками, и на перчатке сидело по кречету. Птицам надеты были на голову новенькие шелковые шапочки (клобучки), а к левой ноге привязаны золотые шнурки (должики). Всех красивее из кречетов был светло-бурый, у которого на правой ноге блистало золотое кольцо с рубином необыкновенной величины. Пристав обнажил голову, вынул из-за пазухи свиток и объяснил нам причину своего прихода: что-де „великий государь, царь Алексей Михайлович (следовал полный его титул), узнав о нашем желании видеть его птиц, из любви к верному своему брату — римскому императору Леопольду — прислал к нам на показ 6 кречетов“».

В 1656 году по повелению царя было составлено подробнейшее руководство по соколиной охоте «Книга глаголемая Урядник: новое уложение и устроение чина сокольничья пути».

В «Уряднике» описываются различные виды и правила «красныя и славныя птичьи охоты» с кречетами, соколами, копчиками и другими охотничьими птицами. Начинается же «Урядник» с обращения к читателю-охотнику:

«Молю и прошу вас, премудрых, доброродных и доброхвальных охотников, насмотритеся всякого добра; вначале — благочиния, славочестия, устроения, уряжения, сокольничья чина начальным людям и птицам их, и рядовым по чину же; потом на поле утешайтеся и наслаждайтеся сердечным утешением во время. И да утешатся сердца ваши, и да пременятся и не опечалятся мысли ваши от скорбей и печалей ваших.

И зело потеха сия полевая утешает сердца печальныя и забавляет веселием радостным и веселит охотников сия птичья добыча. Безмерно славна и хвальна кречатья добыча. Удивительна же и утешительна и челига (челига — самец охотничьей птицы. — В.М.) кречатья добыча. Угодительна потешна дермлиговая (дермлига — мелкая птица из рода ястребов, отличается особым азартом при охоте. — В.М.) перелазка и добыча. Красносмотрителен же и радостен высокова сокола лёт. Премудра же челигова соколья добыча и лёт. Добровидна же и копцова добыча и лёт. По сих доброутешна и приветлива правленных ястребов и челигов ястребьих ловля; к водам рыщение, ко птицам же доступание. Начало же добычи и всякой ловле — рассуждения охотников временам и порам; разделение же птицам — в добычах. Достоверному же охотнику несть в добыче и в ловле рассуждения временам и порам: всегда время и погодье в поле.

Будите охочи, забавляйтеся, утешайтеся сею доброю потехою, зело потешно и угодно и весело, да не одолеют вас кручины и печали всякие. Избирайте дни, ездите часто, напускайте, добывайте, нелениво и бесскучно, да не забудут птицы премудрую и красную свою добычу».

Алексей Михайлович был согласен с тем, что было написано в «Уряднике», потому что его увлечение охотой и преданность ей не знали границ. Вполне вероятно, что подьячий, «чин сокольничья пути», писавший «Урядник», просто повторял слова царя и его высказывания разного времени. Письма государя полны вопросов, приказов, забот и распоряжений, касающихся соколиной охоты.

В душе Алексей Михайлович и сам полагал, что для охоты «всегда время и погодье» и что на охоту нужно «ездить часто», как он обычно и поступал. Но возможно, в «Уряднике» — а что написано пером, как говорится, не вырубишь топором — уж очень очевидно проявилось предпочтение охоты-забавы всем другим, в том числе и государственным делам. Видимо, поэтому царь приписал (в подлинной рукописи «Урядника» писец указал: «написано царского величества рукою») свои замечания, которые озаглавил: «Прилог книжный или свой» (то есть собственное, авторское поучение).

«Правды же и суда, и милостивыя любве, и ратного строя, — написал царь, напоминая и о служебном долге, — николиже (не) позабывайте: делу время и потехе час».

Смысл заключительного высказывания Алексея Михайловича состоит в том, что необходимо заниматься и охотой, и делами. Сейчас слово «время» обозначает длительную протяженность времени, а «час» — ограниченный, небольшой его отрезок. В XVII веке эти слова выступали синонимами (остатки их синонимичности сохранились до сих пор, например в выражении: «наступило время чего-то» — «пришел час»). Кроме того, в царском афоризме на равноценность обеих его частей указывает соединительный союз «и».

Считая царскую охотничью потеху таким же важным занятием, как государственные дела, Алексей Михайлович имел для того некоторое основание, так как во время охоты, представлявшей собою многочасовую, а то и многодневную церемонию, происходили неофициальные встречи, велись приватные разговоры, решались незаносимые в протокол вопросы.

Хотя книга «Урядник» была рукописной и использовалась при дворе, списки ее были довольно широко распространены среди бояр и дворян, державших собственную охоту, поэтому и царская сентенция в этих кругах также была хорошо известна.

Петр I, в отличие от отца, к охоте относился прохладно, при нем царская соколиная охота пришла в упадок, и затем уже никогда больше не занимала в придворном обиходе такого места, как при Алексее Михайловиче.

Однако его афоризм из «Урядника сокольничья пути» продолжал свое существование в фольклоре. В отрыве от контекста он потерял свое обоснование и началось его новое осмысление.

«Словарь живого великорусского языка» В. И. Даля отметил первый этап на пути его нового понимания. Началось с того, что выпал союз «и», у Даля пословица записана без него: «Делу время, потехе час».

Затем — видимо, в середине XIX века — союз появляется вновь, но это был уже не тот союз, а другой — не соединительный «и», а противительный «а», — закрепивший и утвердивший новое значение пословицы, ставшее общеупотребительным, то есть что делу следует уделять больше времени, чем потехе.

 

Коломенская верста

Лет пятьдесят назад выражение «коломенская верста» употреблялось в живой речи без тени сомнения в том, что кто-то не поймет его. В «Толковом словаре русского языка» 1935 года Д. Н. Ушакова оно снабжено пометой «разг.», что значит разговорное. Высокий человек, оказавшийся в первых рядах толпы, глазеющей на что-то и загораживающий обзор стоящим сзади, почти наверняка мог услышать в свой адрес: «Эй ты, верста коломенская!» Сейчас из живой речи «коломенская верста» ушла в газетно-журнальные подборки «Знаете ли вы» и «Это интересно», в специальные фразеологические словари. Но возможно, она вернется в живую речь, поскольку сейчас уже заметно возрождение интереса к классической русской и советской литературе, а там она встречается в произведениях многих авторов.

«Чрезвычайно высокий верзила», — объясняет значение выражения «с коломенскую версту» Д. Н. Ушаков, а С. В. Максимов в своей книге «Крылатые слова» (1890 г.) объясняет, что человека высокого роста на севере называют «жердяем» и «долгаем», в других губерниях — «верзилой» и «долговязым», а московские люди — «коломенской верстой».

Подмосковное село Коломенское самим своим названием, однокоренным со словом «околица», показывает, что находится на окраине, но уже полвека, как оно вошло в черту города, к счастью сохранив некоторые свои исторические памятники. Сейчас Коломенское — историко-архитектурный заповедник.

Коломенское издавна принадлежало московским князьям, и самое давнее упоминание о нем в документах относится к 1328 году и содержится в завещании Ивана Калиты, который завещал Коломенское своему младшему сыну Андрею. А заселены эти места были намного раньше: археологи обнаружили здесь поселения людей конца тысячелетия до нашей эры — первых веков нашей эры.

Московские князья наезжали в Коломенское, живали там. Дмитрий Донской останавливался в нем, возвращаясь с Куликовской битвы. Иван Грозный построил здесь себе потешный, то есть увеселительный, дворец. Но наибольший расцвет Коломенского приходится на середину XVII века, на царствование Алексея Михайловича, который сделал это село своей постоянной летней резиденцией.

В Коломенском провел детство Петр I; существует мнение, что он там и родился. Знаменитый поэт и драматург XVIII века А. П. Сумароков посвятил Коломенскому стихотворение, в котором писал:

Российский Вифлеем, Коломенско село, Которое Петра на свет произвело…

В историко-архитектурном заповеднике Коломенском сохранились памятники разных эпох. В Волосовом овраге лежит камень-валун причудливой формы, который, как утверждает предание, почитали местные жители-язычники в дохристианские времена. Сохранилась церковь Вознесения, поставленная на высоком берегу в 1532 году великим князем Василием III, о ней летописец пишет: «Бе же церковь та велми чудна высотою и красотою, такова не бывала прежде сего на Руси». В XVI веке построена и церковь Иоанна Предтечи. Некоторые историки архитектуры считают, что ее строил замечательный древнерусский зодчий Барма, создатель храма Василия Блаженного на Красной площади.

От XVII века — времени царя Алексея Михайловича — остались белокаменные парадные въездные Передние ворота с часовой башней, церковь Казанской иконы Божией Матери, водовзводная башня.

К сожалению, до нас не дошел дворец Алексея Михайловича — главная его постройка в Коломенском, предмет его забот и гордости. Но сохранились рисунки дворца и описания, по которым мы можем его себе представить.

Замысловатой архитектурой и красотой коломенского дворца, построенного целиком из дерева, восхищались современники — россияне и иностранцы.

Он представлял собой прихотливое, на поверхностный взгляд случайное, но в действительности глубоко обдуманное скопище теремов, башенок, переходов, сеней, гульбищ, завершающихся самыми разнообразными по форме крышами — шатрами, кубами, луковицами, шлемами, бочками; окна были обрамлены резными наличниками, кровли украшены железными позолоченными подзорами, флюгерами и прапорами (флажками).

Коломенский дворец поражал также и своей обширностью: в нем было 270 помещений. Внутри он был расписан хитрой росписью: цветами, травами, фигурами, изображавшими страны света, времена года, знаки зодиака, картинами на сюжеты древней истории и Библии. Многие живописные работы исполнил лучший тогдашний живописец Симон Ушаков. Под стать была и мебель: резные, мраморные и полированные — «на китайское дело» — столы, стулья, скамьи. Печи облицованы цветными изразцами. Во дворце было собрано много диковин. Одна из них — механические звери — львы, которые под действием скрытого механизма разевали пасти и рыкали.

Придворный поэт Алексея Михайловича ученый монах Симеон Полоцкий написал приветственные стихи на благополучное вселение царя в новый дворец, «предивною хитростию, пречудною красотою в селе Коломенском новосозданный», и назвал его «восьмым чудом света».

Окна, яко звезд лик в небе сияет, драгая слюда, что сребро, блистает. Множество жилищ, градови равнится, — все же прекрасны, — кто не удивится!.. Единым словом, дом есть совершенный, царю велику достойне строенный; По царской чести и дом зело честный, несть лучше его, разве дом небесный. Седмь дивных вещей древний мир читаше, осьмый див сей дом время имат наше.

Надобно отметить, что это стихотворение Симеона Полоцкого открывает собою поэтическую летопись древней столицы, в нем впервые в русской поэзии дано стихотворное описание замечательного московского архитектурного сооружения.

Коломенская царская усадьба занимала большую территорию. Вокруг дворца были разведены сады, устроен парк, выкопаны пруды, в которых разводили карасей для царского стола. В усадьбе было все нужное для хозяйственных надобностей и «для прохлады», то есть для отдыха и развлечения.

Уделяя большое внимание самому Коломенскому, Алексей Михайлович озаботился и о дороге, ведущей к нему из Кремля: ее поправили, где надо, подсыпали, положили гати, построили мосты. На Руси обычно в зимнее время, когда снег заметал дорогу, вдоль нее ставили вехи — шесты, жерди с пучком соломы, чтобы путник не сбился с дороги. Но вдоль Коломенской дороги были установлены — в новинку и диковинку — постоянные верстовые столбы. По преданиям, были они чрезвычайно высоки: в две сажени. Сажень в те времена имела немного больше двух метров, значит, коломенский столб имел в высоту 4 метра.

В связи с установкой столбов вдоль дороги возник шутливый рассказ. Ехал запорожский казак по полю (а дорога в Коломенское шла в основном по равнине), задел за столб, осердился: «Ажно проехать стало неможно: наставили москали верстов на дороге!»

А москвичи стали сравнивать с коломенской верстой человека очень высокого роста.

А. Н. Толстой, полагая, что эта пословица употреблялась и в царском обиходе, вкладывает в уста царевны Софьи в романе «Петр Первый» такие слова о Петре: «Ему уж пятнадцатый годок пошел. Вытянулся с коломенскую версту».

Так что мы можем считать иллюстрацией к «коломенской версте» изображение Петра I в рост: «восковую персону» из Эрмитажа или на замечательной картине В. А. Серова «Петр I», где царь идет против ветра по взморью на фоне строящегося Петербурга.

 

Долгий ящик

Из истории государства Российского мы знаем, что в народе всегда теплилась надежда на доброго царя и уверенность, что он не знает о том, какие беззакония творят его чиновники и «слуги» разных рангов. О чем говорят и пословицы «Не ведает царь, что делает псарь», «Царю застят, народ напастят».

Время от времени тот или иной властитель, поддерживая эти настроения, объявлял, как бы теперь сказали, в популистских целях, о своем желании вести разговор с народом напрямую, минуя посредников. К таким актам относится и повеление царя Алексея Михайловича поставить в Коломенском возле царского дворца на столбе особый ящик, в который всякий, кому есть нужда, мог положить жалобу или прошение на царское имя. Было объявлено, что попадут эти челобитные, минуя подьячих, прямо в собственные царские руки.

Идею ящика, видимо, подсказал царю старинный обычай оставлять челобитные на имя царя в Архангельском соборе Кремля на гробницах царских предков.

Обид на Руси всегда было много, челобитных писалось без числа, потому поставили ящик большой и глубокий — «долгий», как называли тогда.

Слово «долгий» в русском языке имело (да и сейчас имеет) несколько значений. «Долгий» — это протяженный в пространстве, здесь оно близко к слову «длинный»: долгобородый, долгоногий. «Долгий» — это просто большой; сейчас мы не чувствуем в слове такого значения, но его сохранили древнерусские письменные памятники: «Стоит град долог, а в нем сидит царь с царицей». И наконец, «долгий» — значит протяженный во времени: долговременный, долголетие. Все эти значения одного слова и способствовали тому, что выражение «долгий ящик» обрело столь долгую жизнь.

В «долгий ящик» царя Алексея Михайлович посыпались челобитные от тех, кто не имел доступа к царю, а это, конечно, были простые люди, бедняки, обиженные «сильными людьми»: у кого отобрали имущество, кого в холопы забрали, кого боярин до полусмерти избил, кого приказные до нитки обобрали.

О содержании жалоб простого люда яркое представление дает общая челобитная москвичей, поданная царю перед Соляным бунтом в 1648 году:

«Тебе, великому государю, царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея Руси, представляем мы все от всяких чинов людей и всего простого народа… С плачем и кровавыми слезами […] челом бьем, что твои властолюбивые нарушители крестного целования, простого народа мучители и кровопийцы, и наши губители, всей страны властвующие, нас всеми способами мучат, насилья и неправды чинят».

Наряду с жалобами на большие притеснения писали и о мелких, но для бедного человека чувствительных обидах.

Маринка, Лукьянова дочь, жена владельца какой-то маленькой лавчонки на Тверской улице, жаловалась на бесчинство объезжего головы: «…объезжий Василей Нагаев […] учал меня бранить и поталкивать, беременного человека […] и ныне лежу беременна на сносях при смерти».

На побои, учиненные патриаршим слугой Митькой Матвеевым, подала жалобу вдова Феколка. Жалобу писал наемный писец, поскольку вдова была неграмотна, поэтому он излагает происшествие в третьем лице; рассказывал писец о том, что явился ко вдове на двор патриарший слуга «и стал ее, Феколку, бранить матерно всякою непотребною бранью, и учал ее бить палкою незнаемо за что, и зашиб ей руку до руды (то есть до крови. — В.М.)». Квасник Алешка Симонов повествовал, что послал он работника своего Зиновейку на Красную площадь квасом торговать, и некий «торговый человек, что торгует на Красной же площади белугою кашею, а как его зовут, того он не знает, бил его, Зиновейку, и разбил у него кувшин с квасом, а квасу в том кувшине было на пять копеек да копеешный кувшин», и просил, чтобы велел государь «того человека сыскать на съезжий двор».

Великая докука была царю разбирать все эти челобитные, да и не всегда руки до них доходили. Прочитанные же челобитные царь со своей надписью «разобрать и решить» отсылал в приказы. А там решали не спеша: порой решения приходилось дожидаться годами, многие же челобитчики вообще не получали ответа.

Поносили-поносили москвичи свои челобитные в «долгий ящик», а когда убедились, что толку от этого нет, стали дьяки вынимать из ящика всякие ругательные письма, писанные такими непотребными словами, что царю и показать нельзя.

После того ящик совсем убрали. Но память о нем осталась в поговорке: положить дело в долгий ящик — значит оттянуть его решение на неопределенно долгий срок, а скорее всего, и вообще не решить.

В советские времена, не знаю, как до войны, но после войны был установлен подле Кремля, в пристройке к Кутафьей башне под смотрением офицера ящик «Для жалоб и заявлений товарищу И. В. Сталину». И он оказался очередным долгим ящиком.

 

Одним миром мазаны

«Одним миром мазаны» — сейчас так обычно говорят о людях, которых в глазах общества объединяет какая-то внутренняя отрицательная черта, скрываемая за высказываниями и внешними приличиями, но в конце концов обязательно проявляющаяся в их поступках. В новейшем толковом словаре это выражение имеет категорическую помету о его стилистическом употреблении: неодобрительное.

Прежде поговорка «Одним миром мазаны» не имела такого оттенка, но была стилистически нейтральна, обозначая просто общность какой-либо группы людей. Например, известная писательница 1950–1960-х годов Галина Николаева, сказав о рабочих завода, что они честные, хорошие, трудолюбивые люди, подытожила свое высказывание: «все одним миром мазаны».

Эту двойственность поговорки обусловило ее происхождение и то, что речь в ней идет о вещах и обстоятельствах, известных сейчас лишь незначительному кругу людей.

Сыграла свою роль и современная орфография, упразднившая некоторые буквы, имевшиеся в традиционной «русской азбуке»: «ять», «фиту», «ижицу», «и — с точкой или десятиричное». Тем самым создалось затруднение в понимании значения некоторых слов, в которых эти буквы имели смысло-различительное значение. Таковы слова «мир» — состояние, противоположное войне и «мир» — Вселенная, общество. Первое писалось с «и» обычным, второе — через «и с точкой». Название романа Л. Н. Толстого «Война и мир» в современном написании дает право толковать его в обоих значениях: годы войны — и годы мира, а также война — и общество. У Толстого «мир» написан через «и», замысел автора был отображен не только в содержании романа, но и в его названии.

А вот в заглавии поэмы В. В. Маяковского «Война и мир», написанной в 1916 году, слово «мир» напечатано через «и с точкой», речь идет о войне, охватившей все страны, весь мир.

Сейчас в выражении «одним миром мазаны» слово «миром» воспринимается каким-то непостижимым образом однокоренным с теми словами, о которых шла речь выше. На самом деле здесь слово «миром» не имеет с теми двумя ничего общего, кроме звучания. Путаницу опять же внесла реформа прежней орфографии: в слове «миром» звук «и» обозначался буквой «ипсилон», или, как она называлась в русской азбуке, «ижицей», кроме того, это слово в именительном падеже состоит из двух слогов — миро.

Миро — это специально приготовленное благовоние, которое употребляется в обрядах христианских церквей, им в определенных случаях производится помазание, то есть нанесение мира специальной кисточкой на лоб, глаза, уста, ноздри, уши, грудь, руки и ноги. Миропомазанием сообщается благодать Божия, и оно является одним из христианских таинств.

Поэтому исконное значение поговорки «одним миром мазаны» обозначает принадлежность людей к одной вере.

В XVII веке русской православной церковью было принято решение приготавливать — варить — миро для всей России только в одном месте — в Москве, в Кремле, в Патриаршем дворце, потому что в провинциальных городах существовали затруднения с получением нужных для мира составных элементов, что не позволяло приготовить его по всем правилам.

Состав мира, по чиноположению православной церкви, состоял из определенного набора благовонных смол, трав и масел. В него входили следующие вещества: елей, белое виноградное вино, стиракс; ладаны — росный, простой белый и черный; мастика, сандарак, розовые цветы, базилик; корни — фиалковый белый, имбирный, ирный, калганный, кардамонный; масло оливковое, мускатное густое, бальзам перувианский, терпентин венецианский; благовонные масла: бергамотовое, лимонное, лавандуловое, гвоздичное, богородской травы, розмаринное, лигнородийское, розовое, коричное, майоранное, померанцевое и мускатное жидкое.

В этом перечне современный читатель встретит целый ряд веществ, о которых он и не слышал, но зато может получить представление о невероятной сложности состава мира.

Сам процесс мироварения происходил в парадной Крестовой палате Патриаршего дворца в Кремле, называвшейся также Мироварной, и по специальному, строго соблюдаемому ритуалу.

Крестовая палата, построенная в середине XVII века, была украшена росписями и иконами лучших царских художников — Симона Ушакова и Федора Козлова. Палата освещалась большим медным паникадилом.

Посреди палаты находился каменный очаг под сенью, на очаг ставились два котла серебряных вызолоченных для варения мира, рядом на подставке стояла большая серебряная кадь для сливания мира, покрываемая серебряной крышкой. Тут же находилась деревянная ступенчатая пирамида, на ступенях которой раскладывались вещества, нужные для приготовления мира.

Мироварение производилось на Страстной неделе. В понедельник патриарх со старшим духовенством совершал богослужение, водоосвящение, кропил святой водой все, приготовленное для мироварения. Затем все составные части мира помещались в котлы, патриарх собственноручно зажигал под котлами огонь.

Миро варилось беспрерывно в течение трех дней, диаконы в облачениях промешивали миро, а священники беспрерывно читали Евангелие. Вечером в среду миро разливали по особым сосудам, в четверг при звоне колоколов с крестным ходом миро доставляли в Успенский собор, и на литургии оно освящалось. О том, насколько важным событием в русской православной церкви считался этот акт, свидетельствуют сообщения о нем в крупнейших газетах, например в «Московских ведомостях» от 11 апреля 1902 года: «В Успенском соборе состоялось освящение вновь приготовленного мира».

Освященное миро возвращалось в Патриаршую ризницу, и оттуда оно рассылалось по всем епархиям. Поэтому все православные по всей России были помазываемы одним и тем же миром.

Вот так родилась в православной России поговорка «одним миром мазаны», и это было действительно так.

Иронический оттенок это выражение начинает приобретать в середине XIX века с распространением в обществе материалистических и нигилистических взглядов. Поскольку деятели революционно-демократического лагеря в детстве, как правило, получили традиционное православное воспитание, к тому же значительная часть их, например Н. Г. Чернышевский и Н. А. Добролюбов, происходили из духовного сословия, они, хорошо зная церковные тексты и изречения, цитировали их в речи, вкладывая в них иной смысл.

В советские времена атеизм стал государственной политикой, атеисты в своей пропаганде использовали религиозные тексты и образы в юмористическом и сатирическом, кощунственном контексте. Так в обществе и утвердилось «неодобрительное» значение выражения «одним миром мазаны», которое и зафиксировал советский языковед.

 

Москва от копеечной свечки сгорела

Увы! Это не просто фигуральное выражение, обозначающее, что от ничтожной причины может произойти большое несчастье.

Вплоть до XVIII века Москва была в основном деревянным городом, и пожары в ней бушевали почти постоянно. Кратко, но выразительно отмечали летописцы очередное бедствие: «И посад, и Кремль, и Загородье, и Заречье погоре», «Только три двора осталось», «И Оружничая полата вся погоре с воиньским оружием, и Постельная полата с казною выгоре вся; и в погребах на царском дворе, под полатами, выгоре вся древяная в них». Часто горели лавки на площади перед Кремлем.

Иногда становилась известна причина пожара.

В летописи под 1365 годом описан был большой летний пожар. Стояла засуха, к тому же поднялся ветер, за два часа город выгорел дотла. «Такого же пожара, — пишет летописец, — перед того не бывало, то ли словеть великий пожар, еже от Всех Святых». Этот памятный в истории Москвы под названием Всехсвятского пожар начался от опрокинутой горящей лампадки.

Причиной пожара 28 июля 1493 года послужила свеча в церкви Николы на Песках.

29 мая 1737 года Москва горела опять. Говорили, что первым занялся дом Милославского за Боровицким мостом на Знаменке от свечки, которую поставила перед иконой в своем чулане бабка-служанка.

Так что утверждение, что Москва от копеечной свечки сгорела, было первоначально простой констатацией факта.

«К несчастию, тогда был ветер сильный, — вспоминает очевидец этого пожара майор М. В. Данилов, — а время… сухое, то от сей денежной (то есть стоимостью в полушку. — В.М.) свечки распространился вскорости гибельный и страшный пожар, от коего ни четвертой… доли Москвы целой не осталось. В Кремле дворцы, соборы, коллегии, ряды, Устретенка, Мясницкая, Покровка, Басманная Старая и Новая слободы — все в пепел обращены… в сем же свирепом пожаре народа немало, а имения и товаров несчетное множество погорело».

Сгорело тогда, по официальным сведениям, 2527 обывательских дворов, 486 лавок (кроме Китай-города, выгоревшего целиком), погибло в огне 94 человека. «Из коллегий, канцелярий, контор и приказов, — рапортовал московский главнокомандующий в Петербург, — показано убытку на 414 825 рублей; по заявлениям частных лиц, убытку понесено ими на 1 267 384 рубля, но многие сказок не подали».

Во время этого пожара в Кремле был неисправимо поврежден подготовленный к подъему огромный двухсоттонный колокол, известный под названием Царь-колокол. Осматривавший его в 1797 году, когда было решено поднять его на колокольню, архитектор М. Ф. Казаков дал такое заключение о его повреждениях: «А как на него множество в ту яму горевшего лесу падало и огонь размножился, то, по незнанию бывших при том для утушения оного заливано было водою, которая на колокол попадала, отчего сделалось на нем 10 больших трещин и край вышибло». Ныне Царь-колокол как московская достопримечательность и памятник высокого литейного мастерства стоит в Кремле на постаменте, вызывая неизменное любопытство и восхищение посетителей.

В летописных записях о пожарах, кроме сообщения о самом пожаре, иногда содержатся и другие, ценные для истории Москвы, сообщения. Так, в записи о пожаре 1493 года впервые упомянуто название Арбат, из этой записи мы узнали, что место под таким названием существовало в Москве уже 500 лет назад.

В 1928 году В. В. Маяковский написал по заказу Наркомата внутренних дел «пожарные лозунги», и среди них был такой, в котором поэт пытался следовать удивительной емкости и художественной выразительности старой пословицы.

Маленький окурок —                                    этот вот — Может             сжечь огромный завод.

В 1960-е годы Управление пожарной охраны Моссовета издавало много массовой просветительской литературы по своему профилю, которая распространялась бесплатно и в которой использовалась традиция противопожарной пропаганды. Вот одна из таких открыток-листовок, изданная в 1964 году тиражом 500 тысяч экземпляров, которую москвичи обнаруживали в своих почтовых ящиках:

Поговорки устарелой Не забыли москвичи: В старину Москва сгорела От копеечной свечи.

Так написал в одном стихотворении С. Маршак.

Поговорку эту москвичи помнят, но пожары от неосторожного обращения с открытым огнем в быту все же возникают. И утешаться тем, что теперь Москва целиком не выгорит, нельзя.

Знал, конечно, что халатность с открытым огнем может привести к несчастью, и житель нашего города гражданин Ляпкин, проживающий в корпусе 7, д. № 5 по Открытому шоссе. Знал, но все же в январе этого года, придя домой с работы, лег отдохнуть с горящей папиросой. Хорошо, что все кончилось благополучно: загорание дивана было вовремя обнаружено жильцами и потушено водой из ведер.

Гражданин Ляпкин оправдывался: «Если бы я не уснул…» Но именно эти самые «если бы» да «как-нибудь обойдется» и приводят к тому, что маленький окурок служит причиной большого пожара, в огне которого уничтожается народное достояние, личное имущество граждан, а иногда и жизнь людей подвергается опасности.

Таких случаев можно избежать, если вы, товарищи москвичи, не будете бросать непогашенные папиросы и спички, курить в постели, пользоваться для освещения кладовых, чуланов и сараев свечами, керосиновыми лампами и другими видами открытого огня.

От вас самих зависит: произойдет или нет пожар.

Помните об этом!

 

Волокита

Слово «волокита» не московское изобретение. Но в Москве оно обрело тот смысл, с которым существует в современном русском языке.

На Руси в лесных и болотистых местностях и вообще при бездорожье наши далекие предки колесному экипажу предпочитали более крепкую, хотя и менее удобную волокушу: повозку на полозьях, на которой ездили и зимой и летом. Недоверие к колесу сохранялось долго, вспомним разговор двух мужиков в «Мертвых душах» Гоголя. «Вишь ты, — сказал один другому, — вон какое колесо! что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?» — «Доедет», — отвечал другой. «А в Казань-то, я думаю, не доедет?» — «В Казань не доедет».

Волочилась волокуша медленно, и называли езду на волокуше волокитой. Когда все-таки победило колесо, волокитой стали называть всякое медленное и затруднительное передвижение — в коляске, в санях или пешком, да и сейчас осталось выражение: «Еле волочусь…»

Но в отличие от обычной, всем известной волокиты в XV–XVI веках объявилась другая — московская — волокита.

С централизацией Московского государства все большее значение и влияние на жизнь русского общества приобретают московские канцелярии — приказы. Они ведали финансовыми делами государства, судебными, войском, им подчинялись местные власти.

В XV веке, в царствование Ивана III, московские приказы уже забрали в свои руки решение большинства тяжебных дел. Теперь истцу и ответчику мало того что приходилось невесть из какой дали волочиться за решением дела в Москву, в самой Москве дело тянулось бесконечно долго, в московских приказах скапливалось несметное количество нерешенных дел, и из-за того, что служащие приказов — дьяки и подьячие — прежде рассматривали дела тех, от которых получили взятку, те же, которые не имели средств ее дать, вынуждены были ждать неопределенно долгое время.

В XVII веке в одном царском указе читали: «…Дела вершить ему околничему и воеводе… безо всякия волокиты». Осталось слово «волокита» снова само по себе, без определения «московская». Но оно больше в определении и не нуждалось, потому что то явление, которое усвоило его переносный смысл, оказалось куда более распространенным, долговременным и обычным, чем езда на старинной волокуше.

 

Семь пятниц на неделе

Это выражение переносит нас из древней приказной Москвы, Москвы дьяков и подьячих, в Москву департаментов, секретарей, столоначальников, то есть в XIX век.

С. В. Максимов в книге «Крылатые слова», вышедшей впервые в 1890 году, уже дал то толкование поговорке про семь пятниц на неделе, которое бытует и сейчас. «Роковое мистическое число семь, примененное к одному из дней недели, — пишет С. В. Максимов, — обращается в справедливый упрек тем общественным деятелям, на которых ни в каком случае нельзя полагаться и им доверять. Это люди, давая обещания твердые и надежные, по-видимому, не исполняют их… виляют и обманывают, отлагая со дня на день на все семь дней недели».

Правда, затем он, отклоняясь от прямого истолкования происхождения этого выражения, переходит к рассказу о том, что на Руси с языческих времен пятница считалась праздничным днем.

Один из рецензентов поправил Максимова: «…Потому семь пятниц на неделе, что некогда в Москве на Красной площади вдоль Кремлевской стены стояло пятнадцать церквей и между ними большинство Пятницких», то есть во имя Параскевы Пятницы. Максимов возражал: «…Как могло уместиться столько зданий, хотя бы и малого размера, на таком сравнительно небольшом пространстве?»

Полемика увела от сути дела, и поскольку Максимов, в общем, ясного и определенного толкования выражения не дал, то версия про церкви на Красной площади получила широкое распространение.

Новейший толковый словарь (Шанский Н. М. и др. Опыт этимологического словаря русской фразеологии. М., «Русский язык», 1987) дает выражению «Семь пятниц на неделе» такое толкование: «О том, кто часто меняет свои решения, мнения. Собств. русск. Примерно с XVIII в. В пятницу, которая была свободным от работы днем, в базарный день, устраивались всякие сделки (прежде всего торговые), заключались они обычно в присутствии свидетелей, нанимаемых за определенную плату. Если нужно было расторгнуть договор, зарегистрировать его выполнение и т. п., то это делалось опять-таки в пятницу, в присутствии тех же свидетелей. Свидетели, желая получить выгоду, часто торопили события, не дожидаясь пятницы». На наш взгляд, объяснение неубедительное, поскольку свидетели никогда не влияли да и не могли влиять на сделки, тем более свидетели, «нанимаемые за определенную плату».

Однако имеется возможность восстановить биографию выражения «Семь пятниц на неделе». Именно биографию, потому что оно не пребывало неизменным с момента своего возникновения, а изменяло свое значение с течением времени.

Пятница — особо важный день в христианской религии: в пятницу был казнен Христос. В дальнейшем в народных воззрениях на пятницу соединились самые различные языческие, бытовые и социальные обычаи, суеверия и предрассудки, выразившиеся в запрете работать в этот день. А раз можно не работать, значит, пятница — праздник, что и отразилось в пословице, помещенной в «Толковом словаре» В. И. Даля: «Семь пятниц (семь праздников) на неделе».

Главное влияние на запрещение работать в пятницу («Кто в пятницу дело начинает, у того оно будет пятиться», «Кто в пятницу прядет, святым родителям кострыкой глаза запорашивает». В. И. Даль) во времена крепостного права имели не религиозные праздники, приходившиеся на пятницу, а социальные условия. Царскими указами помещикам запрещалось занимать крепостных крестьян барскими работами только в субботу и воскресенье. Поэтому только в эти дни мужик мог работать на себя.

Помните, у Радищева в «Путешествии из Петербурга в Москву»:

«— Бог в помощь, — сказал я, подошед к пахарю, который, не останавливаясь, доканчивал зачатую борозду. — Бог в помощь, — повторил я.

— Спасибо, барин, — говорил мне пахарь, отряхая сошник и перенося соху на новую борозду.

— Ты, конечно, раскольник, что пашешь по воскресеньям?

— Нет, барин, я прямым крестом крещусь, — сказал он.

— Разве тебе во всю неделю нет времени работать, что ты и воскресенью не спускаешь, да еще и в самый жар?

— В неделе-то, барин, шесть дней, а мы шесть раз в неделю ходим на барщину…

— Как же ты успеваешь доставать хлеб, коли только праздник имеешь свободным?

— Не одни праздники, и ночь наша».

И вот поскольку из своих дней мужику для отдыха было выкроить нечего, то оставался единственный выход: посягнуть на барщинные. Вот откуда родилась и укрепилась поговорка про пятничные праздники.

А та поговорка, про которую говорит Максимов и которая заключает в себе совсем иной смысл, гораздо моложе и обязана своим происхождением другим причинам и другой среде. Она, можно сказать, однофамилица праздничной.

Все современники свидетельствуют, что московские бюрократические учреждения XIX века в отличие от петербургских сохраняли патриархальные черты: в них главенствовали не законы и правила, а воля начальства и обычай. Московские чиновники в пятницу работали рассеянно, занятые мыслями не о делах, а о предстоящих днях отдыха. Пятница из всех присутственных, то есть рабочих, дней недели была их любимым днем.

Отец драматурга А. Н. Островского, чиновник, писал в 1822 году своему приятелю: «У нас весь год состоит из пятниц; для них все хлопоты и занятия; и они ж так скоро бежат, одна за другой».

И в творчестве самого Островского имеется упоминание о пятнице в том же смысле. В «Очерках Замоскворечья» читаем: «А у меня вечеринка была; то есть не то чтобы бал какой, а так, по случаю пятницы: завтра, дескать, суббота — день неприсутственный; так можно и… таво… то есть ничтоже сумняшеся». И к этой фразе Островский еще дает авторское примечание: «Пятница очень уважается у чиновников по вышеописанной причине».

Можно представить, каково было отношение чиновников к просителям в пятницу и какова цена обещаниям, данным только для того, чтобы отделаться от докучливого посетителя. Эти обещания забывались тотчас же, и при новом обращении просителя решение чиновника, естественно, не имело ничего общего с прежним. Просители прекрасно знали это, свидетельством чего и является поговорка.

В 1826 году П. А. Вяземский написал стихотворение «Семь пятниц на неделе», о котором А. С. Пушкин тогда же в письме к автору писал: «„Семь пятниц“ — лучший твой водевиль».

В этом стихотворении Вяземский отмечал и поверье, что пятница — несчастливый день: «„День черный — пятница!“ — кричит нам суевер», и заключающийся в этом выражении смысл:

«Женюсь! Нет, путь женатых скользк. Подам в отставку! Нет, ни слова! В Париж поеду! Нет, в Тобольск! Прочту Сенеку! Нет, Графова!» — Так завсегда по колесу Вертятся мысли в пустомеле, Вот что зовется — на часу Иметь семь пятниц на неделе.

О неверности «пятничных» обещаний, знаменитых «завтраков» — главного приема в отношениях с посетителями и нашей современной бюрократии — Вяземский также пишет в стихотворении:

У должников и знатных бар Дню ныне — завтра не наместник: День завтра часто очень стар, И не упомнишь, чей ровесник; Он день отменный, и сравню Его я с первым днем в апреле: Кто верит завтрашнему дню, Тот знай семь пятниц на неделе.

Можно приблизительно определить время, когда поговорка «Семь пятниц на неделе» обрела современный смысл. В. И. Даль знает только прежнее — праздничное — значение поговорки, а С. В. Максимов — только новое, значит, это произошло около 1860–1870-х годов.

В современном нашем понимании, по сравнению с максимовскими временами, поговорка получила более расширительное значение, как и полагается «крылатому слову». Ныне о каждом человеке, не исполняющем своих обещаний, меняющем свои решения, говорят, что у него «семь пятниц на неделе».

 

Дороже Каменного моста

В Москве XVIII–XIX веков, когда хотели охарактеризовать необычайную дороговизну или большую цену чего-либо, говорили: дороже Каменного моста. Повод для поговорки дал Большой Каменный мост через Москву-реку.

Этот мост, как свидетельствует известный историк Москвы И. М. Снегирев, «почитался одною из столичных диковинок, наравне с Иваном Великим, Сухаревой башней, Царь-колоколом, Царь-пушкою». Слава и общеизвестность Каменного моста в Москве была столь велика, что он вошел в фольклор, упоминается на страницах классической литературы как характерная примета московского быта, особенно простонародного и купеческого. А. Н. Островский в своих пьесах из московского купеческого быта не раз и по разным поводам говорит о Каменном мосте, а в пьесе «Не было ни гроша, да вдруг алтын» приводит и саму известную московскую поговорку.

«Елеся. Позвольте, маменька! Да на что нам много денег? Нам ведь серебряных подков не покупать, потому у нас и лошадей нет.

Мигачева. Какие серебряные подковы! Какие лошади! Двугривенного в доме нет, а он…

Елеся. Позвольте! Это верно. Нам теперь с вами какой-нибудь двугривенный дороже Каменного моста».

Выбор москвичами Каменного моста как символа дороговизны при том, что в Москве были сооружения и покрупнее и подороже, был сделан не столько из-за самого моста, сколько из-за истории его постройки, связанной с именем князя Василия Васильевича Голицына, фаворита царевны Софьи Алексеевны в бытность ее правительницей России.

Там, где сейчас находится Каменный мост, в XII–XIII веках был брод и перевоз, через который шла торговая дорога из Великого Новгорода на Оку, в Рязань. В XVII веке Замоскворечье соединили с городом деревянным наплавным мостом. Этот мост приходилось разводить для пропуска судов, убирать в половодье и осенью, что создавало большие неудобства и не обеспечивало постоянной и прочной связи между берегами, а Замоскворечье к тому времени было уже плотно заселено стрелецкими, ремесленными, дворцовыми, садовыми и огородными слободами. Обстоятельства настоятельно требовали постройки постоянного и крепкого — не деревянного, а каменного — моста.

В Москве тогда было всего два каменных моста: Троицкий — через Неглинку к Троицким воротам Кремля — и Спасский — через ров, к Спасским. Конечно, они были несравнимы с тем, какой требовалось построить через Москву-реку. Поскольку московские мастера не имели опыта в строительстве больших каменных мостов, то в 1643 году был приглашен иноземный специалист — «палатный мастер» из Страсбурга Анце Яган Кристлер «служить ремеслом своим, на своих проторях и снастях» (то есть со своими инструментами). Кристлер привез с собой 1600 пудов нужных для «городового и палатного строительства» железных и медных деталей и инструментов.

Прежде чем приступать к строительству, Кристлер, по требованию Посольского приказа, представил деревянную модель моста — образец, «по которому быти сделану каменному мосту через Москву-реку», и чертежи. Модель осмотрел царь Михаил Федорович, одобрил ее, и было указано строить мост таким, «каков он образец ныне сделал и на чертеж написал».

Представленная немцем смета на строительство оказалась весьма велика. Дьяки Посольского приказа дополнительно направили Кристлеру письменные вопросы, на которые потребовали письменных же ответов, чтобы получить лишний раз оправдание таким затратам.

«Можно ли будет тому его мосту устоять от льду толщиною в два аршина?» — спрашивают дьяки Григорий Львов и Степан Кудрявцев.

«У него (моста) будут сделаны шесть быков каменных острых, а на те быки учнет лед, проходя, рушиться, а тот рушенный лед учнет проходить под мост между сводов мостовых, а своды будут пространны, порожжего места будет по 40 аршин, а меж порожжих мест у столпов будут же сделаны отлоги острые; а от льду мосту порухи никакой не будет, укрепити его мочно. Своды у того моста будут по 40 аршин», — отвечал Кристлер.

«Можно ли будет по тому мосту возить большой пушечный снаряд, и от большой тягости устоят ли своды?» — допытывались дьяки.

«Своды будут сделаны толсты и тверды, и от большой тягости никакой порухи не будет», — убеждал Кристлер.

Зимой 1644/45 года заготавливали материалы для стройки, но к строительству так и не приступили, потому что в 1645 году скончались и заказчик моста царь Михаил Федорович и строитель его Иван Яковлевич (как стали называть его в России) Кристлер. Новый царь — Алексей Михайлович — строить мост «не повелел».

К мысли о строительстве каменного моста через Москву-реку вернулись лишь сорок лет спустя. Тогда в России были два царя-соправителя — Иван и Петр, а правительницей при малолетних братьях была царевна Софья.

Среди прочих государственных дел Софья заботилась о благоустройстве и украшении Москвы, она поощряла каменное строительство, мощение улиц, при ней по примеру Спасской башни, надстроенной шатром в 1620-е годы, остальные башни Кремля также обрели шатровые завершения. Фаворит и возлюбленный правительницы князь Василий Голицын предложил возобновить строительство большого каменного моста через Москву-реку, его предложение было принято, и ему же было поручено наблюдение за строительством.

Князь В. В. Голицын — любопытная фигура в русской истории. Он был одним из первых русских западников и благодаря своему положению смог полностью проявить черты, свойственные этому типу людей, как в личной жизни, так и в государственной деятельности.

Это был красивый статный мужчина, щеголь и обходительный кавалер, настоящий вельможа. Он дружил и общался преимущественно с иностранцами, носил европейскую одежду, устроил свой дом и быт на европейский лад, предпочитал европейскую культуру отечественной. Любимой темой его разговоров были рассуждения о необходимости реформ и преобразований всего в России по иноземным образцам.

Посланник польского короля в Москве де Невилль, близкий приятель Голицына, в своих «Записках» описание разнообразных познаний и талантов Голицына завершает сообщением о его грандиозных замыслах: «Если бы захотел написать все, что узнал об этом князе, я никогда бы не кончил: достаточно сказать, что он хотел населить пустыни, обогатить нищих, дикарей превратить в людей, трусов в храбрецов, пастушьи шалаши в каменные палаты».

Кроме того, Голицын был необычайно тщеславен. Он имел высшие придворные звания, Софья назначала его главным воеводой русской армии в походах против Крымского ханства, он был главой Посольского и еще нескольких приказов, но всего этого ему было мало, он желал занять еще более высокую должность в государстве, и для него Софьей была создана не существовавшая в России должность западного образца, соединившая в себе должность лорда-канцлера и лорда-хранителя государственной печати, и ею он наименован в очередной Жалованной грамоте: «царственных Большой печати и Государственных великих дел сберегателем».

Каменный мост через Москву-реку строился в 1687–1693 годы — пять с лишним лет. Руководителем строительства документы называют монаха, «мостового каменного дела мастера» старца Филарета. Строился мост в общем по проекту Кристлера, но с изменениями и по оригинальной технологии. Ввиду больших половодий он был поднят выше, и в связи с этим увеличено число пролетов.

Большой Каменный мост представлял собой грандиознейшую, самую крупную в Москве того времени стройку, требовавшую длительного времени и огромных затрат, которые были под силу только государственной казне. Москвичи прикидывали стоимость материалов и работы — и ужасались получаемой сумме.

Также они полагали, и справедливо полагали, что из казенных денег неведомая, но весьма значительная часть попадает в карманы подрядчиков, поставщиков, дьяков и самого вельможного покровителя строительства, князя В. В. Голицына, и это, понятно, еще более увеличивает затраты.

В. В. Голицын, хотя и был одним из самых богатых людей тогдашней России, отличался невероятной страстью к стяжательству и сребролюбием. Для обогащения он не гнушался никакими средствами, в том числе взяточничеством и казнокрадством. После того как в 1689 году Петр I, утвердившись на престоле, заключил Софью в Новодевичий монастырь, был арестован и князь Голицын. В тайниках его московских палат нашли более 100 000 червонцев, 400 пудов серебряной посуды и много других сокровищ. Обнаружилось, что при заключении мира с Польшей, переговорами о котором он руководил, Голицын присвоил 100 000 рублей, а в Крымском походе остановил наступление на крымчан за две бочки золотых монет. Когда на допросе от имени царя его спросили о происхождении обнаруженных у него богатств, он ответил: «Мне трудно оправдаться перед царем».

В результате следствия Петр убедился, что в заговоре с целью возведения на трон Софьи прямого участия Голицын не принимал, но, зная о неправедных путях приобретения Голицыным его богатств, царь своим указом повелел все его имение отобрать в казну, для чего следовало подробно переписать, «чем он владел», а его отправить в ссылку в Олонецкую губернию в Каргополь.

Поговорка «Дороже Каменного моста» возникла в годы его строительства и укрепилась в речи, когда он был построен, поскольку толки о нем в Москве не утихали.

Строящийся мост называли по-разному: Всехсвятский, так как на левом берегу он подходил к Всехсвятской башне Белого города и церкви Всех Святых; Берсеневский — по урочищу Берсеневка на правом берегу; Новый Каменный, в отличие от Старого Каменного у Троицких ворот Кремля. В конце концов, за мостом утвердилось название Большой Каменный.

Большой Каменный мост поражал москвичей и иностранцев своей величиной и выразительностью облика. Его не раз изображали на гравюрах XVIII — первой половины XIX века. А. М. Васнецов написал картину «Всехсвятский мост и Кремль в конце XVII века», на которой воссоздал первоначальный вид моста.

Роль моста в средневековом городе не ограничивалась удобством переправы с одного берега на другой. Он был еще и оживленной улицей, которую никак не могли миновать все идущие и едущие из города в Замоскворечье и из Замоскворечья в город. Ширина Большого Каменного моста составляла 11 сажен (24 метра), в то время как ширина улиц Москвы в XVIII веке, даже таких крупных, как Никольская, Ильинка, Варварка, не превышала 6–8 сажен. Каменный мост на южном въезде на него имел предмостную крепостную башню с шестью проездными воротами и множеством помещений — «палат». Перед мостом и на нем стояли торговые палатки, лари. На башнях были устроены галереи-гульбища, куда москвичи приходили гулять, любоваться видом на Кремль, пить вино и пиво, поскольку тут же производилась казенная продажа вина, причем весьма успешная, так как приставленные к продаже «ларешные» были пожалованы от казны сукном за то, что «чинят прибыль немалую». Внизу же, в конце моста, было кружало — кабак, в котором вино отпускалось кружками, что сейчас называется распивочной. В городе это кружало было известно под названием «Заверняйка», так как многие прохожие, идя мимо, не могли не завернуть в него. У Всехсвятских ворот (у левого берега) находилась часовня Предтеченского монастыря во имя Иоанна Предтечи и келья старца при ней. У моста были поставлены мельницы, работавшие на них мельники жили в башне.

На мосту постоянно толпился народ: и прохожие, и зеваки. Сюда ярыжки-полицейские водили «языков» — преступников, попавших в Сыскной приказ, от которых требовали указать сообщников, и те оговаривали прохожих. Нищие пели Лазаря, колодники вымаливали подаяние. В весеннее половодье москвичи специально приходили на мост и часами смотрели на ледоход.

Дурной славой пользовалась арка моста на левом берегу — девятая клетка, как ее называли. Здесь облюбовали себе пристанище «лихие люди» — воры и разбойники. Москвичи опасались в вечернее время проходить под мостом. По Москве же распространялись слухи о дерзких и жестоких нападениях, грабежах и убийствах, совершаемых «промышленниками, — как их называли, — из-под девятой клетки».

Известный московский вор, разбойник и сыщик XVIII века Ванька Каин начал свою воровскую жизнь тем, что украл в поповском доме сарафан попадьи и кафтан попа. После этой кражи с товарищем-вором он приходит под Каменный мост, о чем рассказывается в одной из сочиненных им песен, с намеками и иносказаниями, характерными для языка «лихих людей» (который замечательно передал А. С. Пушкин в «Капитанской дочке» в речи Пугачева и его единомышленников).

Мы пришли на Каменный мост, где воришкам был погост, и кои требовали от меня денег. Но я хотя отговаривался, однако дал им двадцать копеек, на которые принесли вина, притом напоили и меня. Выпивши, говорили: «Пол да серед сами съели, печь да полати внаем отдаем; а идущим по сему мосту тихую милостыню подаем И ты будешь, брат, нашего сукна епанча. Поживи здесь, в нашем доме, в котором всего довольно: наготы и босоты изнавешены шесты, а голоду и холоду амбары стоят, пыль да копоть, притом нечего и лопать».

А. Н. Островский в пьесу «За чем пойдешь, то и найдешь (Картины московской жизни)» включил один из ходивших тогда по Москве рассказов о проделках разбойников из-под Каменного моста.

«Красавина. …Да вот еще, для всякой осторожности, надобно тебе сказать: шайка разбойников объявилась.

Белотелова. Откуда ж они?

Красавина. Из дальних лесов, говорят. Днем под Каменным мостом живут, а ночью ходят по Москве, железные когти у них надеты на руки, и все на ходулях; по семи аршин ходули-то, а атаман в турецком платье.

Белотелова. Зачем на ходулях?

Красавина. Для скорости, ну и для страху».

(Между прочим, в первые два года после Великой Отечественной войны в Москве ходили упорные слухи о воровской шайке, члены которой появлялись перед прохожим на ходулях и, воспользовавшись его растерянностью и страхом, нападали и грабили.)

Каменный мост как известное пристанище разбойников вошел в общерусский фольклор. В «Петрушке» — народной кукольной пьесе — есть персонаж лекарь, из-под Каменного моста аптекарь, который лечит Петрушку тем, что бьет его по голове. Сейчас этот персонаж воспринимается как невежда-самозванец, взявшийся не за свое дело, вроде героя рассказа А. П. Чехова «Хирургия» фельдшера Курятина, который рвет зуб у бедняги дьячка Вонмигласова. Совсем иначе воспринимался «лекарь из-под Каменного моста» в XVIII — начале XIX века.

В истории Большого Каменного моста были два события, которые вспоминались много лет спустя и сохранились для потомков в описаниях мемуаристов.

Первое событие — торжественный вход в Москву в 1696 году Петра I после взятия Азова. На Каменном мосту была сооружена триумфальная арка с фигурами богов Марса, Нептуна, героя Геркулеса, украшенная картинами, на которых изображались различные эпизоды сражения, где русские торжествовали победу, а поверженные турки молили о пощаде. Длинной процессией через мост проследовали в каретах и на открытых колесницах командиры полков и кораблей, сам Петр шел перед Преображенским полком в офицерском мундире. Когда к арке приблизилась колесница с генерал-адмиралом Лефортом, то с нее дьяк через медную трубу провозгласил стихотворное приветствие:

Генерал-адмирал, морских всех сил глава, Пришел, узрел, победил прегордого врага…

Подобный триумф Москва видела впервые, почему он так и запомнился.

Второе событие произошло 10 января 1775 года. В этот день по мосту везли на Болотную площадь на казнь Емельяна Пугачева, объявившего себя императором Петром III. Сам самозванец стоял на коленях, скованный, на помосте, водруженном на сани. Он держал в руках горящую свечу, кланялся во все стороны, повторяя: «Виноват перед Богом и государыней! Простите меня, православные!» Перед ним на скамье сидел священник, рядом стоял палач с топором. Сани окружал конвой из драгун. За санями брели сообщники Пугачева в цепях, шли палачи с топорами, кнутами и веревками. Мост, башни, галерея, крыши окрестных домов были сплошь усеяны людьми, собравшимися задолго до объявленного часа казни.

В XVIII — первой половине XIX века Большой Каменный мост неоднократно чинили, его освободили от лавок, сломали мельницы, но градское начальство находило его не соответствующим современным требованиям, и наконец, в 1850-е годы было решено его сломать и построить новый.

«Сколько же стоило усилий и иждивений, чтобы сломать этот двухвековой памятник! — рассказывает И. М. Снегирев, свидетель его разрушения. — Самою трудностью сломки доказывалась прочность его кладки и доброта материала, из коего только одной части достаточно было на постройку огромного дома. Московские жители с любопытством и сожалением собирались смотреть на разрушение этого моста, который долго почитаем был одною из диковинок не только древней столицы нашей, но вообще и всей России».

Новый мост был открыт для проезда в 1859 году. Хотя он был построен из нового материала — из металла, название за ним осталось прежнее — Большой Каменный. Это же название сохранилось и после возведения в 1938 году современного железобетонного. И выражение «Дороже Каменного моста» до сих пор употребительно в русской живой речи.

В России бытовало еще одно сравнение с Каменным мостом, которое утверждало его превосходные качества и достоинства: «Каменного моста лучше». Такую поговорку в середине XIX века записал Н. А. Добролюбов, она имеется в его рукописном сборнике «Пословицы и поговорки Нижегородской губернии». В современных сборниках пословиц встречаются такие ее варианты: «Честный человек лучше Каменного моста», «Добрый человек дороже Каменного моста».

 

Иван Великий. Во всю Ивановскую

Иван Великий — московская достопримечательность и народная святыня. Несколько веков он был самым высоким зданием Москвы, возвышавшимся над кремлевскими дворцами и соборами, и был виден почти с любой точки города и даже при подъезде к городу за его границей.

Удивление его величиной родило пословицу «Иван Великий — повыше высокого». Народная молва отводила ему мистическую роль: говорили, что, пока стоит Иван Великий, будет стоять и Россия.

Иван Великий — это народное название одной из самых старинных кремлевских церквей — церкви Иоанна Лествичника, название, которое практически вытеснило из обращения официальное ее церковное наименование.

Первую на этом месте церковь «Иоанн святый Лествичник, иже под колоколы» (то есть с колокольней над собственно церковью) поставил в 1340-е годы Иван Калита; при Иване III в 1505–1508 годах старую церковь разобрали и построили новую, более высокую. Во времена Ивана Грозного на колокольне — тогда ее называли Иван святый — уже было много колоколов. Опричник-немец Генрих Штаден пишет о ней: «Посреди Кремля стоит церковь с круглой красной (кирпичной) башней, на этой башне висят все большие колокола, что великий князь привез из Лифляндии».

Колокольня служила также и сторожевой наблюдательной башней, поскольку опасность нашествия врагов с юга и запада еще оставалась.

Царь Борис Годунов повелел надстроить — «надделати верх выше первого и позлати» — колокольню Ивана Лествичника, что и было осуществлено в 1598–1600 годы. Надстроены были два яруса и купол, что еще более выделило колокольню из всех кремлевских построек, превознеся над ними ее золотую главу. Под главой, опоясывая барабан, шла надпись славянской вязью, в которой, как писал один современник, Борис Годунов «обозначил свое имя, положив его как некое чудо на подставке, чтобы всякий мог, смотря, прочитать крупные буквы, как будто имея их у себя в руках». После смерти царя Бориса и убийства его сына и наследника Федора надпись замазали. Петр I приказал ее возобновить. Надпись сохранилась до сих пор. Кроме сведений об одном из эпизодов истории колокольни, она приоткрывает заветнейшую мечту Бориса — быть основателем новой династии: «Изволением святые Троицы, повелением великого господаря и великого князя Бориса Федоровича всея Руси самодержца и сына его благоверного великого господаря царевича князя Федора Борисовича всея Руси сий Храм совершен и позлащен во второе лето господарства их».

После надстройки колокольня Иван святый стала называться Иваном Великим. На сделанном около 1605 года и изданном в Амстердаме плане Кремля, на котором колокольня показана уже надстроенной, ее изображение снабжено подписью (на латинском языке): «Иван Великий; большой храм св. Иоанна, крыша башни которого позолочена и башня изобилует колоколами».

Иван Великий вызывал удивление не только русских людей, но и иностранцев. Польский офицер С. Маскевич, побывавший в Москве в годы Смуты при Лжедмитрии II, в своих записках писал: «Церковь святого Иоанна, находящаяся почти среди замка (Кремля), замечательна по высокой каменной колокольне, с которой далеко видно во все стороны столицы. На ней 22 больших колокола, в числе их многие не уступают величиною нашему Краковскому „Сигизмунду“, висят в три ряда, один над другим; меньших же колоколов более 30. Непонятно, как башня может держать на себе такую тяжесть».

В XVI–XVII веках к Ивану Великому были сделаны две пристройки для особо больших колоколов.

Голштинский дипломат Адам Олеарий, совершивший путешествие по России в 1630-е годы, в своем сочинении «Описание путешествия в Московию», описывая различные стороны русской жизни и быта, обратил внимание и на московские колокола и колокольный звон. «На колокольнях у них, — пишет Олеарий, — много колоколов, иногда по пяти и шести, и самый большой весит обыкновенно не более двух центнеров (речь идет о рядовых приходских церквях. — В.М.); в колокола те звонят, когда созывают в церковь и когда во время уже обедни священник возносит чашу с дарами. В Москве, по множеству церквей и часовен, несколько тысяч колоколов, которые во время богослужения производят такой разнообразный звон и гул, что не привыкший к нему не может слышать его без особого удивления».

В сочинении Адама Олеария имеется и описание Ивана Великого. «На самой середине площади в Кремле стоит чрезвычайно высокая колокольня, называемая Иван Великий, глава которой обита золоченой жестью, а на самой колокольне — множество колоколов.

Рядом с этой стоит другая колокольня, для которой вылит самый большой колокол, весом в 356 центнеров, при великом князе Борисе Годунове.

В этот колокол звонят только во время больших торжеств или в праздники, как называют их русские, а также при встрече великих послов и при шествии их на торжественное представление.

Для звона употребляется двадцать четыре человека и даже более, которые стоят на площади внизу и, ухватившись за небольшие веревки, привязанные к двум длинным канатам, висящим по обеим сторонам колокольни, звонят таким образом все вместе, то с одной стороны, то с другой стороны… Но при этом нужно звонить осторожно, чтобы избегнуть сильного сотрясения колокольни и возможной опасности от ее падения; для этого наверху, у самого колокола, тоже стоят несколько человек, которые помогают приводить в движение язык колокола…»

Уже само название колокольни — не официальное, а народное — Иван Великий — определяло ее место и значение в сознании москвича и всякого русского человека. Она была символом Москвы и тем самым — России.

Бытовал неизвестно кем и когда объявленный запрет возводить в Москве здания выше Ивана Великого. Когда в 1723 году молния ударила в шпиль построенной светлейшим князем А. Д. Меньшиковым церкви Михаила Архангела на Чистых прудах, более известной под названием Меньшикова Башня, и подожгла ее, то в Москве объясняли пожар как кару строителю церкви за то, что возвел свою церковь выше главной московской колокольни.

В 1812 году Наполеон приказал взорвать колокольню. Взрывом была разрушена пристройка, взрывной волной сорвало колокола, но сама колокольня уцелела. В этом москвичи видели счастливый знак, и когда в 1813 году вновь зазвонили колокола на Ивановской колокольне, то в Москве был праздник: звон Ивана Великого возвещал возрождение Москвы.

Ивана Великого изобразил М. Ю. Лермонтов в стихотворении «Два великана» как символ России, противопоставленный Наполеону:

В шапке золота Старый русский великан Поджидал к себе другого Из далеких чуждых стран.

Как уже говорилось, в XV веке Ивановская колокольня служила также сторожевой башней, и с нее воинские дозоры наблюдали за всеми дорогами, ведущими к городу. С течением времени, с ростом Москвы и удалением застав эту роль колокольня утратила. Зато приобрела новую, может быть, не менее значительную.

В своей замечательной книге «Седая старина Москвы», изданной в 1897 году, поэт, романист и большой знаток простонародной России И. К. Кондратьев писал: «Почти всякий, приезжающий в Москву, считает непременным долгом прежде всего побывать в Кремле, взойти на колокольню Ивана Великого…»

Вот это обязательное — «взойти на колокольню Ивана Великого» — в течение двухсот пятидесяти лет москвичам и всем приезжающим в Москву предоставляло возможность увидеть общую панораму города.

Москва, увиденная с Ивана Великого, и чувства, вызванные этим видом, отразились в самом известном стихотворении о Москве — стихотворении Ф. Н. Глинки «Москва»:

Город чудный, город древний, Ты вместил в свои концы И посады, и деревни, И палаты, и дворцы. Опоясан лентой пашен, Весь пестреешь ты в садах; Сколько храмов, сколько башен На семи твоих холмах!.. На твоих церквах старинных Вырастают дерева; Глаз не схватит улиц длинных… Это матушка-Москва!.. Процветай же славой вечной, Город храмов и палат! Град срединный, град сердечный, Коренной России град!

Еще Н. М. Карамзин, составляя для императрицы Марии Федоровны программу осмотра Москвы, писал: «В самом городе, без сомнения, лучший вид из Кремля, с колокольни Ивана Великого».

На высоте Ивана Великого юный Лермонтов постиг великую тайну Москвы, тайну ее прелести, тайну ее власти над нами, тайну нашей любви к ней; он понял, что у Москвы есть душа. Ученическое сочинение, написанное им в школе гвардейских подпрапорщиков, заключает в себе отнюдь не ученические, а глубокие, самостоятельные мысли.

В начале сочинения Лермонтова «Панорама Москвы» говорится о Москве и об Иване Великом:

«Кто никогда не был на вершине Ивана Великого, кому никогда не случалось окинуть одним взглядом всю нашу древнюю столицу с конца в конец, кто ни разу не любовался этою величественной, почти необозримой панорамой, тот не имеет понятия о Москве…»

Стихотворение Александра Полежаева «Иван Великий», написанное почти в то же время (на год раньше), что и лермонтовская «Панорама Москвы», замечательно передает восторженно-душевное отношение, с которым москвичи 1830-х годов относились к Ивану Великому, а также говорит об исторических событиях, воспоминания о которых они связывали с ним.

ИВАН ВЕЛИКИЙ

Опять она, опять Москва! Редеет зыбкий пар тумана, И засияла голова И крест Великого Ивана! Вот он — огромный Бриарей, Отважно спорящий с громами, Но друг народа и царей С своими ста колоколами! Его набат и тихий звон Всегда приятны патриоту; Не в первый раз, спасая трон, Он влек злодея к эшафоту! И вас, Реншильд и Шлиппенбах, Встречал привет его громовый, Когда с улыбкой на устах, Влачились гордо вы в цепях За колесницею Петровой! Дела высокие славян, Прекрасный век Семирамиды, Герои Альпов и Тавриды — Он был ваш верный Оссиан, Звучней, чем Игорев Баян. И он, супруг твой, Жозефина, Железной волей и рукой, На векового исполина Взирал с невольною тоской! Москва под игом супостата, И ночь, и бунт, и Кремль в огне — Нередко нового сармата Смущали в грустной тишине. Еще свободы ярой клики Таила русская земля; Но грозен был Иван Великий Среди безмолвного Кремля… И где ж, когда в скрижаль отчизны Не вписан доблестный Иван? Всегда, везде без укоризны Он русской правды алкоран! Люблю его в войне и мире, Люблю в обычной простоте И в пышной пламенной порфире, Во всей волшебной красоте… Один крестьянин полудикий Недаром вымолвил в слезах: «Велик Господь на небесах, Велик в Москве Иван Великий!» Итак, хвала тебе, хвала, Живи, цвети, Иван Кремлевский, И, утешая слух московский, Гуди во все колокола!..

К Ивану Великому имеет прямое отношение московская поговорка «во всю ивановскую».

Смысл этого старинного выражения, широко употребляемого и в современном русском языке, известен всем и не вызывает никакого сомнения. Оно обозначает, что действие, о котором идет речь, производится с особой лихостью, в полную силу, в полный размах.

Именно в таком значении употреблено оно в повести Николая Васильевича Гоголя «Нос»:

«— А, черт возьми! — сказал Ковалев. — Эй, извозчик, вези прямо к обер-полицмейстеру!

Ковалев сел в дрожки и только покрикивал извозчику: „Валяй во всю ивановскую!“»

У Федора Михайловича Достоевского в «Скверном анекдоте»: «Музыканты: две скрипки, флейта и контрабас, всего четыре человека… во всю ивановскую допиливали последнюю фигуру кадрили».

В романе Дмитрия Васильевича Григоровича «Два генерала»: «Пастух… спал мертвецки и храпел во всю ивановскую».

Даже по немногим примерам видно, что это выражение — универсально, может сочетаться со множеством самых разных глаголов и поэтому фактически выступает в роли своеобразной грамматической усилительной частицы. При такой роли выражение «во всю ивановскую» лишилось конкретного значения и, естественно, с течением времени забылось его происхождение и первоначальное содержание.

Но наступает время, когда возникает потребность узнать забытое и объяснить непонятное. То же произошло и с выражением «во всю ивановскую».

Существует несколько версий объяснения этого выражения.

Наиболее распространенное связывает его с Ивановской площадью Московского Кремля, где в XVII веке сосредоточились государственные учреждения: приказы, судейские службы, канцелярии различных ведомств. Поэтому она была одним из самых бойких и многолюдных мест Москвы, сюда стекались челобитчики — и московские, и со всей Руси. Тут же, на площади, была палатка, в которой специально назначенные подьячие писали просителям челобитные, составляли различные юридические акты: продажные, заемные и тому подобные. Причем эти документы имели надпись — «писаны на Ивановской площади», что служило лишним удостоверением их подлинности.

Иногда на площади «кликали клич», то есть делали какие-либо объявления. Так, в 1699 году, во время расправы Петра I со стрельцами-бунтовщиками, солдаты-преображенцы кликали на Ивановской площади клич, чтобы «стольники, стряпчие, дворяне московские, жильцы и всяких чинов люди ехали бы в Преображенское, кто хочет смотреть разных казней, как станут казнить стрельцов и казаков Яицких, а ехали б без опасения».

Поскольку клич надобно было объявлять так, чтобы слышали все на площади, то кричали очень громко, отсюда якобы и пошло выражение: «кричать во всю Ивановскую площадь».

Вторая версия. На Ивановской площади производилось также наказание приказных служителей за преступления, связанные с «воровством» в канцелярском делопроизводстве: подделку документов, лихоимство. Н. Я. Ермаков в книге «Пословицы русского народа» (СПб., 1894) пишет: «Иногда здесь (на Ивановской площади) наказывались дьяки за взятки и лихоимство; наказание это состояло в том, что их выставляли на позор, обвешанных украденными вещами: мехами, соленой рыбой и проч.; а в иных случаях еще били их нещадно кнутами и батогами, отчего они кричали во всю Ивановскую площадь».

Обе эти версии имеют существенные недостатки. Во-первых, для объявления народу царских указов, повелений и других актов государственного значения служила другая московская площадь — Красная, находящаяся против Спасских ворот. Здесь, с Лобного места обращались к москвичам цари, а также читали царские указы дьяки. Об этой роли Лобного места сообщают многие иностранные путешественники, например Мейерберг, австрийский дипломат, посетивший Москву с посольством в 1661–1662 годах, пишет о нем: «Там обнародовались царские указы, и царь или боярин его обращал слово свое к народу».

С. В. Максимов — великолепный знаток русского народного языка — для опровержения версий, о которых говорено выше, прежде всего обращается к грамматике: «Кричать „во всю Ивановскую“ (улицу), да хотя бы и „во всю“ площадь, что примыкает к московским соборам… — нельзя. Это — не в законах живого языка: такой расстановки слов не допустит строгое и требовательное народное ухо. Можно кричать… на всю улицу… На всю, а не во всю».

Максимов предлагает свою версию, он считает, что в этой поговорке речь идет о самой известной российской колокольне — кремлевском Иване Великом и его колоколах.

Доводы Максимова хоть и не совсем убедили его современника Ивана Егоровича Забелина, являвшегося главным авторитетом в вопросах московской истории, но весьма серьезно пошатнули уверенность в правоте опровергаемого им мнения. В «Истории города Москвы» Забелин в одном из примечаний пишет об этих версиях: «В Москве, в простом народе, ходило присловье о крике — кричать во всю Ивановскую, которое может относиться если не к упомянутым кличам, то, может быть, и к колокольному звону — во-вся».

На колокольне, как правило, бывает несколько колоколов. Конечно, количество и размеры их зависят от богатства церкви (вернее, ее прихода), но пополнение колокольни колоколами не является простым умножением их числа. Существует несколько родов церковных колоколов, различающихся по назначению и размерам.

Самый большой колокол на колокольне называется праздничным, он звучит во время важнейших церковных праздников, по поводу крупных государственных событий. Праздничные колокола бывают весом до 2000 пудов и более.

Затем идет воскресный колокол, по величине он меньше праздничного и весит до 1000 и более пудов. В него благовестят в воскресенье.

Следующий колокол — полиелейный — весом до 600–700 пудов служит для благовеста в праздники апостольские и святительские.

Вседневный колокол, весом от 100 до 500 пудов, звонил каждый день.

Таковы были большие колокола колокольни. Малые же колокола носили общее название — зазвонные.

Кроме того, у наиболее замечательных по своему происхождению — по имени дарителя, историческим обстоятельствам (например, взятых как военные трофеи) — колоколов бывали еще и собственные имена.

Конечно, далеко не на каждой колокольне был полный набор колоколов и именно таких весовых категорий, и звонари обходились тем, что есть. Весь же комплект имеющихся на колокольне колоколов исстари назывался, как объясняет С. В. Максимов, «колокольной фамилией». (Максимовское «исстари» относится ко времени Петровских реформ — к концу XVII — началу XVIII века, когда в русский язык массово внедрялась иностранная лексика: «род», «семья» заменяли словом «фамилия»; тогда же колокола называли на итальянский лад — «кампаны»). Говоря же о колоколах конкретной церкви или колокольни, прибавляли ее название — такая-то колокольная фамилия.

Обычно звонили лишь в часть колоколов, и лишь в особо важных случаях в звоне участвовали все колокола — вся фамилия, такой звон назывался звоном во все колокола или во всю фамилию.

Колокола Ивана Великого — Ивановская колокольная фамилия — славились в России, их звон знали повсюду и прислушивались к нему.

Поэт пушкинской эпохи М. А. Дмитриев — автор сборника «Московские элегии», посвятил одну из них Кремлю и его колокольне:

Где благовестный звон Руси, во дни ее ликований, Царских, народных торжеств, звонче кремлевского звона? Где, в дни былые, созывный набат на Руси был слышнее? Чуть железным своим языком и литыми из меди устами Наш Великий Иван взговорит — Русь ту речь разумеет!

В начале XX века на самой колокольне Ивана Великого и в пристройке-звоннице находилось около 40 колоколов. Большие колокола: «Успенский», «Реут, или Ревун», «Семисотный», «Медный», «Лебедь», «Широкий», «Свободный», «Немчин», «Корсунский», «Марьинский», «Безымянный» и другие — всего около пятнадцати; остальные — маленькие, зазвонные. Сейчас Ивановская колокольная фамилия состоит из 24 колоколов, но большие колокола сохранились все.

Пятьсот лет ударом большого — Успенского — колокола начинался в Москве колокольный звон в великие праздники, вызывая у москвичей радостный подъем духа.

Недаром А. И. Полежаев заканчивает свое стихотворение «Иван Великий» таким обращением к нему: «Гуди во все колокола!»

Звон во всю Ивановскую фамилию, приобретя всеобщую известность, вошел в поговорку, которая распространилась по всей Руси. Со временем слово «фамилия» выпало, как это случилось и со словом «улица» в песенной строке «по Тверской-Ямской», по причине общеизвестности, что такое «Ивановская» и «Тверская-Ямская», и вообще по стремлению народных речений к максимальной краткости.

Так возникло в русской живой речи выражение «во всю Ивановскую». Но с широтой распространения начала теряться, забываться ее связь со звоном Ивановской колокольни, и в конце концов, выражение приобрело общий, абстрактный смысл и стало практически наречием. Недаром и Гоголь, и Достоевский, и Григорович пишут «ивановскую» не с прописной буквы, как следовало бы писать имя собственное, а со строчной, как нарицательное. Колокольный звон в Кремле был запрещен в 1918 году, и лишь единожды, в 1921 году, этот запрет был нарушен. Об этом случае в то время ходили разные слухи, а сорок лет спустя вологодский писатель К. Коничев написал о нем рассказ «Последняя симфония Ивана Великого».

В том году накануне Пасхи к председателю ВЦИК М. И. Калинину в его приемную пришел Иван Дмитриевич Сытин, известный и всеми уважаемый издатель. Калинин встретил его приветливо.

«— С чем пожаловали, с какой докукой, Иван Дмитриевич? Садитесь, рассказывайте.

— Да рассказывать-то особенно нечего. Думаю, вы меня, Михаил Иванович, сразу поймете и, надеюсь, откликнетесь на мою просьбицу. Вот вы, всероссийский староста, у вас дела большого плавания, высокого полета, а я староста церкви Пресвятой Богородицы в Путинках. Я вот о чем: церкви в Москве убывают… Кремлевские храмы совсем заглохли, доступа нет. А ведь известно, какой порядок был, скажем, на Пасху: грянет большой колокол на Иване Великом, и вся пасхальная Москва затрезвонит. Душа радуется. Сейчас вот конец Великого поста. Христово Воскресение у нас на носу. Дозвольте, Михаил Иванович, в нынешнюю пасхальную ночь начать в Москве звон с Ивана Великого? Может, это в последний раз…»

Одним словом, Сытин убедил Калинина, и тот выхлопотал разрешение в пасхальную ночь допустить звонарей на Ивана Великого и начать праздничный московский благовест его колоколами. Сытин, по словам Коничева, потом признавался, что шел к Калинину, загадав: «Если Москва ныне не услышит Ивана Великого, то больше ей никогда его не слыхать».

После этого звона Иван Великий замолк на долгие годы, почти на три четверти века, и лишь семьдесят один год спустя, в 1992 году, на Светлое Христово Воскресение раздался благовест с главной московской колокольни. Был он не так громок, звонили лишь пять колоколов второго яруса: «Корсунский», «Немчин» и три малых, зазвонных. Но главное, что он звонил! На Пасху 1995 года звонили уже 20 колоколов из Ивановской колокольной фамилии…

Но что такое звон во всю Ивановскую, призвав на помощь воображение, можно представить по замечательному описанию Н. И. Оловянишникова. Известный знаток и любитель, историк и теоретик колокольного звона, автор фундаментального труда «История колоколов и колокололитейное искусство», в этой научной и достаточно сухой книге он предстает истинным лириком, говоря о московском праздничном пасхальном звоне, который традиционно начинал Иван Великий:

«Звон на Ивановской колокольне представляется необыкновенно торжественным, особенно когда производится во все колокола, что бывает в самые большие праздники и при торжественных случаях; он называется „красным звоном“ и имеет свою особую мелодию.

В ночь под Христово Воскресение „красный звон“ совершается по-особому, исстари существующему в Москве обычаю. Призывный звон к заутрене начинается с колокольни Ивана Великого в Кремле. Для вящего благолепия и торжественности этого великого момента все московские церкви должны ждать, пока ударит громадный Успенский колокол Ивана Великого.

На первый удар его вдали, подобно эху, отзывается колокол Страстного монастыря, и затем уже разом, как будто бы по мановению капельмейстера, начинают гудеть колокола всех сорока сороков московских церквей.

Еще только не успели пробить полночи часы на Спасской башне, как задребезжал сигнальный колокольчик „кандия“ от Успенского собора, и, как всегда бывает, многотысячная толпа на площади Кремля стихла; и — вдруг ударили… Дрогнул воздух, рассеченный густым, но мягким ударом Успенского колокола! Торжественно понеслась, разрастаясь, широкая звуковая волна; перекатилась она с Кремлевского холма за Москву-реку и разлилась далеко вокруг.

Как хорошо, как торжественно потрясает ночной, остывший воздух это густое „бархатное“ la bemol. Второй удар еще сильнее, еще могучее, а в отклик ему перекатный звон тысячи колоколов всех церквей слился в один протяжный гул.

Растут все больше и больше радостные звуки, переливаясь, дробясь среди торжественной тишины ночи! Чудится, будто бы не землею порождены они, будто с темного свода небес льется этот могучий, стройный звон колоколов на безмолвную землю, оцепеневшую в немом благоговении.

Этот величавый „красный звон“ московский, этот „язык неба“ — лучше всего слушать с высоты Воробьевых гор, особенно если ветер на Москву. Тогда масса звуков борется с течением воздуха и не сразу, а постепенно наступает на вас, наполняя собою огромное пространство, раскинувшееся между „Воробьевкой“ и городом».

Описание, согласитесь, впечатляющее. Но сейчас вполне вероятно, что нам доведется собственными ушами услышать настоящий московский «красный звон» — во всю Ивановскую и наконец-то получить точное представление о том, что же означает известнейшее русское выражение…

 

Колокола льют

— Нет ли в Москве разговору какого? — спрашивает у свахи Акулины Гавриловны Красавиной томящаяся от скуки и одиночества купеческая вдова «тридцати шести лет, очень полная женщина, приятного лица» Домна Евсигневна Белотелова.

На что сваха ей отвечает:

— Мало ли разговору, да всему верить-то нельзя. Иногда колокол льют, так нарочно пустую молву пускают, чтоб звонче был.

В этой сцене из пьесы «Женитьба Бальзаминова» А. Н. Островский говорит о старинном московском обычае, одном из ритуальных действий колокольных мастеров-литейщиков.

Московские колокольные заводы, по авторитетному утверждению М. И. Пыляева, в XIX веке считались лучшими в России, получали они заказы и из-за границы. Большинство этих заводов находилось на Балканах, так называлась местность в Москве за Сухаревой башней (нынешние Балканские переулки; балкан — долина между возвышенностями, большой овраг).

Ученый-литературовед и автор мемуаров А. П. Милюков, живший в юности, в 1830-е годы, возле колокольных заводов, в своих воспоминаниях рассказывает о них: «Заводы эти постоянно напоминали нам о своем соседстве громозвучным звоном. В нашей улице было несколько обширных дворов, в глубине которых виднелись каменные здания с высокими трубами, а перед ними, под навесами на массивных столбах, висели большие колокола, ярко блестевшие свежей медью. Как только поднимали сюда вновь вылитый колокол, его тотчас же начинали пробовать и обзванивать, и в этом сколько угодно мог упражняться всякий, у кого только была охота и чесались руки. А так как заводы постоянно работали не только на Москву, но в разные губернии и для ярмарок, да и в охотниках звонить не было недостатка, то у нас во всякое время дня и даже по ночам слышен был густой, учащенный благовест, который для показания звучности нового колокола или силы рук упражняющегося дилетанта доходил до самых неистовых тонов…»

Но не только постоянный колокольный звон был отличительной чертой этого московского района. А. П. Милюков отмечает еще одну его особенность: «Наша сторона была для всей Москвы источником самых эксцентрических сплетен и вымыслов. У колокольных заводчиков испокон века установилось поверье, что для удачной отливки большого колокола необходимо пустить в народ какую-нибудь нарочно придуманную сказку, и чем быстрее и дальше она разойдется, тем звучнее и сладкогласнее будет отливаемый в это время колокол. От этого-то и сложилась известная поговорка „колокола льют“, когда дело идет о каком-нибудь нелепом слухе. Не знаю, кто занимался на заводах сочинением этих фантастических рассказов и каким путем они распространялись по городу, но колокольные повести свидетельствовали о живом, поэтическом воображении своих авторов…»

В обычае распускать слухи и выдумки, когда льют колокол, видны отзвуки старинных верований человека, у которого в числе защитных мер от злых сил была и такая, как отвлечение внимания этих сил от себя и своих дел, обман. Распускаемый слух как раз и имел целью отвлечь внимание недоброжелателей от колокола и занять его чем-то другим. Хозяева колокольных заводов очень верили в силу подобных действий. Н. И. Оловянишников (а нужно иметь в виду, что Оловянишниковы имели колокольный завод) сообщает, что «остроумные изобретатели таких слухов получали хороший гонорар за свои сочинения». Если колокол получался удачный, то следовало опровержение слуха: мол, это на таком-то заводе колокол слили, очень звонкий получился. Если же была неудача, в выдумке не признавались, и тогда слух, как пишет Н. И. Оловянишников, «переходил в легенду».

Некоторые колокольные выдумки сохранились в воспоминаниях современников.

Иные из них были весьма примитивны. Например, бродила из дома в дом какая-нибудь странница и всюду сообщала:

— Появился человек с рогами и мохнатый, рога, как у черта. Есть не просит, а в люди показывается по ночам; моя кума сама видела. И хвост торчит из-под галстука. По этому-то его и признали, а то никому бы невдогад.

Иногда же придумывали историю позаковыристей. Вот, например, один из «колокольных» рассказов.

В одной церкви, на Покровке, венчал священник жениха с невестой, но, как повел их вокруг аналоя, брачные венцы сорвались у них с голов, вылетели из окон церковного купола и опустились на наружные кресты, утвержденные на главах церкви и колокольни.

Оказалось, что жених и невеста — родные брат и сестра. Они росли и воспитывались в разных местах, никогда не видали друг друга, случайно встретились, приняли родственное влечение друг к другу за любовь; беззаконный брак готов был уже совершиться, но Провидение остановило его таким чудесным образом.

Люди со всей Москвы съезжались на Покровку. Действительно, купола церкви Воскресения в Барашах, сооруженной в 1734 году, украшены золочеными венцами. Смотрели, удивлялись, ахали, и как-то в голову не приходило, что эти венцы украшают церковь уже почти сто лет, а размеры их так велики, что самые рослые новобрачные могли бы спокойно разместиться в этом венце, как в беседке. (Позже в Москве долгое время держалась легенда, что венцы на церкви Воскресения поставлены потому, что в ней императрица Елизавета тайно обвенчалась с Разумовским.)

А однажды вся Москва только и говорила о происшествии, случившемся накануне Николина дня (Никола зимний, 19 декабря). В тот день у генерал-губернатора был бал, и вдруг, в самый разгар танцев, ударил колокол на Иване Великом, и в тот же момент в зале погасли люстры и канделябры, лопнули струны на музыкальных инструментах, выпали стекла из окон, и леденящим холодом повеяло на танцующих. Испуганные гости бросились к дверям, но двери с грохотом захлопнулись, и никакая сила не могла их открыть. Наутро в бальной зале были найдены трупы замерзших и раздавленных, погиб и сам хозяин дома — генерал-губернатор.

Московские газеты объявили, что это — нелепая сказка, что никакого бала в генерал-губернаторском доме не было, что генерал-губернатор жив-здоров. Но тем не менее слухи о замерзших еще долго ходили по городу.

Московская полиция, расследуя слухи, иногда добиралась до их источника. Заводчикам, как вспоминает А. П. Милюков, «делали строгие внушения и даже отбирали у них подписки, чтобы они вперед при отливке колоколов не распускали вздорных и в особенности неблаговидных слухов, которые волнуют жителей и нарушают спокойствие города». Но заводчики, и дав подписку, все же продолжали придумывать все новые и новые нелепости.

Во второй половине XIX века «в связи, — как полагает Н. И. Оловянишников, — с увеличившимся распространением чтения газет» обычай распространять слухи при литье колокола пропал, но об одном из последних, а может быть даже последнем, он рассказал в книге «История колоколов и колокололитейное искусство».

В 1878 году лили самый большой колокол для храма Христа Спасителя, и на очередном заседании Комиссии по постройке храма ее председатель московский генерал-губернатор князь В. А. Долгоруков пошутил:

«— Надо бы, по древнему московскому обычаю, чтобы колокол звончее был, пустить какой-нибудь слух…

Все рассмеялись, а член Комиссии, известный в Москве П. Н. Зубов, подошел к председателю и шепнул ему что-то на ухо.

Князь Долгоруков взглянул на сидевшего против себя члена же Комиссии, необъятно толстого и громадного барона Б. и неудержимо расхохотался.

— Что, что такое, ваше сиятельство? — заинтересовались все, но В.А. молчал.

— Что случилось? Что?

— Секрет… Большой секрет… Вот когда колокол будет хорош — тогда скажу…

А потом, по секрету, каждому члену Комиссии, конечно, кроме барона Б., князь Долгоруков и Зубов рассказали слух, который был настолько „подходящ“, что облетел всю Москву шепотом в гостиных и гремел в клубах и трактирах.

Только один барон Б. недоумевал, когда при всяком его появлении все „помирали со смеху“.

А Зубов сказал В. А. Долгорукову следующее: „Пустим слух, что барон Б. „в таком положении“…“

По месту пришлась эту шутка и облетела Москву. Колокол, весивший 1400 пудов, как известно, оказался очень хорошим».

В старинных пословицах колокольные выдумки называются вестями. Именно это слово употреблено в пословице, говорящей о самом явлении: «Колокола отливают, так вести распускают»; и в другой пословице, где говорится, что не всегда эта акция увенчивается успехом: «Вести-то пустили, да колокола не отлили»; и в третьей, из которой можно понять, что самые заковыристые выдумки, распространявшиеся по всей стране, своим происхождением обязаны московским Балканам: «Харитон с Москвы прибежал с вестьми».

В «Словаре живого великорусского языка» В. И. Даля наряду со старыми пословицами приводится более новое, краткое выражение — идиома с тем же смыслом: «Лить колокола — сочинять и распускать вздорные вести». После революции из старой формулы выбросили слово «колокола», и профессор Д. Н. Ушаков в первом советском «Толковом словаре русского языка» (1935–1940 гг.) зафиксировал новый вид старого выражения: «Заливать, аю, аешь, несов. — хвастливо врать, присочинять (простореч., шутл.). Это ты, брат, заливаешь».

В синонимическом ряду слов — врать, лгать, брехать, выдумывать, рассказывать басни, фантазировать, травить, раскидывать чернуху, пускать парашу, заправлять арапа, загибать, заливать — все эти слова говорят вроде бы об одном, но каждое по-разному: «брехать» — не то, что «фантазировать», и «загибать» — не то, что «заливать».

В слове «заливать» и сейчас еще сохраняется оттенок его старинного прототипа. «Заливать» — это значит рассказывать некую многосложную историю, в которой выдумка так переплетена с правдой или так на нее похожа, что самый недоверчивый скептик будет долго пребывать в сомнении: то ли верить, то ли нет.

 

Архаровцы

Архаровцами в конце XVIII века прозвали солдат московского гарнизона. Тогда московскими генерал-губернаторами один после другого были два брата — Николай Петрович и Иван Петрович Архаровы. Так как по должности они являлись командирами московского полка, а по давней московской традиции, еще со времен стрелецкого войска, полки называли по именам полковников, то и гарнизонный полк москвичи называли между собой архаровским, а солдат архаровцами.

Оба брата представляли собой весьма колоритные фигуры царствования Екатерины II и Павла I, и поэтому в преданиях и мемуарах, повествующих о Москве последней трети XVIII и начала XIX века, они занимают заметное место.

Дворянский род Архаровых — издавна московский и внесен в родословную книгу Московской губернии. По преданию, их предки выехали в Москву из Литвы около 1500 года. Архаровы не были родовитыми и служили в небольших чинах на незначительных должностях, отец московских генерал-губернаторов имел чин бригадира, и то пожалованный ему, видимо, при отставке.

Старший брат, Николай Петрович Архаров, начинал службу в Преображенском полку пятнадцати лет от роду солдатом, лишь к двадцати годам получил первый офицерский чин. Началу его возвышения послужила командировка в 1771 году в Москву, охваченную эпидемией чумы. Тогда Москва представляла собой страшную картину. Вымирали целые кварталы, на улицах валялись трупы; колодники в масках и вощаных плащах цепляли их длинными крючьями, клали в телеги и вывозили за город. Дворянство уезжало из города в свои поместья, простой народ задерживали в карантинах, а многим и бежать было некуда. По Москве поползли слухи, что врачи по приказанию начальства нарочно морят народ, давая вместо лекарства яд. Начались волнения, ударили в набат, разъяренная толпа разбила карантины, был убит московский архиепископ Амвросий; укрывшийся в Кремле главнокомандующий Москвы, генерал-поручик П. Д. Еропкин отбил атаку только картечью. Екатерина II была обеспокоена положением в Москве и командировала в столицу своего бывшего фаворита генерал-фельдцейхмейстера Григория Орлова, дав ему диктаторские полномочия. Орлов взял с собой докторов, полицейских и четыре гвардейских команды, одной из которых командовал Преображенский капитан-поручик Архаров. Жестокими мерами Орлов усмирил волнения, открыл новые больницы и карантины, сам ходил по больницам, требуя при себе сжигать вещи больных; грабителей, пойманных в выморочных домах, расстреливали на месте. Эпидемия пошла на убыль.

Архаров проявил себя энергичным и исполнительным офицером. Видимо, с помощью Орлова, с которым он был знаком ранее, Архаров был переведен в полицию в чине полковника и назначен московским обер-полицмейстером, а десять лет спустя, в 1782 году, стал московским губернатором.

В полицейской службе он нашел свое призвание и приобрел легендарную славу сыщика. Он, как рассказывают современники, знал до мельчайших подробностей, что делается в городе, с изумительной быстротой разыскивал всевозможные пропажи. Несколько раз по случаю серьезных краж во дворце императрица вызывала его в Петербург, и тут он оправдывал свою репутацию лучшего сыщика в России. Рассказывают, что он удивительно умел ладить с народом, говорить красно и понятно. Екатерина II с похвалой отзывалась о его деятельности, но при этом заметила: «Он хорош в губернии, но не годен при дворе». Отличился Архаров также во время следствия по делам пугачевского бунта. Он был распорядителем при казни Пугачева на Болотной площади. Когда чиновник читал обвинительный манифест с перечислением преступлений Пугачева, то при каждом упоминании его имени Архаров громко спрашивал: «Ты ли донской казак Емелька Пугачев?» На что тот отвечал: «Так, государь, я».

Архаров не стеснялся в методах сыска и допросов и, как говорили, «с помощью самых оригинальных средств обнаруживал самые сокровенные преступления». О своем главном помощнике по фамилии Шварц он говаривал: «Это малый ловкий и дельный, хотя душонка у него такая же, как и его фамилия».

Помещение полиции, где производилось следствие и содержались подследственные, размещалось в Рязанском подворье, на углу Лубянской площади и Мясницкой. Этот дом еще застал В. А. Гиляровский, он знал, что в нем находилось, и, когда однажды (это было еще до революции), проезжая мимо, увидел, что дом ломают, спрыгнул с извозчика и вступил в разговор с рабочими. В очерке «Лубянка» он писал:

«— Теперь подземную тюрьму начали ломать, — пояснил мне десятник.

— Я ее видел, — говорю.

— Нет, вы видели подвальную, ее мы уже сломали, а под ней еще была, самая страшная: в одном ее отделении картошка и дрова лежали, а другая половина была наглухо замурована… Мы и сами не знали, что там помещение есть. Пролом сделали и наткнулись мы на дубовую, железом кованную дверь. Насилу сломали, а за дверью — скелет человеческий… Как сорвали дверь — как загремит, как цепи звякнули… Кости похоронили. Полиция приходила, а пристав и цепи унес куда-то.

Мы пролезли в пролом, спустились на четыре ступеньки вниз, на каменный пол; здесь подземный мрак еще боролся со светом из проломанного потолка в другом конце подземелья. Дышалось тяжело… Проводник мой вынул из кармана огарок свечи и зажег… Своды… кольца… крючья…»

Во времена Архарова все эти ужасы видели только те, кто туда попадал, но, конечно, слухи о происходящем там доходили до московского обывателя. Поэтому можно представить, с какими чувствами смотрел он на солдат полицейской стражи архаровского полка, помятуя пословицу: «Каков поп, таков и приход».

Николай Петрович Архаров, свидетельствуют современники, имел внешность крайне антипатичную и отталкивающую. Младший же брат, Иван Петрович, был, по мнению многих, полной его противоположностью: любезный, мягкий, добрый. Так же как старшего брата судьба свела со старшим Орловым, младший Архаров был связан с младшим Орловым — Алексеем и с ним вместе принимал участие в похищении известной княжны Таракановой.

В последние годы царствования Екатерины II Николай Петрович попал в опалу и, удаленный из столиц, губернаторствовал в Твери. Иван Петрович, также оказавшийся в немилости, жил в тамбовской деревне.

Павел I в первый же день своего царствования вызвал Николая Петровича Архарова в Петербург, произвел в чин генерала от инфантерии, назначил петербургским генерал-губернатором, пожаловал ему Анненскую ленту и две тысячи крестьян. С этого времени Архаров, приближенный к царю, начал свою игру за влияние на подозрительного и мнительного императора. Он сообщал ему самые пустые доносы, раздувал их, вселяя в Павла беспокойство, и в то же время успокаивал, выставляя на вид свою прозорливость и распорядительность. Одновременно истово и быстро исполнял все распоряжения императора, льстиво превознося их значение, как бы нелепы они ни были.

Когда Павел высказал пожелание, что, мол, хорошо бы и во главе второй столицы иметь верного человека, Архаров замолвил слово за своего младшего брата, и вскоре Иван Петрович Архаров, срочно произведенный в генералы, оказался в Москве губернатором.

Губернаторство Архаровых не ознаменовалось никакой административной деятельностью, по сути дела, они исполняли обер-полицейскую должность: поощряли доносы, организовали сеть политического и уголовного сыска, причем их надзор распространялся на всех, даже высших лиц государства.

Правда, в Москве шпионы Ивана Петровича действовали мягче, добродушнее, так сказать, по-домашнему. Дом Архарова на Пречистенке считался одним из самых приятных в Москве, он был открыт для всех знакомых, в обычные дни там обедало не менее сорока человек, по воскресеньям давались балы, на которые съезжалось столько гостей, что экипажи не умещались на обширном дворе и стояли на улице. Хозяин радушно встречал гостей, а наиболее любимых заключал в объятья со словами: «Чем угостить мне дорогого гостя? Прикажи только, и я зажарю для тебя любую дочь мою!»

Но когда светские знакомые сталкивались с Иваном Петровичем не как с добродушным гостеприимным барином, не на балу, не за обеденным столом, а как с генерал-губернатором, находящимся на службе, то вмиг менялось и восприятие, и оценка его. В своих «Записках» княгиня Е. Р. Дашкова описывает слежку за собой, причем, как разъяснилось, агент «шпионил не по приказу императора, а по воле Архарова», и характеризует «господина Архарова-младшего» как человека, «которого император облек обязанностями и властью инквизитора, что вовсе не претило его грубой душе, лишенной человечности».

Карьера братьев Архаровых оборвалась неожиданно и анекдотично, и виною этому стало то, что Николай Петрович перемудрил в своем стремлении угодить и подслужиться к императору. Павел после коронации поехал осматривать литовские губернии, к его возвращению Архаров решил подготовить ему сюрприз. Приметив, как Павел радовался новой единообразной окраске всех шлагбаумов полосами черного, оранжевого и белого цветов, Архаров «волею монарха» приказал всем домовладельцам Петербурга немедленно окрасить ворота и заборы по образцу шлагбаумов. Поднялось недовольство, к тому же перекраска повлекла за собой большие расходы: маляры за срочность работы брали втридорога.

Павел вернулся из поездки, увидел повсюду одинаковые трехцветные заборы и спросил, что означает сия нелепая фантазия? Ему объяснили, что полиция, ссылаясь на монаршую волю, принудила обывателей к такой покраске.

— Так что же я дурак, что ли, чтобы отдавать такие повеления! — разгневался император и тотчас повелел братьям Архаровым выехать немедленно в свои тамбовские деревни и жить там безвыездно.

Александр I вернул Архаровых из ссылки, но ни на какие должности не назначил. Оба они поселились в Москве и пополнили собой то богатое неслужащее дворянство, с которого Грибоедов списывал портреты для «Горя от ума».

Молодой студент С. П. Жихарев в своем дневнике 1805 года среди множества персонажей этого общества пишет и об Архаровых. «Нигде не скучал, — записывает он, — но от Ивана Петровича Архарова и его семейства просто в восхищении. Пусть толкуют, что хотят, а без сердечной доброты невозможно так радушно и ласково принимать людей маловажных и ни на что не нужных». Иное впечатление произвел на Жихарева старший Архаров: «Николай Петрович Архаров, бывший некогда московским губернатором или обер-полицмейстером, — право, не знаю… — не похож на брата: тучный, серьезный и, кажется, холодный старик».

И если «Горе от ума» разлетелось по миру пословицами, то и Архаровы тоже пополнили число крылатых слов. В словаре: архаровец (разговорное, просторечное, бранное) — хулиган, озорник, отчаянный, беспутный человек.

 

Лодырь

В 1828 году в Москве, на Остоженке, в Хилковом переулке, известный московский медик профессор Московского университета Христиан Иванович Лодер открыл «Заведение искусственных минеральных вод».

О пользе минеральных вод знали еще в Древней Греции и Риме; в средние века народ почитал целебные источники священными — в 1556 году в Пьемонте был издан даже закон, запрещающий воздавать источникам божеские почести. Но уже в конце Средневековья воды перестали быть предметом поклонения и стали местом не только лечения, но и увеселения. В лучшие водолечебницы Европы (Баден-Баден, Спа, Ахен и др.) съезжалось аристократическое общество со всего света. Побывал на водах в Спа и русский царь Петр I.

Вернувшись, он тут же приказал искать целебные воды в России, и через три года было объявлено о «целительных водах, отысканных на Олонце». Вскоре были открыты и другие источники — липецкие, кавказские, Сергиевские.

Ездить на воды стало модным среди русского барства. Вот как описывает князь А. А. Шаховской — писатель конца XVIII — начала XIX века — в своей комедии «Урок кокеткам, или Липецкие воды» даму, лечащуюся водами:

…Да как не занемочь? В постели целый день и всю на балах ночь, С открытою спиной, с раскрытыми плечами, Чуть в платье, вся ажур, в гирляндочках из роз, Какой-то Флорою в крещенский наш мороз Изволит разъезжать. Вдруг вздумала водами Лечиться здесь от нерв…

И вот когда на Остоженке открылось «Заведение искусственных минеральных вод», московские барыни возликовали: теперь можно лечиться водами, не тратясь на путешествие в Германию, Италию или хотя бы в Липецк. Села в свой экипаж, а если своего нет — хоть в наемную карету, проехала несколько улиц, и вот, пожалуйста — и воды, и изысканное общество, и знаменитый врач, профессор, бывший царский лейб-медик.

О «Заведении искусственных минеральных вод» сохранилось немало сведений в мемуарах современников. «Старый и знаменитый Лодер, — вспоминал Ф. Ф. Вигель (его рассказ относится к 1828 году), — завел первые в России искусственные минеральные воды. Они только что были открыты над Москвой-рекой, близ Крымского брода, в переулке, в обширном доме с двумя пристроенными галереями и садом. Всякий день рано поутру ходил я пешком по Старой Конюшенной на Остоженку. Движение, благорастворенный утренний воздух, гремящая музыка и веселые толпы гуляющих больных (из коих на две трети было здоровых), разгоняя мрачные мысли, нравственно врачевали меня не менее, чем мариенбадская вода, коей я упивался». М. Яковлев в «Записках москвича» (1829 г.) пишет: «Я искренне порадовался Остоженским источникам! Кажется, все, что есть лучшего в Москве, — все на водах! Следовательно, все лучшее нездорово? Нет — но теперь в моде быть нездоровым и пить воды!»

Мемуаристы описывают также пациентов доктора Лодера и процедуру лечения.

Московский почт-директор А. Я. Булгаков в письме брату описывает свое посещение «Заведения искусственных минеральных вод»: «Давно обещал я Лодеру, да и самому хотелось посмотреть „Заведение искусственных вод“. Встал сегодня в 6 часов и отправился, позавтракав, туда. Там нашел я Лодера, который все мне показал, все устроено прекрасно, по-моему, лучше, нежели в Карлсбаде; есть комнаты в доме, галерея с защитою от солнца и дождя, род террасы и, кроме того, обширный сад. Я нашел множество дам и кавалеров, более 130 человек».

Весною и летом «Заведение искусственных вод» открывалось в пять часов утра, пациентов встречали мальчики и вручали фарфоровые кружки с минеральной водой. В число процедур, кроме питья воды, входили еще и минеральные ванны. После этого следовала обязательная трехчасовая прогулка по парку, простиравшемуся тогда до Москвы-реки. В одной из беседок играл оркестр.

Хотя злые языки утверждали, что большинство пациентов Лодера были отнюдь не больными, к его услугам прибегали и действительно нуждавшиеся в лечении и верившие в целебные свойства вод. П. А. Вяземский, узнав о болезни В. А. Жуковского, пишет Пушкину в Петербург: «Я… не рад, что он остается в Петербурге. Он, говорят, очень болен. Убеди его куда-нибудь съездить, хоть в Москву, к искусственным водам».

Христиан Иванович Лодер был человеком в Москве известным и уважаемым. Опытный врач, профессор Московского университета, почетный член Петербургской академии наук, член многих научных обществ, автор ряда научных трудов. Кроме всего прочего, он был общественным деятелем. В 1812 году ему было поручено устройство военных госпиталей на 6 тысяч офицеров и 31 тысячу нижних чинов, по его проекту был выстроен в Москве анатомический театр, в котором он сам каждый день читал лекции по анатомии.

«Заведение искусственных вод» в Хилковом переулке просуществовало до середины XIX века. В его помещениях и на участке разместились разные учреждения, сад со временем оказался почти вырублен, но память о «Заведении» осталась в хорошо известном и сейчас словечке.

С. В. Максимов рассказал о его происхождении в своей книге «Крылатые слова». Так как пациенты доктора Лодера были люди богатые, приезжали на Остоженку в экипажах, то кучерам приходилось ожидать господ, пока те бродили свои три часа по парку. «Тяготясь мучительными ожиданиями господ, кучера собственных экипажей, — рассказывает Максимов, — недоумевая при виде этой суетни и беготни взапуски, отвечали испуганным прохожим на вопросы, что это делается: „Лодыря гоняют. Мы сами видели, как из Москвы-реки воду брали“. Таким образом, с экипажных козел раздалось и разлетелось по белому свету верное и острое слово в успокоение доверчивым людям».

Слово «лодырь» так крепко вошло в русский язык, что трудно даже представить себе, что когда-то его не было.

 

«Гроза двенадцатого года»

(Пословицы и поговорки об Отечественной войне 1812 года)

 

Все этапы и события Отечественной войны 1812 года нашли свое отражение в русских пословицах и поговорках. Но особенно народная память выделяет события, непосредственно связанные с Москвой: Бородинское сражение, которое французы называли Московским, отступление русских войск через Москву без боя, пребывание в ней французов и их вынужденное бегство из нее, воспоминания и мысли о Москве в капитулировавшем Париже.

Пословица по своему происхождению — это частица живой речи, разговора, спора. Это те выражения, которые содержат меткую характеристику времени, события, деятеля, в них говорится о том, что волнует многих людей, и поэтому они запоминаются, их пересказывают друг другу современники, а наиболее яркие и точные из них, пройдя испытание временем, остаются в памяти поколений.

Пословицы, родившиеся в эпоху Отечественной войны 1812 года, отметили ключевую роль Москвы в этих событиях, в них предстает народная историческая концепция Отечественной войны 1812 года, утверждающая, что военно-стратегические и политические комбинации Наполеона оказались бессильны перед русским патриотизмом, перед тем, что эта война стала народной.

 

Московский пожар

В летописях Москвы отмечено много пожаров. Москва горела в нашествие татар, литовцев, поляков, горела от поджогов и от случайной неосторожности — «от копеечной свечки». Были пожары малые и великие. В народной и летописной памяти все они значились под своим годом. Так и говорили: пожар такого-то года.

И лишь один пожар 1812 года получил в исторической памяти название без даты, просто — «Московский пожар». Случилось это, потому что слово «пожар», позднее преобразовавшееся в словосочетание-поговорку «Московский пожар», в московской речи стало народным обозначением всей эпохи, всех событий лета — осени 1812 года, развивавшихся в Москве и вокруг Москвы. Это и тревожное ожидание наполеоновской армии, и подготовка к обороне, и оставление города жителями, и гром канонады в Бородинской битве («От бородинской пушки под Москвой земля дрожала» — сохранилась такая пословица), и бесчинства французов в Москве, и пожары в ней — с первых часов вступления французов и продолжавшиеся после их ухода от заложенных фугасов, это и возвращение русских войск и восстановление жизни в полуразрушенном городе. Все это подразумевает выражение «Московский пожар».

«Московский пожар» — это ключевой и судьбоносный эпизод Отечественной войны 1812 года, он подвел итог оборонительному этапу войны, и формально высший успех Наполеона — занятие столицы противника — обратился в его поражение и стал для России началом наступательного освободительного этапа войны.

Для Москвы эпоха «пожара» также стала исторической вехой и точкой отсчета времени. Уже в 1820-е годы в Москве вошли во всеобщее употребление понятия: «допожарная Москва» и «послепожарная Москва», а между ними — «пожар».

Князь Петр Андреевич Вяземский — поэт, друг А. С. Пушкина, москвич до мозга костей, знаток быта, обычаев и людей Москвы, участник Бородинского сражения, свой мемуарный очерк о довоенном времени называет «Допожарная Москва». А персонаж комедии А. С. Грибоедова полковник Скалозуб на замечание Фамусова: «Решительно скажу: едва другая сыщется столица как Москва» отвечает: «По моему сужденью, пожар способствовал ей много к украшенью», используя слово «пожар» как совершенно определенное событие.

Все, знавшие допожарную Москву и ставшие свидетелями ее восстановления, охотно сравнивали, какой она была тогда и какой стала, поэтому в мемуарах уже с 1820–1830-х годов начинает часто встречаться выражение «послепожарная Москва».

Деление истории Москвы первой трети XIX века на три периода укрепилось и в народном сознании, и в исторической традиции. Его придерживается в известной хрестоматии 1916 года, составленной по хронологическому принципу, «Москва в истории и литературе» ее составитель М. Ковалевский. Материалы, помещенные в ней — мемуары, художественные произведения, высказывания деятелей культуры, исторические документы, — очень наглядно показывают, что после пожара изменился не только внешний облик Москвы, но также произошли глубочайшие перемены в общественной и духовной жизни московского общества.

Эти периоды в истории Москвы получили общероссийское признание, но московское название «пожар» Россия снабдила прилагательным «Московский». В таком виде в 1820–1830-е годы оно вернулось в Москву: если москвичи-современники событий 1812 года продолжали говорить «пожар», то уже следующее поколение приняло «Московский пожар».

В таком виде выражение бытует в русской речи как народное, крылатое и общепонятное до настоящего времени.

В начале XX века его распространению очень помогла песня. В изданном в 2000 году «Большом словаре крылатых слов русского языка» зафиксировано очень много таких крылатых слов, пришедших в живую речь из популярных старых и новых песен.

Очеркист Г. Василич в последнем выпуске многотомного издания «Москва в ее прошлом и настоящем», вышедшем в 1913 году, описывая Москву того времени, рассказывает о московских песнях:

«В Москве много поют. Здесь складывается и пускается в ход современная народная песня… Кто сочиняет их, откуда являются они — невозможно проследить, но первой их запевает Москва. В Москве новая песня скоро становится излюбленной мелодией — звучит и в рабочих кварталах, и в студенческой среде, играется на гармошках и балалайках, попадает в граммофоны и шарманки. С эпидемической быстротой распространяется по всей России, попадая в Сибирь, к крымским рыбакам, в глухие захолустные городишки Центральной России, у которых, казалось бы, и связи нет никакой с Москвой».

К юбилею 1812 года полюбилась в прошлом году, покорившая всю демократическую Москву, а теперь поющаяся и в провинции:

Шумел, горел пожар московский, Дым расстилался по реке; А на стене, стене Кремлевской Стоял он в сером сюртуке…

Песня была столь популярна, что издатели ради рекламы называли песенники первой ее строкой, обещая тем, что читатель найдет ее в книге.

В песенниках песня «Шумел, горел пожар московский» печаталась как народная, без указания автора и композитора, и в различных вариантах, следовательно, записанных с голоса певцов.

Впоследствии литературовед И. Н. Розанов, много занимавшийся проблемой произведений русских поэтов, ставших народными песнями, нашел имя автора и само стихотворение о московском пожаре. Его автором оказался малоизвестный московский литератор 1830–1840-х годов Н. С. Соколов, автор нескольких водевилей, печатавший свои стихи в альманахах и журналах. В альманахе «Поэтические эскизы», изданном в Москве в 1850 году, было помещено его стихотворение «Он» — размышления Наполеона в горящей Москве о своей судьбе и будущем, которое его ожидает. Стихотворение в авторском варианте нигде более не переиздавалось.

И вдруг в начале XX века в Москве запели эту песню, в основу которой легло стихотворение Соколова. К ней в полной мере приложимы слова Г. Василича о народных песнях: «Кто сочиняет их, откуда являются они, невозможно проследить…» Композитор неизвестен до сих пор.

100-летний юбилей Отечественной войны 1812 года и его всенародное празднование способствовало популярности песни «Шумел, горел пожар московский». Но поскольку ее уже в то время пели в народной переделке, а не в авторском варианте, значит, она и до этого пелась в народе, но была мало известна, а тут пришло ее время.

В народе текст Соколова подвергся сокращению и переделкам. У Соколова — девять четверостиший, поют пять-шесть. Разные переделки уточняют образы и детали, делают более стремительным и четким движение мысли, но сохраняют идею стихотворения: осознание Наполеоном неверного шага («Зачем я шел к тебе, Россия»), предчувствие неминуемой гибели.

И во всех вариантах сохраняется первая строка — начин, который задает тон всей песне и по которому народная песня обычно называется.

Правда, и здесь не обошлось без народной поправки. Соколов пишет: «Кипел, горел пожар московский», а во всех народных вариантах — «шумел, горел…», потому что пламя не кипит, но шумит и гудит, отчего образ стал более реалистичным и точным.

С такой первой строкой — «Шумел, горел пожар московский» — песня обрела всероссийскую популярность, фольклористы записывали ее и в Центральной России, и на Волге, и на Урале, и в Сибири.

А выражение «Московский пожар» со своим историческим значением вновь вернулось в живую речь.

 

Приехал Кутузов бить французов

12(24) июня 1812 года наполеоновские войска перешли границу России.

Русская армия, которой командовал военный министр генерал Барклай-де-Толли с жестокими боями отходила во внутренние области. Таков был стратегический замысел командования, но народ не принимал такой тактики и считал отступление изменой. Всюду росла тревога.

В Москве знали, что именно на нее направлен главный удар. За месяц до вторжения в Россию на одном из дворцовых приемов Наполеон публично заявил: «Я иду в Москву и в одно или два сражения все кончу. Император Александр будет на коленях просить мира… Москва — сердце империи».

Наполеон стремился к Москве. Положение становилось все опаснее. 6 июля был выпущен специальный царский манифест «Первопрестольной столице нашей Москве»: «Имея в намерении, для надлежащей обороны, собрать новые внутренние силы, и наипервее обращаемся мы к древней столице предков наших Москве: она всегда была главою прочих городов российских; она изливала всегда из недр своих смертоносную на врагов силу; по примеру ее из всех прочих окрестностей текли к ней, наподобие крови к сердцу, сыны отечества для защиты оного».

Это было объявление о всеобщем ополчении.

12 июля император Александр приехал в Москву. 15 июля в Лефортове в Слободском дворце состоялась встреча царя с московским дворянством и купечеством, на которой он обратился с призывом организовать ополчение. «Готовы умереть скорее, нежели покориться врагу», — было решение москвичей.

Главнокомандующим Московскою военною силою (так официально называлось Московское ополчение) общим собранием дворян Москвы и Московской губернии был избран М. И. Кутузов. Это избрание стало выражением желания русского общества видеть его во главе русской армии. Кутузов, находившийся в Петербурге, узнав о своем избрании в Москве, сказал: «Вот лучшая награда для меня в моей жизни».

Но принять эту должность он не смог, потому что был избран и руководителем Петербургского ополчения, а 8 августа Александр I, сместив Барклая-де-Толли, назначил Кутузова главнокомандующим всеми армиями и ополчениями.

Кутузов, ученик и соратник А. В. Суворова, по глубокому убеждению русского общества и армии, был способен остановить наступление и добиться перелома в войне. Поэтому его назначение встретили с восторгом.

Артиллерийский офицер И. Радожицкий был свидетелем первой встречи назначенного главнокомандующим Кутузова с армией в Царево-Займище. «Все ждали решительного боя, как единой отрады, единого средства победою искупить спасение погибающему отечеству или пасть под его развалинами, — пишет он в своих воспоминаниях. — В таком расположении духа находились войска, как вдруг электрически пробежало по армии известие о прибытии нового главнокомандующего, князя Кутузова. Минута радости была неизъяснима: имя этого полководца произвело всеобщее воскресение духа в войсках, от солдата до генерала. Все, кто мог, полетели навстречу почтенному вождю, принять от него надежду на спасение России. Офицеры весело поздравляли друг друга с счастливою переменою обстоятельств; даже солдаты, шедшие с котлами за водою, по обыкновению вяло и лениво, услышав о приезде любимого полководца, с криком „ура!“ побежали к речке, воображая, что уже гонят неприятеля. Тотчас у них появилась поговорка: „Приехал Кутузов бить французов!“»

Эта поговорка отметила важнейший эпизод Отечественной войны 1812 года — моральный перелом в ее ходе: от обороны к наступлению.

Насколько велико было народное доверие к Кутузову, говорит тот факт, что народ оправдывал оставление им Москвы. В сентябре 1812 года, когда французы находились в Москве, поэт И. А. Кованько написал стихотворение «Солдатская песня», тогда же оно было напечатано, и что особенно важно — ее действительно запели. Начиналась песня такой строфой:

Хоть Москва в руках французов, Это, братцы, не беда! — Наш фельдмаршал, князь Кутузов Их на смерть впустил туда.

 

За нами Москва!

«За нами Москва!» Эти слова вот уже два века звучат как последний аргумент, после которого не может быть никакого отступления, никакого компромисса. В них заключено и то, непередаваемое словами, но понимаемое сердцем отношение к Москве, о котором сказал Пушкин:

Москва! как много в этом слове Для сердца русского слилось, Как много в нем отозвалось.

Впервые слова «За нами Москва!» прозвучали на Бородинском поле 26 августа 1812 года около полудня, когда на левом фланге сражения у Семеновских редутов был смертельно ранен Багратион, а в войске наступило замешательство, и Кутузов послал туда корпус генерала Дохтурова — старого воина суворовской выучки. «Коли он где станет, — вспоминал о нем солдат-ветеран, — надобно туда команду с рычагами посылать, а так его не сковырнешь… Стойкий был человек, веселый такой и добрый. Старый служака, еще с Суворовым ходил…»

Участник Бородинского сражения Ф. Н. Глинка в своих воспоминаниях рассказывает о появлении Дохтурова на левом фланге:

«В пожар и смятение левого крыла въехал человек на усталой лошади, в поношенном генеральском мундире, с звездами на груди, росту небольшого, но сложенный плотно, с чисто русскою физиономиею. Он не показывал порывов храбрости блестящей, посреди смертей и ужасов, окруженный семьею своих адъютантов, разъезжал спокойно, как добрый помещик между работающими поселянами; с заботливостию дельного человека он искал толку в кровавой сумятице местного боя. Это был Д. С. Дохтуров.

В пылу самого сражения Дохтуров получил от Кутузова начерченную карандашом записку: „Держаться до последней крайности“. Между тем под ним убило одну лошадь, ранило другую. Он все разъезжал спокойно, говоря солдатам про Москву, про отечество, и таким образом, под неслыханным огнем Бородинским, даже, как мы видели, некоторое время в одном из каре своих, пробыл он 11 часов».

Федор Глинка запомнил точные слова Дохтурова, с которыми он обращался к солдатам:

— За нами Москва! Умирать всем, но ни шагу назад!

Эти слова были услышаны и подхвачены всеми, потому что Дохтуров высказал то, что чувствовали все. Многие участники Бородинского сражения в своих воспоминаниях пишут, что в тот день они особенно остро почувствовали, что сражаются за Москву.

И знаменательно, что этот боевой призыв лег в замысел М. Ю. Лермонтова написать стихотворение о Бородинском сражении. В 1830 году он написал романтическую элегию «Поле Бородина»:

Шумела буря до рассвета; Я, голову подняв с лафета Товарищу сказал: «Брат, слушай песню непогоды: Она дика, как песнь свободы».

И в этом стихотворении были строки:

И вождь сказал перед полками: «Ребята, не Москва ль за нами? Умремте ж под Москвой!»

Видимо, эти слова были самым ярким впечатлением мальчика из того, что он узнал о Бородине. А услышать их он мог от живого свидетеля, участника сражения, своего двоюродного дяди Афанасия Алексеевича Столыпина, со своей ротой гвардейской артиллерии отбивавшего атаки французов на левом фланге.

Семь лет спустя Лермонтов вернулся к теме Бородина. Фактически он написал новое стихотворение, от прежнего остались только строки с обращением командира к солдатам. Но теперь их произносит не романтический безликий «вождь», а реальный русский полковник, «слуга царю, отец солдатам». В его устах слова о Москве звучат проще, суровее, со спокойной решимостью исполнить долг. Так же отвечают и солдаты. Поэт переменил и название стихотворения на более простое — «Бородино».

В 1941 году, когда немецкие войска подошли к Москве, призыв «Москва за нами!» вновь прозвучал как главный лозунг, как клятва. Москвичи читали его на плакатах, на страницах газет. В речи на параде 7 ноября 1941 года на Красной площади Сталин обратился к исторической памяти народа: «Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков — Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова!» Но еще до его выступления народ жадно перечитывал книги о своем прошлом, в нем искал поддержку для укрепления духа. В ноябре 1941 года Г. К. Жуков возил с собой по фронтам книгу об Отечественной войне 1812 года — роман Л. Н. Толстого «Война и мир».

В середине ноября Красная Армия остановила продвижение немцев к Москве. Из напечатанного в самой читаемой тогда газете «Красная звезда» очерка фронтового корреспондента А. Кривицкого читатели узнали о героическом и неравном бое 16 ноября под разъездом Дубосеково на Волоколамском шоссе, в котором 28 солдат-пехотинцев, сражаясь против танковой колонны фашистов, погибли, но задержали ее наступление. В очерке были приведены слова политрука Василия Клочкова, которые он сказал бойцам: «Велика Россия, а отступать некуда. Позади Москва!» В ту осень они сразу стали крылатыми, их повторяли и на фронте, и в осажденной Москве, и в сибирских дивизиях, эшелонами прибывавших на московские вокзалы, они заставляли мобилизоваться и поверить в свои силы.

 

Сам себя сжег француз

Историки до сих пор, уже почти двести лет, спорят о том, кто сжег Москву в 1812 году — французы или русские.

Воспоминания очевидцев и документы позволяют восстановить точную фактическую картину событий. Но эта картина столь сложна и противоречива, что дает возможность обвинить в пожаре и ту и другую сторону в зависимости от политических задач и симпатий говорящего или пишущего.

Пожары в городе начались с первого дня вступления французов в Москву. Так как они приняли массовый характер, Наполеон не мог не обратить на них внимания. Он объявляет виновниками пожаров русских агентов-диверсантов, которых оставил в городе московский генерал-губернатор Ф. В. Ростопчин. По городу расклеиваются приказы французского командования о борьбе с поджигателями.

Французский офицер Ц. Ложье записал в своем дневнике: «В городе постоянно вспыхивают пожары, и теперь ясно, что причины их не случайны. Много схваченных на месте преступления поджигателей было представлено на суд особой военной комиссии. Их показания собраны, от них добились признаний, и на основании этого составлены ноты (официальные заявления. — В.М.), предназначающиеся для осведомления Европы. Выясняется, что поджигатели действовали по приказу Ростопчина». Всех поджигателей расстреливали, а их трупы, как объясняет Ложье, привязанные к столбам на перекрестках или к деревьям на бульварах, выставляли «в назидание».

Рассказ мещанки А. Полуярославцевой, остававшейся в Москве, занятой французами: «Другой раз видела я, как сбегался народ на площадь, и французов много тоже нашло. Я стою и смотрю. Что ж? Это они, злодеи, притащили наших вешать: зажигателей, видишь, поймали. Какие зажигатели! Одного-то я узнала: из Корсаковского дома дворовый старик полуслепой. Сбыточное ли дело ему зажигать, уж одна нога у него в гробу! А хватали, кто под руку попался, и кричали, что зажигатели. Как накинули им веревку на шею, взмолились они, сердечные. Многие из наших даже заплакали, а у злодеев не дрогнула рука. Повесили их, а которых расстреляли и тела тут оставили, вишь, для примера, чтоб другие на них казнились».

Наполеон преследовал цель оправдаться перед мировым общественным мнением и обвинить в варварстве «диких русских».

В написанных много лет спустя воспоминаниях французов — участников похода на Москву можно прочесть описания, как наполеоновские солдаты в первые же дни в Москве занялись грабежом, поджигая дома для оправдания грабежей. «Солдаты всех европейских наций, — рассказывает тот же Ц. Ложье, — бросились взапуски в дома и церкви, уже почти окруженные огнем, и выходили оттуда, нагрузившись серебром, узлами, одеждой и пр. Они падали друг на друга, толкались и вырывали друг у друга из рук только что захваченную добычу; и только сильный оставался правым после кровопролитной подчас схватки». Наполеон, как сообщает другой французский офицер И. Руа, знал, что пожары разразились из-за грабежей и неосторожности мародеров, но издаваемые военной прокуратурой «бюллетени» и протоколы судебных заседаний, представляющие собой исторические документы, являются для исследователя «убедительным» доказательством того, что москвичи сами сожгли свой город.

С другой стороны, в отдельных случаях сами москвичи действительно выступали поджигателями, что обнаружилось, когда после войны в специальную комиссию для компенсации потерь стали поступать заявления от жителей. Но оказалось, что это в большинстве своем были купцы, которые жгли свои лавки с товарами, когда им грозило разграбление, рассуждая: «Пропадай все мое имущество, сгори мой дом, да не доставайся окаянным собакам, будь ничье, чего я взять не могу».

Не было никаких диверсантов, и Ростопчин не имел к поджогам никакого отношения. Он всегда отрицал, что отдал приказ жечь Москву и что засылал в нее поджигателей. В 1823 году он напечатал в Париже на французском языке брошюру «Правда о пожаре Москвы», в которой опровергал все обвинения, выдвинутые против него наполеоновскими «судами».

Однако утверждение Наполеона о том, что Москву сожгли сами русские, неожиданно в умах русских, а затем и иностранных журналистов и поэтов повернулось иной гранью: об этом событии стали говорить и писать как о подвиге, как об осознанной жертве, принесенной москвичами во имя победы над врагом. Например, именно это изобразил в патетическом стихотворении «Русский среди пылающей Москвы» поэт А. В. Тимофеев:

Гори, родная! Бог с тобою. Я сам, перекрестясь, с мольбою, Своею грешною рукой Тебя зажег. Гори со мною! Пусть я, избитый, изожженный, Весь в ранах, в струпьях, изможденный, Умру в огне, в тоске, в страданье: Тебя не дам на поруганье!.. Пусть гибнет все! Своей рукою Свой дом зажег… Гори со мною! Москва пылает за отчизну; Кровавую готовьте тризну!

Л. Н. Толстой в романе «Война и мир», размышляя о пожаре Москвы, дает ему свое объяснение, называя причиной пожара объективные условия и обстоятельства. «Как ни лестно было французам обвинять зверство Ростопчина и русским обвинять Бонапарта или потом влагать героический факел в руки своего народа, — пишет он, — нельзя не видеть, что такой непосредственной причиной пожара не могло быть, потому что Москва должна была сгореть, как должна сгореть каждая деревня, фабрика, всякий дом, из которого выйдут хозяева и в который пустят хозяйничать и варить себе кашу чужих людей. Москва сожжена жителями, это правда; но не теми жителями, которые оставались в ней, а теми, которые выехали из нее». Между прочим, объективную неизбежность пожара, подтверждая мнение Толстого, предсказывал и Ростопчин. В письме жене, написанном в день вступления французов в Москву, он писал: «Город уже грабят, а так как нет пожарных труб, то я убежден, что он сгорит».

Но ведь для понимания и оценки московского пожара имеет огромное значение знание того, кто зажег город и с какими целями.

Причиной первоначальных пожаров, как свидетельствуют документы, стало массовое мародерство французских солдат, но в результате первых пожаров огонь — и это совершенно естественно в городе, где большинство построек деревянные, а Москва была деревянная — вышел из-под контроля, и запылали целые районы, заставив французов и самого Наполеона бежать из центра города. Пожар начал утихать только тогда, когда дома сгорели, и окончательно был погашен дождем, лившим три дня подряд.

В конце сентября — первых числах октября Наполеон принял решение уходить из Москвы. И тогда вновь начались пожары.

Наполеон отдал приказ взорвать Кремль, собор Василия Блаженного, который в силу своего высокомерного невежества назвал мечетью, и сжечь сохранившиеся каменные здания.

Французы поджигали общественные и частные дома. Некоторые здания удавалось спасти. Чиновник Московского почтамта А. Карфачевский, вместе со многими другими погорельцами нашедший убежище в здании Почтамта, рассказывает: «10 октября пришел французский капрал с повелением зажечь почтамт. Я накормил и напоил сих голодных пришельцев и заплатил, с помощью наших собратий, 205 рублей, за что остались не сожженными, и тем спас до 60 семейств…» Для охраны Воспитательного дома, в котором оставались дети малолетнего отделения, Наполеон, по просьбе его директора, И. В. Тутолмина, сначала откомандировал жандармов, но в октябре и туда явился караул французских солдат-поджигателей. «Когда я и подчиненные мои с помощью пожарных труб старались загасить огонь, тогда французские зажигатели поджигали с других сторон вновь, — пишет Тутомлин в донесении императрице Марии Федоровне. — Наконец некоторые из стоявших в доме жандармов, оберегавших меня, сжалившись над нашими трудами, сказали мне: „оставьте, — приказано сжечь“».

7 октября Наполеон покинул Москву. В городе остался корпус маршала Мортье, назначенного генерал-губернатором русской столицы, он должен был взорвать Кремль и все остальные здания, назначенные к уничтожению. В ночь на 11 октября начались подрывы, французы стали уходить из города. На рассвете 11 октября первые русские отряды прорвались в Москву, на улицах завязались бои. Москвичи, зная о минировании города, бросились тушить фитили, и многие здания, в том числе и соборы в Кремле, были спасены.

Однако, как писал современник несколько дней спустя после ухода французов, «Москва из древней столицы обратилась в развалины».

Русская пословица совершенно определенно называет виновника московского пожара: «Сам себя сжег француз».

О московском пожаре сложено много песен, и во всех них в тех или иных выражениях говорится одно и то же: Москву поджигали и взрывали французы:

Что на матушку Москву Наступила сила французская. Она жжет ее и палит, Весь народ пленит. Пожгла ряды с товарами, Домы барски, купечески, Наш славный Кремль Весь подкопан был Октября то было перво-надесять, Во втором часу пополуночи Крепко зданьецо было взорвано, Земля с Москвой всколыхнулася, Стекла вылетели из окон, Московски жители испугалися — Они думали, что и суд Божий С небес сошел.

Но ни в пословице, ни в песне, ни в загадке, ни в каком другом жанре фольклора не говорится о том, что москвичи сами поджигали свои дома: значит, они этого не делали и к поджигателям относились отрицательно. Народ понимал, что в этих условиях более действенна иная тактика борьбы с врагом.

Лишившиеся в пожаре своих домов москвичи спасались от огня в обширных садах московских вельмож. Туда сходились с остатками своих пожитков сотни семей, располагались кучками на траве, под кустами.

«Приходили к нам иногда французы, — вспоминает о таком биваке в саду на Божедомке один москвич, где он мальчишкой в 1812 году спасался с дедом и матерью. — Обойдут всех, и что им попадется, то отымут, и все отдавали свое добро, лишь бы голова на плечах осталась. Ведь они с ружьями да саблями, а мы с голыми руками. Опять же у нас все почти женщины, да старики, да дети, так уж приходилось терпеть. Ну, а уж когда они к нам в одиночку заглядывали, либо человека два придут, так мы их принимали тоже по-своему. Помню я раз, вижу — идет молодец, бравый такой, поживы тоже искал. Нас он не тронул, а пошел дальше, и давай забирать чужое добро. Вдруг бросились на него несколько человек, и пошла потеха: наши кричат, и он кричит — помилованья просит. Да уж где помилованья ждать, когда люди сами без крова да без хлеба и еще последнее с них тащат. Вижу я, куда-то поволокли бедного француза, а потом наши вернулись одни; порешили, говорят, с ним — задушили его да в колодец спустили…» О подобных эпизодах рассказывают многие мемуаристы.

В городе шла настоящая партизанская война. «Когда город был превращен в пепел пожаром, — рассказывает современник, — и следовательно, по утушении его не освещен фонарями, то в осенние, глубокие и темные ночи жители Москвы убивали французов великое множество… Французов били наши по ночам; а днем либо прятались в подземелья, либо были убиваемы в свою очередь французами. Только говорят, что Бонапарт не досчитался в Москве более 20 тысяч человек».

Об этом сохранилось несколько пословиц:

«Сгинул, как француз в Москве».

«Москва гостей не звала, а постельку им приготовила».

«Француз вступил в Москву в гости да оставил там свои кости».

«Не много погостил француз в Москве, а нагостился».

«Сам себя сжег француз, сам себя и поморозил: отогрелся в Москве да замерз на Березине».

Широко известна также пословица о самом Наполеоне, «великом полководце». Тут надобно сказать, что в пословице каждое слово должно иметь смысл, так и непонятное народу имя «Наполеон» было осмыслено и русифицировано — и стало понятным для русского человека:

«Был Неопален, а из Москвы вышел опален».

 

Голодный француз и вороне рад

В октябрьском номере петербургского журнала «Сын отечества» за 1812 год были напечатаны рассказы москвичей, которым удалось выбраться из занятой французами Москвы. В одном из них говорилось, что «в Москве французы ежедневно ходили на охоту — стрелять ворон — и не могли нахвалиться своим „супом из ворон“».

Эта маленькая заметка обратила на себя внимание известного художника-карикатуриста И. И. Теребенева, и он нарисовал карикатуру «Французский вороний суп». Художник изобразил четырех оборванных, имеющих жалкий вид французских солдат; один жадно раздирает ворону, другой с мольбой смотрит на него с протянутой рукой, третий обсасывает воронью косточку, а четвертый вылизывает котел, в котором варился суп.

Художник снабдил карикатуру собственными стихами:

Беда нам с великим нашим Наполеоном: Кормит нас в походе из костей бульоном, В Москве попировать свистел у нас зуб; Не тут-то! Похлебаем же наш вороний суп!

Карикатуры Теребенева печатались листами и продавались, как обычно продавались лубочные картинки, в уличных лавочках, на базарах, на улицах разносчиками-офенями. Художник сделал целую серию патриотических лубков: «Русский Геркулес города Сычевка», «Крестьянин увозит у французов пушку», «Ретирада французской конницы» и другие. Листы Теребенева пользовались в народе большой популярностью и получили широкое распространение. Их перерисовывали английские художники, и они расходились за границей. В ноябре 1812 года И. А. Крылов на сюжет «вороньего супа» написал басню «Ворона и Курица». В ней рассказывается о Курице, которая при приближении Наполеона к Москве, как и большинство ее жителей, бежала из города «от супостата». Ворону же «супостат» не испугал. Курица спрашивает, не собирается ли и Ворона в дорогу.

«Мне что до этого за дело? — Вещунья ей в ответ. — Я здесь останусь смело. Вот ваши сестры, как хотят; А ведь ворон ни жарят, ни варят: Так мне с гостьми немудрено ужиться, А может быть, еще удастся поживиться Сырком, иль косточкой, иль чем-нибудь. Прощай, хохлаточка, счастливый путь!» Ворона подлинно осталась; Но, вместо всех поживок ей, Как голодом морить Смоленский стал гостей — Она сама к ним в суп попалась.

Заключалась же басня моралью:

Так часто человек в расчетах слеп и глуп. За счастьем, кажется, ты по пятам несешься: А как на деле с ним сочтешься — Попался, как ворона в суп!

В сборниках русских пословиц печатаются две: «Голодный француз и вороне рад» и «Попался, как ворона в суп», причем первая — это свидетельство об историческом событии, а вторая приобрела самостоятельное значение и является, по мнению современного словаря, выражением, которое «иронически» передает понятие — «Оказаться в неожиданной, непредвиденной беде, в опасной и тяжелой ситуации». Однако и прямого значения пословицы не следует забывать.

 

Во время оно видели в Москве Наполеона

Москвичи начали возвращаться в Москву чуть ли не на следующий день после ухода французов. «Слава Богу, мы опять в Москве, хотя она обезображена, но мила», — писал московский купец Свешников в декабре 1812 года приятелю в деревню. К середине 1813 — началу 1814 года вернулось и большинство дворянских семейств. Хотя целые кварталы еще представляли собою пожарища, уцелевшие дома уже ремонтировались, строились новые. Налаживалась и обычная жизнь.

Но о чем бы ни говорили в те первые годы в после-пожарной Москве, разговор обычно сворачивался на недавнее прошлое, на пожар, на войну, на Наполеона. Вспоминали и последние месяцы допожарной Москвы и, сопоставляя факты, обнаруживали в тогдашней своей жизни много странного и прежде незамеченного.

«Удивительная тогда напала на всех слепота, — рассказывает в своих воспоминаниях Е. П. Янькова, московская аристократка, связанная родством со многими известными московскими фамилиями, — никто не заметил, что что-то подготавливается, и только когда француз в Москве побывал, стали припоминать то-то и то-то, по чему бы можно было догадаться о замыслах Бонапарта».

Как известно, к 1806 году замысел Наполеона развязать войну против России получил зримые черты: он начал концентрацию своих войск на границах с Россией, подготавливая плацдарм для наступления и направляя одновременно по нужному ему руслу общественное мнение. Через агентов, в основном иностранцев, Наполеон собирал в России разведданные и вел направленную пропаганду военного и прочего превосходства Франции над Россией.

Особенное значение Наполеон придавал общественному мнению и психологической деморализации противника.

В 1809 году он выступил с беспрецедентным в международных отношениях требованием запретить московский журнал «Русский вестник», издаваемый С. Н. Глинкой — поэтом, драматургом, участником наполеоновских войн 1805–1807 годов. В журнале печатались патриотические стихи, статьи, рассказы, повести о героических эпизодах русской истории, информация о современных событиях. В нем сотрудничали Г. Р. Державин, И. И. Дмитриев, А. Ф. Мерзляков и другие известные писатели и поэты. «По всей России, особенно в провинции, — свидетельствует П. А. Вяземский, — читали его с жадностью и верою. Одно заглавие его было уже знамя. В то время властолюбие и победы Наполеона, постепенно порабощая Европу, грозили независимости всех государств. Нужно было поддерживать и воспламенять дух народный, пробуждать силы его, напоминая о доблестях предков, которые так же сражались за честь и целость Отечества… Европа онаполеонилась. России, прижатой к своим степям, предлежал вопрос: быть или не быть, то есть следовать за общим потоком и поглотиться в нем или упорствовать до смерти или победы? Перо Глинки первое на Руси начало перестреливаться с неприятелем».

В 1809 году Наполеон через французского посла в России Коленкура высказал Александру I неудовольствие «неприязненным духом» «Русского вестника». В результате этой жалобы Глинка был уволен с государственной службы, цензор — профессор Московского университета и поэт А. Ф. Мерзляков — получил выговор, министр просвещения издал циркуляр об ужесточении цензуры «по материям политическим, которых не могут видеть сочинители и, увлекаясь одною мечтою своих воображений, пишут всякую всячину в терминах неприличных».

Московское дворянство подвергалось мощному и разнообразному профранцузскому воздействию: учителя, гувернеры, врачи, парикмахеры, французские эмигранты, путешественники, французы, поступившие на русскую службу — на статские должности и в армию, купцы, владельцы магазинов и многие другие — вот те, с кем московская светская публика, общаясь на каждом шагу, с восторгом и замиранием сердца внимая их рассказам о «великом императоре», охотно соглашалась в том, что во всем отсталой России далеко от передовой Франции. В то же время французские «просветители» живо интересовались различными вопросами военных, государственных, экономических дел России, и русские почитатели Наполеона и Франции, благодарные за внимание, услужливо выбалтывали французам все, что становилось им известно по службе, по должности, по родству и знакомству, и что иностранной державе, тем более враждебной, знать не следовало бы.

Большую подрывную работу вели в Москве католические аббаты, соединяя шпионаж с вовлечением нужных людей в католичество. Священник католической церкви Святого Людовика на Лубянке аббат Сюрюг, человек светский и даже склонный к литературному творчеству, регулярно посещал дом московского генерал-губернатора Ростопчина, где хозяин встречал его всегда с русским радушием. Аббат, не надеясь воздействовать на самого Ростопчина, обратил свое внимание на его жену графиню Екатерину Петровну. Он рассуждал с ней о гениальности Наполеона, о превосходстве армии и государственного строя его империи над всеми другими государствами, о превосходстве католичества над православием.

Аббат Сюрюг уговаривал графиню перейти в католичество, и в конце концов добился в этом успеха, и женщина оказалась под полным его влиянием. Современник вспоминает, что Екатерина Петровна публично упрекала мужа за его отрицательное отношение к Наполеону, «помазание на трон которого совершал сам папа римский». Это происходило в русском обществе в то самое время, когда Наполеон начал активно готовиться к войне против России.

При вступлении Наполеона в Москву Сюрюг остался в городе и был советником Наполеона по русским делам.

Наполеоновская «пятая колонна» в Москве добилась значительных успехов. А. Г. Хомутова, тогда молодая светская девушка, рассказывая о гулянье на Тверском бульваре на второй день после получения известия о начале войны, пишет: «Все разговоры вращались около войны: одерживались победы, терпелись поражения, заключались договоры. Но всего более распространено было мнение, что Наполеон, после двух-трех побед принудит нас к миру, отняв у нас несколько областей и восстановив Польшу, — и это находили вполне справедливым, великолепным и ничуть не обидным!»

В конце июня в Москве появились наполеоновские агитационные прокламации, аналогичные тем, которые он выпускал в оккупированных странах. Однако в Москве их начали распространять до вступления в нее французской армии. Прокламации представляли собой рукописные листочки и были весьма вольным переводом двух речей Наполеона, опубликованных в номере «Гамбургских известий», запрещенных русской военной цензурой к распространению. Прокламации рассылались по почте, неизвестные люди давали их для списывания желающим в кофейнях и трактирах. «Манера их изложения, — пишет об этих прокламациях в своих воспоминаниях Ростопчин, — вовсе не соответствовала видам правительства. Ополчение называлось в них насильственной рекрутчиной; Москва выставлялась унылой и впавшей в отчаяние; говорилось, что сопротивляться неприятелю есть безрассудство, потому что при гениальности Наполеона и при силах, какие он вел за собой, нужно божественное чудо для того, чтобы восторжествовать над ним, и что всякие человеческие попытки будут бесполезны».

По расследовании оказалось, что распространялись прокламации купеческим сыном Верещагиным и почтамтским чиновником Мешковым.

«Была в Москве, — продолжает свои воспоминания Янькова, — одна французская торговка модным товаром на Кузнецком мосту — мадам Обер-Шальме, препронырливая и превкрадчивая, к которой ездила вся Москва покупать шляпы и головные уборы, и так как она очень дорого брала, то и прозвали ее обершельма. Потом оказалось, что она была изменница, которая радела Бонапарту. Открыли, говорят, ее какую-то тайную переписку, схватили ее и куда-то сослали. (В действительности она ушла из Москвы вместе с французской армией и погибла в пути. — В.М.) А потом стали болтать, будто бы в 1811 году сам Бонапарт, разумеется, переодетый, приезжал в Москву и все осматривал, так что когда в 1812 году был в Москве, несколько раз проговаривался-де своим: „Это место мне знакомо, я его помню“».

Известно, что французы, войдя в Москву, хорошо в ней ориентировались. Конечно, не сам Наполеон, но его агенты, его глаза и уши, побывали в Москве и добросовестно подслушали, выглядели, записали и зарисовали все необходимое. Так что справедливо утверждает пословица, говоря, что не только в 1812 году, но и «Во время оно видели в Москве Наполеона».

Слух о Бонапарте-шпионе был достаточно широко распространен, и Н. В. Гоголь в «Мертвых душах» пишет, что обитатели города К., обсуждая между собой, кто такой Чичиков и зачем он к ним явился, высказывали соображение «не есть ли Чичиков переодетый Наполеон», сбежавший с острова Святой Елены и теперь «пробирающийся в Россию», то есть в столичную губернию.

Придется батюшке Парижу расплатиться за матушку Москву

Сожженная и разрушенная французами Москва взывала к мести. Из разоренной Москвы начался воинский путь поэта К. Н. Батюшкова. В послании к петербургскому другу он описывает вид Москвы после пожара:

Лишь угли, прах и камней горы, Лишь груды тел вокруг реки. Лишь нищих бедные полки Везде мои встречали взоры!.. А ты, мой друг, товарищ мой, Велишь мне петь любовь и радость… …Нет, нет! Талант погибни мой И лира, дружбе драгоценна, Когда ты будешь мной забвенна, Москва, отчизны край златой! Нет, нет! пока на поле чести За древний град моих отцов Не понесу я жертву мести И жизнь и к родине любовь!..

Естественное желание — рассчитаться с французами за все их бесчинства и преступления — испытывала вся русская армия, изгонявшая врага с территории России.

Тогда и родилась пословица «Придется батюшке Парижу расплатиться за матушку Москву».

21 декабря 1812 года наполеоновская армия была изгнана за пределы России. По этому случаю Кутузов отдал приказ всем русским армиям:

«Храбрые и победоносные войска! Наконец вы на границах империи. Каждый из вас есть спаситель отечества. Россия приветствует вас сим именем. Стремительное преследование неприятеля и необыкновенные труды, поднятые вами в сем быстром походе, изумляют все народы и приносят вам бессмертную славу. Не было еще примера столь блистательных побед; два месяца сряду руки ваши каждодневно карали злодеев. Путь их усеян трупами. Токмо в бегстве своем сам вождь их не искал иного, кроме как личного спасения. Смерть носилась в рядах неприятельских; тысячи падали разом и погибали.

Не останавливаясь среди геройских подвигов, мы идем теперь далее. Пройдем границы и потщимся довершить поражение неприятеля на собственных полях его.

Но не последуем примеру врагов наших в их буйстве и неистовствах, унижающих солдата. Они жгли дома наши, ругались святынею, и вы видели, как десница Всевышнего праведно отмстила их нечестие. Будем великодушны, положим различие между врагом и мирным жителем. Справедливость и кротость в обхождении с обывателями покажет ясно, что не порабощения их и не суетной славы мы желаем, но идем освободить от бедствия и угнетений даже самые те народы, которые вооружились против России».

25 марта 1814 года русская армия и армии союзников подошли к Парижу. Французскую столицу защищала сорокатысячная армия. Французы были уверены, что союзники, мстя за Москву, перебьют население и сожгут город, поэтому армейские части и народная гвардия защищались с храбростью отчаяния. Но командовавший авангардом русских войск флигель-адъютант полковник Михаил Федорович Орлов имел приказ императора Александра прекратить бой, как только появится надежда на капитуляцию французской столицы.

После двух дней боев, к вечеру 30 марта, французы прислали парламентера для переговоров.

К. Н. Батюшков участвовал в боях под Парижем. Эти события и вступление русских войск в капитулировавший Париж он описал в письме к Н. И. Гнедичу:

«С утром началось дело. Наша армия заняла Роменвилль, о котором, кажется, упоминает Делиль, и Монтре, прекрасную деревню в виду самой столицы. С высоты Монтреля я увидел Париж, покрытый густым туманом, бесконечный ряд зданий, над которым господствует Нотр-Дам с высокими башнями. Признаюсь, сердце затрепетало от радости! Сколько воспоминаний! Здесь ворота Трона, влево Венсен, там высоты Монмартра, куда устремлено движение наших войск. Но ружейная пальба час от часу становилась сильнее и сильнее. Мы подвигались вперед с большим уроном через Баньолет к Бельвилю, предместию Парижа. Все высоты заняты артиллериею; еще минута, и Париж засыпан ядрами. Желать ли сего? Французы выслали офицера с переговорами, и пушки замолчали. Раненые русские офицеры проходили мимо нас и поздравляли с победою: „Слава богу! Мы увидели Париж со шпагою в руках!“ „Мы отмстили за Москву!“ — повторяли солдаты, перевязывая раны свои…

Чувство, с которым победители въезжали в Париж, неизъяснимо. Наконец мы в Париже. Теперь вообрази себе море народа на улицах. Окна, заборы, кровли, деревья бульваров — всё, всё покрыто людьми обоих полов. Всё машет руками, кивает головой, всё в конвульзии; всё кричит: „Да здравствует Александр! Да здравствуют русские!“»

Граф Филипп-Поль Сегюр, генерал, участник наполеоновских походов, в 1812 году состоявший в свите Наполеона, автор книги «История Наполеона и Великой армии в 1812 году», писал об офицерах и солдатах русской армии: «Товарищи, воздадим им должное! Они все принесли в жертву без колебаний, без поздних сожалений. Впоследствии они ничего не потребовали в отплату даже посреди вражеской столицы, которой они не тронули! Их доброе имя сохранилось во всем величии и чистоте, они познали истинную славу».

В Москве победные праздники начались 23 апреля, в день святого Георгия Победоносца. Служили благодарственные молебны в кремлевских соборах и во всех московских храмах. Балы и маскарады шли один за другим.

Ростопчин в своем доме на Большой Лубянке, чудом спасенном от фугасов, которые французы, уходя из Москвы, заложили в его печи, давал бал в честь генералов и офицеров — участников сражений. Дом, двор и улица были иллюминированы гирляндами разноцветных фонарей, повсюду развешаны аллегорические картины, изображающие победу России над Наполеоном. Во дворе и на улице стояли столы с угощением для народа, хоры песельников пели военные и народные песни. Среди прочих был исполнен специально написанный по мысли и заказу Ростопчина гимн на стихи Н. В. Сушкова, в котором проводилась идея: французы сожгли Москву, а русские на их варварство ответили великодушием и пощадили Париж. Впервые эта тема прозвучала в русской поэзии именно в этом гимне, исполненном на балу Ростопчина на Большой Лубянке, а уже затем ее развивали многие поэты.

Други! слушайте, как Царь в Париж входил: Он святые храмы Божьи не сквернил, Он с Угодников оклады не срывал, Он палаты каменны не выжигал, И в покое он оставил весь народ. И никто-то наших Русских не клянет. Грянем! в голос, в лад ударя по рукам: Слава батюшке-Царю! хвала полкам!

А русские солдаты, уходя из Парижа, сложили песню о том, как француз стал расхваливать свой Париж, а русский солдат ему отвечает:

Ты Париж ли, Парижок, Париж — славный городок! Не хвались, вор-француз, своим славным Парижом: Как у нас ли во России есть получше города. Есть получше, пославнее, есть покраше, почестнее, Есть получше, есть покраше —                                              распрекрасна жизнь-Москва. Распрекрасная Москва — всему свету голова…

 

Русские пословицы и взгляд Л. Н. Толстого на Отечественную войну 1812 года

Народной концепции истории Отечественной войны 1812 года придерживался Л. Н. Толстой. Ее он проводит в романе «Война и мир» и объясняет в одном из исторических отступлений четвертого тома.

Вот эта страничка народной теории Отечественной войны 1812 года.

«Представим себе, — пишет Лев Николаевич, — двух людей, вышедших со шпагами на поединок по всем правилам фехтовального искусства: фехтование продолжалось довольно долгое время; вдруг один из противников, почувствовав себя раненым — поняв, что дело это не шутка, а касается его жизни, бросил шпагу и, взяв первую попавшуюся дубину, начал ворочать ею. Но представим себе, что человек, так разумно употребивший лучшее и простейшее средство для достижения цели, вместе с тем, воодушевленный преданиями рыцарства, захотел бы скрыть сущность дела и настаивал бы на том, что он по всем правилам искусства победил на шпагах. Можно себе представить, какая путаница и неясность произошла бы от такого описания происшедшего поединка.

Фехтовальщик, требовавший борьбы по правилам искусства, были французы; его противник, бросивший шпагу и поднявший дубину, были русские; люди, старающиеся объяснить все по правилам фехтования, — историки, которые писали об этом событии.

Со времени пожара Смоленска началась война, не подходящая ни под какие прежние предания войн. Сожжение городов и деревень, отступление после сражений, удар Бородина и опять отступление, пожар Москвы, ловля мародеров, переимка транспортов, партизанская война — все это были отступления от правил.

Наполеон чувствовал это, и с самого того времени, когда он в правильной позе фехтовальщика остановился в Москве и вместо шпаги противника увидел поднятую над собой дубину, он не переставал жаловаться Кутузову и императору Александру на то, что война велась противно всем правилам (как будто существуют какие-то правила для того, чтобы убивать людей).

Несмотря на жалобы французов о неисполнении правил, несмотря на то, что высшим по положению русским людям казалось почему-то стыдным драться дубиной, а хотелось по всем правилам стать в позицию en quarte или en tiercet сделать искусное выпадение в prime и т. д., — дубина народной войны поднялась со всею своею грозною и величественною силой и, не спрашивая ничьих вкусов и правил, с глупою простотой, но с целесообразностью, не разбирая ничего, поднималась, опускалась и гвоздила французов до тех пор, пока не погибло все нашествие.

И благо тому народу, который не как французы в 1813 году, отсалютовав по всем правилам искусства и перевернув шпагу эфесом, грациозно и учтиво передает ее великодушному победителю, а благо тому народу, который в минуту испытания, не спрашивая о том, как по правилам поступали другие в подобных случаях, с простотою и легкостью поднимает первую попавшуюся дубину и гвоздит ею до тех пор, пока в душе его чувство оскорбления и мести не заменится презрением и жалостью».

И русские пословицы об Отечественной войне 1812 года, рождавшиеся по мере развития событий, в своей последовательности представляют ту же схему, что и рассуждения великого писателя, отмечая каждый этап — от осознания человеком опасности для его жизни до заключительных чувств презрения и жалости.

 

Вытанцовывается и не вытанцовывается

В общественной жизни московского дворянства 1820–1830-х годов большое место занимали балы с танцами.

Их воспевали поэты. Е. Л. Боратынский в поэме «Бал» писал:

Глухая полночь. Строем длинным, Осеребренные луной, Стоят кареты на Тверской Пред домом пышным и старинным. Пылает тысячью огней Обширный зал; с высоких хоров Ревут смычки; толпа гостей; Гул танца с гулом разговоров, …Вокруг пленительных харит И суетится и кипит Толпа поклонников ревнивых; Толкует, ловит каждый взгляд: Шутя, несчастных и счастливых Вертушки милые творят. В движенье все. Горя добиться Вниманья лестного красы, Гусар крутит свои усы, Писатель чопорно острится…

Ту же картину рисует и А. С. Пушкин в одной из строф седьмой главы «Евгения Онегина», в которой изображается пребывание Татьяны в Москве:

Ее привозят и в Собранье. Там теснота, волненье, жар, Музыки грохот, свеч блистанье, Мельканье, вихорь быстрых пар, Красавиц легкие уборы, Людьми пестреющие хоры, Невест обширный полукруг — Все чувства поражает вдруг. Здесь кажут франты записные Свое нахальство, свой жилет И невнимательный лорнет. Сюда гусары отпускные Спешат явиться, прогреметь, Блеснуть, пленить и улететь.

Танцевальные балы как характернейшую черту Москвы отмечает А. С. Пушкин и в очерке «Путешествие из Москвы в Петербург»: «…Москва была сборным местом для всего русского дворянства, которое изо всех провинций съезжалось в нее на зиму. Блестящая гвардейская молодежь налетала туда ж из Петербурга. Во всех концах древней столицы гремела музыка, и везде была толпа. В зале Благородного собрания два раза в неделю было до пяти тысяч народу. Тут молодые люди знакомились между собою; улаживались свадьбы. Москва славилась невестами, как Вязьма пряниками».

Слово «танцор» (или, как говорили тогда, «танцовщик») в фамусовской Москве было синонимом слова «жених». Княгиня Тугоуховская, мать шестерых дочерей-девиц, узнав, что Чацкий холост, посылает мужа «просить его скорее» к ним на вечер и говорит:

Вот то-то детки: Им бал, а батюшка таскайся на поклон; Танцовщики ужасно стали редки!..

Через танцы, бальные успехи и знакомства лежал путь к выгодному замужеству или женитьбе, а с женитьбой можно было приобрести, или, как тогда говорили завистники, «вытанцовать», покровительство.

Московские балы уже в конце 1830-х годов отошли в прошлое («Московские балы… Увы!» — вздохнул о них Пушкин), а словечко осталось, только обрело более широкий и глубокий переносный смысл.

 

Московское чаепитие

Чаепитие в Москве — это не просто чаепитие, а явление. Причем явление неординарное, своеобычное, истинно и исключительно московское. Недаром в прошлом и в начале нынешнего века было широко известно и употреблялось по всей России выражение-термин московское чаепитие. В прежние времена жители почти каждой российской местности, губернии, города имели свои прозвища, и москвичей дразнили чаехлебами, признавая таким образом московское чаепитие их характерной чертой. Впрочем, москвичи на это прозвище не обижались, поскольку было оно справедливо и по сути своей для москвичей необидно.

Московское чаепитие, не говоря уж о всеобщем распространении среди жителей Белокаменной, имело свои обычаи, свои характерные черты, отражающие московский характер и в свою очередь влияющие на него. Область же влияния чаепития на жизнь москвича обширна и многогранна.

Различные стороны московского чаепития, обычаи, приметы нашли отражение в московском языке: в пословицах, поговорках, шутках, присловиях, названиях, особых словечках. О всех них и пойдет речь в нашем очерке.

Но что еще следует особенно отметить: московское чаепитие имеет свою философию — качество, счастливыми обладателями которого являются в мире лишь Москва, Китай и Япония с национальной достопримечательностью — с их церемониальным чаепитием. Однако это абсолютно разные национальные философские системы.

С какого времени и почему москвичи пьют чай

В числе различий Москвы и Петербурга можно считать также отношение петербуржцев и москвичей к чаю и чаепитию.

Петербуржец Гаврила Романович Державин писал:

А я, проспавши до полудня, Курю табак и кофий пью.

А москвич Петр Андреевич Вяземский воспевал:

Час дружеских бесед у чайного стола! Хозяйке молодой и честь и похвала! По-православному, не на манер немецкий, Не жидкий, как вода или напиток детский, Но Русью веющий, но сочный, но густой, Душистый льется чай янтарного струей. Прекрасно!..

Первую весть о существовании чая принесли в Москву в середине XVI века казацкие атаманы Иван Петров и Бурнаш Ялышев, побывавшие в Китае и отведавшие там этот напиток.

В 1638 году посол царя Михаила Федоровича, ездивший к монгольскому хану Алтыну, привез русскому царю в подарок от хана среди других даров четыре пуда неведомого сушеного листа. Посол оправдывался дома, что не хотел брать этот дар, но не смог отказаться. Он сказал царю, что листья неведомого ему дерева или травы употребляют «ради варения чая» и что он пил этот чай на обеде у ханского брата, а «варят листья в воде, приливая несколько молока». О том, чтобы царь Михаил хотя бы попробовал дар, сведений нет. Скорее всего, новинка была отвергнута.

Но двадцать пять лет спустя, в 1665 году, наследнику Михаила Федоровича царю Алексею Михайловичу доктор-иноземец посоветовал пить чай с медицинскими целями как лекарство. Вслед за царем начали пить его и бояре. Тогда пили чай без сладкого.

Русский дипломат и ученый того времени Николай Спафарий, побывавший в Китае с дипломатическим поручением, так отзывался о чае: «Питье доброе и, когда привыкаешь, гораздо укусное».

В России к чаю привыкали постепенно, чай был достаточно дорог, но в середине XVIII века здесь уже употребляли его гораздо больше, чем в Европе. Известный путешественник и ученый XVIII века немец П. С. Паллас, путешествуя по Сибири, после встреч с русскими купцами в приграничной Кяхте, записал в своем путевом дневнике, что обхождение их «было б гораздо приятнее, если б по компаниям не так чрезвычайно чаем докучали: ибо каждый купец сим только и щеголяет, что приезжему гостю ставит пить чай ото всех сортов один после другого, сколько у него ни случилось».

В одной из самых популярных русских книг конца XVIII — начала XIX века «Всеобщее и полное домоводство, в котором ясно, кратко и подробно показываются способы сохранять и приумножать всякого рода имущества с показанием сил обыкновеннейших трав и домашней аптеки и проч. и проч.», сочиненной В. А. Левшиным и напечатанной в 1795 году в Москве, в университетской типографии, о чае сказано: «Свойство сего напитку осаждать пары, освежать и очищать кровь. Пьют поутру для возбуждения жизненных духов и аппетита, а через несколько часов после обеда — в способствовании пищеварения».

С течением времени москвичи стали пить чай не только дважды в день, как рекомендовал Левшин. Бытописатель Москвы 1840-х годов И. Т. Кокорев в очерке «Чай в Москве» сообщает, что «во многих домах, кроме обычных двух раз, утром и вечером, его пьют столько, что и счет потеряешь».

Чай был принят и взлелеян Москвой, он стал истинно московским напитком. «Кто знает Москву не понаслышке, — пишет Кокорев, — тот согласится, что чай — пятая стихия ее жителей».

Почему именно к чаю пристрастилась Москва, в чем причина «повального московского чаепития» (так называет употребление чая в Москве С. В. Максимов), об этом москвичи задумывались давно и выводили свое умозаключение из особенности московского характера. «Как средство возбудительное (наркотическое) чай действует более на сердце, чем на голову: вот почему особенно полюбили его жители Белокаменной», — объясняет Кокорев.

В этом наблюдении старого писателя «физиологической школы» есть правда. Много лет спустя действие чая на душу отметил А. А. Блок в глубоком, проникновенном, полном отчаяния и надежды стихотворении третьего — трагического — тома:

На улице — дождик и слякоть, Не знаешь, о чем горевать. И скучно, и хочется плакать. И некуда силы девать. Глухая тоска без причины И дум неотвязный угар. Давай-ка наколем лучины, Раздуем себе самовар! Авось хоть за чайным похмельем Ворчливые речи мои Затеплят случайным весельем Сонливые очи твои. За верность старинному чину! За то, чтобы жить не спеша! Авось и распарит кручину Хлебнувшая чаю душа!

Старожилы утверждали, что особенно много начали в Москве пить чая «после француза», то есть в десятые — двадцатые годы XIX века. Это подтверждается и документально: в 1821 году издан правительственный указ «О дозволении производить продажу в трактирных разного рода заведениях с 7 часов утра до 12 пополудни (то есть до полуночи. — В.М.) и содержать в ресторациях чай».

Чая в Москве пили много, пили все сословия. Кокорев приводит данные, что на 1847 год оборот московских чайных магазинов и лавок простирался до 7 миллионов рублей серебром и что главнейший товар мелочных лавочек — чай.

В Москве есть своеобразный памятник огромного успеха купцов-чаеторговцев — дом на Мясницкой. Сейчас это магазин «Чай-кофе», пожилые москвичи называют его по-довоенному: «Магазин Чаеуправления», а тем, кому за восемьдесят, он известен как дом Перлова. Дом приметный, оригинальный, построен в «китайском стиле»: с башней-пагодой на крыше, фасад отделан декоративными фонариками, зонтиками, изображениями драконов. Первый его этаж был отведен под торговое помещение — чайную лавку. Интерьер лавки оформлен также в «китайском стиле». Еще каких-нибудь лет тридцать назад его украшали многочисленные ярко расписанные большие китайские вазы и фарфоровые фигуры китайцев и китаянок (сейчас сохранились лишь немногие из них).

Этот дом был построен в 1896 году крупными архитекторами московского модерна Р. И. Клейном и К. К. Гиппиусом по заказу богатого купца-чаеторговца С. В. Перлова. Торговать чаем начал его прадед — московский купец 2-й гильдии Алексей Перлов, который в 1787 году открыл в Торговых рядах небольшую лавку по продаже чая. Его наследники расширили дело, и к концу XIX века чайная торговля «Перлов и сыновья» стала одной из крупнейших фирм. В связи со столетием фирмы Перловым было пожаловано дворянство и герб: «В лазурном щите шесть расположенных в кругу жемчужин, или перлов, натурального цвета. Щит увенчан дворянским коронованным шлемом. Нашлемник: чайный куст с шестью цветками натурального цвета, между двумя лазоревыми орлиными крыльями, из которых каждое обременено одной жемчужиной натурального цвета. Намет лазоревый с серебром. Девиз: „Честь в труде“ серебряными буквами на лазоревой ленте». Пестроватый, но очень красивый герб.

Любопытна история постройки дома на Мясницкой. Две фирмы Перловых — Василия и Сергея — соперничали друг с другом. В 1896 году в Москву на предстоящую коронацию Николая II должен был прибыть личный посланник китайского императора Ли Хунчжан. Каждый из Перловых, имевших торговые связи с Китаем, хотел, чтобы высокий гость остановился у него. К его приезду Сергей Перлов и выстроил этот дом. Но его старания оказались напрасными: посланник китайского императора почтил своим присутствием не его, а соперника.

Однако дом в «китайском стиле» оказался хорошей рекламой: его лавка, на которой тогда висела вывеска «Чай, сахар», посещалась всей Москвой.

Между прочим, китайская фантазия Перлова была вполне в московском духе; у него был предшественник, о котором А. С. Пушкин в статье «Путешествие из Москвы в Петербург», приводя примеры «невинных странностей москвичей», пишет: «Бывало, богатый чудак выстроит себе на одной из главных улиц китайский дом с зелеными драконами, с деревянными мандаринами под золочеными зонтиками».

В течение десятилетий москвичи — любители чая ехали на Мясницкую с самых дальних окраин, веря, что уж здесь-то они смогут купить любимый сорт чая. Несколько лет назад в газетах промелькнуло сообщение, что потомки чаеторговцев Перловых, живущие ныне за границей, хотят выкупить у государства этот дом.

Что такое настоящий московский чай

Сначала тенденцию увеличения потребления чая в Москве отметила сухая статистика: как количество ввозимого в столицу чая, так и увеличение сумм оборота чаеторговцев. Когда же это явление стало видно невооруженным глазом и проявилось в быту, тогда оно попало в певучие строфы поэтов и на страницы прозаиков.

Уже как крепко устоявшийся обычай описывает А. С. Пушкин в 1820-е годы в «Евгении Онегине» чаепитие у Лариных:

Смеркалось; на столе блистая Шипел вечерний самовар, Китайский чайник нагревая; Под ним клубился легкий пар. Разлитый Ольгиной рукою, По чашкам темною струею Уже душистый чай бежал, И сливки мальчик подавал…

Здесь говорится про вечерний чай. Но чай пили и утром. Проведшей бессонную ночь за письмом к Онегину Татьяне утром

…Филипьевна седая Приносит на подносе чай. «Пора, дитя мое, вставай…»

Хотя пьют чай пушкинские герои в деревне, однако привычка их — московская. Из текста романа можно понять, что Ларины — москвичи. В Москве живет их родня, сами они когда-то жили там, и, естественно, в трудную минуту они едут в Москву. Да и Пушкин, прямо подтверждая их тесную связь с Москвой, сравнивает деревенскую жизнь с московской:

Имеет сельская свобода Свои счастливые права, Как — надменная Москва.

Пушкин тоже начинал день не по-петербургски — с кофе, а по-московски — чаем:

Зима. Что делать нам в деревне? Я встречаю Слугу, несущего мне утром чашку чаю, Вопросами: тепло ль? утихла ли метель?..

В авторском отступлении в «Евгении Онегине» поэт писал о том, что он соблюдал традицию и вечернего чая:

…Люблю я час Определять обедом, чаем И ужином. Мы время знаем В деревне без больших сует: Желудок — верный наш брегет.

Московский писатель и журналист середины XIX века Н. В. Поляков в книге очерков «Москвичи дома, в гостях и на улице» отметил ту же черту у своих героев определять время чаем: «Чай у москвичей заменяет часы; так что, если говорят вам: это случилось поутру после, или вечером прежде, до или после чая, то уж, конечно, вы понимаете, в какое время это случилось. Словом, часы в Москве — совершенно лишняя роскошь, чай — вещь необходимая…»

В 1830–1840-е годы чаепитие в Москве становится всесословным увлечением и непременной частью московского быта, и тогда же два писателя натуральной школы И. Т. Кокорев и Н. В. Поляков посвятили свои очерки теме чая в Москве.

«Существует ли на земном шаре, — начинает свой очерк „Чай“ Н. В. Поляков, — хоть один подобный город, в котором чай играет такую важную роль, как в Москве? Чай! Какое магическое слово для москвича! Каким теплым, приятным ощущением проникается москвич при слове „чай“ (разумея слово „чай“ — траву, которую пьют вовремя и безовремя)… Чай для москвича есть важный и необходимый предмет; потребность чая у москвича такого рода, что он скорее согласится не есть, нежели не пить чаю».

Настоящий чай в понимании москвичей должен быть не только хорошего сорта, без примесей, но и крепкий, его не следует жалеть на заварку. Он должен, как писал Пушкин, бежать по чашкам темною струею.

О том же говорит и друг Пушкина поэт П. А. Вяземский: по его словам, чай должен быть «не жидкий, как вода… но густой, душистый». Крестьяне в московских трактирах спрашивали чайку «почаистее», то есть густого, как пиво. Художник В. А. Милашевский говорил: «Разве можно что-то почувствовать, если ты не выпил крепкого душистого чаю. Чай — это взлет души!» — и любил приводить фразу И. А. Гончарова из «Фрегата „Паллады“», сказанную им после того, как один англичанин угостил его «распаренным» чаем: «Нет, чай умеют пить только в России!» У самого же Владимира Алексеевича чай всегда подавался настоящий московский — крепкий, в тонких чашках, и заварной чайник, когда заварка была разлита, во второй раз не доливался водой, но заваривался заново.

Во-вторых, чай должен быть горяч. «Истинные любители чаю… — объясняет Кокорев, — пьют его с толком, даже с чувством, то есть совершенно горячий, когда он проникает во все поры тела и понемногу погружает нервы в сладостное онемение».

Предпочтительно также пить чай без примесей: без сливок, без сахара внакладку, допускается употреблять сахар вприкуску, но не из экономии, а потому что тогда он лишь подслащивает чай, не перебивая его настоящего вкуса. Да и сахар к чаю употреблялся особого сорта — крепкий, литой, а не прессованный, до революции он выпускался в округлых пирамидах, называвшихся «головами», после — в крупных неодинаковых и неправильной формы кусках, и его кололи на меленькие кусочки особенными сахарными щипцами, которые были в каждом доме.

В прежние времена московский чай славился своим особо высоким качеством: дочь петербургского актера Ф. А. Бурдина (прежде жившего в Москве) вспоминает, что когда к ним приезжал А. Н. Островский, то для бабушки — коренной москвички — всегда привозил «фунт особенного какого-то чая, который якобы купить можно было только в Москве».

И третье условие «настоящего чая» — пить его нужно много; «по-настоящему» напившийся чая человек говорил о себе, что он «усидел самовар».

Кроме того, московское чаепитие отличалось особой сердечностью, открытостью и простотой во взаимоотношениях хозяев и гостей. Как известно, в Китае и Японии питье чая обставлено строгим и сложным церемониалом, «китайские церемонии» вошли в пословицу. В Москве же хозяева предлагали гостям за чайным столом чувствовать себя свободно — «без церемоний» (приглашение «пожалуйста, без церемоний» держалось в старых московских домах вплоть до войны, и сейчас еще, правда очень, очень редко, вдруг услышишь его — и повеет старой Москвой…)

Показатель человеческих взаимоотношений и слово «чаевые»

В XIX веке чай в купеческом, мещанском, в низшем и среднем чиновничьих кругах выступал верным показателем человеческих взаимоотношений. По словам Полякова, если на вопрос любопытствующего человека об отношении друг к другу интересующих его лиц, он получает ответ «они вместе чай пить ходят», то можете быть уверены, что у них отношения самые сердечные. А если скажут «который день чай пить врозь ходят», значит, крепко поссорились.

Чаем определялась степень гостеприимства и знания правил приличия. «Если вы приглашаете к себе кого-нибудь в гости и по недогадливости или рассеянности не попотчеваете чаем, — пишет Поляков, — то, рекомендую вам, вас запишут в число не знающих приличий гостеприимства», — и приводит к этому замечанию характерный разговор двух кумушек:

«— Что же вы так скоро? — спрашивает одна другую.

— Да что, не стоит… наскучило… Сидела, сидела, инда пересохло во рту…

— Неужели вас и чаем не напоили?

— Нет!

— Ну, да известно что… Люди так… пустые люди…»

Зато после угощения чаем — совсем другой разговор и, естественно, не осуждение, а похвала хозяевам:

«— Ну что, матушка, как вас там приняли? — спрашивает одна другую.

— Чудесно, матушка, чудесно; как только пришла, не успела ввалиться, сейчас подали чай, и с сухарями, и с булками, отличный чай, насилу выкатилась…»

Непостижимую магическую силу чая над москвичами Поляков описал в сцене, списанной с натуры:

«Если, например, один приглашает другого идти куда-нибудь, но тот не хочет и отговаривается:

— Некогда…

— Пойдем.

— Ну зачем я пойду? Что мне там делать?

— Экой чудак, пойдем, — говорит первый, — зайдем, чайку попьем».

И после такого резона второй отправляется с приятелем куда угодно.

Привязанность к чаю заставляла москвичей не всегда вести себя разумно. «Привязанность к чаю не имеет границ, — замечает Поляков. — Так, например, самый последний бедняк скорее откажет себе в пище, в одежде, но никогда не лишит себя удовольствия попить чайку. Он работает нередко для того только, чтобы приобрести несколько копеек, которые он по получении тотчас же относит в мелочную лавку за несколько золотников чая, чтобы отвести душу, как выражаются простолюдины».

М. Н. Загоскин в очерке «Ванька» рассказывает о московском извозчике-«ваньке», который обругал встречного лихача и на вопрос седока, за что он его так, ответил:

«— Да как же, батюшка! Вот этот с рыжей-то бородою, — ведь я его знаю, он из нашего села, четыре года извозничает, а домой гроша не прислал: все на чаю пропивает».

Тогда родилась пословица: «По чаям ходить, добру не быть», имеющая в виду хождение пить чай в трактир.

В сороковые — пятидесятые годы XIX века появилось словосочетание «на чай». «В Москве редко просят на водку, всегда на чай», — отметил Поляков. В. И. Даль в «Толковом словаре» приводит поговорку: «Ныне уж нет сбитню, а все чаек; не просят на водку, а просят на чай». Слово «чаевые» появилось позднее, сначала оно имело другую форму: «начайные», именно в такой форме знает его Даль. Появившись в Москве и центральных губерниях, понятие и слова «на чай» к концу века стали употребительны по всей России.

В «Толковом словаре» под редакцией Д. Н. Ушакова (1940 г.) объясняется: «На чай (давать, брать) — награждение за мелкие услуги сверх жалованья (дореволюционный обычай)». Но языковед поспешил: обычай, казавшийсяемуизжитым, и выражение — ушедшим из живого языка (как, впрочем, и приветствие «чай да сахар!», снабженное пометой: «устар.»), продолжали существовать, и, более того, лет десять — двадцать спустя само явление «награждение за мелкие услуги» и выражение «на чай», наряду с термином «чаевые», возникшим на грани XIX и XX веков, захлестнули страну, и в «Словаре русского языка» 1984 года «чаевые» и «на чай» фигурируют уже как общепринятые современные выражения, без всяких помет и оговорок, хотя, наверное, стоило бы пояснить, что теперь это не «плата за мелкие услуги», а узаконенные обычаем поборы, не имеющие к «услугам» никакого отношения.

На каждого Егорку своя поговорка

Как всякое, вошедшее глубоко в быт и обычай народа явление, московское чаепитие отразилось в фольклоре: вошло в пословицы, поговорки, шутки.

Из Москвы пошел глагол «чаевничать», родились такие пословицы, поговорки и присловья: «Выпей чайку — забудешь тоску», «С чая лиха не бывает», «За чаем не скучаем — по три чашки (вариант: по семь чашек) выпиваем», «Чай не пить, так на свете не жить», «Чай на чай — не побой на побой», «Чай пить — не дрова рубить», «Чай не хмельное — не разберет»; наряду с прежним традиционным приветствием «Хлеб да соль» широчайшее распространение получило «Чай да сахар!»; в пару к давнему «Нужда научит калачи есть» В. И. Даль записал в Подмосковье такую пословицу: «Хлебца купить не на что: с горя чаек попиваем!»; иронизируя над «московским умом», приговаривали: «Где нам, дуракам, чай пить!»; сложились шуточные вопросы и присловья: «Чаем на Руси еще никто не подавился», — отвечали на извинение хозяйки, когда в чашку попадала чаинка; спрашивали: «С чем будете чай пить: с ложечкой или с сахаром?», а приглашая кого-нибудь в гости, говорили: «Пожалуйте к нам на чай». Хотя во всех этих присловьях Москва не поминается, но явно подразумевается, а в одном даже и впрямую говорится о ней: про жидкий чай и в Вятке, и в Вологде, и в других областях говорили: «Такой чай, что Москву насквозь видно».

В разное время бытовали и менее известные, в большинстве своем теперь забытые словечки и выражения, связанные с чаем. Поляков сообщает ряд выражений 1850-х годов: «чайничать; чаи гонять; на теплые воды; растопить пятиалтынный; под машину; путешествие на кривую лестницу» и т. п.

Подобные «чайные» выражения создавались и позже. В годы Гражданской войны и разрухи бытовала шутка: «Совсем бы чай пить — вода и угли есть, только чаю и сахару нет». На ухудшение качества грузинского чая в 1970-е годы народ ответил анекдотом: «Один пьет чай и спрашивает: „Почему это чаинки всплывают?“ А умный человек отвечает: „Они всплывают, чтобы посмотреть на того дурака, который пьет грузинский чай“». Когда в 1980-е годы были перебои с чаем в магазинах, то про его отсутствие говорили: «Опять чайхана» (чай-хана). Сегодняшний чайный фольклор более грубоват и менее остроумен: вместо «пить чай» говорят «включить Чайковского», уговаривают выпить вторую-третью чашку таким присловьем: «Водопровод работает, туалет — тоже».

Домашний чай

В XIX — начале XX века чаепития разделялись на два разряда: домашний чай и в заведении. Поляков отмечал, что «превосходство остается на стороне последнего». Мнение это основано на наблюдении, но все-таки очень субъективно и верно лишь отчасти — в отношении отдельных групп любителей чая. Домашний чай также имеет много привлекательного, может быть, даже гораздо больше, чем чаепитие в трактире. Поэтому начнем с него.

Домашний московский чай обычно описывается в мемуарах и литературе окрашенным в идиллические тона. Достаточно вспомнить уже цитированные строки из «Евгения Онегина», к ним можно добавить еще несколько строк из этого же романа, строк ироничных, но с доброй улыбкой:

Богат, хорош собою Ленский Везде был принят как жених; Таков обычай деревенский; Все дочек прочили своих За полурусского соседа; Взойдет ли он, тотчас беседа Заходит словно стороной О скуке жизни холостой; Зовут соседа к самовару, А Дуня разливает чай, Ей шепчут: «Дуня, примечай!» Потом приносят и гитару; И запищит она (Бог мой!): Приди в чертог ко мне златой!..

Пушкинская эпоха в русской литературе — преимущественно эпоха стихов, проза только начинала вставать на ноги, поэтому то, что лучше было бы сказать прозой, излагали стихами. Именно таким произведением является стихотворение П. А. Вяземского «Самовар», в нем очень много информации, мыслей, соображений — это фактически точный и многосторонний анализ феномена московского (и шире — русского) домашнего чаепития. Стихотворная форма — очень коварная вещь: с одной стороны, она своей краткостью и афористичностью способна прочно внедрить в сознание читателя какую-то мысль, с другой — стихотворный ритм провоцирует скользить по волнам ритма, упуская содержание, поэтому обратим внимание прежде всего на содержание стихотворения Вяземского.

Самовар известен в России с начала XVIII века. «Водогрейный, для чаю сосуд, большей частью медный, с трубою и жаровней внутри» — так определяет его В. И. Даль. Самовар — главный предмет чайного стола, в XIX веке довольно часто вместо «пить чай» употребляли глагол «самоварничать», известна старинная частушка со словами: «Эх, чай пила — самоварничала…» Самоварниками и самоварницами называли, по свидетельству Даля, любителей чая, «чаепийц».

Более популярный сейчас чайник появился позже самовара, он служил при самоваре подсобным средством: в него клали заварку, наливали воду из самовара, а затем из чайника разливали уже по чашкам. Назывался он «посудиной», а «чайником», по объяснению Даля, называли «охотника до чая». Позже это название перешло на «посудину». В «Толковом словаре живого великорусского языка» Даля приведены оба эти значения слова «чайник», но главным значением указан как раз «охотник до чая» и лишь вторым, побочным — «посудина с ручкой и носком, для заварки, настою чая». Эти сведения — небольшой фактический комментарий, почему Вяземский назвал самовар «неугасимым дедом». А далее приводим центральный фрагмент из его обширного стихотворения «Самовар».

…Самовар родной, семейный наш очаг, Семейный наш алтарь, ковчег домашних благ… В нем льются и кипят всех наших дней преданья, В нем русской старины живут воспоминанья; Он уцелел один в обломках прежних лет, И к внукам перешел неугасимый дед. Он русский рококо, нестройный, неуклюжий, Но внутренно хорош, хоть некрасив снаружи; Он лучше держит жар, и под его шумок Кипит и разговор, как прыткий кипяток. Как много тайных глав романов ежедневных, Животрепещущих романов, задушевных, Которых в книгах нет — как сладко ни пиши! Как много чистых снов девической души, И нежных ссор любви, и примирений нежных, И тихих радостей, и сладостно мятежных — При пламени его украдкою зажглось И с облаком паров незримо разнеслось! Где только водятся домашние пенаты, От золотых палат и до смиренной хаты, Где медный самовар, наследство сироты, Вдовы последний грош и роскошь нищеты, — Повсюду на Руси святой и православной Семейных сборов он всегда участник главный. Нельзя родиться в свет, ни в брак вступить нельзя, Ни «здравствуй!», ни «прощай!» не выполнят друзья, Чтоб, всех житейских дел конец или начало, Кипучий самовар, домашний запевало, Не додал голоса и не созвал семьи. …………………………………………… Поэт сказал — и стих его для нас понятен: «Отечества и дым нам сладок и приятен!» Не самоваром ли — сомненья в этом нет — Был вдохновлен тогда великий наш поэт?

В стихотворении Вяземского изображено, конечно, дворянское домашнее чаепитие.

Не менее привлекателен и скромный разночинский домашний чай в изображении Полякова: «…Вообразите себе морозный зимний вечер, теплую хорошенькую комнату, любезную хозяйку дома, которая со всем радушием отогревает вас чаем, разумеется, если вы где-нибудь были и озябли, и, наконец, какое наслаждение, когда хорошенькая, маленькая ручка женщины разливает чай: не правда ли, что это прекрасно? Даже самый чай получает какую-то особенную прелесть; и теплота, наполняющая ваш желудок, сообщается всему вашему организму и располагает вас к неге, подобно той, о которой говорит Пушкин»:

Где, в гареме наслаждаясь, Дни проводит мусульман…

Также много привлекательного находит Поляков и в летнем домашнем чаепитии на свежем воздухе:

«Какие разнообразные, исполненные жизни, картины представляет чай, за которым собираются целые семейства родных, друзей и знакомых… Вообразите себе прекрасный летний вечер, сад, беседку, в которой посредине стола, окруженного чашками, стоит, как русский удалой мужик, шапку набок, разинув рот, как бы запевая „Не белы-то снеги“, светло вычищенный самовар величиной, примерно сказать, в ведро или более; клокочущая влага, наполняющая его, постепенно переходит в чайник, потом в чашки, из которых окончательно уже разливается по желудкам присутствующих…»

Оригинально чаепитие купеческое. В рисунках и литографиях XIX века нередко встречается изображение купцов за чайным столом. Во всех них присутствует нечто раблезианское, так же как и в описании А. Н. Островского вечернего всеобщего чаепития в Замоскворечье:

«В четыре часа по всему Замоскворечью слышен ропот самоваров; Замоскворечье просыпается (от послеобеденного сна. — В.М.) и потягивается. Если это летом, то в домах открываются все окна для прохлады, у открытого окна, вокруг кипящего самовара, составляются семейные картины. Идя по улице в этот час дня, вы можете любоваться этими картинами направо и налево. Вот направо, у широко распахнутого окна, купец, с окладистой бородой, красной рубашке для легкости, с невозмутимым хладнокровием уничтожает кипящую влагу, изредка поглаживая свой корпус в разных направлениях: это значит, по душе пошло, то есть по всем жилкам. А вот налево чиновник, полузакрытый геранью, в татарском халате, с трубкой жукова табаку — то хлебнет чаю, то затянется и пустит дым колечками. Потом и чай убирают, а пившие оный остаются у окон прохладиться и подышать свежим воздухом».

Н. Ф. Щербина купеческую страсть к чаепитию помянул в сатирической «Эпитафии русскому купцу»:

С увесистой супружницей своей Он в бане парился и объедался сыто… О, сколько им обмануто людей И сколько чаю перепито!

Семейным чаепитием можно считать и старый обычай, посещая кладбища, пить чай на могилках родных.

Такое чаепитие на кладбище описал в одной из своих «московских элегий» Михаил Александрович Дмитриев. Летом он жил на даче в Зыкове и поэтому, едучи из Москвы, всегда проезжал Ваганьково кладбище. Элегия написана 13 июля 1845 года.

Ваганьково кладбище

Есть близ заставы кладбище: его — всем знакомое имя. Божия нива засеяна вся; тут безвестные люди, Добрые люди сошлись в ожиданьи весны воскресенья. Ветви густые дерев осеняют простые могилы, И свежа мурава, и спокойно, и тихо, как вечность. Тут на воскресные дни православный народ наш                                                                              московский Любит к усопшим родным, как к живым, приходить                                                                              на свиданье. Семьи нарядных гостей сидят вкруг каждой могилы, Ходят меж камней простых и, прочтя знакомое имя, Вспомнят, вздохнут, поклонясь, и промолвят:                                                                      «Вечная память!» Тут на могилах они — пьют чай (ведь у русских без чая Нет и гулянья); развяжут салфетки, платки с пирогами, Пищей себя подкрепят, помянувши родителей прежде; Вечером идут в Москву, нагулявшись и свидевшись мирно С теми, которым к ним путь затворен и прийти уж не могут. Добрый обычай! свиданье друзей и живых и усопших! Сладкие чувства любви, съединяющей даже за гробом! Мертвые кости и прах, а над ними живая природа, И людей голоса, и живые гуляющих лица… …………………………………………………… Здесь я хотел бы лежать, и чтоб здесь вы меня посетили…

Среднее между обоими главными видами московских чаепитий — это летние загородные гулянья: в Сокольниках, Марьиной роще, Красном селе и других известных местах. Хотя там во время гуляний ставились питейные заведения и было полно пьяного веселья, все же большое место занимал чай. М. Н. Загоскин в очерке 1840-х годов «Первое мая в Сокольниках» рассказывает: «…И везде пили чай. Эта необходимая потребность нашего купечества, эта единственная роскошь наших небогатых мещан, это праздничное, высочайшее наслаждение всех трезвых разночинцев, фабричных, мастеровых и даже мужичков — наш русский, кипучий самовар, дымился на каждом шагу. Мы подошли к одному их этих самоваров, вокруг которого сидело на траве человек пять рабочих людей из крестьян и две молодицы в нарядных телогреях. Все они сидели чинно, попивали чаек, и не стаканами, а из фарфоровых чашек.

— Ну, вот это хорошо, ребята, — сказал мой собеседник, — вы вместо вина пьете чай. Оно дешевле и здоровее…»

Очень многие любители чая находили, что на открытом воздухе чай пить лучше, нежели в помещении, потому что на воздухе прохладнее, кроме того, можно созерцать окружающие виды и наблюдать за происходящим вокруг.

На Воробьевых горах, откуда, как известно, открывается лучший вид на Москву, до революции было множество «чайных садочков», которые держали местные крестьяне. Такой «садочек» представлял собой небольшую площадку, обсаженную кустами акации, на которой находилось несколько столиков с ножками-столбиками, врытыми в землю, и с такими же простыми, врытыми в землю лавочками. Чай здесь подавали в ярких расписных чашках, к чаю можно было заказать молоко, яичницу, ягоды — все свежее, из своего хозяйства, а также жареную колбасу. При садочках были «зазывалки» — женщины, которые уговаривали гуляющих зайти попить чая. «Чайные садочки» никогда не пустовали, и многие их владельцы, как говорили, от них нажили большие состояния.

Чаепитие в заведении

Чаепитие в заведении, то есть в трактире или харчевне, совсем особая статья, и в нем свой смысл, своя философия и свое удовольствие.

Заведений, в которых подавали чай, в Москве было великое множество. В середине XIX века с нескольких десятков они увеличились до трех-четырех сотен, и с тех пор их количество неизменно росло. Причем заведения в Москве были самого разного ранга и разбора. «Начиная от трактира, — пишет Кокорев, — где прислуга щеголяет в шелковых рубашках, где двадцатитысячные машины (дорогие музыкальные автоматы. — В.М.) услаждают слух меломанов, где можно найти кипу журналов, до тех заведений, по краям Москвы, в которых деревянные лавки заменяют красные диваны, а половые ходят в опорках, — везде, если найдете какой недостаток, то уж наверно не в чае…»

Чаепитие в заведении не заключалось только в том, чтобы попить чаю и удовлетворить жажду и голод, оно имело общественное значение.

«Ни одно тяжебное дело, ссора или мировая, — рассказывает Поляков, — дела по коммерческим оборотам и т. п. никогда не обойдутся без чая.

Чай у москвича есть благовидный предмет для всех случаев, например: имеете ли вы какое-нибудь дело с кем-нибудь, вам нужно посоветоваться об этом деле.

— Как бы нам уладить это дело? — спрашиваете вы.

— Да так, — отвечают вам, — пригласите его на чай.

Или:

— Сходите с ним попить чайку — вот дело и кончено.

Если вы занимаетесь коммерческими делами, продаете или покупаете что-нибудь и к вам приходит купец (так же точно, как, может быть, и вы к нему), вам или ему нужен товар, вы торгуетесь с ним и, если сладилось, или, как говорится, спелись с ним в цене, то неминуемо идете с ним пить чай, т. е. запивать магарыч. А если же и не сошлись в цене, то он или вы говорите: „Ну, пойдем чайку попьем; авось, сойдемся как-нибудь“. И действительно: пошли, попили чайку — и дело кончено.

Точно так же, если вы желаете познакомиться с кем, пригласите на чай, и вы познакомились».

Простой же люд — крестьяне, дворовые, мастеровые — любил ходить пить чай в заведение по другой причине — это было актом самоутверждения: в трактире его принимали с уважением и чай подавали, как он требовал, чаистый.

Обычно в каждом трактире были свои постоянные посетители, посещавшие его регулярно, изо дня в день, и трактирщик, и половые уже знали их привычки и запросы и угождали им — оказывали уважение.

Одна из самых известных картин Бориса Михайловича Кустодиева, наряду с его ярмарками и пышнотелыми красавицами, это — «Московский трактир», написанная в 1916 году. Сам художник любил и саму картину, и ее персонажей: в знаменитой серии «Русские типы», над которой Кустодиев работал уже после революции, в 1920-е годы, он повторил персонажи, изображенные на картине.

Кустодиев жил в Петербурге, но в 1914 году Московский художественный театр пригласил его оформить спектакль по пьесе М. Е. Салтыкова-Щедрина «Смерть Пазухина», и художник приехал в Москву.

В Москве Кустодиев остановился у своего давнего друга, артиста МХАТа, В. В. Лужского. Этой поездкой он был очень доволен и, вернувшись в Петербург, писал Лужскому: «Я все еще живу впечатлениями милой Москвы… После Москвы я приехал сюда бодрый и с огромной жаждой работать…»

В Москве Кустодиев много бродил по городу, иногда с Лужским, иногда один. Он посещал Сухаревку, в Вербное воскресенье пошел на Красную площадь на праздничный торг, заглядывал в трактиры, вмешивался в толпу — пестрая, яркая жизнь уличной Москвы пленила его.

Художник на московских улицах сделал много набросков с натуры в альбоме, который всегда носил с собой. Переполненный впечатлениями, по возвращении в Петербург он сразу начал писать картину «Московский трактир» по наброскам, сделанным в извозчичьем трактире возле Сухаревского рынка.

В выборе сюжета, конечно, сыграли большую роль чисто живописные впечатления, но также Кустодиев уловил сугубо московскую черту — живую древность ее быта и понял, какую важную и особенную роль играют в московской жизни трактиры.

В воспоминаниях В. А. Гиляровского десятки страниц отведены описаниям различных трактиров, отличающихся своими нравами, кухней, посетителями. Рассказывает он и про извозчичьи трактиры.

«Особенно трудна была служба (Гиляровский здесь говорит про половых. — В.М.) в „простонародных“ трактирах, где подавался чай — пять копеек пара, то есть чай и два куска сахару на одного, да и то заказчики экономили.

Садятся трое, распоясываются и заказывают: „Два и три!“ И несет половой за гривенник две пары и три прибора. Третий прибор бесплатно. Да раз десять с чайником за водой сбегает.

— Чай-то жиденек, попроси подбавить! — просит гость.

Подбавят — и еще бегай за кипятком.

Особенно трудно было служить в извозчичьих трактирах. Их было очень много в Москве…

Извозчик в трактире и питается, и согревается. Другого отдыха, другой еды у него нет. Жизнь всухомятку. Чай да требуха с огурцами. Изредка стакан водки, но никогда — пьянства. Раза два в день, а в мороз и три, питается и погреется зимой или высушит на себе мокрое платье осенью, и все это удовольствие стоит ему шестнадцать копеек: пять копеек чай, на гривенник снеди до отвала, а копейку дворнику за то, что лошадь напоит да у колоды приглядит».

Кустодиев по-своему увидел извозчиков в трактире, по-своему отметил он их трезвость и вообще видную в человеке несклонность к пьянству и потому посчитал их старообрядцами.

Художник писал «Московский трактир» по наброскам, но для отдельных фигур просил позировать сына. Во время работы он рассказывал сыну о Москве, о своих замыслах. О том, как родилась картина «Московский трактир» и что хотел выразить ею художник, мы знаем из воспоминаний его сына Кирилла Борисовича Кустодиева.

«На торгу был трактир, где извозчики пили чай, отдыхали. Отец сделал с них набросок карандашом. Чаепитие извозчиков остановило его внимание — он решил написать картину маслом. И вскоре уже приступил к выполнению своего замысла. Сначала эскизы в альбоме. Решив композицию, перешел на холст; наметил жидкой охрой рисунок. Сперва написал фон, затем приступил к фигурам. При этом он рассказывал, как истово пили чай извозчики, одетые в синие кафтаны. Все они были старообрядцами. Держались чинно, спокойно, подзывали, не торопясь, полового, а тот бегом „летел“ с чайником. Пили горячий чай помногу — на дворе сильный мороз, блюдечко держали на вытянутых пальцах. Пили, обжигаясь, дуя на блюдечко с чаем. Разговор вели так же чинно, не торопясь. Кто-то из них читает газету, он напился, согрелся, теперь отдыхает.

Отец говорил: „Вот и хочется мне все это передать. Веяло от них чем-то новгородским — иконой, фреской. Все на новгородский лад — красный фон, лица красные, почти одного цвета с красными стенами — так их и надо писать, как на Николе Чудотворце — бликовать.

А вот самовар четырехведерный сиять должен. Главная закуска — раки. Там и водки можно выпить „с устатку“…

Он остался очень доволен своей работой: „А ведь, по-моему, картина вышла! Цвет есть, иконность и характеристика извозчиков получилась. А и да молодец твой отец!“ — заразительно смеясь, он шутя хвалил себя, и я невольно присоединился к его веселью“».

Иным, чем извозчичий, был на Ярославском шоссе, у Крестовской заставы, трактир для богомольцев, идущих в Троице-Сергиеву лавру.

И. С. Шмелев в эмиграции в 1935 году написал повесть-воспоминание «Богомолье» о том, как он в детстве, в 1880-е годы, ходил к Троице. Память его высвечивала многие мельчайшие подробности, и повесть написана так, что читатель словно сам идет с мальчиком и видит то, что видел он.

Вот Шмелев описывает трактир неподалеку от Крестовской заставы, в который привел его дедушка Горкин по пути на богомолье.

Ему запомнилась синяя вывеска: «Отрада с Мытищинской водой Брехунова и Сад», хозяин — расторопный ростовец по фамилии Брехунов, сад, в котором они пили чай и который паломники между собой называли «богомольный садик».

«Садик без травки, вытоптано, наставлены беседки из бузины, как кущи, и богомольцы пьют в них чаек… — описывает Шмелев. — И все спрашивают друг друга ласково: „Не к Преподобному ли изволите?“ — и сами радостно говорят, что они к Преподобному, если Господь сподобит. Будто тут все родные. Ходят разнощики со святым товаром — с крестиками, образками, со святыми картинками и книжечками про „жития“… Бегают половые с чайниками, похожими на большие яйца: один с кипятком, другой — меньше — с заварочкой».

Кроме благолепия достоинством своего трактира хозяин считал и то, что в его самоварах (про них он говорил загадкой: «Поет монашек, а в нем сто чашек») мытищинская вода, и время от времени он декламировал посетителям «стишок»:

Брехунов зовет в «Отраду» Всех — хошь стар, хошь молодой. Получайте все в награду Чай с мытищинской водой!

На эту же тему в трактире были расписаны стены: лебеди на воде, на бережку реки господа пьют чай, им прислуживают половые с салфетками, среди елочек идет дорога, а по ней бредут богомольцы в лапоточках, за дорогой зеленая гора, поросшая елками, на пеньках сидят медведи, а в гору ввернуты медные краны, и из них в подставленный самовар льется синей дугой — мытищинская вода…

По всей дороге до Мытищ трактирщики всегда специально оговаривали, что их чай не на колодезной воде, а на мытищинской. Слава мытищинской воды и сейчас сохранилась среди старых москвичей, хотя у жителей тех районов, которые раньше снабжались этой водой, сейчас нет никакой уверенности, что они пьют именно ее, все же нет-нет да и похвалятся: а у нас — мытищинская…

Светское чаепитие

В свое время, в 1850-х годах, Н. В. Поляков, описав любовь к чаю среди простого народа, заметил: «Впрочем, вся эта чаемания господствует не в одних только средних и торговых сословиях. Чай в аристократии играет не менее важную роль».

Чаепитие в светском обществе подчинялось определенным правилам. В книге «Хороший тон», изданной в 1881 году, имеется специальный раздел «Чай». Книга эта предназначалась не для придворного светского круга (хотя в ней есть глава и о правилах поведения «при дворе»), но для довольно значительного в эти годы круга людей среднего класса, которые справедливо считали себя «обществом» и вели «светский», что по значению самого слова обозначает «открытый», «публичный» образ жизни.

Итак, что же рекомендует хороший тон в устройстве чаепитий?

Прежде всего дается определение, что такое «чай» (в смысле «открытое чаепитие с приглашением гостей»).

«Приглашение на чай есть приглашение в собрание, меньшее числом гостей и сопряженное с меньшими издержками, чем обед или бал. Нарушая порядок вседневной жизни, последние, обыкновенно, в продолжение известного времени, бывают причиною многих хлопот и забот. Чай же, напротив того, не причиняет никаких беспокойств, и чем лучше присутствующие знают друг друга и находятся в лучших отношениях, тем приятнее и веселее проводится время.

Чай и маленький вечер отличаются один от другого только числом гостей — так как если оно превосходит 25 человек, то называется вечером, если же меньше, то — чай».

Собравшееся на чай общество знакомых между собой людей проводят вечер в интересной, оживленной беседе, «предметом которой служат искусство, литература, последние явления общественной жизни и т. д.».

Специально оговаривается, что являться на чай в бальном нарядном туалете не годится. Дамы надевают выходные, но скромные бархатные или шелковые платья со шлейфом, молодые девушки могут прийти в платье из легкого шелка, поплина и «даже светлого Кашмира».

Далее даются указания по подготовке стола и поведению за столом.

«У нас, в России, — оговаривается в книге, — принято пить чай за столом в столовой, а не в гостиной и зале, где гости располагаются на диванах и стульях. (Между прочим, в середине XIX века известный дипломат и любитель литературы Д. Н. Свербеев в своем московском литературном салоне пытался ввести чаепитие на европейский манер, без общего стола, но посетители салона этого не одобряли.)

Чайный стол сервируется заранее. На один конец стола ставится самовар, около него поднос с чашками и стаканами. Здесь место хозяйки.

Корзиночки с несколькими сортами печенья, тарелочки с бутербродами, сладкий пирог, а также сливочники и тарелочки с нарезанным лимоном расставляются по всему столу. Графины с ромом и коньяком ставятся у прибора хозяина. Маленькие тарелочки и салфетки составляют прибор каждого.

Наливает чай хозяйка. Если же в доме есть взрослая дочь, то обязанность разливать чай хозяйка обыкновенно передает ей. Хотя эта обязанность и нетрудная, но она требует известной ловкости, грации и уменья, для приобретения которых необходим навык.

Чашки никогда не следует наливать до краев, и надо стараться угодить вкусу каждого. Но и гости, со своей стороны, не должны быть слишком требовательны, и в особенности люди молодые, они должны пить чай таким, каким его им дают, а не выражать своего желания иметь чай покрепче или послабее, послаще или менее сахару. Дуть на чай, чтобы он остыл, нельзя.

Наливать же на блюдечко положительно неприлично. Самое лучшее — давать напиток такой степени тепла, чтобы он не требовал охлаждения.

Обязанность хозяйки — предлагать гостям печенье, сливки, пирог.

После чая подаются конфекты и фрукты.

Иногда, по французскому обычаю, вносят уже накрытый стол. Но, — справедливо замечается в книге, — этот французский обычай у нас вряд ли привьется, так как наш русский чай с самоваром гораздо практичнее, удобнее и даже, признаемся, уютнее.

Время вечернего чая назначается между 8 и 11 часами, и приезжать на чашку чая как раньше этого срока, так и позже — невежливо. Приезд к 12 часам вовсе не совместим с хорошим тоном, также не является хорошим тоном засиживаться до утра».

Традиция московской демократической интеллигенции

О тайных собраниях декабристов Пушкин в X, сохранившейся лишь частично, главе «Евгения Онегина» пишет:

У них свои бывали сходки, Они за чашею вина, Они за рюмкой русской водки…

Сходки следующего этапа развития русского революционного движения — разночинской романтической народнической эпохи — были иными — и происходили за чаем.

Известный московский художник-передвижник Владимир Егорович Маковский в 1870-е годы задумал и сделал эскиз, а в девяностые годы написал картину «Вечеринка». К сожалению, неизвестны какие-либо высказывания самого художника об этой картине и ее авторском истолковании, но современники — одни увидели сборище нигилистов 60–70-х годов, другие — нынешних, то есть последнего десятилетия XIX века, «людей, отрицающих существующие порядки». Эта разноголосица показывает, что художник изобразил не кратковременное и преходящее, а характерное для длительной эпохи, глубинное, одно из основных явлений русской действительности и, главное, создал образы характерных типов эпохи.

На картине Маковского изображена скудно обставленная комната со столом посредине, под висячей керосиновой лампой-молнией. На столе — блестящий медный самовар, чашки, стаканы с чаем, тарелки с нехитрым угощением — пироги, печенье… У стола сидят старик с пышной седой бородой — тип писателя-народника и пожилая, строгая, гладко причесанная дама — дама-общественница. Тут же студент военно-медицинской академии в форменном кителе с погонами собрался чиркнуть спичкой, чтобы зажечь потухшую папиросу, и остановился, прислушиваясь к тому, что самозабвенно говорит юная девушка-курсистка, стоящая посреди комнаты, крепко сжимая руками спинку стула. (Современный критик охранительной ориентации написал, что она «имеет вид особы, пламенно декламирующей какое-нибудь трескучее и запретное социалистическое стихотворение».) Стоящий за ней молодой человек в украинской рубахе, наверное студент, аплодирует, а молодая женщина с аскетическим лицом и в черном платье запрещающим жестом руки словно хочет остановить ее речь. Скептически слушает девушку стоящий напротив — руки в брючные карманы, рубаха навыпуск, трубка во рту — парень. Курят, переговариваются о чем-то сидящие поодаль; глубоко задумался, облокотясь о ломберный столик, мужчина средних лет, единственный среди всего общества щеголевато одетый человек, видимо преуспевающий врач или адвокат.

Совершенно явно — это не собрание заговорщиков, не заседание комитета какой-нибудь революционной организации, определяющего план действий, это действительно вечеринка, на которую собрались люди разные, с разными взглядами. Но несмотря на намеченные художником противоречия и противостояния этих людей, ему удалось передать, что в главном они — единомышленники.

Картина В. Е. Маковского «Вечеринка» была очень популярна в конце XIX — начале XX века в интеллигентско-демократической среде. Не однажды мне приходилось слышать от людей, чья юность пришлась на эти годы, о том, какое сильное влияние она имела на них.

В мемуарах педагога-москвоведа А. Ф. Родина рассказано об одном эпизоде из его жизни, связанном с картиной Маковского и с московским чаепитием.

В 1908 году Родин учился в выпускном классе Набилковского коммерческого училища, по характеру он был, что называется, заводилой, училищное начальство характеризовало его как «человека общественного». Это было время, когда русская интеллигенция, и в том числе думающая молодежь, осмысливала уроки революции 1905 года и пыталась определить свое место и свою роль в общественной жизни. Тогда были популярны кружки самообразования, так как считалось, что государственное образование однобоко и рутинно. Родин решил организовать такой кружок, собрания которого виделись ему похожими на то, что нарисовал Маковский. И он начал подготавливать вечеринку. (Впоследствии этот кружок так и назвали — «Вечеринка».)

«И вот вечером 26 октября 1908 года в моей маленькой комнате с розовыми обоями и вечно коптящей лампой, — пишет Родин в своих воспоминаниях, — собралась первая „Вечеринка“. (Тогда Родин снимал комнату во дворовом флигеле в Лялином переулке на Покровке. — В.М.) Нас было семеро… На столе стоял чай и сушки — угощение, ставшее на „Вечеринке“ традиционным.

Нам всем, собравшимся на первую „Вечеринку“, было тогда по 16–18 лет — возраст острых чувств и переживаний.

В своем вступительном слове я сказал:

— Цель наших бесед заключается в обмене мыслями по тем или иным вопросам, интересующим нас всех».

Родинская «Вечеринка» просуществовала пять лет. Темы, обсуждавшиеся на ней, охватывали широчайший круг интересов. Вот некоторые из них: «Что дала литературе революция?», «Оправдание государства», «Свобода воли», «Что такое призвание?», «Радость жизни», «О нелепости жизни», «О Короленко», «Серафим Саровский»…

Общение за чайным столом, общий поиск мировоззрения дали очень интересный, с точки зрения сегодняшнего дня, результат.

В 1913 году среди участников «Вечеринки» была проведена анкета, которая показала эволюцию взглядов ее участников за время посещения кружка. Главными вопросами анкеты были два: «политическое кредо» и «отношение к религии».

Отвечая на первый вопрос, почти все сообщили, что вначале они склонялись к социалистическим взглядам. Это и понятно, если принять во внимание демократический состав кружка. Характерны ответы: раньше были «близки социалистические идеалы», «народник», пережил «отроческий социализм», прошел этап «раннего марксизма». Сам А. Ф. Родин был социал-демократом, входил в ЦК Социал-демократического союза учащихся средних учебных заведений города Москвы. В 1913 году оказалось, что большинство «приближается в своих политических взглядах к к.-д.», меньшее количество — «сочувствующие народникам».

Что же касается религии, то почти все отвечали, что у них до прихода на «Вечеринку» был период «атеизма»: «нигилизм и богоборчество», «детская отроческая религиозность сменилась нигилизмом и атеизмом Писарева». К 1913 году у большинства участников кружка религиозность становится важным и положительным компонентом их мировоззрения: «Я не решусь теперь назвать себя нерелигиозным человеком», «Раньше религия не играла для меня никакой роли, теперь я знаю, как обеднела бы душа, если бы исключить из нее религиозные переживания», «Теперь религия представляется никак не дающимся в руки разрешением всего».

Все вечеринковцы, о которых есть сведения, как и А. Ф. Родин, прожили нелегкую, но честную, трудовую жизнь. Тем взглядам и принципам, к которым они пришли в юности, они оставались верны всегда. В конце 1940-х годов мне довелось побывать на одной из их встреч, эта встреча была для них праздником, а на праздничном чайном столе стояла старая хлебница с сушками…

Литературный чай Серебряного века

Домашний чай в домах литературной, художественной, научной интеллигенции, сохраняя черты и прелести вообще домашнего чая, с оживленной беседой, шутками, музыкой, зачастую превращался в серьезный профессиональный разговор.

Андрей Белый в книге воспоминаний «Начало века», говоря об эпохе поисков мировоззрения, пишет: «Чайный стол С. М. Соловьева — эмбрион академии, в которой родители моего друга Сережи и я с другом, различаясь в возрасте, — заседающий центр, где, себя ища, начинаем законодательствовать»; глава, рассказывающая о приезде Блока в Москву и знакомстве с ним, называется «За самоварчиком»: «Сидели за чаем веселой пятеркой. Блок юморизировал, изображая себя визитером с перчаткой в руке, наносящим визит обитателям синих московских домков…»

В 1910 году «молодые символисты» (так принято называть Андрея Белого, Александра Блока, Сергея Соловьева и их друзей и единомышленников) организовали издательство «Мусагет». «Редакция помещалась на Пречистенском бульваре, близ памятника Гоголю, — рассказывает о нем Б. А. Садовской, поэт, входивший в этот кружок. — На стенах портреты Гёте, Шиллера, Канта, Толстого, Соловьева и прочих русских и немецких писателей. В кухне постоянно кипел самовар. Пожилой хмурый артельщик разносил сотрудникам чай в больших чашках и мятные пряники».

Борис Александрович Садовской — интересная фигура русской поэзии Серебряного века и имеет прямое отношение к теме этого очерка.

Настоящая фамилия его Садовский, но он изменил в ней одну букву: вместо Садовский — Садовской, так говорили и писали в XVIII — начале XIX века. Прошлое он любил и знал глубоко, им написан ряд интересных исторических рассказов и повестей, в пушкинских временах он чувствовал себя гораздо более на своем месте, чем в современности.

«Я застал еще старую историческую Москву, — пишет Садовской в автобиографических набросках, — близкую к эпохе „Анны Карениной“, полную преданий сороковых годов… Трамваев не было. Конки, звеня, пробирались по-черепашьи от Разгуляя к Новодевичьему монастырю. Москва походила на огромный губернский город. Автомобили встречались как исключение; по улицам и бульварам можно было гулять, мечтая и глядя в небо. Арбат весь розовый, точно весенняя сказка. Развалистая дряхлая Воздвиженка, веселая Тверская, чинный Кузнецкий. У Ильинских ворот книжные лавочки, лотки, крики разносчиков. Слышно, как воркуют голуби, заливаются петухи. Домики, сады, калитки. Колокольный звон, извозчики, переулки, белые половые, знаменитый блинами трактир Егорова, стоявший в Охотном ряду с 1790 года. Еще живы были престарелый Забелин, хромой Бартенев, суровый Толстой. В Сандуновских банях любил париться Боборыкин. В Большой Московской можно было встретить Чехова, одиноко сидящего за стаканом чая».

Это — Москва самых первых лет XX века, тесно связанная с былым, еще существовавшая, но доживавшая свой век «уходящая Москва», как ее стали называть в начале XX века, и какой ее изобразил в знаменитых своих альбомах «Уходящая Москва» известный гравер И. Н. Павлов… Духом этой Москвы — реальной, но переходящей в мираж, насыщены стихи Бориса Садовского, посвященные Москве. В 1914 году он выпустил сборник с вызывающе простым, на фоне изысканных и эпатирующих названий символистских и футуристических книжек, названием — «Самовар».

Поэт описывает чаепитие как одну из важнейших, может быть, даже самую важную черту устоявшегося старинного истинно московского быта и самовар — как главный символ его. В сборник вошли стихотворения на тему чаепития: «Новогодний самовар», «Студенческий самовар», «Самовар в Москве» и другие.

«Студенческий самовар» — картина с натуры, картина быта самого Садовского, жившего в меблированных номерах «Дон», в конце Арбата, на Смоленском рынке.

СТУДЕНЧЕСКИЙ САМОВАР

Чужой и милый! Ты кипел недолго, Из бака налитый слугою номерным, Но я любил тебя как бы из чувства долга, И ты мне сделался родным. Вздыхали фонари на розовом Арбате, Дымился древний звон, и гулкая метель Напоминала мне о роковой утрате; Ждала холодная постель. С тобой дружил узор на ледяном окошке, И как-то шли к тебе старинные часы, Варенье из дому и в радужной обложке Новорожденные «Весы». Ты вызывал стихи, и странные рыданья, Неразрешенные, вскипали невзначай, Но остывала грудь в напрасном ожиданье, Как остывал в стакане чай…

Стихотворение «Самовар в Москве» представляет собой неоклассическую идиллию и, кажется, выражает заветную мечту автора о собственной судьбе.

САМОВАР В МОСКВЕ

Люблю я вечером, как смолкнет говор птичий, Порою майскою под монастырь Девичий Отправиться и там, вдоль смертного пути, Жилища вечные неслышно обойти. Вблизи монастыря есть домик трехоконный, Где старый холостяк, в прошедшее влюбленный, Иконы древние развесил на стенах, Где прячутся бюро старинные в углах. Среди вещей и книг, разбросанных не втуне, Чернеются холсты Егорова и Бруни, Там столик мраморный, там люстра, там комод. Бывало, самовар с вечерен запоет, И начинаются за чашкой разговоры Про годы прежние, про древние уборы, О благолепии и редкости икон, О славе родины, промчавшейся, как сон, О дивном Пушкине, о грозном Николае. В курантах часовых, в трещотках, в дальнем лае Мерещится тогда дыханье старины, И воскрешает все, чем комнаты полны. В картинах, в грудах книг шевелятся их души. Вот маска Гоголя насторожила уши, Вот ожил на стене Кипренского портрет, Нахмурился Толстой и улыбнулся Фет, И сладостно ловить над пылью кабинетной Былого тайный вздох и отзвук незаметный.

Борис Садовской последние свои годы прожил не близ Новодевичьего монастыря, а в самом монастыре, кельи и полуподвальные помещения которого в конце 1920-х годов были превращены в большую коммунальную квартиру, но — увы! — в болезни и нищете, а не как антиквар, описанный им в стихотворении. Тогда же там получили «жилплощадь» некоторые деятели культуры, среди них архитектор-реставратор П. Д. Барановский, последний владелец Остафьева искусствовед и музейщик П. Д. Шереметев…

В двадцатые годы еще держались традиции московского чаепития, с его глубинным подтекстом и содержанием. Летом 1927 года Борис Пастернак, живший тогда на даче, неподалеку от Абрамцева, писал:

Когда на дачах пьют вечерний чай, Туман вздувает паруса комарьи, И ночь, гитарой брякнув невзначай, Молочной мглой стоит в иван-да-марье, Тогда ночной фиалкой пахнет все: Лета и лица. Мысли. Каждый случай, Который в прошлом может быть спасен И в будущем из рук судьбы получен.

И не случайно Маяковский приглашал Солнце:

Я крикнул Солнцу: «Погоди!               послушай, златолобо, Чем так,                 без дела заходить, Ко мне                  на чай зашло бы!»

И звучала повсюду популярнейшая песенка:

У самовара я и моя Маша…

В последующие десятилетия былое «московское повальное чаепитие» пошло на убыль, но все же москвичи до сих пор остаются чаехлебами.

 

Что в Москве на торгу, чтобы у тебя в дому

Пословицы: «В Москве нет только птичьего молока», «В Москве все найдешь (купишь), кроме отца родного да матери» и самое щедрое московское пожелание достатка: «Что в Москве на торгу, чтобы у тебя в дому» были записаны фольклористами в XIX веке, но, безусловно, происхождение их гораздо более раннее.

Австрийский дипломат Августин фон Мейерберг, посетивший Москву в середине XVII века, писал: «В Москве такое изобилие всех вещей, необходимых для жизни, удобства и роскоши, да еще покупаемых по умеренной цене, что ей нечего завидовать никакой стране в мире, хоть бы и с лучшим климатом, с плодороднейшими пашнями, с обильнейшими земными недрами или с более промышленным духом жителей. Поэтому хоть она лежит весьма далеко от всех морей, но, благодаря множеству рек, имеет торговые сношения с самыми отдаленными областями».

«Таможенные», «доимочные», «переписные» книги и другие официальные документы, так или иначе касающиеся торговли, перечисляют тысячи названий товаров, которыми торговали в Москве. Опубликованные историками экономики России, эти списки занимают сотни страниц. Мы с горечью отмечаем, как за последние два-три десятилетия из нашей жизни пропали многие самые обычные продукты и вещи. Но, только читая перечни товаров в описях XVII века, понимаешь, как нищенски и жалко выглядело «изобилие» самых благополучных, самых сытых времен советской жизни по сравнению с бытом среднего москвича XVII века (не царя, не боярина, не воеводы).

Правда, про многие из тогдашних товаров современный москвич даже не слыхал и не сможет объяснить, что это такое.

Чтобы читатель мог понять, каково же было разнообразие и количество товаров на торгу в Москве, перечислим не их, а только ряды, в которых продавали эти товары. Перечень взят из официального документа «Книга об устройстве городских торговых рядов 1626 года».

Но прежде всего необходимо иметь в виду, что торговые ряды XVII века — совсем не то, что ряды современного рынка. Современные ряды — это открытые прилавки с навесами от дождя, тогда же это были ряды торговых помещений — постоянных каменных или деревянных лавок, а ряды современного типа назывались «местами».

«Книга об устройстве городских торговых рядов 1626 года» дает перечень рядов центральной торговой площади Москвы — Красной и ее ближайших окрестностей. Адам Олеарий отмечает удобство такого устройства торговой площади: «На площади и в соседних улицах каждому товару и каждому промыслу положены особые места и лавки… Торговцы шелком, сукном, золотых дел мастера, шорники, сапожники, портные, скорняки, шапочники и другие — все имеют свои особые улицы, где они и продают свои товары. Этот порядок очень удобен: каждый, благодаря ему, знает, куда ему пойти и где получить то или иное». О месторасположении некоторых из рядов свидетельствуют несколько сохранившихся до сих пор названий переулков: Ветошный переулок на месте Ветошного ряда, Рыбный — на месте Рыбного ряда, Хрустальный — на месте Хрустального ряда.

Всего рядов насчитывалось более ста пятидесяти.

Около пятидесяти из них торговали съестными припасами. Здесь были два Мучных ряда, один Житный, Крупяной, два Соляных, три Овощных, Яблочный, Луковый, Чесноковый, Семенной, три Мясных, Курятный — по продаже домашней птицы, Охотный ряд — по продаже дичи (впоследствии в нем же торговали и мясом). Рыбные ряды были нескольких направлений: Свежий, Живой, Прасольный, Селедный, Икорный, Вандышный (вандыши — одно из названий снетков — мелкой рыбешки, очень дешевой и вкусной), кроме того, были «места» для торговли «белой рыбицей» и паровыми сельдями. Далее идут два Медовых ряда, Орешный, Молочный, Масляный, Ветчинный, Сахарный, Хлебный, Калачный сдобный, Пирожный, Пряничный, Уксусный, Постный, Харчевой, где торговали различным варевом, тут же находились «места» яблочников, дынников, огуречников, капустников, клюквенников, гороховиков, трешневиков (торговцев пирогами из гречневой муки, по указу XVII века им предписывалось: «А торговати им на скамьях приносом, а лавок не ставить и по рядам с гречневиками не ходить»), квасников.

Еще более разнообразными были ряды, в которых торговали различного рода промышленными товарами. Одеждой торговали в Кафтанном мужском и Кафтанном женском, Шубочном, в мужском и женском Шапочных, Колпачном, Треушном, Манатейном, то есть по продаже монашеского одеяния — мантий, в Чулочном, Рукавичном, Кушачном, Кружевном, Завязочном, Шнурочном, Нашивочном, Нитяном, Епанечном, Войлочном, Ветошном («ветошка» ткань с редкой основой; в «Бумагах Петра I» приведена расписка, что для него «куплено тридцать ветошек рубашечных добрых, дано рубль 16 алтын 4 деньги»). Ткани продавались в рядах Крашенинном, Льняном, Холщовом, Шелковом, Суконном, Хлопчатобумажном, Сурожском, меха — в Пушном, Скорняжном, Бобровом, Собольем, Меховом. Обувь и другие изделия из кожи нужно было искать в рядах Сапожном, Красном Сапожном, Башмачном, Голенищном, Подошвенном, Сафьянном, Седельном, Сырейном, Сыромятном, Саадашном (Колчанном), Плетном. Металлические изделия продавались в трех Железных рядах, Котельном, Скобяном, Колокольном, Большом Замочном и просто Замочном, двух Игольных, двух Кузнечных, Ножевом; посуда — в Судовом и трех Горшечных рядах; деревянные изделия — в Коробейном, Лубяном, Лопатном, Щепяном; москательные товары — в Москательных, Свечных, Дегтярном, Мыльном, Белильном, Золяном, Вощечном рядах; оружие — в Самопальном и Пищальном; порох — в Пороховом; ювелирные изделия — в Серебряном, Золотном и Жемчужном рядах. Имелись также Оконичный, Фонарный, Зеркальный, Тележный, Санный, Книжный, Иконный, Польский (по продаже иностранных товаров), Потешный (по продаже игрушек).

К этому перечню надо бы добавить ряды в других частях Москвы: на торговых площадях у ворот Белого и Земляного города, на крестцах — перекрестках. Одним словом, действительно, можно сказать, что на прежних московских торгах одного лишь птичьего молока не купишь, а все остальное находилось без особого труда, даже несмотря на редкость товара. В архивах царствования Алексея Михайловича сохранились любопытные документы о том, что когда требовалась в срочном порядке к царскому двору какая-либо вещь, которой не было в казне, то следовало распоряжение «купить в рядех». Так, когда понадобились «кареты с шоры» для награды послам войска запорожского, то они в тот же день были приобретены «в рядех»; потребовались два немецких стула, обитых «кожею золотною», в Посольский приказ, и их купили «в рядех у торгового человека Федора Григорьева», не оказалось в казне запасных шахматных досок, так их нашли «в Овощном ряду у торгового человека Корнила Яковлева».

А уж с богатством московского торга не мог соперничать никакой другой город на Руси, так что щедрость пожелания «Что в Москве на торгу, чтобы у тебя в дому» приобретает поистине эпические и фантастические размеры.

 

Милости прошу к нашему шалашу

В современном словаре русской фразеологии это выражение объясняется так: «Шутливое. Приглашение присоединиться к компании».

Приглашение «Милости прошу к нашему шалашу» бытует в русском языке, по крайней мере, около пяти веков, но за это время оно изменило свое содержание: москвич XIX–XX веков употреблял и употребляет его совсем в ином случае и вкладывает в него иной смысл, чем москвич XVII века. Для уяснения его первоначального значения необходимо обратиться к истории и заглянуть в XVII век.

Но начнем с современности. Истинное значение выражения «Милости прошу к нашему шалашу» в речи современного москвича не совсем то, которое приписывает ему уже цитировавшийся словарь русской фразеологии. И опять-таки для его выяснения тоже придется обратиться к истории, правда, не такой глубокой.

Что такое «шалаш»? Академический «Словарь русского языка» в 4 томах (1984 г.) объясняет: «Временная небольшая постройка для жилья из жердей, кольев, покрытая ветками, соломой и т. п.». Словарь В. И. Даля (1861 г.) дает, в общем, то же объяснение: «Балаган, сень, куща, конура, наскоро сделанный в лесу или в поле приют из подручных припасов». То есть, и тот и другой словари называют шалашом временное, неблагоустроенное жилье или убежище, и никакого другого значения этого слова они не знают. Поскольку В. И. Даль собирал материалы для своего словаря в 1820–1830-е годы, то эту дату можно считать датой, когда однозначность слова «шалаш» уже прочно утвердилась в «живом великорусском языке».

Всем известна пословица «С милым рай и в шалаше». Вот уже более 180 лет она ходит по Руси. Эта пословица принадлежит к числу литературных цитат и прошла через полтора с лишним века без изменений — случай редкий и свидетельствующий о том, что автору посчастливилось найти слова, точно соответствующие заложенной в них мысли.

Это выражение — цитата из стихотворения «Русская песня» Н. М. Ибрагимова (1778–1818) — малоизвестного поэта, профессора Казанского университета. Он получил образование в гимназии при Московском университете, затем окончил Московский университет. Годы учебы Ибрагимова в Москве пришлись на золотое время русского сентиментализма, центром которого стала древняя столица. Как раз в эти годы Н. М. Карамзин пишет и печатает «Бедную Лизу», а в поэзии самым популярным и любимым становится жанр сентиментальной песни: в Москве тогда увидели свет известнейшие песни И. И. Дмитриева «Стонет сизый голубочек», Ю. А. Нелединского-Мелецкого «Выду я на реченьку» и «Ох, тошно мне», Н. М. Карамзина «Законы осуждают предмет моей любви», Н. И. Жемчуговой «Вечор поздно из лесочку», А. Ф. Мерзлякова «Среди долины ровныя» и другие. Ибрагимов в своем творчестве предстает типичным сентименталистом, такова же и «Русская песня», напечатанная в 1815 году:

Вечерком красна девица На прудок за стадом шла; Черноброва, белолица, Так гуськов своих гнала: Тига, тига, тига, Вы, гуськи мои, домой! Не ищи меня, богатый: Ты постыл моей душе. Что мне, что твои палаты? С милым рай и в шалаше! Тига, тига, тига, Вы, гуськи мои, домой! Для одних для нас довольно: Все любовь нам заменит. А сердечны слезы больно Через золото ронить. Тига, тига, тига, Вы, гуськи мои, домой!

«Песня» была положена на музыку несколькими композиторами, в том числе Павлом Булаховым, и получила широкое распространение. Писательница А. А. Фукс в своих воспоминаниях писала об Ибрагимове: «Одна из его „Песен“ обошла положительно всю Россию: целые поколения различных классов распевали ее и не подозревая имени автора». И, действительно, в архивах фольклорных энциклопедий хранится много записей этой песни как народной.

Но как ни велика была популярность «Песни», она не сравнима с пословичной общеизвестностью строки из нее. Особенно пришлась она ко двору в Москве и усвоилась московской народной речью. А. Н. Островский, как известно, для речи персонажей своих пьес отбирал самые характерные, самые употребительные в этом классе и слое общества слова и выражения. Находим у него и ибрагимовскую строку. В «Бедной невесте» происходит такой разговор:

«Милашин. Нам будет жить нечем: у меня нет состояния, у нее также.

Мерич. А любовь? С милым рай и в шалаше».

В XVIII и первой половине XIX века старинное выражение «Милости прошу к нашему шалашу» пропадает в живой речи и вновь возвращается в нее ближе к концу XIX века. Вызвано это было социальными условиями — ростом в обществе среднего и служилого разночинного сословия — обитателей не домов, а квартирок, комнат, углов. Как часто в рассказах конца XIX — начала XX века из жизни этого сословия встречается эпизод: герой приводит кого-то к себе домой и с горькой, но бравурной самоиронией рапортует: «Вот-с мои хоромы-с». Ирония разъедает сознание, и человек, естественно, ищет от нее противоядие, и вот тут-то уничижительное «хоромы» обретает себе альтернативу с совершенно другой — утешительной и ободряющей — системой отсчета тех же ценностей: если ту же квартирку назвать «шалашом», то снимается претензия на роскошь, на «хоромы», и при этом на фоне популярнейшей пословицы «с милым рай и в шалаше» (а фольклористы отметили, что в конце XIX — начале XX века вдруг опять широко запели ибрагимовскую песню) подразумевается, что хотя дом и не велик, и не роскошен, зато в нем царит мир и любовь, зато он доброжелателен и гостеприимен. Именно этот смысл и вкладывался в приглашение в гости, в дом (а не в компанию): «Милости прошу к нашему шалашу». В Москве это выражение привилось и стало истинно московским, потому что подобное гостеприимство было исконной и характерной чертой московского быта, державшейся, несмотря ни на что, вплоть до Отечественной войны 1941–1945 годов, но потом обстоятельства жизни свели на нет эту привлекательную и добрую особенность московской жизни, как, впрочем, и некоторые другие…

Ну а теперь пора обратиться к исконному историческому значению выражения «Милости прошу к нашему шалашу».

Адам Олеарий совершенно справедливо назвал московские торговые ряды улицами. Это действительно были улицы, сплошь занятые различными торговыми помещениями, носившими и разные названия.

Основной вид торгового помещения — лавка, то есть специально построенное каменное или деревянное строение, внутри которого производилась торговля. «Лавка» имела установленный законом размер: 2 сажени в ширину и 2,5 в длину, то есть 4x5 м. Такую «лавку» содержать было по средствам только богатым купцам, поэтому в описях чаще встречаются торговые помещения меньшего размера: полулавки, четверть лавки, осьмая лавки. Кроме собственно лавок, в рядах имелись также «погреба», «ящичные места», «рундуки», «скамьи», «кади», «бочки», «шалаши».

«Шалаш» представлял собой небольшой бревенчатый сруб, передняя стенка которого открывалась, и торговля велась через это отверстие. По окончании торговли откидная стенка запиралась на замок. К «Путешествию в Московию» Адама Олеария приложен широко известный и часто воспроизводимый рисунок «Лавка башмачника в Москве». На нем как раз изображен «шалаш». Продавец находится в шалаше, покупатель снаружи. Вы видите, с каким призывным жестом протянута на рисунке рука продавца к покупателю, и этот жест сопровождался призывом купца: «Милости прошу к нашему шалашу!» Именно «к шалашу», а не «в шалаш». В XVIII веке торговые ряды в прежнем их виде перестали существовать, «шалашей» не ставили, и само их название ушло из речи. Правда, форма «шалаша» как торгового помещения сохранилась и до сих пор: подавляющее число коммерческих киосков, палаток, автоприцепов, заполнивших улицы Москвы, по сути дела самые настоящие «шалаши» московского торга XVI–XVII веков.

 

По сходной цене

Каждый видел в бывших уездных и губернских городах старые торговые ряды посреди главной площади, построенные четырехугольником, с торговыми лавками по внешнему периметру. Двери лавок выходят не прямо на улицу, а в лоджию, которая тянется вокруг всего каре и возвышается над землей на несколько ступенек. Лавки всегда строились выше уровня земли для того, чтобы не было в них сырости, поэтому покупатели, заходя в них, всходили и, уходя, сходили по ступенькам.

Павел Алеппский — секретарь антиохийского патриарха Макария, сопровождавший патриарха в его приезд Россию в 1654–1656 годах, оставил описание Москвы, в котором рассказывает о нелюбви московских купцов торговаться: «Говорят они мало, как франки. Бывало, когда мы торговали какую-нибудь вещь, и торговец скажет ей цену, если мы давали ту цену, которую он назначил, случалось, что он делал скидку, а если мы начинали с ним торговаться и давали меньше назначенной им цены, он сердился и не уступал за назначенную им цену: если же мы возвращались к нему, то бывало еще хуже». Но Павел Алеппский, как это часто встречается в рассказах иностранцев, обобщает частный случай и распространяет его на все явление. Из его дальнейшего рассказа выясняется, что он имел дело только с купцами, торговавшими дорогими мехами, а торговля таким дорогим товаром имеет свои особенности. Совсем по-другому рисуется в действительности московский торг. Старые пословицы утверждают: «У купца своя цена, у покупателя другая», «Мой запрос, твоя подача», «Запросом да подачей торг стоит», так что купец и покупатель не только торгуются, но и считают это своим правом и обязанностью. Поскольку купцу надо продать, а покупателю купить, то торгуются до того момента, когда, по их расчетам, обоим сделка представляется выгодной.

Часто последнюю, приемлемую для покупателя цену купец называл, когда тот уже уходил из лавки и сходил по ступенькам. Вот эту-то цену и стали называть сходной. С. В. Максимов в «Крылатых словах» утверждает, что это название исконно московское: «Из Москвы вышли на Русь самые мудреные выражения, начало и корень которых только и можно найти там. При очистке грязного и запущенного Китай-города во время пребывания императрицы Елизаветы, у торговых рядов оказались скамьи, каменные приступки и другие пристройки, загромождавшие пространство и препятствовавшие проезду… Не на этих ли приступках при уходе покупателя, чтобы не упустить его, купец сказывал крайнюю цену? Она получила название сходной, не всегда такой, которая была для купца подходящей, а такой, что была покупателю по карману, не то чтобы и дешевая, а скорее — безобидная».

Путь к сходной цене бывал не прост, и среди купцов находились подлинные виртуозы, которые проводили покупателя этим путем к его удовлетворению, соблюдая притом собственную выгоду. Фольклорист начала XX века В. И. Симаков записал одну подобную сценку продажи сукна разговорчивым приказчиком, она довольно длинная, поэтому привожу лишь ее заключительную часть.

«— Цена у нас не как у других — всегда дешевая-с! Всегда семь рубликов за аршин! Вы, может, подумаете, что это дорого, но я смею вас уверить, что дешево и даже баснословно дешево-с! Товар этот — и приятность налицо. Добротностью своей также не подгадит, а на сукне-то — смотрите: ворсинка к ворсинке, а не как на собаке! И притом — вид-с! Это тоже что-нибудь стоит. Да, товарец уж отменный! Что вы на это изволите сказать?

— Да, по-моему, вы дорого просите, и вам много придется уступать.

— Отчего же для хорошего человека и не уступить. Мы всегда для хорошего покупателя идем на уступки, чтоб впредь к нам хаживал да и других важивал! На уступку можем и скинуть немножко, но не много-с. Всегда по рублику с аршина-с.

— Ну, это мало, мы можем дать вам не больше как по четыре рубля.

— Так-с, так-с. И это цена? Но это вы шутить изволите! Мы даем вам товар на совесть, а вы — четыре рублика! Ну и где же это видано, да четыре рублика на такой товар? И носиться будет, и постоит за себя: даром за него деньги не заплатите-с! Но так и быть — скину еще рублик, да и по рукам, а больше уж скидки — ни-ни!

— Ну как хотите, я могу покупать подождать, — говорит покупатель.

— Зачем ждать? Раз хороший товар попался, надо покупать. Да и нам на платежи деньги надо. Мы можем против цены уступить, раз деньги надо. Да и вы, как видно, хороший покупатель, и вам вещь нужна. Не будем много спорить, разделим пополам: я еще скину, а вы еще прибавите, да и делу крышка! Вот и все-с!

— Нет, я больше не прибавлю, как хотите.

— Да что вы за такой за скупой покупатель: „Не прибавлю да не прибавлю!“ А вы прибавьте! Чай, хорошую вещь покупаете-с! Не для другого кого, а для себя, и скупиться не надо!.. Ну что ж мне с вами делать? Обижать изволите нас да и только! Отрежь ему, Ваня! Чтобы он с большой уступкой у нас купил, да с большим почтением в цене. Покупатель хорош — жалко отпустить!.. А уж это не цена, а одни убытки ноне загребаем. Вот и все тут-с!

И сделка состоялась».

 

«С походом» и «на путешествие»

Начиная с 1850-х годов и до конца жизни А. Н. Островский собирал и записывал народные слова и выражения, справедливо считая, что далеко не все богатство русской речи охвачено известным словарем В. И. Даля. «Родную речь он любил до обожания, — пишет об Островском в своих воспоминаниях С. В. Максимов, — и ничем нельзя было больше порадовать его, как сообщением нового слова или неслыханного им такого выражения, в которых рисовался новый порядок живых образов или за которыми скрывался неизвестный цикл идей».

В архиве Островского сохранилась большая картотека с записями слов, он намеревался составить «Словарь русского народного языка», но этому замыслу не суждено было осуществиться.

Среди записей довольно много таких, которые снабжены пометой: «московское», «моск.», «в Москве говорят», «в Москве зовут», это его записи собственных наблюдений над московской речью. Многие из слов, занесенных в «Словарь», использованы им и в пьесах.

К московским речениям отнесено им и выражение «с походом»:

«Поход, м. Излишний вес продаваемого товара, но незначительный, когда чашка с товаром несколько перетягивает чашку с разновесками. Это слово постоянно употреблялось у московских лавочников и разносчиков, когда еще вешали на безмен, а теперь понемногу выходит из употребления. — Извольте видеть, два фунта с походом (Моск.)».

Островский ошибся, утверждая, что выражение «с походом» выходит из употребления. Оно живо и сейчас. Когда говорят, что отпущенный вес «с походом», то это свидетельствует о добросовестности и немелочности продавца. Так оно чаще всего и бывает. Но ни Островский не знал, ни мы не предполагаем, что в практике жуликоватого торговца «поход» — один из способов обвеса покупателя.

Фольклорист Е. П. Иванов, вошедший в доверие к приказчикам, с их слов записал, как это делается:

«Продавец берет большее против спрошенного количества какого-либо продукта и с легким толчком бросает его на весы, после этого на весах же отрезает ножом излишнюю часть и во время этого процесса усиленно нажимает на площадку, которая и показывает излишек. Иногда с этой же целью он добавляет еще резкий удар тем же ножом по площадке. Когда площадка весов с недостающим количеством продукта чуть остановится внизу, продавец на мгновение отнимает руки, как бы убеждая покупающего не только в точности требуемого количества, но и в „большом походе“. После этого ловкий торговец отрезает из лежащих на прилавке обрезков еще маленький кусочек продукта, дополняет его, быстро срывает покупаемое с чашки весов и, с выражением готовности к услугам, поспешно завертывает в бумагу. В этом приеме обычно скрывается самый значительный недовес».

По близости значения слов вспоминается наряду «с походом» прием обвеса, называвшийся у торговцев «с путешествием» или «на путешествие»: когда продавец начинает взвешивать товар и, не снимая его с весов, вежливо отправляет покупателя платить в кассу.

Каждый вид обвеса пригоден для определенного вида товара, так, например, как объяснял один приказчик Е. П. Иванову, «сухой гриб иначе как „на путешествие“ вешать мне не выгодно! Мокрить его для весу — гнить начнет, товар перепортишь…».

А когда продавцу удается применить сразу несколько видов обвеса, то такой обвес на приказчичьем профессиональном жаргоне назывался «семь радостей».

 

Площадная брань

Увы! — однако этот весьма непочтенный, но широко распространенный термин обязан своим возникновением Москве.

Площадью в Москве XIX века называли толкучий рынок вдоль восточной стороны Китайгородской стены.

«Рынок этот, — рассказывает писатель середины XIX века Н. Поляков, — преимущественно посвящен древности или, лучше сказать, ветхости, где торговцы и барышники скупают и перекупают все, что угодно, выворачивают и переворачивают лицо наизнанку, а изнанку на лицо и в такой степени художественно отводят глаза покупателей, что, существуй в наше время знаменитый Пинетти (известный итальянский фокусник-иллюзионист конца XVIII века. — В.М.), то и он отдал бы нашим промышленникам в этом случае пальму первенства; так, например, купишь у них вещь, а домой принесешь другую; купил крепкую, а принес домой — оказалась в дырах и т. п.».

Другой современник — Н. Скавронский — в «Очерках Москвы» замечает, что на площади «нередко приходится слышать такие резкие ответы на обращаемые к ним (покупателям) торгующими шутки, что невольно покраснеешь… Шум и гам, как говорится, стоном стоят». Особенно умелой руганью отличались бабы-солдатки. Они, по словам Скавронского, «замечательно огрызаются, иногда нередко от целого ряда».

Щадя нравственное чувство читателя, а также учитывая, что он и без него знает их, автор этих старых воспоминаний о площади не приводит примеров словесных выражений, именуемых площадной бранью. По тем же причинам и мы воздерживаемся от иллюстраций.

 

Пирожное «Наполеон»

В старых московских домах еще и сейчас изредка можно увидеть жестяные коробки из-под печенья, конфет, чая с портретами участников Отечественной войны 1812 года — Кутузова, Барклая-де-Толли, Дениса Давыдова, Наполеона, русских генералов, французских маршалов, с картинками, изображающими сражения, с красочными рисунками солдат и офицеров различных полков и родов войск, а также с изображением пожара Москвы и вступления русской армии в Париж. Эти коробки были изготовлены в 1912 году, когда отмечался столетний юбилей Отечественной войны 1812 года. Отмечался юбилей широко — с народными гуляньями, вечерами, концертами, театральными премьерами, были выпущены многочисленные сувениры; промышленность и торговля также не остались в стороне.

Тогда же появился ряд кушаний и напитков, в названиях которых использовалась эта тема. В Москве появилось новое пирожное — слоеное с кремом, нарезанное в виде треугольников, в котором предлагалось увидеть знаменитую наполеоновскую треуголку, ставшую после лермонтовских стихов обязательной частью образа французского императора:

На нем треугольная шляпа И серый походный сюртук.

Пирожное называлось «Наполеон», и это название осталось за ним до настоящего времени, хотя оно давно уже не треугольное, а, как и все другие, режется на прямоугольники.

Юбилейная шумиха забывается быстро. Так и пирожное «Наполеон» довольно скоро перестало связываться с юбилеем. Появились иные версии его происхождения.

Наиболее распространенное — наиболее простое: потому, мол, что такое пирожное было любимым сладким блюдом Бонапарта.

Другая представляет собой целую новеллу о находчивости французского императора.

Однажды жена застала Наполеона в его кабинете, сидящим слишком близко к хорошенькой фрейлине и нежно с нею беседующим. Императрица язвительно поинтересовалась, что император нашептывает девице, и Наполеон ответил, что рассказывает ей о придуманном им пирожном, и тут же продиктовал рецепт «Наполеона».

Известны также два оригинальных салата, носящих имена русских полководцев 1812 года — «Кутузов» и «Багратион». Предание приписывает их изобретение тем, чьи имена они носят, хотя, скорее всего, у них тоже юбилейное происхождение.

Салат «Кутузов»: отварная телятина, селедка, вымоченная в молоке, говяжье горло, яблоки, вареная морковь, свекла, сельдерей, маринованные огурцы, грибы; все перемешать, посолить, поперчить, заправить сметанным соусом или майонезом, украсить кусочками вареного яйца, редиса, лимона, листьями зеленого салата. Можно также добавить икру.

Салат «Багратион» более прост: куриное мясо, макароны, грибы, свежие помидоры, яйца, сельдерей, петрушка и майонез.

 

Салат «Оливье»

Вот уже много десятилетий в праздничном застолье москвичей — от богатого ресторанного стола до студенческой вечеринки — обязательно присутствует традиционное кушанье с французским аристократическим названием — салат «Оливье». Каждый из нас едал его не единожды.

Изобрел этот салат в 1860-е годы повар-француз Люсьен Оливье — владелец трактира «Эрмитаж» на Трубной площади. Здание трактира сохранилось, это дом № 14 по Петровскому бульвару, угол Неглинной, сейчас в нем помещается издательство и театр.

В. А. Гиляровский в своем очерке «На Трубе», посвященном Трубной площади, рассказывает об обстоятельствах, благодаря которым появился на этой площади трактир «Эрмитаж». В 1860-е годы курение папирос только еще входило в моду, но зато было множество любителей нюхательного табака. Нюхальщики и нюхальщицы достоинством именно такого употребления табака выставляли то, что «нюхануть» можно в любом месте и обществе и, в отличие от курения, «воздух не испортишь». В особом почете был любительский нюхательный табак, по-особому растираемый и с различными добавками. Приготовлением такого табака занимались будочники, каждый имел свой собственный рецепт и свою клиентуру. У будочника на Трубной площади среди покупателей были богатый московский купец Яков Пегов и известный в Москве повар-француз Люсьен Оливье, про которого говорили, что только он единственный в столице может устроить настоящий обед; и которого для устройства парадных обедов приглашали в самые аристократические и богатые дома.

Встречаясь у будочника, Пегов и Оливье сговорились совместно приобрести участок земли, на котором стояли эта самая будка; и соседнее с ней питейное заведение, известное у окрестных жителей как «Афонькин кабак», и устроить здесь первоклассный ресторан.

В середине 1860-х годов было выстроено здание с белоколонными залами, отдельными кабинетами, сверкавшими зеркалами, люстрами и дворцовой роскошью отделки и меблировки. Новое заведение было названо «Трактир „Эрмитаж“ Оливье». По всем статьям новый трактир походил на самый высокоразрядный парижский ресторан. Отличие было лишь в том, что вместо фраков официанты были одеты, как русские половые: в белые рубахи из голландского полотна, подпоясанные шелковыми поясами. В «Эрмитаже» можно было отведать те же кушанья, которые подавались в особняках вельмож.

Главной же достопримечательностью эрмитажной кухни был изобретенный хозяином салат необычайно тонкого вкуса — «Салат Оливье», — способ приготовления которого он держал в тайне. Опытные гурманы и профессиональные повара напрасно старались постичь его тайну. Тренированный вкус позволял им, как они полагали, определить составные части салата, многие повара и любители пытались приготовить его, но салат Оливье ни у кого не получался.

Своим рождением салат Оливье обязан не только кулинарному таланту французского повара и ресторатора, но также и русской кулинарной традиции. Оливье был мастером приготовления классических европейских салатов (до «Салата Оливье» «Эрмитаж» славился его же салатом «Майонез из дичи») в том виде, какой создал и ввел в употребление знаменитый кардинал Ришелье. Кардинальские салаты отличались тем, что все составные части их — мясо, дичь, овощи, грибы, фрукты — выкладывались по отдельности: в центре блюда возвышались горкой специально приготовленные мясо или дичь, а вокруг этой горки эффектными декоративными узорами раскладывалось все остальное. Горка в центре и была собственно салатом, который ели, а остальное предназначалось более для глаза, чем для рта.

Но Оливье приметил, что посетители «Эрмитажа», взяв салат и декоративный гарнир, едят их вместе, с одной стороны, следуя известной поговорке «в животе все перемешается», а с другой — обнаруживая в сочетании продуктов новые оригинальные оттенки вкусовых ощущений.

И тогда Оливье начал готовить салат в соответствии с русским обычаем сочетать даже несочетаемое и не ошибся в своем расчете: «Эрмитаж» приобрел у москвичей необычайную популярность.

Посетителями и завсегдатаями «Эрмитажа» стало московское барство, в восьмидесятые-девяностые годы его сменили московские коммерсанты-иностранцы, а затем пришло и русское купечество, приобретавшее европейский лоск. «Эрмитаж» посещался интеллигенцией, в его залах устраивались торжественные и юбилейные обеды. В 1879 году в честь И. С. Тургенева, в 1880-м — в честь Ф. М. Достоевского, в 1899 году в столетие со дня рождения А. С. Пушкина состоялся Пушкинский обед, на котором присутствовали известнейшие тогдашние литераторы. Здесь отмечали различные юбилеи профессора университета, а в Татьянин день веселились студенты, но студенческие пиршества весьма отличались от чинных «профессорских обедов».

Люсьен Оливье умер в 1883 году, сравнительно молодым — в возрасте 45 лет. Его похоронили на московском Введенском, более известном как Немецкое, кладбище. На памятнике — высокой стеле черного полированного гранита высечены имя, фамилия, дата кончины и надпись: «От друзей». Могила и памятник сохранились до наших дней.

После смерти Оливье владельцем ресторана «Большой Эрмитаж» (так стал называться трактир в начале XX века) стало «Товарищество Оливье», состав которого несколько раз менялся. В революцию 1917 года ресторан закрылся, в здании разместились различные учреждения, в годы нэпа опять тут был ресторан, а с 1923 до 1941 года в нем находился «Дом крестьянина». В «Большом Эрмитаже» и в нэпманском ресторане в меню неизменно значился фирменный салат «Оливье», но В. А. Гиляровский считал, что уже при наследниках Оливье салат был не тот, каков бывал при его изобретателе, а подаваемый нэпманам и вовсе «был из огрызков».

Однако столь печально завершивший свою историю в родном ресторане салат «Оливье» завоевал себе место на домашних столах москвичей.

Как известно, главными его составными частями являются отварная картошка, вареная колбаса, нарезанные кубиками, и майонез. В остальном этот салат предоставляет полную свободу фантазии хозяйке; одна дама, сообщая рецепт, сказала: «А еще кладу все, что есть в доме».

«Вечерняя Москва» в новогоднем номере 1995 года дает рецепт «Оливье в новогоднем исполнении», рекомендуя «обычному салату „Оливье“ придать новогоднюю тональность».

Итак, новогодний салат «Оливье».

«Каждая хозяйка, конечно, помнит, что в этот салат кладут картофель и яйца (одинаковое количество), отварное мясо, соленые (а лучше маринованные) огурцы, зеленый горошек, яблоки, майонез. „Оливье“ надо выложить на круглое блюдо, а вокруг — 12 кружочков вареного картофеля. Нарежем соломкой морковь и на каждом картофельном кружочке выложим римские цифры от I до XII. В середину поместим кружок из огурца или помидора, а из лука сделаем стрелки часов».

Другая московская газета — «Московская правда» — в своем приложении «Ночное рандеву» (для эстетствующих полуночников) приводит другой рецепт, более аристократический:

«Берешь шесть картофелин (средней величины, все будет среднего размера), три моркови, 2 луковицы, 1–2 небольших маринованных (не соленых) огурчика, 1 яблоко, 200 граммов отварной курятины или иной дичи (не вздумай по советской привычке употребить отварную колбасу), стакан консервированного зеленого горошка, три яйца и 1–2 банки майонеза. Разумеется, картошку, морковку, курицу и яйцо варишь, затем тонко нарезаешь и аккуратно смешиваешь. Перед подачей на стол то, что получилось, не забудь украсить тонкими ломтиками огурцов, полосками куриного мяса, сверху — веточка петрушки-укропа, долька яблока».

Но, увы! и первый, и второй — это не салат «Оливье», это наш родной советский миф о салате «Оливье», и за границей он называется «Русским салатом», а состав настоящего салата «Оливье» (правда, уже периода его упадка — 1904 года, а тайну истинного «Оливье» его создатель унес с собой) таков:

2 рябчика,

1 телячий язык,

¼ фунта икры паюсной, полфунта свежего салата,

25 штук отварных раков или 1 банка омаров,

полбанки пикулей,

полбанки сои кабуль,

2 свежих огурца,

¼ фунта каперсов,

5 яиц вкрутую.

Для соуса: майонез провансаль должен быть приготовлен на французском уксусе из 2 яиц и 1 фунта прованского масла.

Так что выбирайте рецепт по вкусу.

 

Ландрин

Историю о том, откуда взялось название дешевых и самых популярных в Москве XX века конфет, рассказал известный московский булочник Филиппов.

На кондитерскую Григория Ефимовича Елисеева — владельца известного всей Москве роскошного магазина на Тверской — работал кустарь по имени Федя. Он производил леденцы, в чем был большой мастер; в отличие от одноцветных леденцов других кустарей, он делал двухцветные: одна половинка — беленькая, другая — красненькая. Такие леденцы, которые тогда назывались монпансье, продавались завернутыми в бумажки, обвертывал их сам кустарь-производитель.

Однажды этот Федор наделал целый лоток своего цветного монпансье и накрыл его брезентом, чтобы потом завернуть в обертки. Но в тот день то ли именины какие были, то ли еще что, одним словом, он загулял и забыл про конфеты.

Утром вскакивает с похмелья, видит — лоток накрытый, завязанный, подхватил его и побежал, чтобы не опоздать. Елисеев развязал лоток и закричал на Федю:

— Что ты принес мне?!

Взглянул Федя на товар и вспомнил, что забыл обвернуть конфеты. Взял лоток и понес домой, раздосадованный.

Лоток тяжелый, присел Федя отдохнуть на тумбу возле женской гимназии. Бегут мимо гимназистки, заглянули в лоток.

— Почем конфеты?

Занятый своими мыслями Федя сразу и не понял, что его спрашивают, а гимназистки торопятся:

— Давай по две копейки.

Гимназисток много, быстро раскупили весь лоток.

— Ты завтра приходи во двор к двенадцати часам, к перемене, — говорят, а одна спрашивает: — Как тебя зовут?

— Федор, по фамилии Ландрин…

Подсчитал Федя барыши, оказалось — выгоднее, чем отдавать Елисееву. На следующий день принес он свои конфеты в гимназию, а там его уже ждали: «Ландрин пришел!» — кричат. И опять он в два счета расторговался.

— Начал торговать сперва вразнос, потом по местам, а там и фабрику открыл, — закончил свой рассказ Филиппов. — Стали эти конфеты называть «ландрин».

Слово показалось заграничное, что и надо для торговли — ландрин да ландрин! А сам-то он — новгородский мужик и фамилию свою получил от речки Ландры, на которой его деревня стоит.

К своей иностранно-новгородской фамилии Ландрин присоединил чисто иностранное имя Георг, видимо, под влиянием имени героя повсеместно известного в России лубочного романа «Приключения английского милорда Георга», бывшего любимым чтением грамотеев из народа в течение многих поколений.

Кондитерский магазин «Георг Ландрин» в начале XX века находился в самом центре торговой Москвы: в доме князя Голицына на углу Кузнецкого моста и Большой Лубянки.

Производство разноцветных леденцов без обертки продолжалось и после революции, причем в гораздо более значительных количествах. В послевоенные годы их выпускали и развесными, и в круглых жестяных коробочках, такая расфасовка была особенно удобна для желающих бросить курить. На коробочках имелась этикетка с торговым названием продукта: «Монпансье леденцовое», но продавцы на витринных этикетках обычно писали более известное и привычное: «ландрин».

«Ландрин» оставил по себе память в фольклоре и в литературе.

В памятной до сих пор советской кинотрилогии о Максиме, во второй ее серии «Возвращение Максима» звучит популярная в дореволюционные времена песенка:

С чем сравню я ваши глазки, Положительно с ничем, Не могу сравнить их даже С ландрином и монпансьем.

В поэме комсомольского поэта А. Безыменского «Комсомолия», написанной в 1923 году, рассказывается о жизни тогдашних комсомольцев, их трудовом энтузиазме и быте. Вот описание скудного комсомольского ужина:

Очередь, очередь, чаю стакан! Машет буфетик хвостом своим длинным. С радостью завтра — опять к верстакам, Радость сегодня — китайский с ландрином.

 

Слеза вдовы Поповой

Когда к советскому читателю в самиздате и тамиздате пришла повесть Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки», то, пожалуй, среди страниц, наиболее западавших в память после первого прочтения и вызывавших неподдельный и радостный восторг, были страницы, на которых он приводит созданные героем повести рецепты коктейлей, которые, как он заявляет, «по всей земле, от Москвы до Петушков пьют… не зная имени автора». Рецепты этих коктейлей написаны Ерофеевым с поистине раблезианским смакованием питий. А их названия поражали фантастичностью и выразительностью: «Дух Женевы», «Поцелуй без любви», «Ханаанский бальзам», «Сучий потрох», «Слеза комсомолки»… «Как здорово, как ново, как оригинально!» — восклицали все.

Однако нечто подобное уже было. И может быть, именно потому, что здесь соединились незаурядный талант писателя с традицией московского питейного фольклора, был получен такой результат.

В 1840-е годы в знаменитом «Большом Московском трактире» Гурина подавали напиток, называвшийся «лампопо». В московской купеческой среде до восьмидесятых годов XIX века выражение «танцевать лампопо (или лимпопо)» означало бездельничать и безобразить.

Н. В. Давыдов — юрист, приват-доцент Московского университета, хороший знакомый Л. Н. Толстого, автор воспоминаний «Из прошлого», описывая подробно и детально московский быт, пишет и о том, какие экзотические напитки пили москвичи в трактирах и ресторанах.

«„Лампопо“ пили только особые любители, — рассказывает Давыдов, — или когда компания до того разойдется, что, перепробовав все вина, решительно уж не знает, что бы еще спросить. Питье это было довольно отвратительно на вкус и изготовлялось таким образом: во вместительный сосуд — открытый жбан — наливалось пиво, подбавлялся в известной пропорции коньяк, немного мелкого сахара, лимон и, наконец, погружался специально зажаренный, обязательно горячий, сухарь из ржаного хлеба, шипевший и дававший пар при торжественном его опускании в жбан. Любители выпивки выдумывали и другие напитки, брошенные теперь, и не без основания, так как все они были, в сущности, невкусны. Пили, например, „медведя“ — смесь водки с портером, „турку“, приготовлявшуюся таким образом, что в высокий бокал наливался до половины ликер „мароскин“, потом аккуратно выпускался желток сырого яйца, а остальное доливалось коньяком, и смесь эту нужно было выпить залпом. Были и иные напитки, но все они, в сущности, употреблялись не ради вкусового эффекта, а из чудачества или когда компания доходила до восторженного состояния: они весьма содействовали тому, что московским любителям выпивки приходилось видать на улице или в театре и „белого слона“, и „индийского принца“, и их родоначальника — „чертика“».

Давыдов рассказывает о судьбе замечательного итальянского тенора Станьо, павшего жертвой московского хлебосольства и московской изобретательности в области горячительных напитков. Приехав в Москву на гастроли, пишет Давыдов, «Станьо не выдержал, поддался соблазну жизни, и Москва и московские дамы погубили его. К концу первого же своего сезона он молодцом пил водку, закусывая классическим соленым огурцом и ветчиной, тянул холодное шампанское как воду, даже „турку“ и „медведя“ постиг, катался на санях, сам ловко правя тройкой, „любил безмерно“, еще более был любим, увез из Москвы, кажется, двух дам сразу, был счастлив, но голос испортил и вскоре исчез с московского оперного горизонта».

Часто идет речь о крепких напитках в московских очерках В. А. Гиляровского. Но он описывает обычно не сами напитки, а процесс их употребления и последствия оного.

В ноябре 1882 года на одном благотворительном вечере молодой талантливый актер А. И. Южин должен был читать стихотворение Гиляровского. Поскольку на этом вечере впервые должно было прозвучать на публике, да еще в исполнении такого артиста, его стихотворение, Гиляровский с волнением ожидал этого момента и перед вечером забежал в номер меблированных комнат, где он жил, переодеться в единственный у него приличный костюм. Прибегает он в номер и видит:

«На столе стоят наполовину опорожненная четвертная бутыль водки — „слезы вдовы Поповой“, по-тогдашнему, четыре чайных стакана, и лежат в бумаге огурцы, хлеб и куски колбасы. А кругом сидят — мрачный Рамзай и два моих старых лучших друга первых лет моей сценической деятельности — Сережка Евстигнеев, помощник режиссера в Тамбове, и Вася Григорьев, простак и опереточный. Я их не видел года два и страшно обрадовался…

— Мы у тебя ночуем, — сказал Вася.

— Ладно.

Налили мне стакан и себе по половине.

— Ну, лопай!

— С приездом, — мрачно поднял стакан Рамзай.

Выпили.

— Ну, хлопцы, располагайтесь кто где, только мне кровать оставьте, а я иду на вечер, сегодня мои стихи читают.

Я открыл комод: лежат свернутые штаны, а сюртука нет. Я туда, сюда… Нет!

— Рамзай, где мой сюртук?

— А чего пьем-то? Во твой сюртук! — и указал на четвертную. — Не бойся, цел. В ссудной кассе у Рейфмана за пятишку…

Был восьмой час. Касса уже закрыта. Идти нельзя…

Так я и не попал на торжественный вечер в ноябре 1882 года».

Вдова Попова — лицо реальное: владелица водочного завода в самом центре Москвы — на Кремлевской набережной, возле Большого Каменного моста. Он еще существовал в начале XX века, но в то время уже назывался «М. А. Поповой вдовы преемников товарищества водочный завод».

Так что у коктейля «Слеза комсомолки» был в Москве предшественник — крепкий напиток, прозванный народом весьма похоже — «Слеза вдовы Поповой».

 

Торт «Птичье молоко»

Выражение «птичье молоко» известно в русском языке давно. В справочнике Н.С. и М. Г. Ашукиных «Крылатые слова» его значение определяется так: «нечто неслыханное, невозможное, предел желаний».

Сейчас это выражение употребляется только в переносном, символическом значении, потому что всем известно, что птицы выкармливают птенцов не молоком, и вообще они молока не производят.

Однако древние о птичьем молоке имели иное представление, они были уверены в его реальности.

Античные предания сохранили сведения о существовании редкой породы кур, которые дают молоко. Древнегреческий географ и историк Страбон (64 г. до н. э. — 23 г. н. э.) пишет, что жители острова Самоса, рассказывая о необычайном плодородии их земель, утверждали, что дары, получаемые ими от земледелия и животноводства, столь разнообразны, что они имеют даже птичье молоко.

Выражение «птичье молоко» известно всем славянским и другим индоевропейским народам, что говорит о его глубокой древности и возникновении в эпоху индоевропейской общности.

Никаких развернутых легенд о птичьем молоке в русском фольклоре до настоящего времени не дошло, но само выражение из живой речи не пропало, сохранившись в виде поговорки и в пословицах. В них оно обозначает нечто абсолютно невозможное, не существующее, что подтверждено и категоричной пословицей, записанной В. И. Далем: «Все есть, только птичьего молока нет». Другая пословица относит «птичье молоко» к сказочным, вымышленным предметам: «Птичьего молока хоть в сказке найдешь, а другого отца-матери и в сказке не найдешь». Это выражение используют, говоря о большом богатстве или, с укоризненным оттенком, о дурацкой блажи зажравшегося персонажа: «У них только птичьего молока нет», «Все есть у богатого, опричь птичьего молока», «Ему только птичьего молока не хватает».

В московских пословицах «птичье молоко» упоминается в двух ситуациях, характерных для московского быта и записанных фольклористами в нескольких вариантах.

В первом случае автор пословицы привлек это выражение для характеристики богатства и разнообразия московского торга: «В Москве нет только птичьего молока», «В Москве все купишь, кроме птичьего молока, отца родного да матери». Позднее пословица приобрела более общий характер, слово «купишь» было заменено словом «найдешь»: «В Москве все найдешь, кроме птичьего молока, отца да матери».

Во втором случае речь идет о склонности москвичей к заковыристым выдумкам и розыгрышам: «Говорят, в Москве и кур доят». Распространена также и более короткая поговорка: «Говорят, кур доят», без ссылки на Москву, но зато у московской поговорки имеется продолжение, обличающее московское коварство: «Говорят, в Москве кур доят, а пошел за молоком — обозвали дураком».

Так и бытовало в Москве крылатое слово столетие за столетием в виде метафизического понятия, но в 1975 году оно вернуло себе предметность, как это было в Древней Греции.

В 1975 году кондитер ресторана «Прага» на Арбате Владимир Михайлович Гуральник придумал рецепт приготовления нового оригинального торта, которому он дал название «Птичье молоко».

Но поскольку «Москва слухом полнится», о торте, изготовлявшемся сначала небольшими партиями, сразу заговорили по всей Москве. Попробовавшие расписывали его поистине божественный вкус, нежность, сладость без приторности, воздушность безе. Одним словом, торт стал московской легендой, за ним выстраивались очереди, на него приглашали гостей.

На страницах «Правды» того времени появилась такая зарисовка сценки на московской улице:

На вывеске большими неоновыми буквами сверкала надпись: «Кондитерская», а на улице стояла очередь. Проходя мимо, я услышал разговор:

— Простите, вы за чем стоите?

— За птичьим молоком.

— Да нет, я серьезно вас спрашиваю.

— А я серьезно и отвечаю.

Торт был действительно сказочного вкуса, и до сих пор он пользуется большой любовью сладкоежек.

Правда, создатель торта «Птичье молоко» в интервью, данном в конце 1990-х годов, с огорчением сказал, что нынешние изготовители выпускают торт под тем же названием, но с такими нарушениями рецепта, что его можно считать совсем другим изделием.

Изделие-то другое, но название манит и завораживает, как и десять, и сто, и тысячу лет назад…

 

Капустник

Сейчас не надо объяснять, что капустник — это веселое самодеятельное представление с шутками, пародиями, стихами и песнями на местные темы. Сколько радости доставляют капустники, с каким удовольствием и энтузиазмом к ним готовятся, как весело и непринужденно проявляются в них самодеятельные таланты!

А в начале 1920-х годов, когда К. С. Станиславский писал книгу «Моя жизнь в искусстве» и рассказывал в ней о начале традиции проведения капустников, слово это еще не было так общеизвестно, и поэтому он взял его в кавычки: «9 февраля 1910 г. состоялся первый платный „капустник“ с продажей билетов в пользу наиболее нуждающихся артистов театра».

Станиславский рассказывает, что еще в 1900-е годы в Художественном театре артисты для себя и для приглашенных друзей устраивали «веселые вечера», на которых исполнялись пародии и шутки. Эти вечера получили название капустников. Затем на капустники стали приглашать публику.

Эти вечера, рассказывает Станиславский, «подготавливались в течение нескольких дней. Работали всюду: в уборных, в коридорах, во всех углах, во время спектаклей, в перерывах между ними и все ночи напролет». Как это похоже на подготовку капустников в настоящее время!

Программа капустников была разнообразна и строилась на пародировании театральных, цирковых, эстрадных и прочих представлений. В пародии на оперетту «Прекрасная Елена» роль Менелая играл Качалов, Елены — Книппер, Париса — Москвин. «Устраивали балаган, — вспоминает Станиславский, — причем И. М. Москвин изображал слугу — старательного дурака, вроде Рыжего в цирке, который опускал и подымал занавес (всегда не вовремя). Он прислуживал фокусникам, подавал им не те предметы, которые им были нужны, наивно выдавал секрет трюка, ставил в дурацкое положение самого фокусника». Изображалась борьба, столь модная тогда в цирке, и огромный Ф. И. Шаляпин боролся с маленьким Л. А. Сулержицким. «Был угадыватель мыслей, который в состоянии гипноза открывал злобы дня и пикантные секреты театра».

Живую картину капустника в Художественном театре изобразил в рассказе «Чистый Понедельник» И. А. Бунин, постоянный их посетитель. Его описание интересно тем, что в отличие от Станиславского, видящего этот праздник изнутри глазом организатора, Бунин глядит на него как зритель, со стороны.

На капустнике присутствуют герой рассказа — молодой богатый барин — и женщина, в которую он влюблен.

«На „капустнике“ она много курила и все прихлебывала шампанское, пристально смотрела на актеров, с бойкими выкриками и припевами изображавших нечто будто бы парижское, на большого Станиславского с белыми волосами и черными бровями и плотного Москвина в пенсне на корытообразном лице, — оба с нарочитой серьезностью и старательностью, падая назад, выделывали под хохот публики отчаянный канкан. К ним подошел с бокалом в руке, бледный от хмеля, с крупным потом на лбу, на который свисал клок его белокурых волос, Качалов, поднял бокал и, с деланной мрачной жадностью глядя на нее, сказал своим низким актерским голосом:

— Царь-девица, Шамаханская царица, твое здоровье!

И она медленно улыбнулась и чокнулась с ним. Он взял ее руку, пьяно припал к ней и чуть не свалился с ног. Справился и, сжав зубы, взглянул на меня:

— А это что за красавец? Ненавижу.

Потом захрипела, засвистела и загремела, вприпрыжку затопала полькой шарманка, и к нам, скользя, подлетел маленький, вечно куда-то спешащий и смеющийся Сулержицкий, изогнулся, изображая гостинодворскую галантность, поспешно пробормотал:

— Дозвольте пригласить на полечку Транблан…

И она, улыбаясь, поднялась и, ловко, коротко притопывая, сверкая сережками, своей чернотой и обнаженными плечами и руками, пошла с ним среди столиков, провожаемая восхищенными взглядами и рукоплесканиями, меж тем как он, задрав голову, кричал козлом»:

Пойдем, пойдем поскорее С тобой польку танцевать!

Итак, слово «капустник» в его современном значении родилось в Москве, в Камергерском переулке, в Художественном театре, приблизительно в начале 1910 года. Словечко, значит, вполне московское. Но…

Но, как это обычно бывает, новое рождается не на пустом месте, что-то его подготавливает, что-то ему предшествует. Так было и с «капустником».

Во второй половине XIX века на актерском профессиональном жаргоне капустником называлась пирушка по случаю окончания зимнего сезона.

А еще раньше во Владимирской, Рязанской, Костромской, Ярославской, Казанской губерниях, на Урале, в Сибири капустником, или капусткой, называли рубку капусты для засолки «помочью», то есть с приглашением в помощь хозяевам соседей и односельчан, а также вечеринку для рубивших капусту после окончания работы.

 

Татьянин день

Среди московских престольных праздников был один, особенный — день святой великомученицы Татианы, отмечаемый 12 января по старому стилю, 25 — по новому: именины Татьян и праздник студентов Московского университета, знаменитый Татьянин день.

Память о нем жива и доныне, но с годами несколько позабылось происхождение и смысл этого праздника.

В связи с пробудившимся интересом к старинным обычаям корреспондент московской молодежной газеты в январе 1990 года в преддверии Татьянина дня решил обратиться за сведениями к тем, кто должен бы знать о нем все: в университет и к священнику.

В комитете комсомола факультета журналистики Московского университета ему объяснили, что с Татьянина дня раньше начинались студенческие каникулы, и именно это событие студенты шумно и весело праздновали, а поскольку сейчас сессия заканчивается раньше, студенты разъезжаются по домам, праздновать уже некому. Священник же, к которому любознательный корреспондент обратился с вопросом, какое отношение имеет святая Татьяна к студентам, ответил: «Святая Татьяна была покровительницей студенчества». — «Почему?» — «Так Бог дал!»

В следующем, 1991 году Татьянин день, несмотря на то, что студенческие каникулы уже давно наступили, отмечался. В старом здании университета, в том помещении, где раньше была церковь великомученицы Татьяны, а сейчас помещается театр, состоялось богослужение, на котором присутствовал Патриарх Московский и всея Руси Алексий II, руководство университета, представители Моссовета. Но молебен в университетской церкви в прежние-то времена был лишь первым актом, началом праздника, поэтому в отчете о нем, напечатанном в той же газете, корреспондент выражал сожаление, что вошедшего в историю продолжения не последовало…

Празднование студенческого Татьянина дня имело свои традиции и свой ритуал.

Итак, начнем ab ovo, то есть «с яйца». (Латынь здесь очень к месту, потому что речь пойдет о тех временах, когда языком, на котором профессорами читались лекции и на котором ответствовали — во всяком случае, должны были ответствовать — студенты, была латынь.)

12 января 1755 года императрица Елизавета Петровна подписала указ «Об учреждении Московского университета». Текст указа представил ей Иван Иванович Шувалов, просвещенный вельможа, покровитель и в какой-то степени друг Ломоносова, фаворит императрицы, и совершилось это в день памяти святыя мученицы Татианы девицы.

Имя Татиана — греческое и в переводе на русский означает — учредительница, устроительница. Жила святая Татьяна в конце II — начале III века в Риме, была дочерью знатных и богатых родителей. Отец ее тайно исповедовал христианство и дал дочери христианское воспитание. Она была диакониссой. В годы преследования христиан при императоре Александре Севере была подвергнута страшным истязаниям, но не отказалась от христианской веры и погибла. Такова святая покровительница московских студентов.

На то, что университет открылся в Москве, а не в Петербурге или каком другом городе России, решающее влияние оказал М. В. Ломоносов, и его соображения, которые принял Шувалов, были изложены в указе в пяти пунктах, обосновывающих преимущества Москвы: «…Установление оного университета в Москве тем способнее будет: 1) великое число в ней живущих дворян и разночинцев; 2) положение оной среди Российского государства, куда из округ лежащих мест способно приехать можно; 3) содержание всякого не стоит многого иждивения; 4) почти всякой у себя имеет родственников или знакомых, где себя квартирою и пищею содержать может; 5) великое число в Москве у помещиков на дорогом содержании учителей, из которых большая часть не токмо учить науке не могут, но и сами к тому никакого начала не имеют, и только чрез то младые лета учеников и лучшее время к учению пропадает, а за учение оным бесполезно великая плата дается…»

От подписания указа до начала занятий в университете прошло четыре месяца. Под университет определили трехэтажное здание на Красной площади у Воскресенских ворот, построенное в XVII веке для Земского приказа. Дом отремонтировали и 26 апреля 1755 года приступили к занятиям. Открытие университета сопровождалось торжествами в соответствии с обычаями и вкусами того времени. В назначенный день в 8 часов утра учителя и ученики «в надлежащем порядке» (как сообщала тогдашняя газета) пошли на молебен в ближайшую церковь — храм Казанской Богородицы на Красной площади, затем в зале университета профессора произносили речи. «По окончании оных речей знатнейшие персоны прошены были во внутренние покои, где трактованы были разными ликерами и винами, кофеем, чаем, шоколадом и конфектами, и так все с удовольствием около второго часа пополудни разъехались».

А для народа была устроена иллюминация, и «в шестом часу после обеда множества народа приезжало смотреть в университетские покои представленную иллюминацию, которая изображала Парнасскую гору… В низу обелиска многие младенцы упражняются в науках… Там виден еще рог изобилия и источник вод как символ будущего плода. Еще изображается ученик с книгою, восходящий по ступеням к Минерве, которая любительно его приемлет; представляется пальмовое древо, с которого один младенец ломает ветви и держит в руке венцы и медали и показывает, что награждение тем готово, которые по достоинству заслужить имеют. Вся оная иллюминация как днем, так и ночью делала преизрядный вид к удовольствию всех знающих и всего народа».

В конце 1790-х годов закончили строительство специального здания для университета на Моховой улице, в котором была оборудована и собственная церковь во имя святой мученицы Татианы.

В XVIII — первой половине XIX века университетским, а потому и студенческим праздником стали торжественные акты в ознаменование окончания учебного года, на них присутствовала публика, раздавались награды, произносились речи. В то же время официальным университетским днем, отмечаемым молебном в университетской церкви, было 12 января. Но его называли не Татьяниным днем, а «днем основания Московского университета». «Стихи, произнесенные при воспоминании дня основания Московского университета, 12 января 1826 года» — так называется ода, написанная по заказу университетского начальства признанным университетским поэтом, студентом последнего курса, Александром Полежаевым:

Восторг, восторг, питомцы муз! В сей день благословенный Наук и счастия союз Мы празднуем священный!

В шестидесятые-семидесятые годы XIX века Татьянин день превращается в неофициальный студенческий праздник, не только учащихся студентов, но и окончивших курс.

Порядок, ритуал, обычаи, философия празднования Татьянина дня нашли отражение во многих мемуарах, художественных и публицистических произведениях. С наибольшим размахом Татьянин день отмечался в 1890–1910-е годы, к этому времени как раз и относятся самые яркие рассказы о нем.

Празднование делилось на две части: первую — официальную и вторую — неофициальную, которая, собственно, и была праздником.

Н. Д. Телешов в «Записках писателя», многие страницы которых посвящены старомосковскому быту, рассказывает о Татьянином дне: «Вся Москва знала, что 12 января… будет шумный праздник университетской молодежи, пожилых и старых университетских деятелей, уважаемых профессоров и бывших питомцев московской „альма матер“ — врачей, адвокатов, учителей и прочей интеллигенции». Справлялся этот праздник, говорит Телешов, «по заведенному порядку»: обедня в университетской церкви, потом молебен, затем в актовом зале университета традиционная речь ректора или кого-нибудь из профессоров.

Грань, за которой официальное празднество переходило в собственно студенческий праздник, описывает бывший студент университета, литератор начала XX века П. Иванов: «Большая зала. Темная зелень тропических растений. Ряды стульев. Кафедра. Отсутствие яркого света. Важные лица, звезды, ленты через плечо, мундиры, корректные фраки, профессорская корпорация в полном составе. За колоннами синие воротники студенческих сюртуков. Чинно, строго, невозмутимо… Академическая речь. Речь размеренная, тягучая, без увлечения и без эффектов… Затем университетский отчет… Скоро конец. Студенты начинают перешептываться. Раздача медалей. Туш. Зала подает признаки жизни. Народный гимн. Несмелые крики „ура“.

Акт кончен. Важные лица удаляются… Откуда-то сзади доносятся отдельные голоса:

— Гаудеамус! Гаудеамус!!!

Эти крики растут. Постепенно заполняют всю залу.

— Гаудеамус! Гаудеамус!

Музыка играет „Гаудеамус“.

— Ура! Ура!

Поднимается рев. Невообразимый шум. Своевольный дух вступает в свои права».

Традиции русского студенческого разгулья сложились уже в начале XIX века. В отличие от пирушек европейских буршей, они освящались культом свободолюбия, патриотизма, истинного демократизма и братства. Студенческие песни Н. М. Языкова, не забывая воздать хвалу вину и любви, обязательно воспевают и эти высокие чувства:

Из страны, страны далекой, С Волги-матушки широкой Ради сладкого труда, Ради вольности высокой Собралися мы сюда. Помним холмы, помним долы, Наши храмы, наши села, И в краю, краю чужом Мы пируем пир веселый? И за Родину мы пьем.

После торжественной части в актовом зале Московского университета студенты расходились по трактирам, пивным, чтобы там, так сказать, начерно пропустить по рюмочке-другой.

Имеющие знакомых Татьян спешили поздравить именинниц. Поэт С. М. Соловьев в стихотворении «Татьянин день» описывает прелесть этого праздничного зимнего дня. (Между прочим, он бывает часто солнечен и лишь слегка морозен, поэтому есть примета: «На Татьяну проглянет солнышко — к раннему прилету птиц».)

Татьянин день! знакомые, кузины — Объехать всех обязан я, хоть плачь. К цирюльнику сначала, в магазины, Несет меня плющихинский лихач. Повсюду — шум, повсюду — именины, Туда-сюда несутся сани вскачь, И в честь академической богини Сияет солнце, серебрится иней. …Татьянин день! О первый снег и розы, Гвоздик и ландышей душистый куст. О первые признанья, клятвы, слезы И поцелуй оледеневших уст.

Затем, по традиции, обед в «Эрмитаже» — в одном из самых дорогих и роскошных московских ресторанов, который находился на углу Неглинной и Петровского бульвара. «К 6-ти часам вечера толпы студентов с песнями направляются к „Эрмитажу“, — рассказывает П. Иванов. — Замирает обычная жизнь улиц, и Москва обращается в царство студентов. Только одни синие фуражки видны повсюду. Быстрыми, волнующимися потоками студенты стремятся к „Эрмитажу“».

Но хотя и «Эрмитаж», а Татьянин день — праздник демократический, поэтому профессорская корпорация, бывшая с утра при орденах и мундирах, перед поездкой в ресторан переодевается. Язвительный Влас Дорошевич в фельетоне «В Татьянин день» вкладывает в уста какого-то важного судебного чина такой монолог: «Ах, Господи Боже мой! Ты мне уголовный фрак подаешь! Дай тот, который по гражданским делам… постарее. Ну, вот! Слава Тебе, Господи… До свиданья, цыпленочек! Обедать? Нет, обедать буду в Эрмитаже. Да разве же ты забыла? Татьянин день сегодня… традиция, знаешь… Нет, нет, нет! Духов не надо. Праздник демократический! Молодежь, понимаешь, горячая… Ну, и выпившая. Слово им скажу. Может, качать будут. Услышат, что от меня духами, могут бросить…»

Между тем в «Эрмитаже» тоже готовились к студенческому «обеду». «Из залы выносятся растения, все, что есть дорогого, ценного, все, что только можно вынести. Фарфоровая посуда заменяется глиняной. Число студентов растет с каждой минутой…» — рассказывает П. Иванов, а Н. Д. Телешов обобщает: «Из залов убиралось все бьющееся и не необходимое».

Обед сопровождался тостами, речами, пеньем. «В Татьянин день, — писал Дорошевич, — все говорить можно!» И действительно, полицейским от начальства давалось распоряжение студентов за политические выступления не забирать. П. Иванов описывает развитие событий в «Эрмитаже»: «Исчезает вино и закуска. Появляется водка и пиво. Поднимается невообразимая кутерьма. Все уже пьяны. Кто не пьян, хочет показать, что он пьян. Все безумствуют, опьяняют себя этим без-умствованием… Воцаряется беспредельная свобода».

Студенты всех поколений, соединясь в единый хор, поют классическую старинную песню «Выдь на Волгу…», так много говорящую сердцу седовласых ветеранов — студентов шестидесятых-семидесятых годов. Поют более новые студенческие и революционные песни и особенно громко и дружно — «Татьяну» — гимн студенческого праздника:

Да здравствует Татьяна, Татьяна, Татьяна Вся наша братья пьяна, вся пьяна, вся пьяна… В Татьянин славный день…

— А кто виноват? Разве мы? — спрашивает один голос, и хор отвечает:

— Нет! Татьяна!..

И сотни голосов подхватывают:

— Да здравствует Татьяна!..

Так же поются и остальные куплеты: солист начинает, задает вопрос, а хор отвечает.

Нас Лев Толстой бранит, бранит И пить нам не велит, не велит, не велит И пьянство обличает!.. А кто виноват? Разве мы? Нет! Татьяна! Да здравствует Татьяна! В кармане без изъяна, изъяна, изъяна Не может быть Татьяна, Татьяна, Татьяна. Все пусты кошельки, Заложены часы… А кто виноват?..

и так далее.

Известный литературовед В. О. Гершензон в письме брату описывает Татьянин день 1890 года: «Здесь было немало профессоров, большею частью пьяных до положения риз. Поймали студенты профессора Янжула, поставили на стол и требуют речи… За одним столом сидели Мачтет (поэт, автор знаменитого революционного похоронного марша „Замучен тяжелой неволей“. — В.М.), Роздевич (теперь редактор „Газеты Гатцука“), Иогель (беллетрист) и др. Подошли, пожали руку Мачтету. Потом вокруг этого стола собралось множество студентов, говорили огненно-пьяные речи, провозглашали тосты и т. д. Уехали мы в половине 3-го домой».

В описаниях празднования Татьянина дня обычно больше всего рассказывается о том, как много было выпито и кто как куролесил. А. П. Чехов в одном из своих ранних фельетонов 1885 года писал о московском студенческом празднике: «В этом году выпито все, кроме Москвы-реки, и то благодаря тому, что она замерзла… Было так весело, что один студиоз от избытка чувств выкупался в резервуаре, где плавают стерляди…» Но обратите внимание на уже цитированные слова из воспоминаний П. Иванова: «Кто не пьян, хочет показать, что пьян». Это относится и к воспоминателям… И недаром П. Иванов свои воспоминания о 12 января назвал «Праздник своевольного духа».

В 1918 году была закрыта университетская церковь, в ней устроили читальный зал. Прекратились праздники «в честь академической богини» Татьяны. В 1923 году «архаичная и бессмысленная Татьяна» была заменена в директивном порядке Днем пролетарского студенчества. Однако совсем искоренить память о старинном студенческом празднике не удалось. В послевоенные годы московские студенты возобновили, конечно, в домашних компаниях, празднование Татьянина дня.

В 1990-е годы вместе с возвращением некоторых, отмененных революцией, обычаев вернулся и Татьянин день. В Московском университете его стали праздновать официально, и ректор поздравлял студентов с бокалом шампанского в руке. В 1993 году помещение, где находилась университетская церковь, передали Патриархии, сейчас в ней совершаются регулярные церковные службы, особенно торжественные в Татьянины дни.

 

Прозвища

«Выражается сильно российский народ! и если наградит кого словцом, то пойдет оно ему в род и потомство, утащит он его с собою и на службу, и в отставку, и в Петербург, и на край света». Справедливо и точно сказано. Но прибавим за Гоголем, что останется это словцо и на страницах истории на долгие века. Петр Андреевич Вяземский в одной из своих статей-воспоминаний о Москве писал: «Москва всегда славилась прозвищами и кличками своими».

На первой же странице письменной истории Москвы появляется князь Юрий Владимирович по прозвищу Долгорукий. Прозвище, необычайно выразительно определившее его политику и закрепившееся за ним в истории. Правда, дано оно было ему не в Москве и после его смерти.

А вот московский князь, сделавший Москву столицей княжества, — Иван, по прозвищу Калита, был прозван так москвичами при его жизни.

Н. М. Карамзин в «Истории государства Российского» приводит надпись на обнаруженной им в Синодальной библиотеке рукописной книге — Требнике, — гласящей, что эта книга переведена с греческого «по повелению же Великого князя Иоанна Даниловича, по реклу Калиты… в лето от сотворения мира 6837, а по плоти Рождества Христова 1329, месяца августа в 27 день…»

Князя прозвали Калитой за то, что он постоянно носил с собой кожаный кошелек-калиту с деньгами. Такой кошелек-калита, найденный при раскопках, экспонируется в Музее истории Москвы. Государственная политика князя Ивана Даниловича, который копил средства и в основном не завоевывал земли, а «прикупал», присоединяя их к Московскому княжеству, способствовала закреплению за ним этого прозвища.

Традиция давать прозвища в Москве приобрела особую виртуозность и всеобщность: в различных списках XVI–XVII веков при официальных христианских именах домовладельцев, ремесленников и прочих горожан часто приводятся прозвища.

Прозвища сопровождали быт всех сословий. П. А. Вяземский вспоминает, какие бытовали прозвища в грибоедовской Москве — в московском свете начала XIX века. «Помню в Москве одного Раевского, лет уже довольно пожилых, — пишет Вяземский, — которого не звали иначе как Зефир-Раевский, потому что он вечно порхал из дома в дом. Порхал он и в разговоре своем, ни на чем серьезно не останавливаясь. Одного Василия Петровича звали Василисой Петровной… Был князь Долгоруков-балкон, так прозванный по сложению губ его. Был князь Долгоруков-каламбур, потому что он каламбурами так и сыпал… Была красавица княгиня Масальская (дом на Мясницкой) — „прекрасная дикарка“, потому что она никуда не показывалась. Муж ее Князь-мощи, потому что он был очень худощав. Всех кличек и прилагательных не припомнишь. В Москве и дома носили клички. На Покровке дом князя Трубецкого по необычной архитектуре прозывался домом-комодом. А по дому и семейство князя называли Трубецкие-комод. Дом, кажется, не сгорел в пожаре 1812 года, и в официальном донесении о пожаре упоминается как „дом-комод“».

Не всегда прозвища нравились их обладателям, бывали обиды. В «Наставлениях для благородных воспитанников Московского университетского пансиона» специальным параграфом оговорено: «Вообще в поступках с начальниками и товарищами должно быть вежливым, не заводить никаких между собой споров и не делать ни малейшего никому неудовольствия; не давать друг другу прозвищ».

Однако это запрещение не соблюдалось. Между прочим, известное литературное общество «Арзамас», начала XIX века, все члены которого имели прозвища, взятые из баллад В. А. Жуковского, на две трети состояло из бывших воспитанников Московского университетского благородного пансиона.

Но не только в мужских учебных заведениях учащиеся давали друг другу и преподавателям прозвища. Надежда Прокофьевна Суслова, известная тем, что стала первой дипломированной русской женщиной-врачом, в юности в 1850-е годы училась в Пансионе благородных девиц Юлии Пенигкау, помещавшемся на Тверской улице в доме княгини Белосельской (ныне магазин «Елисеевский»). Это был привилегированный пансион, в нем в то время учились девочки из аристократических семей: княжны Гагарины, Трубецкая, Олсуфьева и другие. В своих воспоминаниях Суслова рассказывает, что классные дамы имели прозвища: «Кобра» (за ядовитый и злобный характер), «Фифишка» (она каждое свое замечание начинала словами: «Фи, девочки, как это некрасиво!»), директриса — «Бурбонка», учитель немецкого языка — «Коршун», у воспитанниц также были прозвища: «клякса», «мовешка», «цыпочка». Саму Суслову прозвали «супонь», она однажды во время прогулки на Страстной площади развязала на упавшей лошади чересседельник и супонь и помогла ей подняться.

Среди москвичей были особо прославленные умельцы по изобретению остроумных прозвищ. Славился этим друг Пушкина С. А. Соболевский; из-за его склонности к острому словцу приятели называли Зубовский вал, на котором он жил, Зубоскальским.

Во многих литературных кружках Москвы конца XIX — начала XX века был обычай награждать прозвищами его членов. В «Среде» — писательском объединении, которое собиралось у Н. Д. Телешова, — давались прозвища сугубо московские. О них рассказывает Н. Д. Телешов в книге «Записки писателя»:

«Прозвища давались только своим постоянным товарищам, и выбирать эти прозвища дозволялось только из действительных тогдашних названий московских улиц, площадей и переулков. Это называлось у нас „давать адреса“. Делалось это открыто, то есть от прозванного не скрывался его „адрес“, а объявлялся во всеуслышание и никогда „за спиной“.

Например, Н. Н. Златовратскому дан был сначала такой адрес: „Старые Триумфальные ворота“, но потом переменили на „Патриаршие пруды“; редактору „Русской мысли“ В. А. Гольцеву дали адрес: „Девичье поле“, но после изменили на „Бабий городок“; Н. И. Тимков-ский назывался „Зацепа“; театральный критик С. С. Голоушев — „Брехов переулок“; Е. П. Гославский — за обычное безмолвие во время споров — „Большая Молчановка“, а другой товарищ, Л. А. Хитрово, наоборот, за пристрастие к речам — „Самотека“; Горький за своих босяков и героев „Дна“ получил адрес знаменитой московской площади „Хитровка“, покрытой ночлежками и притонами; Шаляпин был „Разгуляй“. Старший Бунин — Юлий, работавший всю жизнь по редакциям, был „Старо-Газетный переулок“; младший — Иван Бунин, отчасти за свою худобу, отчасти за острословие, от которого иным приходилось солоно, назывался „Живодерка“, а кроткий Белоусов — „Пречистенка“; А. С. Серафимович за свою лысину получил адрес „Кудрино“; В. В. Вересаев — за нерушимость взглядов — „Каменный мост“; Е. Н. Чириков — за высокий лоб — „Лобное место“; А. И. Куприн — за пристрастие к лошадям и цирку — „Конная площадь“, а только что начавшему тогда Л. Н. Андрееву дали адрес „Большой Новопроектированный переулок“, но его это не удовлетворило, и он просил дать ему возможность переменить адрес, или, как у нас это называлось, „переехать“ в другое место, хоть на „Ваганьково кладбище“.

— Мало ли я вам про покойников писал, — говорил, бывало, Андреев. — У меня что ни рассказ, то два-три покойника. Дайте мне адрес „Ваганьково“. Я, кажется, заслужил.

Не сразу, но просьбу его все-таки уважили, и он успокоился.

Над этими адресами хохотал и потешался А. П. Чехов, когда однажды в его ялтинском кабинете мы рассказывали о них.

— А меня как прозвали? — с интересом спрашивал Антон Павлович, готовясь смеяться над собственным „адресом“.

— Вас не тронули, вы без адреса.

— Ну, это нехорошо, это жалко, — разочарованно говорил он. — Это очень досадно. Приедете в Москву, непременно прозовите меня. Только без всяких церемоний. Чем смешнее, тем лучше. И напишите мне — как. Доставите удовольствие».

 

Кто сочиняет пословицы

 

1. Автор — А. С. Грибоедов

Пословицы, поговорки, как и произведения других фольклорных жанров, обычно безымянны. Конечно, кто-то их придумал, сложил, но их имен мы не знаем, и всех этих неизвестных авторов объединяем под одним именем — народ: народ говорит, народ сложил…

Но среди московских пословиц есть группа таких, автор которых хорошо известен, — это Александр Сергеевич Грибоедов.

A. С. Пушкин, познакомившись в Михайловском с полным текстом комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума», в январе 1825 года написал в письме А. А. Бестужеву: «О стихах я не говорю: половина — должны войти в пословицу».

Владимир Федорович Одоевский, москвич, постоянный посетитель московских гостиных и салонов, в заметке, напечатанной почти тогда же, когда Пушкин писал свое письмо Бестужеву, свидетельствует: «Почти все стихи комедии Грибоедова сделались пословицами, и мне часто случалось слышать в обществе целые разговоры, которых большую часть составляли стихи из „Горя от ума“».

B. Г. Белинский в восьмой статье цикла «Сочинения Александра Пушкина», написанной в 1844 году, отмечает дальнейшее проникновение грибоедовских цитат в живую речь: «Стихи Грибоедова обратились в пословицы и поговорки; комедия его сделалась неисчерпаемым источником применений на события ежедневной жизни, неистощимым рудником эпиграфов!»

В. И. Даль в свой сборник «Пословицы русского народа», материалы для которого собирал в тридцатые-сороковые годы, не включал книжные, литературные цитаты и афоризмы, он брал пословицы, как объясняет в предисловии к сборнику, из живого русского языка, из речи народа. И тем не менее в его сборник вошли, придя из живой речи, две грибоедовские «пословицы». При издании Даль пометил их источник — «Грибоедов». Первая помещена в разделе «Начальство — служба» — «Служить бы рад, прислуживаться тошно»; вторая в разделе «Любовь — нелюбовь» — «Грех не беда, да слава не хороша». У Грибоедова: «Молва не хороша». Это разночтение подтверждает, что Даль услышал выражение в устной речи, а не выписал из книги.

В 1872 году И. А. Гончаров в своей статье «Мильон терзаний» пишет как бы о двойном существовании «Горя от ума» — как целостного литературного произведения и в виде россыпи отдельных изречений: «…Грамотная масса… разнесла рукопись на клочья, на стихи, полустишья, развела всю соль и мудрость пьесы в разговорной речи, точно обратила мильон в гривенники, и до того испестрила грибоедовскими поговорками разговор, что буквально истаскала комедию до пресыщения. Но пьеса выдержала и это испытание — и не только не опошлилась, но сделалась как будто дороже для читателей, Нашла в каждом из них покровителя, критика и друга, как басни Крылова, не утратившие своей литературной силы, перейдя из книги в живую речь».

С течением времени грибоедовские стихи все более укоренялись в живой речи, многие из них в устном бытовании почти утратили связь с контекстом и переступили порог цитаты, став настоящими пословицами и поговорками — обобщениями, приложимыми к самым различным ситуациям и положениям событий ежедневной жизни.

В последнем, наиболее полном сборнике крылатых слов литературного происхождения — книге Н.С. и С. Г. Ашукиных «Крылатые слова. Литературные цитаты. Образные выражения» (3-е изд. М., 1966) — приведены 60 цитат из «Горя от ума». Все они действительно хорошо известны и памятны, но вряд ли их все можно квалифицировать как пословицы и поговорки, поэтому в настоящую подборку включаю лишь те, которые, на мой взгляд, могут быть отнесены к пословичному жанру.

На всех московских есть особый отпечаток.

А судьи кто?

Ба! знакомые все лица!

Взгляд и нечто.

Влеченье, род недуга.

Герой не моего романа.

Горе от ума.

Дистанции огромного размера. (В устном бытовании: «Дистанция огромного размера».)

Дома новы, но предрассудки стары.

И дым отечества нам сладок и приятен.

Как посравнить да посмотреть// Век нынешний и век минувший.

Минуй нас пуще всех печалей// И барский гнев и барская любовь!

Ну как не порадеть родному человечку!

Подписано, так с плеч долой.

Послушай, ври, да знай же меру!

Рассудку вопреки, наперекор стихиям.

С чувством, с толком, с расстановкой.

Свежо предание, а верится с трудом.

Служить бы рад, прислуживаться тошно.

Счастливые часов не наблюдают.

Умеренность и аккуратность.

Чтоб иметь детей, кому ума недоставало.

Шумим, братец, шумим.

Пожар способствовал ей много к украшенью.

Где ж лучше? Где нас нет.

Чины людьми даются, а люди могут обмануться.

Карету мне, карету!

 

2. Глас народа

Весной 1921 года А. А. Блок приводил в порядок свой архив, библиотеку, просматривал книги, журналы, перечитывал, переоценивал читанное когда-то… Журнал «Народоправство» издавался с мая 1917 года по февраль 1918-го, вышло 24 номера, в нем печатались М. М. Пришвин, А. Н. Толстой. Б. К. Зайцев, Г. И. Чулков, В. И. Иванов, А. М. Ремизов. Перелистав и перечитав полный комплект журнала, Блок записывает в дневник 7 марта 1921 года: «Интересны записи „солдатских бесед“, подслушанных каким-то Федорченко — отрывки (№ 9, 10, 11, 12, 13). Это самое интересное». «Правдиво и совестно» — так оценивает Блок эти записки.

«Какой-то Федорченко» — писательница Софья Захаровна Федорченко (в то время ее писательский путь только начинался, и отмеченные Блоком «солдатские беседы» были одной из первых ее публикаций). С. З. Федорченко (1888–1959) родилась в Петербурге, в семье инженера, окончила юридический факультет Киевского университета, в 1914 году пошла сестрой милосердия на фронт, на передовые позиции. «Попала в самую гущу, — вспоминала она потом, — проделала наступления и отступления, видала и победы и поражения. Все было одинаково ужасно и непоправимо». Империалистическая война, потом Гражданская… Тысячи людей повстречала Федорченко за эти годы на своем пути, переслушала множество солдатских рассказов. Перед ней предстала широкая панорама народной жизни, величественная, противоречивая, страшная, где боль и радость, низость и величие духа, жестокость и доброта, трагедия и комедия стояли рядом и смешивались одно с другим. Федорченко была потрясена увиденным и услышанным и начала записывать солдатские речи. «Записывала ежедневно, — рассказывает Федорченко, — по возможности точно, все то, что чем-нибудь останавливало мое внимание». Затем писательница объединила свои записи в книгу «Народ на войне», расположив их по тематическим главкам.

Два первых тома книги Федорченко «Народ на войне» издавались в 1920-е годы, сейчас они библиографическая редкость, третий опубликован в «Литературном наследстве» (т. 93, 1983 г.). Среди главок книги «Народ на войне» есть и заключающая в себе высказывания о Москве, она так и названа — «Москва».

Приводимые Федорченко высказывания солдат о Москве ярки, метки, образны, многие из них по-настоящему афористичны. Может быть, где-нибудь они бытуют в виде пословиц.

Вот некоторые записи, включенные писательницей в главку «Москва».

«Эх, Москва моя, златоглавенькая! Кто ты, а? Царевна-королевна? Так нет! В нарядах, а простому человеку открытая. Купчиха ты, что ли? Куда там! Крупича-та, да не чваниста. Ученая ты волшебница или как? Так и тут не выходит, — мудра-умна Москва, да сердечная. И не царевна ты, королевна, и не купчиха ты, и не волшебница. Ты, Москва, девица-красавица, вот ты кто! Взглянешь на тебя — полюбишь; полюбишь — беречь станешь; отойдешь от тебя — сердце высушишь! Кто с Москвой, тот у Москвы в полюбовниках.

Москва! Жил я в ней с рождения и до этой Немецкой войны. Учился в городском училище. Потом сапожничал, пил, охальничал. И только было я с нужными людьми встретился, толк понимать стал, как война. Взяли. Кой-как отвоевался, и вот к вам. Но Москву, ох! помню. Вот кончим здесь разных врагов, все московские в Москву вернутся, под ее сорок сороков. Да всех ее тысячу дураков переучим наново. А потом разукрасим свою Москву, как игрушечку, всем Парижам на зависть!

Москва! Имя-то у нее какое, не глухое, звонкое, как благовест. А как ты ее поймешь? Чай, не деревня Малиновка, на восемь дворов да двое коров.

Вот говорят старики: „Москва — сердце, Питер — голова“. Мы же так думаем, то самое, за что воюешь, и не в городах вовсе, а во всех повсюдах. В том главное, какие в тебе самом сердце и голова. Если правильные — Москву с Питером отвоюешь. А нет в тебе чести настоящей — так тебе ни сердце московское, ни распитерская голова ни в чем не помощь. Москву-то с Питером тоже ведь люди строили, не Бог их делал.

Москва не пугливая, закаленная. Она и по улицам, бывало, воевала голыми рабочими руками. Только так дело стояло: у царя арсенал, у Москвы ткацкие станочки. Оттого и удачи не было. Теперь переместилось, арсенал свой, гуляй, Москва, твое время.

Москва! И слово-то как бы близкая родня, как бы бабушка ласкова дитятей тебя колыскает, поползнем тебя остерегает, подросточку тебе сладкий пряник сует, взрослого тебя настоящей чести учит. На то и Москва.

Москва, скажу тебе, это не всякий городок! Рождена Москва в богатырские времена, всю нашу страну она своими людьми-богатырями осторожила и сохранила. От татар отбила, панов выгнала, французов заморозила и сожгла. И от чумы, есть такой рассказ, Москва Русь спасала. Это все в прежние, далекие года. Так неужто Москва своему народу теперь помощи не даст? Царь-то хоть и в Питере был, а вот увидишь, что это Москва его сместила. Это потом все узнается.

Я московский, сорок сороков, кобыла без подков. Хитровка, Петровка, пустая бадья. Московский я! Чем держусь, ни прежде не ведал, ни теперь не узнал. Думаю, только Москвой и держусь. Москва крепка, Москва сила, Москва сердцу мила.

Вот мечусь я, а метала не вижу. А что в Москву меня метнет, этого не минуть. Москва клей, на нее что ни лей, все прилепится. Московского человека на Москву первый попутный ветер нанесет, на это вся моя тоска-надежда.

У Москвы закоулочки-переулочки, тупички-старички, церковушки-старушки, на макушке ушки, соборы да воры, жулья, как в ельне муравья! И спиртным шибает, ажно до самых Новодевичьих. А вот удивляюсь я при сем при этом, что не из Москвы воля, а из Питера. Такая наша Москва прокуратница.

А что Москва? может, людей-то в ней тыщи, а человека с огнем не сыщешь. Москва, она тоже канарейка. Если б ей один головастый человек зерна не подсыпал, не было бы твоей Москвы, с голоду бы померла. Что тело без души, что город без настоящего человека. А ты — Москва.

Москва — голова, Москва — умница, Москва — привередница. Ей что царь, что пристав, все едино, ее не обманешь. Она нас, своих детей, ждет и на дело посылает.

В Москве людей, что на дубе желудей. И как дубки, те люди крепкие, негниючие. Ты не смотри, что я тебе по пуп, зато ум во мне не глуп, московский.

До чего ж эти московские себя уважать велят! То ли смелы, то ли умны, то ли удачливы. То ли Москва по-особому своим деткам мать».

 

СТРАНИЦЫ СЛОВАРЯ «ИСТИННО МОСКОВСКИЕ НАЗВАНИЯ»

 

Что такое «Истинно московское название»?

Глубокий знаток московской топонимики, архитектор, историк Москвы Алексей Александрович Мартынов в своей книге «Названия московских улиц и переулков с историческими объяснениями» писал более ста лет назад: «Названия урочищ, площадей, улиц и переулков произошли не случайно; не произвольно выдуманы были имена для обозначения той или иной местности. В этих названиях заключается большей частью указание на историческое событие, на известное в свое время лицо, на бытовую, на местную особенность; в них хранится память прошлого, иногда отдаленного…»

А московский журналист конца XIX века Д. А. Покровский свои «Очерки Москвы» начинает словами: «Московскую да и вообще русскую историю в Москве можно изучать, просто прохаживаясь и разъезжая по улицам да прислушиваясь к названиям улиц, переулков, площадей, урочищ, церквей и вникая в их смысл и значение».

Эти два высказывания, каждое по-своему, и указали и охарактеризовали самую главную черту исконно московских названий. Она заключается в том, что каждое московское название имеет смысл и отмечает какой-либо исторический факт, причем обязательно относящийся к этой улице.

С первого взгляда не всегда бывает очевидна связь названия с его историческим источником, но она всегда существует, и любознательный, настойчивый исследователь когда-нибудь да отыщет этот источник.

Москвичи знают эту особенность. На этом держится их твердая уверенность в том, что каждое московское название имеет свою историю, и этой уверенностью объясняется их страсть придумывать легенды, объясняющие то или другое название, истинный повод для которого скрывается во тьме времен: таковы легенды о Марьиной Роще, о Бабьегородских переулках и других старинных московских улочках.

Вторая черта истинно московского названия: его придумал не какой-нибудь начальник и назвал улицу, как ему хочется, а возникло оно само по себе в народе. В народе обычно бытовало одновременно несколько названий улицы, одни считали самым примечательным в ней одно, другие — другое, третьи — третье, и каждая группа называет улицу по-своему, до тех пор, пока весь московский народ не примет какое-то одно название.

Так известная московская улица Плющиха обрела свое название в XVIII веке. В то время у нее было три названия: Саввинская, так как она проходила мимо Саввинского монастыря; Смоленская, поскольку вела к храму Смоленской иконы Божией Матери в Новодевичьем монастыре, и Плющиха, ибо так назывался находившийся на этой улице кабак. В конце концов, победило последнее название, потому что самым популярным и известным в округе ориентиром на улице оказался кабак.

Третья черта истинно московского названия такова, что оно выдержало испытание временем. И когда множество других названий, просуществовав несколько лет, забываются, уходят в небытие, истинно московское живет века и становится живым памятником московской речи и истории.

Для иллюстрации приведем историю названия Камергерского переулка. Оно возникло в конце XVIII века, когда оказалось, что в этом небольшом переулке живут два камергера, а в начале XIX века к ним присоединился еще и третий. Это был действительно редчайший случай такой кучности камергеров, потому что по штатному расписанию при российском дворе их полагалось всего двенадцать на всю Россию. Название Камергерский возникло как неофициальное. Переулок тогда назывался Егорьевским по монастырю святого Георгия, потом он назывался Спасским по церкви Спаса Преображения, потом Одоевским по дому князя Одоевского. Почти столетие название Камергерский бытовало как народное, но при этом среди москвичей переулок был более известен под ним, чем под всеми другими. Только в 1886 году, столетие спустя, Городская Дума признала название, и впредь в документах его стали именовать Камергерским. В 1923 году переулок переименовали в проезд Художественного театра, но в 1992 году он вернул себе свое прежнее название, что москвичами было встречено с радостью. И можно сказать с уверенностью: как бы его впредь не переименовывали власти, это название все равно будет возвращаться.

И наконец, истинно московское название должно быть выразительно, звучно, легко произносимо и обкатано, отшлифовано, а иной раз и преобразовано по законам живой разговорной московской речи: не Покровская улица, а Покровка, не улица святых Иоакима и Анны, а Якиманка.

Известен обычай москвичей подробно объяснять, где он живет, возле чего и за чем, куда идти и куда не надо ходить. Так вот, В. И. Даль записал московское присловье, пародирующее московский адрес. Оно составлено из названий улиц, урочищ, районов, находящихся в разных концах города и демонстрирующих разнообразие и прихотливость московских топонимов.

«У Всех Святых на Кулишках, что в Кожухове за Пречистенскими воротами, в Тверской ямской слободе, не доходя Таганки, на Ваганке, в Малых Лужниках, что в Гончарах на Воргунихе, у Николы в Толмачах, за Яузой на Арбате, на Воронцовом поле, близ Вшивой горки, на Петровке, не доходя Покровки, за Серпуховскими воротами, позади Якиманской, не доходя Мещанской, в Кожевниках, прошедши Котельников, в Кисловке под Девичьим, в самых Пушкарях, на Лубянке, на самой Полянке, на Трех горах, в Антроповых ямах…»

 

Москва

Объяснение, почему город Москва был назван Москвой, содержится в самом летописном сообщении о его основании великим князем киевским Юрием Долгоруким в 1156 году: князь «повелевает соделати мал древян град и прозва его званием Москва-град по имени реки, текущия под ним».

Итак — город Москва назван по имени реки, на которой стоит.

В современных классических справочниках по московской топонимике многие словарные статьи строятся по той же модели, объясняя то или иное название сообщением по чему или по кому они его получили.

Вот пример из книги П. В. Сытина «Откуда произошли названия улиц Москвы» (1959 год): «Спасопесковские пер. и площадка. Названы в XIX в. по церкви „Спаса, что на Песках“, построенной в 1711 г.». Таково же объяснение и в последнем справочнике «Улицы Москвы. Старые и новые названия. Топонимический словарь-справочник». М. 2003 г.: «по церкви Спаса Преображенья на Песках».

Эта модель объяснения сообщает откуда заимствовано название, но не объясняет его значения и обстоятельств возникновения, почему для названия нового объекта избрано именно оно.

В случае с названием Москвы ограниченность летописной информации особенно ощутима. Правда, ссылка на реку важна, она заставляет задуматься об особой роли реки для города и для решения Юрия Долгорукого заложить крепость именно здесь. Но мы ничего не узнаем о реальном значении слова «Москва». Естественно, следующий шаг — разгадка названия реки, а поскольку название реки существовало до основания города, то надо погрузиться в более древние времена.

Однако скудные летописные сведения об обстоятельствах возникновения Москвы и происхождения ее названия в первые пять-шесть веков после основания города вполне удовлетворяли московских правителей. Но затем ситуация изменилась.

В XVI–XVII веках, когда Москва становится в один ряд с крупнейшими европейскими городами, и ей, по ее положению и значению в мире, теперь требовалось иметь достойное и древнее происхождение, ее государственных амбиций уже не могло удовлетворить имя, полученное от какой-то небольшой реки.

Идея «Москва — третий Рим», к тому времени получившая распространение, заставила проводить исторические параллели между этими городами. Известно, что в названии Рима заключено имя его легендарного основателя Ромула, и ученые монахи начали в названии Москвы искать имя ее основателя.

Таким основателем Москвы польские хронисты XVI века посчитали внука библейского Ноя Мосоха. В России сочинения польских хронистов наиболее полно изложил и творчески обработал в конце XVII века дьякон Холопьего монастыря на Мологе Тимофей Каменевич-Рвовский, родом москвич, получивший образование в Киеве.

В его повести рассказывается, что пришел Мосох Иафетович, шестой сын Иафетов, в те земли и на то место, где ныне находится Москва, и поселился на высоком холме на берегу реки, где в нее впадает другая река. Поскольку реки еще не имели названия, то он большую реку назвал по своему имени и имени жены своей Квы, и прежде безымянная река стала называться река Москва.

Вторую же, меньшую реку, впадающую в Москву, Мосох назвал в честь своего сына Я и дочери Вузы Явузой.

Очевидная и примитивная фантазия о библейском Мосохе как основателе Москвы с «обогащением» Библии новыми персонажами — его женой Квой и детьми Я и Вузой — была ясна еще современникам Каменевича-Рвовского. В одном из летописных списков XVII века автор к этому рассказу о приходе Мосоха в Москву сделал такое примечание: «несть сие полезно и не праведно».

Кстати сказать, по легенде о Мосохе, Москва является одним из самых древних городов мира. Всемирный потоп, по подсчетам ученых богословов, произошел в 3213 году до нашей эры, Москва была основана, видимо, лет пятьдесят спустя, таким образом, сейчас ей приблизительно 5200 лет.

Но, не принимая всерьез эту этимологию, почти все, пишущие о московской топонимике, обязательно упоминают о ней, и поэтому из всех московских этимологии именно она — самая известная и самая популярная.

С XVIII века начинаются попытки объяснения слова «Москва» как названия уже не города, а реки на основе историко-филологических сведений.

Известный государственный деятель и историк первой половины XVIII века В. Н. Татищев в своем фундаментальном труде «История Российская» выдвинул гипотезу о скифско-сарматском происхождении слова «Москва», которое значит «крутящаяся» или «искривленная». В наше время такое толкование разделяли известный москвовед П. В. Сытин и академик А. И. Соболевский. Но археологи следов скифов в Москве не обнаружили.

О том, что в древности Московский край и прилегающие земли заселяли угро-финские племена, знал еще Нестор-летописец: «На Ростовьском озере меря (сидит), а на Клещине озере меря же. А по Оце реце, где втечеть в Волгу, мурома язык свой, и черемиси свой язык, моръдва свой язык». Археологические раскопки подтвердили сообщение Нестора. Начальник московской археологической экспедиции Института археологии Академии наук СССР К. А. Смирнов называет первыми жителями Московской области дьяковцев, то есть племена древних скотоводов и ремесленников, живших здесь с VIII века до нашей эры по V век нашей эры и создавших культуру, получившую у ученых название дьяковской по селу Дьякову, где впервые обнаружены археологами их поселения. «Предполагают, — говорит К. А. Смирнов, — что дьяковскую культуру основали финно-угорские и балтские племена».

Объяснение слова «Москва» из финно-угорских языков имеет более чем вековую традицию. Наиболее ясной является часть слова «ва», означающая «вода, река». В коми-зырянском и коми-пермяцком языках до сих пор слово «вода» имеет эту форму — «ва». Легко узнается этот же корень в других финно-угорских языках: мордовский — «вад, ведь», марийский — «вуд», удмуртский — «ву». (Этот корень по происхождению является общим индоевропейским.)

Главная же, наиболее существенная для названия часть «моск» вызывает разноречивые толкования.

Записанная в конце XIX века марийская легенда «О семи братьях и трех городах» выводила название Москва из двух марийских слов, «маск?» — «медведь» и «ав?» — «мать», и объясняла возникновение его тем, что, мол, в этих местах в древности водилось много медведей. Этой легенде нельзя отказать в своеобразной логике, так как бесспорно, что прежде диких зверей было значительно больше, чем теперь. Ее слабая сторона заключается в том, что марийские языковеды давно доказали, что марийское слово «маска» является заимствованным в XVI веке русским словом «мечка» — медведица.

Для объяснения привлекалось также финское слово «муста» — черный, грязный, и тогда выходило, что Москва — это «черная, грязная вода». Такое объяснение было отвергнуто учеными, так как сторонники гипотезы о «грязной воде» не учитывали того, что первую и вторую части одного слова они выводили из фактически разных языков: финского, принадлежащего к западнофинским языкам, и коми, принадлежащего к пермским языкам.

Наконец есть еще одно коми-зырянское слово, которое по своему звучанию и написанию ближе всех других к таинственному корню, это слово — «моск» — «корова». Таким образом, представляется еще один вариант перевода — «Коровья река». Сторонником такого объяснения был В. О. Ключевский.

Этот вариант подкрепляется наиболее вескими, чем все остальные, аргументами, потому что в нем лингвистические предположения подтверждают археологические данные.

Во-первых, в основу объяснения названия Москва положены данные языка той этнической группы, которая, по заключению археологов, предшествовала славянскому населению и, судя по всему, влилась в него.

Во-вторых, в подобном названии нет ничего необычного. Москвичам хорошо известны старые московские названия: Коровино, Коровинские улицы, Коровинское шоссе, Коровий брод.

И в-третьих, на что до сих пор ни один исследователь в связи с рассматриваемым вопросом не обращал внимания, это реальные обстоятельства жизни древнейших москвичей, которые могли подсказать им именно такое название. Природные условия Москвы, наличие заливных лугов по берегам реки способствовали возникновению традиционного скотоводства именно здесь. Достаточно вспомнить хотя бы знаменитые Бронницкие луга, да и в пределах современной Москвы в городской топонимике сохранилось немало сведений о былых выпасах: Остоженка, Полянка, Лужники, Васильевский луг (старое название местности между Солянкой и Москворецкой набережной) и другие.

Археологические раскопки показывают, что основным занятием дьяковцев было скотоводство, и вполне естественно, что в названиях мест их обитания должны были отразиться хозяйственные реалии.

Для названия Москвы-реки Коровьей рекой существовало еще одно немаловажное условие: в животноводстве древних москвичей первое место занимали коровы. Кости крупного рогатого скота, то есть коров, преобладают как в городищах дьяковской культуры — в дьяковском Мамоновском городище обнаружены кости крупного рогатого скота — 40 особей, лошадей — 27, мелкого рогатого скота — 18, так и среди раскопок в Зарядье; в слоях XI–XIII веков крупного рогатого скота — 376 особей, лошадей — 76, мелкого рогатого скота — 164.

Исходя из этого, весьма логично сделать вывод, что древние жители, обитавшие по берегам Москвы-реки и державшие большие стада коров, которые паслись на приречных лугах, и саму реку назвали Коровья река.

Предлагались также гипотезы, в которых название нашего города происходило из угро-финских и уральских языков, в которых название «Москва» значит «Сосновая», «Щавелевая», «Смородинная», «Узловая, Связующая, Главная», «Черемуховая».

Одновременно предпринимались попытки объяснения слова «Москва» из русского и других славянских языков.

В середине XVIII века выдающийся русский поэт и драматург А. П. Сумароков, занимавшийся историей Москвы и опубликовавший по этому вопросу несколько статей, в одной из них выдвигает свою версию происхождения ее названия, отвергая легенду о библейском Мосохе, имевшую в то время достаточно широкое распространение.

«Имя Москва, — пишет Сумароков, — производят некоторые от Мосоха; однако того никаким доводом утвердить невозможно, и кажется то вероятнее, что Москва имеет имя от худых мостков, которые на сем месте по болотам положены были…» Рассуждая далее, он говорит, что из-за «худых мостков» часто ломались оси, колеса телег, поэтому при одном из мостков через реку Неглинную для починки поломок поселились кузнецы, «отчего и поныне мост через ту реку называется Кузнецким мостом».

Исследователь славянских древностей начала XIX века Зориан Доленга-Ходаковский, много занимавшийся урочищами и городищами Подмосковья, догадку Сумарокова подкрепил рядом фактов. Ходаковский приводит для сравнения ряд топонимов: Мосток — речка в Тарусском уезде; Мостянка — во Владимирской губернии; Моства — приток Припяти и другие — и на этом основании делает вывод: «Имя Москва есть сокращение Мостковы, Мостквы, производного от слова „мост“».

Мнение Сумарокова и Ходаковского разделял также И. Е. Забелин. В «Истории города Москвы» он пишет: «Имя Москвы, вероятнее всего, как утверждал еще Ходаковский, происходит от слова мост, мосток». Но несмотря на глубокое уважение к почтенному историку Москвы, учеными его гипотеза никогда всерьез не принималась, поскольку, полагали они, название реки существовало прежде того, как люди обжили местность и понастроили через ее болота, реки и ручьи эти самые мостки.

В 1920-е годы язковед Г. А. Ильинский опубликовал в «Известиях Академии наук» ряд статей, в которых, сближая корень «моск» с современным словом «мозглая» (погода), то есть мокрая, влажная, дождливая, делал вывод, что он в древнерусском языке имел значение «болото, сырость, влага, жидкость».

П. Я. Черных (в 1950-е годы, также в «Известиях Академии наук»), развивая идею Г. А. Ильинского, пишет, что слово «москва» принадлежит одному из древних русских диалектов — диалекту племени вятичей — и по своему значению аналогично слову другого славянского диалекта — племени кривичей — «вълга» («волга»), то есть «влага», «река».

В старинных местах обитания славян — на территории Польши, Германии — есть реки Мозгава (Москава), Московица (приток Березины), ручей Московец.

В последние десятилетия, в основном в связи с исследованиями В. Н. Топорова, все больше внимания привлекает теория, объясняющая происхождение названия «Москва» из языка балто-славянского языкового единства и относящая его возникновение к I тысячелетию до н. э. Правда, значение этого названия весьма неопределенно, оно связано с понятиями «жидкий, мягкий, слякотный, гнилой», а также «бежать, убегать, идти».

Однако надобно признать, что, несмотря на множество объяснений, название «Москва» остается таинственным и необъясненным.

В одной из последних серьезных работ на эту тему — статье А. П. Афанасьева «Финно-угорская гипотеза топонима Москва» автор пишет: «Отсутствие убедительной версии о происхождении названия Москва из индоевропейских языков дает основание вновь вернуться к финно-угорской гипотезе». И в том же сборнике «Вопросы географии» (Сб: 126. М., 1985) другой авторитетный исследователь Г. П. Смолицкая утверждает: «Более предпочтительны некоторые версии о славянском происхождении гидронима Москва». Так что разговор еще далеко не окончен.

Наряду с научными изысканиями свой вклад в объяснение таинственного названия нашей столицы вносят фантазии беллетристов. (Между прочим, Н. М. Карамзин к этой категории отнес сочинение Т. Каменевича-Рвовского, которого назвал «сказочником».)

Писатель и поэт Дмитрий Иванович Еремин в 1950-е годы написал роман «Кремлевский холм», посвященный основанию Москвы князем Юрием Долгоруким. В романе есть эпизод, в котором рассказывается, что, когда по княжескому повелению начали строить крепостные стены на холме над рекой, старый гусляр-былинник попросил разрешения спеть былину про новый город.

«— Но что же споешь ты про новый город? — спросил князь. — Его еще здесь и нет.

— Что ведаю, княже, то и спою, — негромко ответил былинник и склонился к гуслям.

Сначала спел он о стольном городе Киеве, пресветлом князе Владимире, богатыре могучем Илье Муромце. Затем, окинув взглядом огромный холм, на вершине которого положены были первые венцы городовой стены, продолжил былину:

А как старым стал Илья Муромец, Умирать пошел в Карачарово. Не дошел… упал у большой реки. Тут и смерть пришла к Илье Муромцу. Вот привстал Илья из последних сил, На закат глядит, думу думает: „По-над Киевом стрелы черные, Не вода в Днепре — слезы горькие! Не ковыль в степи — кости русские! Видно, тут пора нам стеной стоять, Видно, тут пора и мечи ковать…“ Долетела дума до Киева, До великого князя Владимира. Он послал Илье двух товарищей, А один из них удалой боец, А другой из них молодой чернец… Не нашли Илью у большой реки, Лишь нашли курган по-над берегом: Знать, земля сама тут насыпалась, Да леса успели повырасти. И поставили тут часовенку… Как поставили, так услышали — Будто вздох дошел: „Надо мощь ковать!“ И второй дошел — только: „Мощь кова…“ В третий раз дошел — только: „Мос… кова…“ Так и стала зваться река: Москва…

— Мудр ты, как вещий Боян. И песня твоя предивна, — сказал князь Юрий Долгорукий, когда гусляр кончил петь былину. — Хотя, может, не так насыпало холм и, может, название реки — от иного взяло начало, но в песне твоей есть правда. — И громко добавил: — Сказал нам Илья: „Москва“. Так пусть же и город зовется ныне — Москва».

Известны также попытки объяснить значение топонима «Москва» методом так называемой народной этимологии, то есть путем сравнения его по созвучию со словами современного языка, прибавляя к этому сравнению свои фантазии.

Одна из таких гипотез принадлежит Ф. И. Салову, работавшему в 1950-е годы директором Музея истории и реконструкции Москвы, сделавшего для музея много доброго, но человека далекого от науки. Постоянно слыша вокруг разговоры о Москве и московской истории, он и сам увлекся разгадкой значения слова «Москва». Первое упоминание Москвы в летописи 1147 года имеет форму «Москов», и Салов в своих рассуждениях исходил именно из нее. Второй слог «ков» он сопоставил с русско-украинским глаголом «ховать» — прятать, укрывать, а первый слог «моск», как он утверждал, «на старославянском языке означает „кремень“ и поэтому Москва — значит „крепкое укрытие“, „крепость“». Эту этимологию географ Ю. Г. Саушкин приводит в своей книге «Москва» (1950–1960-е гг., четыре издания).

Московский учитель и экскурсовод П. Р. Польский в 1996 году также занялся вопросом происхождения названия столицы. Корреспондент газеты «Московская правда» рассказывает, как Польского, повторяющего ряд слов, оканчивающихся на «ква» — клюква, брюква, тыква, — вдруг осенило, что все они являются плодами, которые были «ритуальной пищей», приносимой на капище каменному истукану. Затем Польский разговорился «со специалистом по Древней Руси» (к сожалению, имя специалиста не названо. — В.М.), и тот ему сообщил, что есть «славянские идолы» — Клюка и Брюка. «А что касается столицы, — повествует корреспондент газеты, — то была она, если помните, поначалу не Москва, а Москова, а „кова-ково“, по мысли Польского, — это источник силы, священное место, капище. Так, может, и Москва наша изначально была лишь маленьким капищем древнего и загадочного духа по имени Моска?»

Многочисленные попытки людей методом народной этимологии объяснять топонимы говорят о большом и непреходящем интересе к этой проблеме.

Последние десятилетия XX века дали новый материал для размышлений о значении и происхождении топонима «Москва».

По-новому взглянуть на старую проблему заставляют публикации текста «Велесовой книги» — славянской жреческой книги, заключающей в себе историю славян от древнейших времен до IX века и изложение славянских языческих верований. Ряд ученых считает эту книгу подлинным документом IX века, другие полагают, что это — подделка начала XX века. В продолжающейся сейчас дискуссии позиции тех и других приблизительно равны, но динамика ее развития такова, что аргументы сторонников подлинности «Велесовой книги» с течением времени приобретают все большую основательность, скептики же повторяют одни и те же старые доводы.

В одной из глав «Велесовой книги» рассказывается, что в конце VI века вождь одного из племен дунайских славян-вятичей Моск Святоярич переселился со своим родом на север, в Залесье. «И так мы стеклись к Моску, — написано в „Велесовой книге“, — и построили Москов град. И были там очаги. И там пил Моск сурину (ритуальный напиток). И так явился град сей от него. И был он силою наделен и мудростью облечен. И как только он имел мысль идти на врагов отцов наших, так шел и разбивал их».

Территория, которую занял Моск и пришедшие с ним роды вятичей, по его имени стала называться Московью, то есть землей, принадлежащей Моску. В такой форме — Московь — названо в летописи место, куда еще до основания города приглашает Юрий Долгорукий своего союзника Святослава Ольговича князя Новгород-Северского в 1147 году: «приди ко мне, брате, в Московь». А безымянная река, протекающая по Москови, могла быть названа Москвой-рекой.

По мнению исследователя градостроительной истории Москвы Г. Я. Мокеева, до основания города Юрием Долгоруким на Москве-реке существовало сильное княжество вятичей, которое сохранило даже в окружении феодальных княжеств «остатки родового строя, устоев племенного быта, языческих обрядов» и «просуществовало в целом более 400 лет».

«Велесова книга» возвращает нас к объяснению топонима «Москва» от имени исторического персонажа, имя же это — Моск. В нем, как уже установили исследователи, виден славянский корень «мозг», поэтому имя Моск значит «умный, мудрый». Ведь мы и сейчас говорим об умном человеке — «мозговитый».

Старинные московские предания сохранили память и о местоположении первоначального града Москвы не на Боровицком холме, где был заложен град Юрием Долгоруким, а в другом месте, в устье Яузы. Об этом совершенно определенно пишет Каменевич-Рвовский, вставляя в псевдобиблейскую историю топографически точное указание, почерпнутое не из фантазий польских хронистов, но из московских преданий: «созда… градец себе малый на превысоцей горе той, над устии Явузы реки, на месте оном первоприбытном своем именно Московском, идеже и днесь стоит на горе оной церковь каменная святого и великого мученика Никиты бесов мучителя и от верных человеков тех прогонителя, иже которые от оных зло страждут и имя мученика святого призывают с верою».

Церковь великомученика Никиты сохранилась и стоит на горе над Яузой. Ее нынешний адрес: Гончарная улица, 6.

«Велесова книга» представляет возможность исследователям по-новому подойти к проблеме происхождения названия столицы России, рассматривать его как оригинальный топоним, а не заимствование от гидронима. Одновременно значительно отодвигается в глубину времен дата возникновения Москвы — на пять с лишним столетий — в VI век.

С топонимом «Москва» связан еще один сюжет: история о том, как Москва чуть было не лишилась своего исторического названия.

В начале 1990-х годов в числе других рассекреченных материалов ЦК КПСС была опубликована докладная записка наркома внутренних дел Н. И. Ежова, поданная им в Верховный Совет СССР в 1937 — начале 1938 года и содержащая предложение о присвоении городу Москве имени Сталина. Основой для этого послужили, как пишет нарком, полученные им «обращения трудящихся Советского Союза». В архиве сохранились и эти «обращения». Член партии Д. Зайцев пишет Ежову: «Гений Сталина является историческим даром человечеству, его путеводной звездой на путях развития и подъема на высшую ступень. Поэтому я глубоко убежден в том, что все человечество многих будущих веков с удовлетворением и радостью воспримет переименование Москвы в Сталинодар. Сталинодар будет гордо и торжественно звучать многие тысячелетия».

Москвичка Е. Ф. Чумакова изложила аналогичное предложение в стихах:

Мысль летит быстрей, чем птица, Счастье Сталин дал нам в дар. И красавица столица Не Москва — Сталинодар!

Однако до переименования дело не дошло: Сталин, как доложил Президиуму Верховного Совета СССР М. И. Калинин, высказался против такого переименования.

Вопрос о переименовании Москвы в Сталинодар поднимался вскоре после войны и также был отклонен генералиссимусом.

Причина отклонения неизвестна, но как бы то ни было, судьба сохранила Москву от переименования.

Рассказывают, что в конце Великой Отечественной войны было предложение ввести орден Сталина. Опытный образец ордена принесли генералиссимусу на утверждение. Сталин, внимательно рассмотрев проект и не сделав никаких замечаний, сказал:

— Сейчас не надо. А когда умру, делайте что хотите.

Скорее всего, эти слова означали уверенность Сталина в том, что и после смерти его будут обожествлять так же, как и при жизни.

Сталин был прозорлив: после его смерти последовал шквал верноподданнических предложений от организаций, учреждений, коллективов, отдельных лиц по увековечению его памяти, и первым из них снова возникло предложение переименовать Москву в «Сталин».

Однако с переименованием задержались, а потом последовало разоблачение культа личности Сталина, и Москва осталась Москвой.

 

Тверская улица

Тверская улица образовалась из Тверской дороги и от нее получила свое название.

Тверская улица — главная улица Москвы, и такое положение среди московских улиц она занимает в течение веков, с основания города — и доныне.

Дорога на Тверь в судьбе Москвы сыграла гораздо большую роль, чем просто путь сообщения, это был — путь истории.

Тверь — город на Верхней Волге при впадении в нее реки Тверцы и названный по этой реке, возник в XII веке. Тверь ровесница Москвы, и в начальные свои века они росли и развивались одинаково. В XII веке они были территорией одного Владимиро-Суздальского княжества. В середине XIII века великий князь владимирский Ярослав Всеволодович выделил Тверь в удел своему сыну Ярославу. Так образовалось Тверское княжество. Следующий великий князь владимирский — Александр Ярославович, прозванный Невским, также в XIII веке, назначил своему младшему сыну отроку Даниилу в удел Москву, создав тем самым еще одно новое княжество — Московское. В детские годы князя Даниила его опекуном был тверской князь Ярослав, его дядя.

Взаимоотношения Твери и Москвы в XIII–XIV веках были неровными. Связанные друг с другом родственными узами, тверские и московские князья в то же время оказались соперниками в борьбе за главенство над русскими землями, за титул великого князя владимирского. В отношениях Москвы и Твери бывали периоды мирного сотрудничества, бывали периоды открытой вражды и кровавых сражений. Великокняжеский престол занимали то тверской князь, то московский, пока наконец великое княжение владимирское не закрепилось окончательно за московским князем и стало называться уже не великим владимирским, а великим московским. Произошло это при князе Дмитрии Донском, который стал признанным главой Руси и тем самым получил возможность объединить под своей рукой все русские земли для борьбы против татаро-монгольского ига.

В то же время у Москвы с Тверью существовали крепкие торговые и культурные связи. «Тверь в Москву дверь», — утверждает пословица. Примечательно, что не в московской, а в тверской летописи содержится запись об основании Москвы: «князь великий Юрий Володимерич заложи град Москву на уст(ь) ниже Неглинны, выше реки Аузы».

Древняя Тверская дорога изначально стала самой торной московской дорогой-улицей, уже в XIV веке по ней встали слободы, а век спустя большинство слободских земель оказалось занято людьми богатыми и знатными, что с тех пор и определило положение улицы как главной и парадной.

После возведения в конце XVI века каменных стен Белого города по линии современного Бульварного кольца Тверская улица оказалась разделенной на две части. Часть улицы от Воскресенских ворот Китай-города до Тверских ворот Белого города называли Тверской улицей в Белом городе, а ее продолжение до Тверских ворот Земляного города — Тверской улицей в Земляном. Это разделение в официальных документах существовало до конца XVIII века. Но после сноса в 1770–1780-е годы крепостных стен разделяющее пояснение постепенно отпало, и к началу XIX века за всей улицей и в Белом, и в Земляном городе закрепилось одно общее название — Тверская.

Роль парадной улицы города утвердилась за Тверской в XVII веке. Уже на плане начала этого века видно, что она была довольно широка и замощена бревнами.

С первой четверти XVII века существовал обычай: все прибывшие в Москву иностранные посольства, по какой бы дороге, с какой бы стороны они ни подъехали к Москве, в город должны были въезжать по Тверской улице. Для этого их сначала привозили в Путинки — на путевой двор, находившийся за стеной Белого города возле Тверских ворот. А уж затем, после отдыха, через Тверские ворота послов с их свитой вывозили на Тверскую улицу, и по ней посольства следовали через центр города, через Красную площадь на Посольский двор, расположенный на Ильинке.

Проехав по Тверской улице, «длинной и широкой, по которой была расставлена пехота», пишет польский дипломат Таннер, посольство подъезжало к Воскресенскому мосту через Неглинную, потом к Воскресенским воротам Китай-города, за которыми была Красная площадь. Миновав ворота, иноземные послы оказывались на площади, и неожиданно им открывался великолепный вид со сказочным собором Василия Блаженного, с кремлевскими стенами и башнями, с золотыми куполами церквей, сияющими над крепостными стенами.

Кроме того, Воскресенские ворота в церемониале приема послов исполняли еще одну специфическую роль. Посольство приближалось к ним по Тверской улице в парадной одежде, в открытом виде везли и несли дары, предназначенные русскому царю, и на это шествие из светлицы над воротами тайно, то есть незаметные с улицы, наблюдали царь, царица и высшие бояре, оценивая «по одежке» и по дарам, что представляют собой иноземные послы, а по ним — и их держава.

В конце XVIII — начале XIX века Тверская улица от Воскресенских ворот до Садового кольца сформировалась как общественно-аристократический район; она застраивается дворцами (некоторые можно видеть на ней и теперь: генерал-губернаторский на Тверской площади, дом Козицкой (ныне гастроном «Елисеевский»), дом Хераскова (впоследствии известен как Английский клуб), дом Дмитриева-Мамонова (ныне Глазной институт)), гостиницами (из семи гостиниц, бывших в Москве в пушкинские времена, шесть находились на Тверской), роскошными магазинами. Богатством и красотой отличались церкви, возводимые на Тверской и на прилегающих к ней улицах и переулках. В то же время весь этот район становится и центром светской и культурной жизни. В главе «Путешествие Онегина» Пушкин, описывая приезд своего героя в Москву, первым делом отправляет его на Тверскую: «В Москве очнулся на Тверской». Большую роль в московской жизни играл и Тверской бульвар. Н. М. Карамзин считал его появление великим успехом века Просвещения, потому что на нем могли «свободно встречаться» образованные люди разных сословий…

Неотъемлемой частью Тверской улицы являются ее площади.

В 1782 году московским генерал-губернатором графом З. Г. Чернышевым по проекту М. Ф. Казакова был выстроен на Тверской дом-дворец, ставший официальной резиденцией московских генерал-губернаторов, называвшихся в конце XVIII — начале XIX века также московскими главнокомандующими. По тогдашним временам это было большое и величественное здание. (Сейчас оно надстроено двумя этажами.)

В 1792 году перед генерал-губернаторским домом был спланирован плац для ежедневного развода караула. Но вскоре плац был обстроен домами с гостиницами, лавками и превратился в городскую площадь, которая получила название — Тверская площадь.

В 1912 году на Тверской площади установили памятник генералу М. Д. Скобелеву и площадь была переименована в Скобелевскую.

В 1917 году Скобелевская площадь стала одним из центров проведения митингов. К. Г. Паустовский, тогда юный студент, репортер газеты «Ведомости московского градоначальства», бегал с митинга на митинг. «Самыми митинговыми местами в Москве, — пишет он в книге воспоминаний „Начало неведомого века“, — были памятники Пушкину и Скобелеву и Таганская площадь». Митинги на каждом из них имели свой характер: у Скобелева выступали партийные ораторы, «речи были яростные, но серьезные; трепать языком у Скобелева не полагалось», на Таганскую площадь стекались слухи, вымыслы, «можно было говорить о чем попало».

В 1918 году генерал-губернаторский дом был занят Моссоветом, а площадь в честь Московского совета депутатов переименовали в Советскую. В том же году снесли памятник Скобелеву и на его месте поставили Монумент Советской Конституции, представлявший собою трехгранный обелиск. У основания обелиска стояла символическая статуя Свободы работы выдающегося скульптора Н. А. Андреева. Монумент вскоре стали называть Статуей Свободы. Его снесли в 1939 году, как было объявлено официально «в связи с реконструкцией Советской площади». В 1947 году во время празднования 800-летия Москвы на площади был заложен и в 1954 году установлен памятник основателю города князю Юрию Долгорукому.

В 1993 году Советской площади было возвращено ее историческое название — Тверская площадь.

Площадь на пересечении Тверской улицы с Бульварным кольцом после сноса Тверских ворот Белого города в 1780-е годы называлась площадь Тверских ворот, или просто — Тверские ворота.

В начале XIX века за ней укрепилось название Страстной по Страстному женскому монастырю, стоявшему с правой стороны площади.

В 1918 году ее назвали площадью Декабрьской революции в память о Декабрьском восстании 1905 года в Москве. Название это было вполне оправдано, потому что здесь, на площади и на бульваре, произошли первые столкновения правительственных войск с народом. Но название не привилось, площадь продолжали называть Страстной.

В 1931 году Страстную площадь переименовали в Пушкинскую (по памятнику А. С. Пушкину, стоявшему в торце Тверского бульвара против монастыря).

В 1937 году монастырь был снесен, на его месте устроен сквер, в который в 1950 году перенесен памятник Пушкину.

Сейчас Пушкинская площадь (и поблизости от нее), на которой находятся несколько больших магазинов, ресторанов, баров, закусочных, является одним из центров, привлекающих разного рода неформалов. На их языке площадь называется Пушка, и, видимо, для них открыто здесь кафе с таким названием.

Вторая половина Тверской улицы, от Пушкинской площади до Садового кольца, бывшая Тверская в Земляном городе, заканчивается на Триумфальной площади, образовавшейся на месте срытого в начале XVIII века Земляного вала. Сначала площадь называлась Тверские ворота, что в Земляном городе.

На этой площади в 1722 году по приказу Петра I были установлены деревянные триумфальные ворота, украшенные эмблемами и соответствующими надписями, через которые прошли русские войска, возвращавшиеся с Северной войны. Война закончилась победой и Ништадтским миром, по которому Россия получила выход в Балтийское море. С этого времени стало обычаем воздвигать на этой площади триумфальные ворота в честь прибытия в Москву царствующих особ при сугубо важных обстоятельствах, в основном на коронацию.

Так, на площади Тверских ворот воздвигались триумфальные ворота в последующие царствования: в 1727 году к встрече императора Петра II, в 1742 году — к встрече императрицы Елизаветы Петровны. Москвичи привыкли к этому обыкновению и стали называть площадь Триумфальными воротами. Справочник 1782 года приводит оба названия: Тверские ворота и Триумфальные. Время показало, что в конце концов победило второе название. После же того, как в 1834 году у Тверской заставы были поставлены грандиозные триумфальные ворота в память 1812 года по проекту О. И. Бове (снесенные в 1936 году и воссозданные в 1968 году на новом месте — на Кутузовском проспекте), то, чтобы не было путаницы, к названию площади на Садовом кольце прибавляли эпитет «старые», и площадь до 1935 года называлась Старые Триумфальные ворота. В 1920 году ее переименовали в площадь Янышева в память большевика М. П. Янышева, погибшего в этом году на фронте. Однако это название быстро забылось, и когда в 1935 году площадь переименовывали в площадь Маяковского, то в решении Моссовета было сказано, что переименовывается площадь Старых Триумфальных ворот.

В 1992 году площади возвращено ее самое первое название — Тверские ворота в Земляном валу.

После революции Тверская продолжала считаться главной улицей Москвы. В поэме Маяковского «Хорошо!» именно она, тогда еще не спрямленная, поэтому поэт сравнивает ее со змеей, предстает как символ новой страны, великих успехов советской власти, именно в этой главке, посвященной в основной описанию обновленной улицы:

Вьется              улица-змея… Окна        разинув,                      стоят                                  магазины. В окнах             продукты:                              вина, фрукты.

25 сентября 1932 года Тверскую улицу и ее продолжение за Садовым кольцом — Первую Тверскую-Ямскую переименовали в улицу Горького. Переименование было произведено по случаю 40-летия литературно-общественной деятельности писателя и в ознаменование избрания его почетным членом Московского Совета.

Позже в Москве появился еще ряд топонимов, связанных с именем Горького: Парк культуры и отдыха, Художественный театр, Молокозавод № 1 имени М. Горького на Новорязанской улице, Хитровку переименовали в площадь Максима Горького, Комиссариатскую, Космодамианскую и Краснохолмскую набережные — в набережную Максима Горького… Правда, говорят, что сам Алексей Максимович был этими переименованиями и наименованиями недоволен.

Поскольку главная улица всегда на виду у начальства, то с Тверской обычно начинались все нововведения по благоустройству Москвы. На ней первой установили в 1896 году электрическое освещение — 99 фонарей, и неведомый сатирик сочинил по этому поводу куплеты, певшиеся с эстрады:

Всю Тверскую осветили, Электричество пустили, А в других местах прохожий Поплатиться может рожей.

По Тверской проложили первую конку и первую троллейбусную линию (за маршрутом троллейбуса, проходящим по Тверской, до сих пор сохранился № 1).

Первой стала она и объектом тотальной реконструкции, предписанной так называемым Сталинским Генеральным планом реконструкции Москвы 1923–1935 года. По этому плану ее предполагалось расширить вдвое и застроить новыми многоэтажными домами.

Во второй половине 1930-х годов началось осуществление этого плана. Из существующих зданий оставались лишь отдельные многоэтажные дома, остальные подлежали сносу, некоторые, в том числе здание Моссовета, были передвинуты, так как этого требовало расширение улицы. В 1939_1940 годах было закончено строительство новых зданий в начале улицы до Пушкинской площади, первый этап реконструкции улицы был завершен. Ее результат представили москвичам очень эффектно. Новые многоэтажные дома возводились в глубине дворов, поэтому улица сохраняла свой обычный вид, и в назначенный день и час старые дома были взорваны и, когда осела кирпичная пыль, взору москвичей открылся широкий проспект.

После реконструкции Тверская уже ничем не походила на прежнюю «улицу-змею», она спрямлена, и не оставшиеся кое-где прежние здания, а новые создавали теперь ее облик — образцовой улицы советской Москвы. Новые здания с роскошными магазинами в первых этажах, построенные по проектам известнейших советских архитекторов, принадлежат к числу лучших построек своего времени. Москвичи быстро приняли новую Тверскую, она соответствовала народному понимаю эпохи.

Сейчас, словно путеводным пунктиром, разбросаны по Тверской памятники разных эпох — генерал-губернаторский дворец, дом княгини Зинаиды Волконской — гастроном «Елисеевский», памятник А. С. Пушкину, бывший Английский клуб со львами на воротах, здание редакции газеты «Русское слово» — замечательный образец модерна начала века, да и довоенные дома — сталинского стиля — тоже уже стали памятниками… Теперь видно, что стиль той «новой» застройки хорошо сочетается с историческим. Современные архитекторы, к сожалению, не понимают Тверской, их постройки — дурная эклектика, недаром же была снесена гостиница «Интурист».

В 1960-е годы обнаружилось, что название улицы Горького не так уж прикипело к Тверской. Тогда она вновь становится местом «светского» ритуального фланирования. На ней появляется новое поколение молодежи — пижоны, или, как их тогда называли, стиляги, а также отнюдь не пижонистая, но романтически настроенная молодежь, порожденная «оттепелью» послесталинских лет. Первые между собой улицу Горького называли не иначе как Бродвеем, вторые — Тверской.

Историческое название — Тверская — было возвращено улице в 1990 году, и она была восстановлена в ее исторических границах: от Воскресенских, или Иверских, ворот до Триумфальной площади.

Уже давно и далеко за Тверскую отодвинулась граница города, но почему-то, в отличие от других московских улиц — бывших дорогами, — и сейчас чувствуешь, что она не только улица, но и дорога. Возможно, в этом виновна история, сначала связавшая Москву с Тверью, а потом, спустя четыре века, с Петербургом; виновны наши незабываемые воспоминания о том, как по ней в октябре — ноябре 1941 года уходили на фронт колонны танков, отряды ополчения и партизан на легендарное Волоколамское шоссе…

Уже столпы заставы Белеют; вот уж по Тверской Возок несется чрез ухабы. Мелькают мимо будки, бабы, Мальчишки, лавки, фонари, Дворцы, сады, монастыри, Бухарцы, сани, огороды, Купцы, лачужки, мужики, Бульвары, башни, казаки, Аптеки, магазины моды, Балконы, львы на воротах И стаи галок на крестах.

Напоминанием о дороге полны и строки Булата Окуджавы:

А Тверская, а Тверская, Сея праздник и тоску, От себя не отпуская, Провожала сквозь Москву.

 

Арбат

«Ты течешь, как река. Странное название!» — сказал об Арбате Булат Окуджава в одной из своих лучших и самых известных своих песен.

Впервые название «Арбат» попало на страницы московской летописи в царствование Ивана III в 1493 году. Упомянуто оно в сообщении о случившемся 28 июля 1493 года в Москве пожаре. Пожар начался от свечи в церкви Николы на Песку в Замоскворечье, а затем «вста буря велия и кинуло огнь на другую сторону Москвы-реки», там, пишет летописец, «выгоре посад за Неглинною от Духа Святаго по Черторию и по Борис-Глеб на Орбате».

Из летописного сообщения можно сделать вывод не только о том, что в это время в Москве существовало урочище или улица с названием Орбат (Арбат), но и то, что оно ко времени упоминания существовало уже достаточно долго, потому что было хорошо известно в городе, так как для церкви Бориса и Глеба служило определением ее местоположения. Сейчас мы не можем сказать, когда появилось в Москве название Арбат, но ясно, что оно относится к числу старейших московских названий.

С XVI века названия Орбат, Арбат, Арбацкая, Арбатская улица, Арбатские ворота (Белого города) встречаются уже регулярно в документах и на планах города.

В летописном рассказе о пожаре 1493 года речь идет еще не об улице Арбат, а о местности, урочище. Но во времена Ивана Грозного Арбат — уже городская улица, сформировавшаяся вдоль дороги на Смоленск. В царском указе о разделении Москвы на опричнину и земщину сказано: «Повеле же и на Посаде улицы взяти в Опришнину, от Москвы реки Чертолькую улицу и с Семчинским сельцом и до всполия, да Арбацкую улицу по обе стороны и с Сивцовым врагом…» С этим указом связано и первое выселение жителей с Арбата по политическим соображениям: «А которые улицы и слободы поймал Государь в Опришнину, и в тех улицах велел быть Бояром и Дворяном и всяким приказным людям, которых Государь поймал в Опришнину; а которым в Опришнине быти не велел, и тех из всех улиц велел перевести в иные улицы на Посад».

Пребывание опричников на Арбате оказалось недолгим, всего около десяти лет, затем Иван Грозный упразднил опричное войско, казнив часть своих подручных душегубцев. Но сама идея насильственного выселения жителей с Арбата и вселения на него «государевых людей» оказалась той ниточкой его исторической судьбы, которая протянулась через столетия и, невидимая в течение четырех веков, в XX столетии обнаружилась в том же виде, как при Иване Грозном, но приобрела уже регулярность.

Первоначально Арбатом и Арбатской называлась улица от Троицких ворот Кремля до нынешней Арбатской площади. После того как Иван Грозный велел перевести ее жителей «на Посад», то есть дальше от Кремля, многие осели на продолжении своей же улицы далее по дороге и, как обычно водилось, на свое новое поселение перенесли название прежнего. Таким образом, название Арбат распространилось на отрезок дороги за церковью Бориса и Глеба.

К середине XVII века улица Арбат уже протянулась до укреплений Земляного города (нынешней Смоленской площади) и даже вышла за него к Дорогомиловской слободе. В 1658 году царь Алексей Михайлович своим указом повелел впредь именовать всю улицу Арбат — от Троицких ворот Кремля до Дорогомиловского моста — Смоленской, так как она ведет к церкви Смоленской иконы Божией Матери за Земляным городом. Но москвичи распорядились по-своему: название Смоленская приняли только для части улицы за Земляным городом, потому что именно там находилась церковь Смоленской Божией Матери; часть улицы в Белом городе осталась Арбатом; а за ближайшей к Кремлю частью укрепилось название Воздвиженки, по находившемуся там Крестовоздвиженскому монастырю.

В XVII веке в районе Арбата располагались дворцовые слободы. К началу XIX века район стал дворянским, таким он и остается в нашем представлении, сложившемся под влиянием русской классической литературы XIX века и ею же поддерживаемым. Но сама улица Арбат все-таки как была, так и оставалась проезжей дорогой, а собственно дворянскими улицами были Поварская и Пречистенка. В энциклопедии дворянской Москвы начала XIX века — книге воспоминаний Елизаветы Петровны Яньковой — «Рассказы бабушки. Из воспоминаний пяти поколений, записанных и собранных ее внуком Д. Благово» Арбат упоминается только по одному поводу: во время праздников по нему пролегал путь экипажей на Подновинское гулянье. Зато Пречистенка встречается чуть ли не через страницу.

Арбат очень рано обуржуазился, и к середине XIX века в списке его домовладельцев значатся буквально единицы дворянских фамилий, зато главенствуют простонародные: Шихобалов, Блохин, Любимов, Евсюкова, Брюхатов, Староносов, Лепешкин… Впрочем, это не касалось переулков, там еще жили в особнячках отпрыски дворянских родов. Но эти переулки арбатскими стали называть уже в XX веке, а до этого они были «пречистенскими» и «на» или «близ Поварской».

В конце XIX века на Арбате начинают строить доходные дома с просторными дорогими квартирами, на улице тон задают буржуа, университетские профессора, которые тоже в большинстве своем были не из столбовых дворян. Превращение «двухэтажного» Арбата в «восьмиэтажный» описано в мемуарах Андрея Белого, профессорского сына, арбатского уроженца. Он считал, что новые «дома-гиганты» «унижали» (в прямом и переносном смыслах) Арбат, но район и с ними сохранял свою репутацию и буржуазно-интеллигентскую респектабельность.

Если предреволюционное время изменило внешний вид Арбата, то послереволюционное изменило его внутреннюю сущность, его дух, который существовал, конечно, и во внешнем его облике, в домах, двориках, но еще более — в людях, в их жизненном укладе, нравственных принципах, манере поведения, даже внешнем облике.

Начальный период этого социального катаклизма описал современник Андрея Белого, писатель Борис Зайцев, в очерке «Улица Св. Николая». (На Арбате находились три церкви во имя Николая Чудотворца — Никола в Плотниках, Никола на Песках и Никола Явленный.) Писатель создает образ улицы, находящейся в процессе перемен, которым был свидетелем. Сначала он вспоминает Арбат прежних — дореволюционных — времен, когда по нему «снегом первым летят санки, и сквозь белый флер манны сыплющейся огневисто золотеют все витрины, окна разные Эйнемов, Реттере, Филипповых, и восседает „Прага“, сладостный магнит», и переходит к рассказу об Арбате 1918–1920 годов:

«…Утро занимается над городом… Пар от всего валит, что дышит. Как много серебра, как дешево оно! И на усах, и на обмызганных воротниках пальтишек людей жизни новой. Люди новой, братской, жизни парами и в одиночку, вереницами, как мизерабли долин адских, бегут на службу, в реквизированные особняки, где среди тьмы бумаг, в стукотне машинок, среди брито-сытых лиц начальства в куртках кожаных и френчах будут создавать величие и благоденствие страны. Вперед, вперед! К светлому будущему! Братство народов, равенство, счастье всесветное. А пока что все ворчат. И все как будто ненавидят ближнего. Тесно уж на тротуарах, идут улицей. Толкаются, бранятся. Барышня везет на саночках поклажу. Малый со старухой, задыхаясь, тащит на веревке толстое бревно, откуда-то слимоненное. А магазины, запертые сплошь, уныло мерзнут промороженными стеклами. И лишь „Закрытые распределители“ привлекают очереди мизераблей дрогнущих — за полуфунтом хлеба. Да обнаженные витрины двух или трех советских лавок выставляют пустоту свою. Но не задумывайся, не заглядывайся на ничто: как раз в морозной мгле ты угодишь под серо-хлюпающий, грузный грузовик с торчащими на нем солдатами, верхом на кипах, на тюках материи иль на штанах, сотнями сложенных. А может задавить автомобиль еще иной — легкий, изящный. В нем, конечно, комиссар — от военно-бритых, гениальных полководцев и стратегов, через товарищей из слесарей, до спецов, совнархозов — эти буржуазией и покойней. Но у всех летящих общее в лице: как важно! как велико! И сиянье славы и самодовольства освещает весь Арбат. Проезжают и на лошадях. Солдат на козлах, или личность темная, неясная. В санях, за полстью — или второстепенный спец, или товарищ мастеровой, но тоже второстепенный, в ушастой шапке, вывороченной мехом куртке. Это начальство едет заседать, решать, вязать. С утра весь день будут носиться по Арбату резвые автомобили, снеговую пыль взрывая и гудя. Чтоб не было для них ухабов, обыватель, илот робкий, разгребает и вывозит снег. Барышни стучат лопатами; гимназисты везут санки. И солидные буржуи, отдуваясь, чистят тротуар. Профессора, семьями тусклыми, везут свои пайки в салазках; женщины бредут с мешками за плечами — путешественницы за картофелем, морковью… Старый человек, спокойный, важный, полузамерзающий, в очках, сидит на выступе окна и продает конверты — близ Никольского. А у Николы Чудотворца, под иконой его, что смотрит на Арбат, в черных наушниках и пальто старовоенном, с золотыми пуговицами, пристроился полковник, с седенькими, тупо заслезившимися глазками, побелевшим носом, и неукоснительно твердит: „Подайте полковому командиру!“ Рыцарь задумчивый, задумчивый рыцарь с высот дома в Калошином, вниз глядит на кипение, бедный и горький бег жизни на улице, и цепенеет в седой изморози, на высоте своей. А внизу фуры едут, грузовики с мебелью. Столы, кровати, умывальники; зеркала нежно и небесно отблескивают, покачиваясь на толчках. Люди в ушастых шапках, в солдатских шинелях, в куртках кожаных въезжают и выезжают, из одних домов увозят, а в другие ввозят, вселяют, заселяют, все перерывая, вороша жизнь старую. Туго старой жизни…»

Идет новое вселение на Арбат «государевой опричнины».

Чтобы «комиссару в пыльном шлеме» вселиться в желанную арбатскую квартиру, или «второстепенному товарищу» занять «жилплощадь» — комнату в коммуналке, надо естественно, прежде ее освободить. С прежними обитателями Арбата не очень церемонились: кого выставили за границу, кого отправили в концлагеря, которые были организованы комиссарами в огромном количестве как первый шаг к светлому будущему, кого утеснили («уплотнили», говоря тогдашним термином), кто уехал сам, убоясь грозного и скандального соседства. Малая часть совсем уж безобидных старых арбатцев была переселена в закухонные кладовки, в бывшие «комнаты для прислуги» — и потому осталась жить на своей родной улице.

Новое «опричное» население Арбата 1920–1930-х годов много лет спустя, в 1980-е годы, описал в своем романе «Дети Арбата» советский писатель, лауреат Сталинской премии А. Рыбаков.

В памятные 1937–1938 годы население Арбата вновь обновилось: бравые молодцы — работники НКВД — в щегольских фуражках с лаковыми козырьками, новое поколение опричнины, — вытряхнули «комиссаров в пыльных шлемах» из обжитых ими арбатских комнат, увезли на Лубянку, а сами поселились на освободившейся жилплощади.

Арбат стал «правительственной трассой», так как по нему пролегал маршрут, по которому Сталин проезжал на дачу. Улица находилась под особым наблюдением НКВД, по ней всегда прогуливались агенты внешнего наблюдения — топтуны, которых многие арбатцы узнавали в лицо, стараясь это скрыть при встречах с ними. (Словечко «топтуны», кажется, обязано своим происхождением именно арбатцам, отметившим примечательную черту агентов: зимою, переминаясь с ноги на ногу, они таким образом старались согреть замерзшие ноги.)

Через три-четыре года после окончания войны прошла очередная опричная чистка Арбата — под нее, среди других категорий, попали и подросшие дети арестованных в прежние годы партийных и советских деятелей.

Со смертью Сталина кончилась эпоха красного террора, оставив на Арбате по себе неизгладимую память, в которой страшное сочеталось с нелепым, трагедия с фарсом, высота духа с низостью, памятью о крови, слезах, смертях… Но Арбат продолжал оставаться районом партийно-государственной элиты.

Новая партийная номенклатура, освободившаяся от надзора Сталина, быстро избавилась от навязанных ей партийной морали и требований «Кодекса коммуниста». Новые деятели уже поняли и все более и более утверждались в том, что наступает время новой партийной морали, что государственные подачки, на которых зиждилось их благополучие, исчерпывают себя, и что есть иной, более верный, путь — личное обогащение. Все партийные и государственные структуры, под запечатленным в их сердцах уже капиталистическим лозунгом «Обогащайтесь!», бросились воплощать его в жизнь. Основными формами их деятельности, направленной на собственную пользу, стали взятка и казнокрадство. Привыкшие к идеологическому прикрытию своих преступлений, эти деятели создали этикет новой жизни — приличной, респектабельной и светской. Умелые пропагандисты и агитаторы, они легко добились того, что этот этикет проник в народ: теперь водопроводчик дядя Вася, приглашая в котельную двух приятелей, чтобы распить пол-литра, говорил: «У меня сегодня прием». В повседневный язык внедрилось слово «престижный».

Одной из первых жертв «престижности» в Москве стал Арбат. В 1950–1960-е годы оживилось движение по охране исторических памятников, вновь широко заговорили об уникальности арбатских переулков, а тут еще и переворачивающая душу песня Булата Окуджавы: «Ах, Арбат, мой Арбат, ты — моя религия…» И естественно, новые «деятели» захотели жить на Арбате. С выселением арбатских жителей проблем не было, но вот жить в таких домах и таких условиях, в каких жили арбатцы, «деятели» не собирались, и арбатский ампир пошел под бульдозер. Новые властители поселились на Арбате, но того драгоценного Арбата почти не осталось, его место заняли охраняемые милицией «престижные» бесстильные, стандартные дома со всеми мыслимыми удобствами, но демонстрирующие духовное убожество и цепкую хватку циничных «хозяев жизни».

Сколько бы ни вздыхали москвичи по поводу «офонаревшего» пешеходного Старого Арбата, сколько бы ни возмущались этим, но превращение старинной московской улицы, над которой когда-то витали стихи Пушкина, Блока, Андрея Белого, звучала музыка Танеева, Скрябина, в шутовской неказистый толчок с матом и уголовщиной произошло совершенно закономерно.

Пешеходный Арбат — это «бизнес». Торговцы предлагают сомнительные сувениры. Бродят любопытствующие «гости столицы», иностранцы-туристы.

Москвичей на теперешнем Арбате и не увидишь, забредет какой-нибудь, подстрекаемый любопытством, и скорей бежит прочь. Нынешний Арбат чужд Москве. Теперь-то уж ясно, что Арбат в который раз наглядно продемонстрировал очередной поворот в государственной и партийной политике.

Но следует отметить, что заселение Арбата новой «элитой» сопровождалось созданием ему престижного мифа.

Миф этот начал складываться в 1930-е годы и развивался по мере того, как его заполняли партийные и советские кадры и входили в роль хозяев жизни. Путеводители отразили это движение. В последнем предреволюционном —1917 года издания — путеводителе «По Москве» (под редакцией Н. А. Гейнике) об Арбате имеются лишь две фразы: что поселение с таким название существовало еще до Смуты и что Арбатом называлась в XVI–XVII веках Воздвиженка, и лишь после сооружения стен Белого города название было перенесено «на нынешний Арбат». В трех выпусках коллективного сборника «Культурно-исторические экскурсии» (1923 г.) Арбату посвящен один абзац, причем не его связям с культурой и историей, а его современному виду: «Но припомним Арбат. Его пейзаж тесно связан с бегущими трамваями, мчащимися автомобилями, трясущимися извозчиками, спешащими, заполняя тротуары, пешеходами; и это движение дает особый оттенок лицу города». В первом советском «историко-культурном путеводителе» В. А. Никольского «Старая Москва» (1924 г.) об Арбате упоминается также лишь единожды в связи с плачевным концом жизни московского обер-полицмейстера 1820–1830-х годов А. С. Шульгина, который «пропил и проел Тверской дом и жил где-то на Арбате, в дрянном домишке, сам рубил себе капусту и колол дрова». Заметное место Арбат занял в путеводителе 1926 года «По революционной Москве», и с того времени мало-помалу создается Арбату имидж культурной, первоклассной улицы. Ко второй половине 1930-х годов Арбат предстает уже в роли центральной улицы района. В путеводителе В. Длугача и П. Португалова «Осмотр Москвы», выдержавшем в предвоенные годы три издания, Арбату посвящено уже десять страниц, в три раза больше, чем Пречистенке (Кропоткинской). Об Арбате говорится, что это «одна из оживленнейших улиц Москвы», что «ряд домов на Арбате связан с А. С. Пушкиным и именами выдающихся деятелей в области культуры». Правда, в этом путеводителе к Арбату «приписаны» переулки, всегда считавшиеся пречистенскими и поварскими. Пушкин призван был облагородить местожительство «детей Арбата» и их комчванство.

Пик торжества арбатского мифа пришелся на 1993 год, когда широко отмечалось всей Москвой 500-летие Арбата. Было издано большое количество книг о его истории, не было газеты, которая не публиковала бы материалы о нем, проводились конференции, торжественные заседания. К тому времени на Арбате открылись два музея — «Квартира А. С. Пушкина», в которой поэт прожил в 1831 году с молодой женой Н. Н. Гончаровой около двух месяцев, и музей Андрея Белого, в доме, в котором он родился. Открытиями этих музеев отмечены две славнейшие литературные эпохи в истории Арбата.

Юбилей ярко и убедительно продемонстрировал уникальность, историческую ценность, духовную и художественную красоту арбатского района — улицы Арбат и прилегающих к нему переулков. Разум и логика подсказывают, что здесь должен быть создан московский городской (а по значению — мировой) заповедник. Но — отгремели праздничные фанфары — и начались на Арбате сносы домов, о славном историческом прошлом которых писали в газетах и которыми восхищались москвичи, началась стройка «элитных» домов, разрушающих и вид и планировку арбатских кварталов, — на Арбат двинулась следующая орда опричнины — государевы сильные люди новых властителей и еще более сильные тугие кошельки.

Но вот удивительное дело — за всю свою долгую — в полтысячи лет — историю Арбат сохранил свое название даже в эпоху советских переименований, хотя, казалось бы, по его населению (которое Окуджава ядовито назвал «фауной») он должен бы быть переименован в первую очередь. Правда, в XVII веке царь Алексей Михайлович, как было сказано выше, повелел не называть более улицу Арбатом, а именовать ее Смоленской, но москвичи не приняли нового названия, и оно не привилось.

К эпитету «странное», которым Булат Окуджава характеризует название «Арбат», следует добавить и второй — «непонятное». «Странное» — это нечто необычное, но по большей части все-таки понятное, а «Арбат» — слово, значение которого было уже непонятно москвичам XVIII века.

С начала XIX века москвоведы пытаются объяснить значение названия «Арбат». Некоторые из их соображений попали в печать.

Видимо, первым в печати появилось утверждение анонимного автора в «Энциклопедическом лексиконе» А. Плюшара (1838 г.): «Слово Арбат на татарском языке значит „жертвоприношение“, и здесь когда-то приносились жертвы татарами».

Известный историк и археограф Павел Михайлович Строев в одном из примечаний к своей работе «Выходы царей и великих князей Михаила Федоровича, Алексея Михайловича и Феодора Алексеевича» (1844 г.) высказал мнение, что называние Арбат происходит от татарского слова «арба», то есть телега, и подтверждение этому он видит в близости слободы мастеров Колымажного двора (в районе Знаменки и Волхонки). Однако последующие исследователи резонно замечают, что «арба» и «колымага» — совсем разные вещи: в древнерусском языке слово «колымага» обозначало не экипаж, а походный «стан», «шатер», «палатку», и запись в Ипатьевской летописи под 1208 годом прямо указывает на это: «И возвратишася во колымаги свои, рекши во станы». Кроме того, ничто не подтверждает того, что в Москве когда-нибудь использовалось такое средство передвижения, как арба.

Следующая версия была выдвинута И. Е. Забелиным в 1893 году в статье «Опричный дворец царя Ивана Васильевича». Забелин, отметив, что в ряде случаев, в том числе и первом летописном упоминании 1493 года, название улицы встречается не в форме «Арбат», а «Орбат», далее рассуждает так: в русском языке, если слово начинается со звука «г», то этот начальный звук может выпадать, так, например, вместо «государь» говорят и пишут «осударь». Поэтому можно предположить, что первоначальный вид слова «Орбат» имел форму «Горбат». «Горбавьство, рекше кривость», — приводит Забелин толкование из старинной рукописи. Таким образом, делает он вывод, название «Арбат» зафиксировало собой кривизну местности и улицы.

Первая же серьезная, целиком посвященная объяснению названия «Арбат» статья, написанная известным археологом и искусствоведом, хранителем Оружейной палаты Кремля, В. К. Трутовским, появилась в печати в 1912 году в первом выпуске сборника «Старая Москва», издававшемся одноименной комиссией, и называлась «Происхождение названия Арбат». В ней подведены итоги всех предшествующих попыток объяснения этого старинного московского названия.

Гипотезе И. Е. Забелина он противопоставляет указание на то, что по своей «горбатости» и «кривизне» Арбат не выделяется среди других московских улиц, и многие из них по своему рельефу могут претендовать на это название с большим основанием. Также он не соглашается и со Строевым.

Про утверждение «Энциклопедического словаря» А. Плюшара Трутовский пишет: «Производили его (название Арбат. — В.М.) от подобного будто бы татарского слова, означающего жертвоприношение, и объясняли тем, что „могло быть, что в этих местностях, во время татарского владычества, происходили жертвоприношения“. Однако ни слова такого с этим значением не удалось найти в татарском языке, ни каких-либо исторических указаний или данных для подтверждения того, что именно в этих местах татары не только устраивали свои более или менее продолжительные стоянки, но и совершали обряды жертвоприношений. Да и о том, могли бы быть здесь какие-либо языческие обряды религиозного характера татар, нет никаких сведений, не говоря уже, что с начала XIV в. татары были мусульманами и едва ли совершали свои прежние, языческие обряды, что особенно строго преследуется исламом».

Трутовский включает в сферу своих рассуждений также названия московских улиц, по всей видимости, однокоренных с названием Арбат: Арбатецкую улицу и Арбатецкие переулки в Рогожской части близ Крутиц, к которым можно добавить еще существовавший в XVIII веке Арбатецкий переулок на Воронцовом Поле.

В. К. Трутовский возвращается к тому, чтобы корень названия «Арбат» искать в восточных языках. «Я полагаю, — пишет он в статье „Происхождение названия „Арбат““, — что Арбат происходит от арабского слова „рабад“, во множестве — „арбад“, что означает „пригород“… Это значение слово имело уже в X веке, что видно из описания города Хоросана у Максуди: „Внутренний город (медина) расположен на средине города в обширном смысле (белед) и теперь разрушен; его (т. е. внутренний город) со всех сторон окружают пригороды (рабад)…“ Другой путешественник о Дамаске выражается так: „У него есть пригород (рабад) по сю сторону стены, окружающей большую часть самого города и по величине равной последнему“. Это известие интересно еще тем, что если его приложить, например, к Москве, к нашему Арбату, — подчеркивает Трутовский, — то получится картина, точно снятая с натуры».

Правда, если Арбат и можно назвать пригородом Москвы XIV века, то Арбатецкие улицы в силу их отдаленности от города пригородом не назовешь.

Версия Трутовского получила признание и считается наиболее вероятной. В последнем издании (1988 г.) справочника «Имена московских улиц» хотя и упоминается о версии П. М. Строева, предпочтение отдается гипотезе Трутовского: «Арбат („арбад“, „рабад“, „рабат“) — слово арабского происхождения, означающее пригород, предместье».

Более полувека мнение Трутовского о происхождении названия «Арбат» господствовало безраздельно. Оно кочевало из книги в книгу, из статьи в статью, не вызывая ни возражений, ни критики. Не появлялось и новых гипотез.

И лишь в семидесятые-восьмидесятые годы XX века вновь к этому вопросу вернулся старейший москвовед и старожил Арбата Дмитрий Николаевич Афанасьев. Собирая материалы по истории Арбата и подвергая проверке уже известные сведения, он, естественно, обратился и к самому названию района и улицы. Все существующие гипотезы о происхождении и значении топонима «Арбат» имели, по его мнению, изъян, и он предложил свою версию.

К сожалению, Дмитрий Николаевич не успел написать задуманную обширную работу об Арбате, но отдельные ее части он читал на заседаниях клуба «Москва» и Комиссии «Старая Москва», и по ним можно судить, насколько она интересна и оригинальна. Он скончался в 1991 году, и его отпевали на родном Арбате в старой Филипповской церкви. Свою версию о происхождении названия «Арбат» Дмитрий Николаевич изложил в интервью, которое было напечатано в газете «Московский старожил» в июле 1991 года.

Афанасьев к разгадке слова «Арбат» пошел отличным от его предшественников путем: он выписал из атласов все географические название «Арбат». Их оказалось немало: в Хакассии горы Большой и Малый Арбат, на Алтае река Арбат, в Саянах — горный хребет, в Казахстане — ручей и так далее, особенно много набралось Арбатов — ручьев и оврагов. Причем все эти названия находились в местах, где жили или живут сейчас народы, говорящие на тюркских языках.

«Арбат — слово тюркское, — размышлял Дмитрий Николаевич, — спору нет. Но как найти связующую нить между этими названиями — многочисленными горами и реками, оврагами и ручьями?»

В молодости Афанасьев работал в Средней Азии, там он встречал немало слов, имеющих в своем составе корень «ар» — вода, но вот вторая часть интересующего его слова — «бат» — не поддавалась объяснению. Однако Дмитрий Николаевич все-таки выяснил, что в древности «бат» обозначало «стекать». Таким образом, слово «арбат» в переводе значит «стекающая вода». Такое название вполне подходит для местности, где ручьи текут по оврагам. Старая арбатская местность (нынешняя Воздвиженка) была изрыта оврагами; при Иване Грозном, когда строили Опричный дворец, их засыпали песком.

Такова самая последняя опубликованная версия о происхождении и значении московского названия «Арбат», версия Д. Н. Афанасьева.

Наверное, версия Афанасьева — последняя по времени, но не последняя в истории объяснения старинного и загадочного топонима.

В заключение приведу свои собственные соображения о значении московского названия «Арбат».

Гипотеза «Энциклопедического словаря» А. Плюшара об Арбате как месте жертвоприношений привлекла в свое время внимание А. А. Мартынова, автора работы «Названия московских улиц и переулков с историческими объяснениями» (1888 г.) и И. К. Кондратьева, упомянувшего ее в своей «Седой старине Москвы» (1893 г.). Оба эти крупные исследователя истории Москвы гипотезу словаря не поддерживают, но и не подвергают критике, просто приводят, поэтому, подумалось мне, они допускают в ней какую-то частицу истины.

Поскольку источник ссылается на устный рассказ, предание, то, следовательно, к нему следует относиться как к фольклорному произведению. В фольклорном историческом предании, как известно, народная память может изменить дату, исказить имена действующих лиц, но всегда сохраняет главный смысл события. Так и тут: главное заключается в том, что здесь совершались какие-то религиозные обряды с жертвоприношениями, причем — неславянские. Посмотрим на арбатские названия с точки зрения этого предания.

Может быть, действительно когда-то Арбат был главным, большим мольбищем, а Арбатец, что показывает уменьшительный суффикс, обычным, малым?

Разберем морфологию слова «арбат», принимая его за слово русское или русским языком усвоенное и потому подчиняющееся русской грамматике.

Оно состоит из двух частей: корня — «арб» и частицы «ат», которая в древнерусском языке имела усилительное значение повеления (употребленная в качестве союза, значила «пусть»: «Кто ни буди, ать не въездять» — «Кто ни будь, пусть не въезжает»).

Теперь остается определить значение корня «арб». В «Словаре русского языка XI–XVII вв.», изданном Институтом русского языка АН СССР, учтены слова «арбуй» и глагол «арбовати», в которых четко выделяется корень «арб»:

«АРБУЙ». м. Знахарь, колдун. «И в Петров деи пост многие ядят скором и жертву деи и питья жрут и пиют мерзким бесом, и призывают деи на те свои скверные молбища злодеевых отступных арбуев чюдцкых» (1534 год). «И она (проскурня) спросит имени о здравии да над проскурою сама приговаривает якоже арбуй в чюди» («Стоглав», 1551 год). [ «Деи — частица „де“; „проскура“, „проскурня“ — разговорный вариант слов „просфора“ и „просвирня“».]

«АРБОВАТИ. Колдовать (о действиях арбуев). „А на кануны деи свои призывают оне тех же скверных арбуев, и те деи арбуй и над каноны их арбуют скверным бесом и смущают деи християнство своим нечестием“ (1534 год)».

То, что арбуй оказались упомянуты в «Стоглаве» — сборнике государственных законов XVI века, говорит и о широком распространении их, и о том, что в каком-то виде их деятельность продолжалась и в XVI веке.

Документы определенно свидетельствуют, что арбуи — чудские колдуны. Чудь — общее название угро-финских племен, населявших Северную и Среднюю Россию до славян. Московская область, как уже говорилось выше, была местом обитания одного из этих племен — мери — предков современных марийцев. В марийском языке до сих пор сохранилось, правда ставшее уже архаизмом, слово «арвуй» (буквальный перевод — «белая голова») — старец, жрец, служитель марийской языческой религии. Марийские мольбища располагаются в священных рощах вне поселения; есть большие общие мольбища, куда сходятся со многих окрестных деревень, и есть малые, местные.

Марийские мольбища устраивались и устраиваются сейчас в отдельно расположенных рощах, которые по-русски называются островами. И именно такая роща находилась на месте первоначального Арбата в районе Воздвиженки, о чем свидетельствует старинное название Крестовоздвиженского монастыря — на Острове.

При крещении Руси уничтожались языческие капища, но память о них сохранялась в названиях, как, например, Перунова роща в Новгороде. Болвановские улицы и селения в местах сегодняшнего обитания славян обычно указывают также на бывшие инославные, в основном угро-финские, чудские, мольбища и капища. Н. М. Карамзин в «Истории государства Российского» замечает по поводу одного городка в Вятском крае: «Сие укрепленное селение называлось Балванским (вероятно, от капища, там бывшего)».

Славянская — языческая, затем христианская — и чудская веры несколько веков существовали рядом и, конечно, в какой-то степени влияли друг на друга: неспроста же просвирня в «Стоглаве» обвиняется в том, что «приговаривает как арбуй в чюди».

Безусловно, жившие на берегах Москвы-реки мерянские роды имели свои мольбища, и о крупнейших, славнейших из них должны были сохраниться сведения, хотя бы легендарные.

Таким образом, Арбат — главное место, где жили и отправляли молебны мерянские арбуй.

Арбатец — такое же мольбище, но местного значения. Кстати, в ряде варианте «Сказания о создании царствующего града Москвы» (XVII в.) говорится, что сначала князь Юрий Долгорукий хотел поставить город возле Крутиц, но там «в хижине малой» жил старец «родом римлянин» (т. е. не славянин) именем Подон, исполнен духа святого, обладающий даром предвидения. Он сказал князю: «Не подобает тебе здесь селиться, здесь будет дом Божий». В этом, на первый взгляд фантастическом, сочинении, безусловно, содержится ядро исторической правды, а именно: сведения о том, что здесь в древности было неславянское мольбище.

Конечно, и эти соображения дискуссионны, но надо сказать, что объяснение происхождения названия «Арбат» от чудского мольбища включает в себя доводы и И. Е. Забелина, и В. К. Трутовского. Во-первых, такие мольбища располагались и располагаются сейчас вне пределов селения, то есть в пригороде, во-вторых, они всегда находятся на возвышенностях, на холмах.

И может быть, царь Алексей Михайлович, переименовывая Арбат одновременно с Чертольем, руководствовался одинаковыми соображениями, потому что знал, что означает название «Арбат»?

 

Сретенка

Улица Сретенка получила свое название от Сретенского монастыря, находящегося на Большой Лубянке.

Внимательный читатель сразу отметит здесь нарушение главного закона истинно московской топонимики, потому что улица названа не по собственной достопримечательности, а по чужой. Но тут нет такого нарушения, потому что Лубянка, на которой стоит Сретенский монастырь, в те времена, когда появилось название, составляла с нынешней Сретенкой одну улицу.

Прежде следует объяснить, почему этот монастырь назван Сретенским. А назван он не в честь праздника Сретение Господне, приходящегося на 2 февраля (старого стиля), очень почитаемого в России. В честь праздника Сретение Господне основаны многие монастыри, построены церкви, и день этот занимает почетное место в народном календаре, пословица говорит: «На Сретение зима с летом встретилась», а примета утверждает: «Какова погода на Сретение, такова будет и весна».

Но московский Сретенский монастырь, о котором идет речь и который дал свое название улице, к этому празднику отношения не имеет. Старый церковный справочник «Православные монастыри Российской империи» сообщает: «Монастырь назван Сретенским в честь установленного в Москве праздника Сретения иконы Пресвятой Божией Матери Владимирской, в благодарное воспоминание чудесного избавления столицы и России от полчищ ордынского царя Темир Аксака 26 августа 1395 года. На месте, где был встречен жителями Москвы чудесный образ, воздвигнут Сретенский монастырь, и 26 августа установлено совершать в Монастырь из Успенского собора крестный ход».

Таким образом, монастырь назван в честь конкретного исторического события. Оно описано в летописях, ему посвящены сказания и рукописные повести, широко распространенные на Руси в XV–XVII веках, и среди них наиболее популярна была «Повесть о Темир Аксаке». В архивах сохранилось множество ее списков разного времени. Рассказ о чудесном избавлении Москвы от захвата и разорения ее татарами в 1395 году — одно из самых заветных московских исторических преданий.

Известия о новом татаро-монгольском царе и ужасном воине Темир Аксаке стали приходить в Москву еще до Куликовской битвы.

Этот правитель имел прозвище Тимурленг, или Тамерлан, что значит «Тимур-хромой». На Руси он был известен как Темир Аксак. Летописец XIV — начала XV века объясняет происхождение и смысл имени грозного завоевателя: «оковал себе железом ногу свою перебитую, отчего и хромал, поэтому и прозван был Темир Аксак, ибо темир значит „железо“, аксак — „хромой“; так в переводе с половецкого языка объясняется имя Темир Аксак, которое значит Железный Хромец».

Темир Аксак объявил себя наследником Чингисхана и нарекся титулом Великого эмира.

В Москве с тревогой следили за его возвышением.

Тимур подчинил себе Самарканд, завоевал Хорезм, Хорасан, Багдад, покорил Персию и государства Закавказья, совершал успешные грабительские походы в Индию и Китай. Затем он вторгся во владения могущественного властителя Золотой Орды хана Тохтамыша. Очевидцы рассказывали о несметной численности его войска и жестокости самого Тимура, превосходившей свирепость Батыя: так, разрушив персидский город Исфагань, он приказал убить всех его жителей и из их черепов сложить холм. Москвичи помнили и нашествие Мамая, и разорение Москвы ханом Тохтамышем, когда, как записал летописец, на месте города «не видети иного ничего же, разве дым и земля трупия мертвых многых лежаща». Темир Аксак был страшнее Тохтамыша.

Между тем войско Тамерлана приближалось к русским землям. Весной 1395 года он разбил хана Тохтамыша, подступил к границам Рязанского княжества, взял город Елец, захватил князя елецкого, многих людей убил и встал на отдых станом на Дону.

В это время московским князем был старший сын Дмитрия Донского — Василий. Получив известие о том, что Темир Аксак уже в Рязанском княжестве, откуда прямая дорога в Москву, князь Василий Дмитриевич, не мешкая, собрал войско и с присоединившимися к нему москвичами-ополченцами из простого народа выступил навстречу монгольскому войску. Русская армия в ожидании врага встала за Коломной на Оке.

На Москве оставался серпуховской князь Владимир Андреевич — двоюродный брат и первый соратник Дмитрия Донского в Куликовской битве, получивший от современников прозвище Храбрый. Перед ним стояла задача подготовить Москву к осаде. Еще прошлой осенью вокруг разросшегося посада начали возводить новую линию укреплений: земляной вал и ров «шириной в сажень, а глубиной в человека стояща». Копать ров начали с Кучкова поля по направлению в одну сторону — к Неглинке, в другую — к Москве-реке. Но успели построить лишь малую часть укреплений.

Соотношение сил монголов и русских было столь неравно, что москвичи, готовясь к обороне, надеялись главным образом на Божию помощь. «Все церкви московские, — рассказывает Карамзин, — были отверсты с утра до глубокой ночи. Народ лил слезы пред алтарями. Митрополит учил его и вельмож христианским добродетелям, торжествующим в бедствиях».

Князь Василий Дмитриевич, помня старинное предание о том, как в давние века икона Божией Матери, с которой прошли крестным ходом по стенам Царьграда, осажденного язычником персидским царем Хозроем, спасла город от врага, решил также прибегнуть к помощи Пречистой. Он прислал из Коломны в Москву митрополиту Киприану наказ принести в Москву из Владимира чудотворный образ Божией Матери, написанный, по преданию, святым евангелистом Лукой.

15 августа, в праздник Успения Богородицы, крестный ход с чудотворной иконой вышел из Владимира, сопровождаемый церковными служителями и охраняемый княжескими дружинниками. Десять дней шел крестный ход до Москвы, и люди по сторонам дороги падали на колени, простирали к чудотворной иконе руки и молили: «Матерь Божия, спаси землю Русскую!»

26 августа крестный ход подошел к Москве. Москвичи вышли встречать икону за город, на Владимирскую дорогу. Чудотворную икону встречали князь Владимир Андреевич Храбрый, митрополит и множество народа.

«И все люди, — рассказывает об этой встрече летописец, — со крестами и с иконами, с евангелиями и со свечами, с кадилами, со псалмами и с песньми и пением духовным, а лучше сказать — все со слезами, от мала до велика, и не сыскать человека без слез на глазах, но все с молитвою и плачем, все с воздыханиями немолчными и рыданиями, руки вверх воздевая, все молили Святую Богородицу, вопия и взывая: „О Всесвятая Владычица Богородица! Избави нас и град наш Москву от нашествия поганого Темир Аксака царя, и всякий град христианский, и страну нашу защити, и князей и людей от всякого зла оборони, град наш Москву от нашествия иноплеменной рати и пленения погаными избави, от огня и меча и внезапной смерти, и от нынешней скорби и печали, от нынешнего гнева, беды и забот, и от будущих сих испытаний избавь, Богородица… Не предавай нас, Заступница наша и Надежда наша, в руки врагов-татар, но избавь нас от врагов наших, согласие среди врагов наших расстрой и козни их разрушь. В годину скорби нашей нынешней, застигшей нас, будь верной заступницей и помощницей, чтобы от нынешней беды избавленные Тобою, благодарно мы воскликнули: „Радуйся, Заступница наша повседневная!““»

Затем крестный ход двинулся далее, к городу. Образ с молитвою и пением внесли в главный московский храм — Успенский собор и установили в киоте на правой стороне.

На следующий день в Москву прискакал гонец от князя Василия Дмитриевича из Коломны с вестью, что всё монгольское войско неожиданно свернуло шатры и быстро ушло восвояси, как будто его кто-то гнал.

В Москве тогда говорили: «Не мы ведь их гнали, но Бог изгнал их незримою силой своею и силою Пречистой Своей Матери, скорой заступницы нашей в бедах».

Потом стали известны подробности бегства Тамерлана.

В то самое время, когда московский народ встречал чудотворную икону Божией Матери, Тамерлан спал, возлежа в своем роскошном шатре, и ему приснился удивительный сон.

Он увидел высокую гору, с вершины которой спускались многие святители в светлых ризах. В руках они держали золотые жезлы и грозили ими Тамерлану.

Потом внезапно появился в небе над святителями необычный, яркий свет, и явилась одетая в багряные ризы Жена в славе неизреченной, благолепии неописуемом, окруженная сиянием солнечным. Ее сопровождало бесчисленное множество грозных и могучих светлых воинов, они служили Жене как царице. Вот простерла она руки, посылая свое воинство на Тамерлана, и оно, подняв мечи, сверкающие, как молнии, ринулось вперед…

Тамерлан проснулся в ужасе, он созвал на совет мудрецов и советников, рассказал о виденном и спросил: «Что предвещает этот сон и кто эта Жена в такой славе в небесной высоте ходящая с грозным воинством?»

Мудрецы объяснили: «Эта Жена — Матерь Христианского Бога, Заступница русских, сила ее неодолима, и, явившись в окружении своего воинства, она дает тебе знак, что будет биться за христиан против нас».

«Если христиане такую заступницу имеют, мы всем нашим тьмо-численным войском не одолеем их, но гибель обретем», — сказал Тамерлан и повелел своему войску тотчас уходить с русской земли.

Но не только в русском предании говорится о заступничестве Богородицы, спасшем Москву. В тюркском фольклоре существует большой цикл преданий «о грозном царе Тамерлане», и в нем также имеется сюжет о божественном противодействии ему в захвате Москвы. В наиболее распространенном варианте Тамерлан получает предупреждение от Хазыра — святого мусульманина, который ему советует: «С московским царем не сражайся. Бог дал ему такое счастье, что его не одолеют общими силами десять царей».

Вернувшись с войском в Москву, великий князь Василий Дмитриевич перед лицом святой иконы благодарил Божию Матерь за то, что защитила Московское княжество от зловерного царя Темир Аксака. Затем князь держал совет с митрополитом, и они решили, что такое предивное чудо Богоматери не должно остаться без поминовения и праздника. Вскоре была воздвигнута деревянная церковь во имя Сретения Чудотворной иконы Владимирской Божией Матери на том месте, где москвичи встречали ее, и установлен ежегодный праздник в честь этого события 26 августа. Два года спустя здесь был основан монастырь, названный Сретенским.

Еще дважды была спасена Москва заступничеством чудотворного образа Владимирской Божией Матери от татарского разорения. В первый раз в июне 1480 года, когда хан Большой Орды Ахмат привел к Москве огромное ордынское войско, но после месячного стояния на реке Угре так и не решился на сражение и ушел. Второй же раз в мае 1521 года, когда крымский хан Магомет Гирей неожиданно явился под Москвой, пожег и ограбил подгородные монастыри и села, и татары уже приготовились к штурму Кремля, в котором заперлись москвичи, но вдруг все татарское войско повернулось и побежало от Москвы. Заступничество Божией Матери и в этих случаях сопровождалось чудесными явлениями, которые были записаны летописцами. В память этих чудесных спасений столицы были также установлены ежегодные праздники в честь иконы Владимирской Божией Матери — 3 и 23 июня, ибо в эти дни и произошли эти события.

После основания Сретенского монастыря дорога из города к месту встречи иконы — чудесной спасительницы в народе получила в память этой встречи название Сретенской, а когда она обстроилась и превратилась в улицу, то и улица стала называться Сретенской.

Старославянское слово «сретение» в живом русском языке претерпело ряд фонетических изменений и стало «встречей», но, поскольку в обоих словах сохраняется один и тот же корень, они были одинаково понятны и существовали параллельно. Поэтому на планах и в документах XVII века встречается разное написание ее названия: Встретенская, Устретенская, Стретенская, Устретенка; к середине XVIII века устанавливается современное ее название — Сретенка.

В XV веке на отрезке Сретенки от Китай-города до монастыря были поселены новгородцы, они дали своей слободе название Лубянка в память о старинной улице Новгорода Великого — Лубянице, поэтому эта часть Сретенки стала называться Лубянкой. А за улицей от Сретенского монастыря до нынешнего Садового кольца осталось название Сретенка. В этих границах улица существовала до начала XX века.

Но в начале XX века границы Сретенки были изменены. Разделенная Бульварным кольцом улица оказалась в разных полицейских участках, что создавало определенные неудобства, и часть Сретенки внутри Бульварного кольца присоединили к Большой Лубянке. Таким образом, Сретенка за Бульварным кольцом сохранила свое старинное название, но «местная особенность», по которой она получила свое название, формально оказалась за ее пределами. Впрочем, не так далеко, да это и не очень существенно: историческая память крепче административной воли.

 

Улица Кузнецкий мост и Новокузнецкая улица

Происхождение названия улицы Кузнецкий мост обычно связывают с находившимся здесь некогда мостом через Неглинную, ныне заключенную в подземный коллектор. «Свое название „мост“, — пишет П. В. Сытин, — улица получила от бывшего на ней моста через реку Неглинную». Мост же свое название получил от кузнецов, живших возле него своей слободой.

Мост этот считался очень древним. Выдающийся поэт и драматург XVIII века А. П. Сумароков, бывший также и серьезным москвоведом, на примере Кузнецкого моста объясняет свою гипотезу происхождения названия Москвы. «Москва-река, — пишет он в статье „Краткая московская летопись“, опубликованной в 1774 году, — прежде называлась Смородиною, но, протекая через дорогу смоленскую, как и протчие московские воды, имела мостки, как и те реки, где ломалися оси, колеса и дроги, ради чево при мостке чрез Неглинную поселилися кузнецы, от чего и по ныне мост через ту реку называется Кузнецким мостом. От сих мостков главная река получила наименование, а от реки — и город».

Кузнецкая слобода — одна из старейших московских слобод, в XVII веке она уже называлась Старая Кузнецкая слобода, в ней жили не только кузнецы, обслуживающие проезжих, но и работавшие на Пушечном дворе, основанном здесь же, на Неглинной, Иваном III в XV веке.

Размещение слободы кузнецов возле реки не случайно. В Москве было несколько таких слобод, и все они находились у воды: кузнецы, а также гончары и другие ремесленники, имеющие дело с огнем, заботились о том, чтобы было чем тушить пожар, если он, не дай Бог, начнется.

Еще об одной московской слободе кузнецов, располагавшейся также возле воды, в Замоскворечье, у старицы реки Москвы (ныне Водоотводный канал), сохраняют память названия Новокузнецкой улицы и Новокузнецких переулков. Слобода в Замоскворечье возникла позже, в XVII веке, что отметило и ее название — Новокузнецкая.

Первоначальный деревянный мост через Неглинку, кузницы и избы кузнецов изобразил на акварели «Древняя Москва. Кузнецкий мост» художник начала XX века А. Янов, изданной в виде рекламной открытки крупной московской кондитерской фабрикой «Товарищество И. А. Абрикосова». Подобные многоцветные открытки вкладывались под обертку шоколада, и по ним юные москвичи получали представление об облике Москвы в разные исторические эпохи. Эти картинки производили на детей сильное впечатление и хорошо запоминались. Известный театральный администратор И. Шнейдер, в частности организовавший гастроли Айседоры Дункан в России, уже будучи очень пожилым человеком, в своих мемуарах описывает полученную им в детстве с плиткой шоколада открытку «Кузнецкий мост»: «Среди зеленых лужков течет тихая Неглинка. Через нее перекинут деревянный мост, около которого приткнулись две убогие кузницы с пылающими горнами. От моста в гору убегает проселок, облепленный с двух сторон избами и деревянными постройками…»

Несмотря на то что эта открытка была всего лишь рекламной графикой, художник изобразил Кузнецкий мост в соответствии с теми материалами, которыми тогда располагало москвоведение, и по московским преданиям.

Кузницы возле моста сохранялись очень долго, еще дольше — память о них. Е. П. Янькова в 1850-е годы вспоминала, что в ее юности «на Кузнецком мосту точно был мост, и налево, как ехать к Самотеке, целый ряд кузниц, отчего и название до сих пор осталось».

В XVII веке старый деревянный мост заменили каменным. Но уже к середине XVIII века этот мост оказался слишком узким и неудобным, поскольку местность по Неглинной превратилась из слободского посада в один из центральных городских районов, заселенным знатью, чиновничеством, богатым купечеством.

В 1750-е годы известный архитектор Д. В. Ухтомский перестроил Кузнецкий мост, расширив его, поставив на белокаменные арки, сделав фигурную ограду, одним словом — мост стал произведением высокой архитектуры. На въездных частях моста с той и другой стороны реки были поставлены «каменные лавки» для отдачи «вольным людям внаймы». На мосту всегда было многолюдно. На ступенях его лестницы в начале XIX века, как вспоминает историк И. М. Снегирев, бойко торговали народными лакомствами — разварными яблоками, моченым горохом, сосульками из сухарного теста с медом, сбитнем, медовым квасом.

Кузнецкий мост стал московской достопримечательностью.

Но судьба оказалась к нему неблагосклонна.

В 1817–1821 годах Неглинную заключили в подземный коллектор, мост засыпали. Тогдашний московский почтмейстер А. Я. Булгаков проницательно пошутил по этому поводу: «Смешно, что будут говорить: пошел на Кузнецкий мост, а его нет, как зеленой собаки». Он оказался прав, в викторинах на московскую тему одним из наиболее частых вопросов бывает такой: «На каком мосту нет моста?»

Москвичи конца XIX века, вспоминая старый Кузнецкий мост, были уверены, что его снесли. И. К. Кондратьев в «Седой старине Москвы» прямо заявляет: «Мост был сломан позже нашествия французов».

Однако в 1986 году при ремонте подземных коммуникаций на Неглинной улице рабочие обнаружили хорошо сохранившийся старинный белокаменный Кузнецкий мост. Эта московская достопримечательность привлекла к себе внимание, вокруг раскопа постоянно стояли любопытствующие. Московское городское начальство приказало разрушить мост, чтобы он не мешал работам, но после многочисленных протестов москвичей заявило, что мост как выдающийся памятник истории и культуры будет сохранен и открыт для всеобщего обозрения. Когда же возмущение утихло, Кузнецкий мост снова закопали. Но теперь хотя бы стало известно, что мост сохранился почти полностью.

Вопрос о раскрытии и восстановлении Кузнецкого моста вновь подняла московская общественность в 2003 году в связи с 250-летием творения Ухтомского. В Доме художника на Кузнецком мосту прошла акция «Даешь Кузнецкий мост», в которой приняли участие ряд творческих союзов, музеев, организаций, архитекторы, художники, реставраторы, археологи, работники организаций охраны памятников, члены московского правительства. В результате присутствующие на акции выслушали единодушное мнение ряда ответственных лиц о необходимости восстановления этого выдающегося памятника архитектуры и истории. Так что снова появилась надежда, придя на Кузнецкий мост, увидеть в полной красе и сам легендарный мост.

В конце XVIII — первые годы XIX века улица по обе стороны Кузнецкого моста приобрела и новый вид, и новую славу. После указа Екатерины II о льготах иностранным торговцам на этой улице стали открываться иностранные лавки. Первыми появились две немецкие лавки «для боярынь», торговавшие модными товарами, затем одна за другой начали открываться французские, вскоре вытеснившие с улицы всех конкурентов. В 1812 году французские лавки на Кузнецком мосту охраняла наполеоновская гвардия, и они не сгорели, после войны в них пошла та же торговля.

О Кузнецком мосте и его роли в жизни московского светского общества 1820-х годов мы знаем со школьных лет по строкам комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума»:

А всё Кузнецкий мост, и вечные французы, Откуда моды к нам, и авторы, и музы: Губители карманов и сердец! Когда избавит нас Творец От шляпок их! чепцов! и шпилек! и булавок! И книжных и бисквитных лавок!

Московский путеводитель 1831 года так описывает Кузнецкий мост: «От самого начала сей улицы, направо и налево, сплошной ряд магазинов с различными товарами. Некогда была здесь слобода кузнецов. Они ковали железо и кровавым потом выковывали себе денную пищу; теперь иностранцы выковывают себе золото, мода и непостоянство вкуса суть руда обогащения их».

В мемуарах и в художественной литературе того времени, особенно в сатирическом и юмористическом жанрах, содержится немало описаний торговли на Кузнецком мосту. Торговый характер, причем торговли иностранной, улица сохраняла весь XIX век, а 1890-е годы современник писал: «Кузнецкий мост теперь самый аристократический пункт Москвы; здесь с утра и до вечера снуют пешеходы и экипажи, здесь лучшие иностранные магазины и книжные лавки».

Торговой улицей Кузнецкий мост остается и сейчас.

Название улицы Кузнецкий мост появилось не сразу. «Теперь говорят, — пишет в своих воспоминаниях Е. П. Янькова, — ехать на Кузнецкий мост, а в наше время (она имеет в виду годы своей молодости — конец 1780-х — 1790-е годы. — В.М.) говорили ехать во французские лавки». Значит, в 1780-е годы названия, про которое идет речь, еще не существовало. Это подтверждает и официальное издание 1782 года «Описание императорского столичного города Москвы, содержащее в себе звание Государских Ворот, казенных и деревянных мостов, больших улиц и переулков…», в котором название «Кузнецкий мост» относится только к самому мосту, улица же, поднимающаяся на Неглинный верх, называется Кузнецкой улицей, а часть ее, подходящая к мосту с другой стороны реки, — Кузнецким переулком.

В первые же годы XIX века, например, в «Прогулке по Москве» К. Н. Батюшкова, название «Кузнецкий мост» уже предстает как укоренившееся и общеизвестное: «В Кремле все тихо, все имеет какой-то важный и спокойный вид, на Кузнецком мосту все в движении»; автор приглашает читателя: «пойдем потихоньку на Кузнецкий мост», и ведет его по лавкам — шляпным, кондитерским, книжным…

По-видимому, именно благодаря модным лавкам Кузнецкая улица изменила свое название. Причем вопреки московским топонимическим правилам: в Москве мосты назывались по улицам, но чтобы мост передал свое название улице — это единственный случай.

Московские названия возникали из народной молвы, поэтому и название Кузнецкий мост, конечно же, должны были пустить в обращение его постоянные посетители. Лавки на самом мосту, удобная гладкая мостовая, естественно, превратили мост в центральную, и для многих самую посещаемую часть улицы, здесь прогуливались, встречались, назначали свидания, и совершенно закономерно возникло наименование моста встреч — Кузнецкий мост. Кузнецкая улица в официальных документах лишь много позже приняла это название. На плане Москвы 1849–1852 годов она еще именуется Кузнецкой улицей, а Мартынов даже в 1888 году приводит оба названия: «Кузнецкий мост, Кузнецкая улица», хотя к тому времени молва утвердила народное название, и, надобно сказать, оно придало топониму дополнительную оригинальность и дополнительную историчность.

То, что название Кузнецкий мост было так легко и быстро принято живой речью москвичей, кроме того, объясняется историческим прошлым этой улицы и народной исторической памятью.

В 1858 году П. А. Вяземский написал цикл стихотворений «Очерки Москвы». Строкой одного из них — «Кузнецкий мост давно без кузниц» — он обращал внимание читателя на первоисточник нынешнего названия, на слободу кузнецов.

И мы вернемся к тому времени.

Тогда, в XVI–XVII веках, Кузнецкая слобода располагалась на высоком левом берегу Неглинной, на так называемом «Неглинном верху». Внизу, у воды, стояли кузницы, выше, на холме, — жилые дворы кузнецов.

Главная улица слободы поднималась вверх от моста.

В те времена в Москве лишь наиболее крупные — да и то не все — улицы были замощены. Мостить улицы должны были за свой счет домовладельцы, и делалось это обычно по государеву указу. Мостовые были деревянные, из круглых или обтесанных бревен, уложенных поперек улицы, и было это дело дорогое, тем более что мостовую следовало почти постоянно чинить и подновлять.

Устройство мостовой тогда имело свой технический термин: «уличный мост мостить», и сама мостовая называлась мостом. «По государеву указу, — записано в расходной книге 1616 года одного московского монастыря, которому была поручена работа „уличный мост мостить“, — в Кремле городе у Никольских ворот велено мостить мосту 15 сажен, и на тот мост куплено 250 бревен. Всего за бревна и за гвоздье и плотникам от дела дано 17 рублей 6 алтын».

А поскольку не каждая улица была мощеной, то мощеными улицами гордились и обычно в ее названии отмечали это обстоятельство: писали и, видимо, говорили не просто Тверская, Никитская, Яузская улица, «Тверская мостовая», «мостовая Никитская», «мостовая Яузская». Среди «мостовых» улиц значится и «Кузнецкая мостовая» — главная улица Кузнецкой слободы на Неглинном верху. Ее же естественное продолжение по другую сторону моста (сейчас она тоже называется Кузнецкий мост) было немощеным и называлось в отличие от улицы переулком.

Известная старинная народная песня также подчеркивает это достоинство улицы, что она не простая улица, а мостовая.

По улице мостовой Шла девица за водой, Шла девица за водой, За холодной ключевой. За ней парень молодой, Кричит: «Девица, постой!» Кричит: «Девица, постой, Пойдем вместе за водой…»

Далее разговор — слово за слово — приходит к главному вопросу парня: «Пойдешь замуж за меня?»

Действие этой песни нетрудно представить на старой Кузнецкой — мостовой — улице: и девицу, идущую на Неглинную, и разговор, и вопрос, и — желаемый ответ. Муж-кузнец считался хорошей партией, потому что кузнецы всегда имели много работы и хороший заработок. Недаром и пословица была: «Муж — кузнец, жена — барыня».

 

Капельский переулок

В XIX веке на Первой Мещанской улице был Троицкий переулок, который местные жители, а за ними и вся Москва называли не Троицким, а Капельским.

Получилось это так. В переулке находилась церковь Троицы, и переулок, как это обычно в Москве, получил свое название по храму — Троицкий. Однако в городе было несколько Троицких церквей и переулков: кроме переулка в Мещанской части, переулок в Пречистенской на Остоженке, в Серпуховской на Кожевнической, в Басманной в Сыромятниках и другие, всего около десятка. Естественно, это очень неудобно: надо было объяснять, о каком из Троицких переулков идет речь. Уточняли, ссылаясь на ближнюю улицу, на полное название храма: Троицы, что в Зубове, Троицы, что в Кожевниках.

Мещанская церковь также имела полное название: Живоначальной Троицы, что в Капельках. В документах писали «Троицкий», а в живой речи москвичи называли переулок Капельским по второй части наименования храма, единственной в городе, и это название без всяких дальнейших уточнений позволяло понять, о каком переулке идет речь. Эти два названия — Троицкий и Капельский — в быту долгое время существовали одновременно, но в конце концов победило народное. В известном справочнике «Вся Москва» уже в первые годы XX века переулок назван Капельским.

А почему церковь называется «на Капельках» — об этом рассказывает народное предание.

Его любили пересказывать в своих сочинениях авторы XIX — начала XX века, писавшие о Мещанской слободе, часто вспоминают его и современные. Наиболее полный вариант легенды приводит в своей книге «Седая старина Москвы» И. К. Кондратьев, пожалуй, лучший знаток московских народных преданий, или, как он сам говорил, «молвы народной».

Издавна на этом месте стояла деревянная церковь во имя Святой Троицы, и на исходе XVII века пришла она в крайнюю ветхость и начала разрушаться.

А рядом находился кабак. (У Кондратьева, чья книга вышла в 1893 году, кабак безымянный, но в начале XX века «народная молва» сообщает и его название. А. Ф. Родин в очерке «Прошлое Крестовско-Мещанского района г. Москвы», написанном в начале 1910-х годов, пишет: «Об одном кружале-кабаке осталась в этой местности до сих пор память. На Большой Троицкой дороге стоял старинный кабак; назывался он „Феколка“ и находился около церкви Троицы». Родин с детства жил в этом районе и, безусловно, почерпнул сведения о «Феколке» не из литературы, а из живого предания.) Целовальником, то есть содержателем кабака, целовавшим крест, что будет торговать честно, был древний почтенный старик, известный благочестивой жизнью, к тому же долгое время он был церковным старостой Троицкой церкви. Будучи одинок, он не имел наследников и поэтому задумал оставить по себе память построением нового каменного храма на месте разрушающегося.

Собственного капитала целовальника для постройки церкви было недостаточно, собирать подаяния в кружку — дело долгое, многолетнее, и тогда он придумал иной способ сбора доброхотных даяний.

Кабак стоял на большой дороге, народу прохожего и проезжего много, да и народ дорожный больше был простой, и никто не считал за стыд зайти в кабак погреться, выпить и закусить. Одним словом, посетителей у старика всегда было много. А выдумка целовальника заключалась вот в чем: он каждого из своих посетителей просил из налитого ему полной мерой вина слить капельку на церковь. При этом он красноречиво описывал бедственное положение храма и рассказывал о своем замысле. И тронутые до глубины души посетители ему не отказывали.

В те времена неподалеку, на Божедомке, близ церкви Иоанна Воина, в своем летнем дворце живал государь Петр I, и до его слуха дошла молва о странном и вместе с тем успешном сборе средств на храм. Как-то гуляя по окрестностям, государь зашел в этот кабак. Целовальник, не зная царя в лицо, предложил ему слить капельку на церковь и с обычным красноречием поведал ему о своем намерении. Царь обещал быть ему помощником в столь благочестивом деле и с тех пор, совершая прогулки, всегда заходил в этот кабак.

Так были собраны деньги на построение каменной церкви Троицы, и потому ее называют Троица на Капельках.

Документы позволяют проследить истинную историю церкви Троицы на Капельках, в ней просматриваются и факты, которые с течением времени были преобразованы «народной молвой» в пересказанное выше предание о ее основании.

Первоначальная деревянная церковь Троицы на этом месте или где-то рядом, по сведениям, приводимым И. К. Кондратьевым, «упоминается в 1625 году и значится „на Капле“, то есть на протекавшей поблизости речке, называемой Капля, или Капелька, и бывшей притоком реки Напрудной». Другие авторы, видимо не знавшие источника, на который опирается Кондратьев, на основании более поздних документов, сообщают, что она «впервые известна с 1690 г., деревянная».

В 1708 году в сентябре месяце церковь сгорела «со всей утварью».

По челобитью священника Никифора Иванова с причетниками и прихожанами, Петр I издал указ, по которому было отведено место для новой церкви на бывшем кружечном дворе Посольского приказа, то есть там, где когда-то находился кабак. Строительство каменной церкви Троицы производилось на средства прихожан и на деньги, пожалованные царем, его супругою Екатериной Алексеевной и царевичем Алексеем. В знак участия в строительстве церкви царской семьи ее царские врата украшала корона.

Таким образом, тут мы видим уже три элемента легенды: кабак возле церкви, денежное участие в строительстве церкви Петра I, название прежней церкви — «на Капле».

Переосмысление уточняющего названия церкви определения «на Капле» также можно проследить во времени. Речка Капля вытекала из болота на территории Мещанской слободы. К середине XVIII века это болото было осушено и застроено, речка заключена в трубу. Но осталось ее название, причем оно стало названием не речки, а местности, где она когда-то текла. При этом название претерпело изменение и стало употребляться в форме множественного числа: Капельки. Такая форма — в законах московской топонимики: Гончары, Каменщики, Ключики. Далее — пояснительная часть названия церкви Троицы также изменилась: она стала указывать не на речку Каплю, как прежде, а на название местности, именно так она обозначена в «Описании Императорского Столичного города Москвы» 1782 года: «Троица на Капельках».

Посещение кабака «Феколка» Петром I — вполне вероятный исторический факт. Старинный кабак с таким названием действительно был в Москве, он существовал еще в середине XIX века. Только находился не на Мещанской, а в другом месте — в Лефортовской части, где-то на Преображенке или в Семеновском. Уж тамошний-то кабак Петр вряд ли мог миновать.

Народная фантазия соединила все эти элементы в одном предании. Между прочим, сюжетный ход о бездетном богаче, пожелавшем оставить по себе добрую память строительством общественного здания, использован еще в одном предании Мещанской слободы, повествующем о причине строительства купцом Набилковым приюта и богадельни.

Церковь Троицы на Капельках была завершена в 1712 году и освящена по благословению блюстителя патриаршего престола Стефана митрополитом Иоанникием.

В XVIII, XIX и начале XX века церковь перестраивалась, в 1832 году возведена колокольня, в 1907 году пристроена трапезная. В 1929 году церковь была закрыта, в 1930-м снесена. На ее месте в 1938 году построен жилой дом для сотрудников ТАСС.

 

Малый Харитоньевский переулок

В XVII веке между нынешними Мясницкой улицей и Покровкой за стеной Белого города и до Земляного вала располагалась обширная Огородная слобода. По берегам речек Рачки и Черногрязки были разбиты огороды, стояли деревни, в которых жили огородники. Еще было тут несколько дворянских владений, небольшая немецкая слободка с «немецким попом» и три-четыре загородных боярских двора с каменными палатами. Вся эта местность в живой московской речи называлась Огородниками. Поэтому и деревянная церковь во имя иконы Владимирской Божией Матери, поставленная в начале XVII века примерно посреди слободы, в отличие от других церквей того же имени, к своему названию имела поясняющее прибавление: «что в Огородной слободе», или «в Огородниках».

В 1652–1661 годах при царе Алексее Михайловиче деревянная церковь была заменена каменной. Кроме основного храма Владимирской Божией Матери, тогда построили «придел под колоколы», то есть колокольню с церковью в ней, «во имя отца нашего Харитона Исповедника». В России церкви и приделы во имя этого святого мученика IV века из Иконии, устроителя обители с особо строгой подвижнической жизнью, необычайно редки; в Москве, например, среди ее сорока сороков только одна эта. Не является Харитон и покровителем огородников, хотя для слободских церквей характерно, что их возводили во имя святых покровителей той профессии, которой занимались слобожане. Тут причина была другая: придел Харитония в церкви царской Огородной слободы появился по распоряжению царя Алексея Михайловича, так как он венчался на царство 28 сентября 1645 года в день памяти святого Харитона.

Возведенная церковь была очень красива, она воплощала в себе лучшие черты так называемого московского барокко. Богато было и внутреннее убранство. За новым храмом утвердилось и новое название: не Владимирской Божией Матери, а Харитония Исповедника.

С середины XVIII и до конца XIX века наиболее распространенная форма московского адреса была такова: сначала указывалась церковь, прихожанином которой был и, значит, жил поблизости адресат, далее следовали прочие пояснения о местонахождении его дома или квартиры. Так поступил и А. С. Пушкин, указав в «Евгении Онегине» адрес московской тетки, у которой останавливаются мать и дочь Ларины:

В сей утомительной прогулке Проходит час-другой, и вот У Харитонья в переулке Возок пред домом у ворот Остановился…

Пушкин знал эти места по детским воспоминаниям. В 1797 году его бабушка Ольга Васильевна купила небольшую усадьбу, находившуюся на месте современного дома № 7 по Малому Харитоньевскому переулку. В ней жили бабушка, дядя Василий Львович, тетушки Анна и Елизавета Львовны. Усадьбой они владели до 1808 года, так что Александр Сергеевич наверняка здесь бывал.

Однако московское предание упорно утверждало, что в «Евгении Онегине» поэт имел в виду не эту усадьбу, а другой дом, стоявший на углу Большого и Малого Харитоньевских переулков, против церкви, на другой стороне переулка. В путеводителе «Пушкинская Москва», изданном в 1937 году, в столетнюю годовщину гибели поэта, когда дом этот еще не был снесен (церковь Харитония снесли раньше, в 1935 году), приводится его описание: «На углу Большого и Малого Харитоньевских переулков доживает последние годы дряхлый деревянный одноэтажный домишко № 11/14, обитый горизонтально досками „рустами“, с ставнями на окнах, очень характерный для пушкинской эпохи.

Его даже называют „Ларинским домиком“, в который, по „Евгению Онегину“, приехала с матерью Татьяна Ларина. Два-три года назад с его крыльца сняли типичный железный стильный зонт». В отличие от автора путеводителя местные старожилы были твердо, без всяких оговорок, уверены в истинности предания, для них Татьяна Ларина была живым человеком, а не литературным персонажем.

И ранний звон колоколов, Предтеча утренних трудов, Ее с постели подымает, Садится Таня у окна. Редеет сумрак; но она Своих полей не различает: Пред нею незнакомый двор, Конюшня, кухня и забор.

Точность пушкинского описания подтверждают свидетельства мемуаристов. Н. М. Загоскин описывает барскую усадьбу — «деревянные хоромы на Чистых прудах»: «Я не знаю, что больше меня поразило, наружная ли форма этого дома, построенного в два этажа каким-то узким, но чрезвычайно длинным ящиком, или огромный двор, на котором наставлено было столько флигелей, клетушек, хлевушков, амбаров и кладовых, что мы въехали в него, точно в какую-нибудь деревню».

Но кроме всего прочего, Пушкин в указании адреса — «у Харитонья в переулке» — очень верно и проницательно уловил дух и законы московской топонимики. В его время Харитоньевского переулка не было; вернее, он был, но не назывался Харитоньевским. Большой Харитоньевский назывался улицей Хомутовской, или попросту Хомутовкой, по фамилии давнего, с 1730-х годов, домовладельца, лейб-гвардии Семеновского полка сержанта Ивана Алексеевича Хомутова. Малый же Харитоньевский в конце XVIII века имел одновременно несколько названий: Харитоньевский, Мальцов и Урусов (оба по домовладельцам), Заборовский (по Заборовскому подворью Чудова монастыря), Огородническая улица. Пушкин из всех вариантов выбрал самую верную и наиболее устойчивую модель названия с упоминанием приходской церкви. Он не дает собственно название переулка (когда писалась VII глава «Евгения Онегина», его называли преимущественно Заборовским), а только указывает его местоположение, но в такой форме, от которой до настоящего названия — один шаг.

Пушкинская подсказка благодаря популярности романа была принята, и, хотя продолжало стоять на том же месте Заборовское подворье, переулок стали называть не иначе как Харитоньевским. Одновременно Хомутовка стала Харитоновкой, затем Большим Харитоньевским переулком.

Нет никакого сомнения в том, что именно строка из «Евгения Онегина» утвердила в Москве названия Харитоньевских переулков, и мы с полным правом можем считать Александра Сергеевича Пушкина их автором и крестным отцом.

В церкви Харитония в Огородниках венчался в 1826 году друг А. С. Пушкина поэт Е. А. Боратынский.

В 1960 году Малый Харитоньевский переулок был переименован в улицу Грибоедова. Основанием для этого послужило то, что в 1959 году поблизости, на Чистых прудах, был установлен памятник драматургу и что переулок выходит на Мясницкую улицу, на которой находится дом С. Н. Бегичева, у которого Грибоедов останавливался, приезжая в Москву.

В 1961 году на улице Грибоедова в доме 10, построенном в 1909 году в неоклассическом стиле — одном из изысканных течений модерна, был устроен «Дворец бракосочетания» — престижный общегородской загс, в котором регистрирует браки, как прежде номенклатура, нынешняя «элита» разного масштаба и разбора.

В появлении в переулке «Дворца бракосочетаний» можно увидеть некую логику: ведь Татьяну Ларину везли «в Москву, на ярманку невест».

Историческое название переулку возвращено постановлением Правительства Москвы в 1994 году.

 

НАРОДНАЯ СЛОВЕСНОСТЬ

 

«Крики» уличных торговцев

Как невозможно представить себе старую Москву без колокольного звона, так же невозможна ее картина без «крика» уличных разносчиков самого разнообразного товара и торговцев на московских рынках и базарах. «Крик» — понятие профессиональное. Так разносчики и торговцы называли присловья, с которыми продавали свой товар. «Крик» выполнял роль и вывески, и рекламы. Был традиционный, общепринятый «крик», которым большинство и пользовалось, был «крик» свой — придуманный или переиначенный торговцем, высшей же степенью «крика» считалось «краснобайство», то есть достаточно развернутое повествование, отдельные продавцы могли краснобайствовать часами.

«Крик» — особый жанр словесного искусства, и у него, как у каждого литературного жанра, есть свои законы, свои образцы, своя история. Рассказы о московских «криках» можно найти во многих мемуарах москвичей, коль скоро речь зайдет об уличной жизни.

Мемуарист прошлого века Петр Федорович Вистенгоф в книге «Очерки московской жизни» (1842 г.) — одной из лучших книг о Москве 1830-х годов — рассказ об уличных разносчиках выделяет в специальную главку «Разносчики».

«Бесчисленное множество разносчиков всякого рода наполняют московские улицы, — пишет П. Ф. Вистенгоф. — Одни из них, разодетые в синих халатах, продают дорогой товар, другие, в серых халатах, торгуют товаром средней цены, наконец, мальчики и бабы разносят самые дешевые лакомства. С наступлением весны московские разносчики обыкновенно предлагают свежие яйца; затем они кричат: апельсины, лимоны, кондитерские печенья, арбузы моздокские хорошие и дыни канталупки, игрушки детские, яблоки моченые и сливы соленые, шпанские вишни, сахарное мороженое, всевозможные ягоды, пряники, коврижки, спаржа, огурцы и редька паровая, алебастровые фигуры, калужское тесто, куры и молодые цыплята, медовый мак, патока с инбирем, горох, бобы, груши и яблоки сушеные на палочках, гречневики с маслом, гороховый кисель, белуга и осетрина малосольная, свежая икра, живые раки, соты медовые, клюквенный квас, и молодецкое: „По ягоду, по клюкву!“ Это особенный род разносчиков; они, обыкновенно, бывают старики и продают ягоды в лукошках, накладывая из них в чашечки и помазывая наложенную порцию медом. Продажа всегда сопровождается следующей песней: „По ягоду, по клюкву, володимирская клюква, приходила клюква издалека просить меди пятака, а вы, детушки, поплакивайте, у матушек грошиков попрашивайте, ах, по ягоду, по клюкву, крррупная володимирская клюква!“ Разносчик-спекулятор обыкновенно надевает шапку набок и старается смешить публику, которая собирается около него из мальчишек, проходящих по улице мужиков и баб; он часто успевает в своей проделке и, если бывает забавен, то с ним почти не торгуются, и дешевый товар его продается славно, принося на обращающийся в торговле капитал процентов гораздо более, чем выигрывают в косметиках на галантерейных товарах».

Писатель, видимо по обыкновенности явления, приводит только один «крик» — торговца клюквой, зато он совершенно точно определяет смысл и цель «крика» и отмечает его коммерческий результат.

По-иному, лирически, пишет о «криках» Сергей Николаевич Дурылин — писатель, искусствовед, друг и биограф М. В. Нестерова — в своих воспоминаниях «В родном углу», воспоминаниях о детстве, которое прошло в древнем районе Москвы — в Елохове и Старой Басманной в 1890-е годы.

Дурылин вспоминает: «Невозможно представить себе любую улицу и переулок в Елохове без живого, въедливого в уши, бодрого крика разносчиков и развозчиков, сменяющих один другого, другой — третьего и т. д. с утра и до сумерек.

По крику этому, сидя в комнате, можно было узнать, какое время года и какой церковный уповод времени: „мясоед“, „мясопуст“, „сытная неделя“ (попросту — Масленица) или „сыропуст“ и сам Великий пост.

— Стюдень говяжий! — рвется в окно с улицы крепкий доходливый голос… Это, значит, „мясоед“ на дворе — весенний или рождественский, или на дворе сама „сплошная неделя“ (перед масленицей), когда даже самым постным людям разрешается „сплошь“ все мясное, и в среду, и в пяток.

Но вот те же голоса, а то и другие, такие же бодрые, зазывно-вкусные, выкликают на весь переулок: кто белорыбицу с балыком провесным, кто „бел-грибы-су-шены“. Это, значит, на дворе Великий пост.

Весну легко узнать по веселым вскрикам с улицы:

— Щавель зеленый! Шпинат молодой!

Как не порадоваться наступлению лета, когда в двери, в окна, в форточки беспрестанно несутся все новые и новые крики:

— Горошек зеленый! Огурцы, огурцы зеленые! Картофель молодой!

…За яблоками и арбузами вслед — так в сентябре, в начале октября — высоким тенором разливается новость-весть:

— Орехи, клюква! Орехи, клюква!

Это значит — пришла осень золотая.

Так круглый год сменяются эти неумолкающие веселые голоса».

Дурылин писал свои воспоминания зимой 1941/42 года, когда та жизнь, тот быт, которые он вспоминал, отошли далеко в прошлое и, как казалось тогда, навсегда… Вообще-то быт в широком понимании этого слова — дело устойчивое, медленно преходящее, недаром Иван Егорович Забелин во второй половине XIX века утверждал, что «наши поступки есть стиль XVI и XVII веков». Поэтому в душе Дурылин продолжал жить в том мире, про который писал, хотя в обыденной жизни не мог придерживаться тех обычаев, того «стиля» жизни, употребляя слово знаменитого историка быта русского народа. Впрочем, в точно таком же положении после революции оказался весь народ. «Стиль», в котором народ жил века, оказался насильственно запрещен, он был лишен экономической базы для своего осуществления. Но при этом народный быт, то есть обычаи, пристрастия, привычки, ритуалы, религиозные чувствования, многовековой хозяйственный опыт, даже заблуждения, невозможно ни запретить, ни истребить. При любом, самом страшном, катаклизме остаются обломки, которые, когда появится хоть малейшая возможность к этому, неизбежно будут стремиться вновь восстановить всю систему. Такое явление мы наблюдаем сейчас, потому-то сейчас так велик интерес и к основам, и к деталям прошлого быта. Однако от общих рассуждений вернемся к конкретному предмету настоящего очерка — «крику» московских уличных торговцев.

Понятно, что для успешного развития и совершенствования «крика» необходимо одно-единственное условие: изобилие товара и конкуренция. Поэтому искусство торгового «крика» в своей истории подвержено тем же колебаниям, что и экономика. Конечно, это не значит, что оно пропадает в периоды спада, мастера «крика» творят при любых условиях, но в эти периоды оно, как явление, переживает упадок. Записи фольклористов свидетельствуют об этом: большинство «криков» было записано в начале XX века до Первой мировой войны, затем в годы нэпа. Московские рынки первых лет революции, как рассказывают современники, были мрачны, злы и неразговорчивы, а после ликвидации нэпа, закрытия Сухаревки и других известных московских рынков и превращения оставшихся в «колхозные» была окончательно подорвана база для этого своеобразного народного словесного искусства. Правда, еще в предвоенные годы, конечно не на центральных улицах, а в переулках, можно было услышать голос бродячего «предпринимателя». Но былого многообразия уже не было: ходили в основном стекольщики («Стекла вставляем!»), лудильщики и паяльщики («Кастрюли чиним-починяем!») и старьевщики («Старье берем! Дорого даем!»), с началом войны пропали и они. Возродится ли искусство уличного торгового «крика»?

На уменье красиво обыграть слово торговцами вразнос и вразвоз писатели и ученые-словесники обратили внимание давно. Вспомним хотя бы известнейшее стихотворение Н. А. Некрасова «Дядюшка Яков», про разъездного сельского торговца: все у него есть — и сладости, и платки, и булавки, и всякая галантерея, и книжки, и картинки, и обо всем у него припасено складное словцо:

…Эй, малолетки! Пряники редки, Всякие штуки: Окуни, щуки, Киты, лошадки! Посмотришь — любы, Раскусишь — сладки, Оближешь губы!.. Про баб товару всякого: Ситцу хорошего — Нарядно, дешево! …Новы коврижки — Гляди-ко — книжки! Мальчик-сударик, Купи букварик!

С начала XX века «крики» торговцев попали и в орбиту внимания фольклористов, их начали записывать, собирать. Причем собирали очень разные люди. Их записывает поэт-модернист круга В. В. Маяковского, драматург, эстрадник, писатель, в произведениях которого, как писал современный критик, «под маской утонченности чувствуется нежная лирическая печаль и красивая тоска поэта-мыслителя», Евгений Платонович Иванов, и в то же время обширнейший свод народного острословия составил тверской крестьянин, фольклорист-самоучка, Василий Иванович Симаков. Они записывали московские торговые присловья в лучшие для их бытования годы — перед Первой мировой войной и во время нэпа. Записи Е. П. Иванова в основном относятся к дореволюционному времени, В. И. Симакова — к послереволюционному. Собрания народного острословия этих собирателей частично опубликованы: книга Е. П. Иванова «Меткое московское слово» в 1982–1989 годах трижды выходила в издательстве «Московский рабочий», материалы В. И. Симакова под названием «Красноречие русского Торжка» напечатаны в сборнике «Из истории русской фольклористики» («Наука», 1978). К сожалению, оба эти издания вышли уже после смерти их авторов. Большинство примеров, приводимых ниже, взяты из этих публикаций.

Итак — крики московских уличных торговцев. Наряду с общепринятыми формами торговли: вразнос, с лотка, в палатке, на развале и т. д. — среди торговцев бытовал термин «торговля на крик». Считалось, что некоторыми товарами, например детской игрушкой, можно только «торговать на крик».

Для каждого товара существовал свой традиционный простейший «крик»; торговец яблоками кричал: «Яблоки ранет! Кому яблоки!», селедками — «Селедка, селедка! Копченая селедка!», семечками — «Есть семечки жареные! Кому семечки!», квасом — «Кому квасу, холодного квасу!» и так далее. В основном большинство разносчиков обходилось подобным «криком». Но если торговля шла на рынке или при наличии рядом конкурентов, «крик» из чисто информационного сообщения превращается в рекламу. Если в месте, где нет конкурентов, папиросник объявлял: «Папиросы „Дели“, „Узбек“»! то при появлении конкуренции крик уже не тот, а с особинкой: «Папиросы „Дели“ — кури две недели!», «Папиросы „Узбек“ — от которых сам черт убег!»

Вообще в России крупные табачные фирмы не скупились на рекламу — широкую, разнообразную, с выдумкой, и мелкие торговцы по-своему тянулись за ними, не уступали.

Как известно, одним из лучших Табаков считался турецкий, и торговец турецкими табачными изделиями, или, скорее, выдававший их за турецкие, развивал в своей рекламе турецкую тему:

— Папиросы, табак и гильзы с турецкой девицей, в супружеском деле большой баловницей. Сама курит и людей солидных на то мутит. У султана турецкого триста жен, от них один гомон: одной покурить дай, другую изюмом накорми, а десяток с собой спать положи. Смирно не лежат, брыкаются, бесстыдством похваляются. Послал их султан за это к нам в Москву гулять и папиросы набивать.

Совсем в другом стиле рекламируется курево отечественного производства. Тут и язык другой, и прем другой — если про турецкую девицу сочинение можно назвать балладой, то о русской махорочке — живой разговор, в котором участвуют и продавец, и покупатель. Вот записанный на московском рынке в 1917 году, судя по содержанию, уже после революции, монолог торговца махоркой:

— Махорочка, табак деревенский — сорока двух сортов и натуральных видов! Растет листом в Луганске для трубки цыганской, а для добрых человеков — путаная крошка, курится в «собачьей ножке». Заменяет сигары гаванские и лучшие табаки испанские. Был сорт «Богдан Хмельницкий» и «Кобзарь» — теперь-с вроссыпь их пустили на базар. «Золотая» и «Чудо-рыбка» — ныряет, где неглыбко. Была в одной цене, теперь подорожала. «Наталка-Полтавка» — самая душистая-с травка и крепкая, и вкус в ней — костромскому разводу не сдаст. Прошу подходить и, кто не верит, пробовать! Откуда мы все это знаем? Сам я правский, старый разводчик-табачник, сын тоже теперь по этой части. «Дрезина» и «Казак» — кури их с сыта и натощак! Кременчугский «Самокат» можно курить давать напрокат и деньги заработать, даже в череду стоять желающие станут. Нате бумажку — сверните на пробу… Сам я? Сам не курю, только пробую, и то считаю вредным. Нюхательная? Нюхательная тоже есть. «Палаптирикс» — птица о двух головах, на коротких ногах, в свое время две копейки стоила. С одной головой птица — четыре копейки. Была днепровская нюхательная, для военных брали. С рисуночком специальным: офицер солдат вежливо учит… «Рыцарь» еще да «Прогресс» из Ливн-Домогадского. Шестьдесят семь лет, а память у меня какая! Еще какие назвать? «Сестрица» — очищенная жилка, крепкий, взатяжку не продохнешь, пятками вперед домой пойдешь и двери к себе не найдешь! «Нюхач» — нюхай да плачь. Спички? Спички есть, господин, вятские с петухом и еще бывшие Лапшина, у которого лопнула шина. Получите! Две копеечки сдачи… А вот махорка-мухобой, самая крепкая! Один курит, а семь наземь в обморок падают. Махорочка — табак деревенский!..

Производство игрушек на Руси известно с давних времен, их находят при раскопках древнего Новгорода и Киева, известно, что Сергий Радонежский резал игрушки из дерева. Ни одна ярмарка не обходилась без красочного игрушечного ряда, поэтому не случайно на известной картине Б. М. Кустодиева «Ярмарка» на самом первом плане изображена девчушка возле кучи ярких, раскрашенных игрушек. Продавались разнообразные игрушки: мячи, шарики, свистульки, куклы, движущиеся игрушки, с секретом, и предназначались они не для господских детей, а для мужицких. Торговец — расчетливый психолог, он торговал «на крик», потому что ему нужно было привлечь внимание ребенка, к тому же игрушка игрушке рознь: мячик не лошадка, поэтому про каждый вид игрушки был свой «крик».

Продавец картонных дудочек рекламировал свой товар, подчеркивая его заграничное происхождение:

— Приехал из Америки, на зеленом венике, веник отрепался, а я здесь на Сухаревке, остался. Спешите, торопитесь купить необходимую вещь по хозяйству!

Продавец так называемого «тещина языка» — свернутого в кольцо длинного бумажного пакета, — солидно объяснял:

— Теща околела, язык продать велела.

Торговец куклами то обращается к родителям:

Купи-ка, мамаша, папаша, — Деточка-то ваша! И с этой игрушкой Пусть он поиграет, повеселится, Потешится, порезвится! —

то пытается заинтересовать детей, сообщая о некоторых чертах характера кукол:

Американская обезьянка Фока! Танцует без отдыха и срока! Хорошенькая Таня! Увлекательный Ваня! Ваня наш в кафтане, Таня в сарафане. Никак мирно не живут: Как сойдутся, Так и подерутся! Эй, веселый мужичок, Плати четвертачок: Детская игрушка — Замоскворецкая Феклушка! Не бьется, не ломается, Не дергается, не кусается! На прохожих не кидается И в истерику не бросается! Детская игрушка — Живой Петрушка! Такого молодца-оригинала Вся Москва не видала! Вина не пьет, Стекол не бьет, С девками не якшается, Худым делом не занимается!

Хитрец торговец в общем-то угодил обеим сторонам: и ребенку, вполне симпатизирующему драчливым Тане и Ване, и взрослым, которым, конечно, по душе придется, что Феклушка не дерется, не кусается, на прохожих не кидается и в истерику не бросается и что впоследствии можно будет поставить ребенку в пример.

К каждому виду игрушек был свой приговор, своя присказка.

Про кота:

Вот кот! Вот кот! «Везде хожу, гуляю И хвостом виляю! Птичек ловлю, Мышей давлю!»

Про резиновый мяч:

Детский, скачок За один пятачок! Ай да мяч! Прыгает, скачет! Упадет — не плачет!

У покупателей всегда большой интерес вызывали примитивные механические игрушки, лихо выдававшиеся за чудо техники, как, например, встречающиеся и сейчас время от времени бегающая мышь и прыгающая лягушка.

Интересный подарок детям И молодым людям! Дамам и девицам И всем проходящим здесь лицам! Чудо двадцатого века! Мышь убегает от живого человека! Обратите внимание На наше старание! Не фокус, не обман, Не забирается в ваш карман! Лягушка двадцатого века! Прыгает на живого человека! И не в болоте, не в кусту, А здесь, на Кузнецком мосту!

Да, собственно, весь рынок торгует «на крик», поскольку вывески не на что повесить — не на лоб же. И кричат, стараясь перекричать друг друга, обратить внимание на себя. Хотя с пирогами и блинами обычно выстраивается свой особый ряд, их продают тоже с разговором:

Кому пирожки, Горячие пирожки? С пылу, с жару — Пятачок за пару! Вот блины-блиночки! Кушайте, милые дочки! Ну что за блины! И сочные, и молочные, И крупичестые, и рассыпчистые! Кушайте, сыночки И мои любимые дочки!

Но существует и такая же рифмованная антиреклама; желающие позубоскалить шутники отвечают на взывания баб-пирожниц:

Меж долами, меж горами Сидит баба с пирогами. Она недорого берет, А кто купит — того рвет! Раз бабкина пирога поел, Так чуть не околел. А как два пирога отведал, Так неделю на двор бегал!

Впрочем, и покупателям, и торговцам прекрасно было известно истинное качество предлагаемого товара, основное достоинство которого заключалось в его дешевизне, поэтому ничуть не вредило успеху торговли чистосердечное признание торговца:

Эй вы, базарная братия! Веселая шатия! Обступайте кругом, Кушайте, питайтесь, В тоску не ударяйтесь! На нас не обижайтесь! Пускай тухло и гнило, Лишь бы сердцу вашему Было бы мило!

Особенно не жаловали на рынке тоску, поэтому квасник, что ходил между продавцами и покупателями с бутылью кваса и стаканом, выкрикивал:

С моего кваску Не бросишься в печаль и тоску!

Более основательные торговцы квасом, которые торговали из бочки, расхваливали свой квас более обстоятельно:

Вот так квас — В самый раз! Баварский со льдом — Даром денег не берем! Пробки рвет! Дым идет! В нос шибает, В рот икает! Запыпыривай! Небось этот квас затирался, Когда белый свет зачинался!

Холодные сапожники наскоро одним гвоздем подбивали отвалившийся каблук или подметку. Конечно, все это было непрочно, кое-как, но до дому при такой починке все-таки дойдешь в обувке, а не босиком. Приглашали они клиентов таким выкриком:

Кому подобьем, Недорого возьмем! Старые носи — Новые не проси!

Прохожие, бывало, отвечали необидной шуткой:

Сегодня носим, А завтра мастера просим!

Мальчишки-чистильщики сапог, стуча щетками по подставке, на которую желающие почистить обувь ставили ногу, пели:

Чистим-блистим, Полируем Всем рабочим и буржуям!

Чем менее необходима и дефицитна продукция, предлагаемая покупателю, тем сложнее и виртуознее становится реклама. Вот, например, монолог торговца средством для выведения пятен:

Не надо вам бабки, Не надо вам мамки! Не надо жениться, Не надо учиться, Как жить практично — Не грязно, а гигиенично! А потому всякие пятна Выводим бесплатно! Ехали вы верхом, Шли ли вы пешком, Везли ли вас на паровозе, Катили ли вы на самовозе, Были ли вы в бане, Летели ли вы на аэроплане. Были ли вы на эпадроме, Кушали ли вы в Моссельпроме — И вот нечаянно сделали На хорошем костюме пятно. Приходите вы домой, Заводите дискуссию с собственной женой, Она вас укоряет, А чем вам помочь, не знает. А после вашего с пятном прихода Дело доходит чуть ли не до развода! Но вот, купивши эту вещь, Приходите домой, Пятно слегка мочите водой, Слегка нашим составом натираете — И таким образом пятно удаляете! После чего ваша материя Принимает прежний вид. И таким образом улаживаете с женой конфликт! И все это, как видите, Практично, логично И гигиенично! Одна палочка стоит 20 копеек, А две стоят только 30 копеек! Всем доступно, всем занятно И всем приятно!

Правда, среди торговцев на рынках и уличных разносчиков, как отмечает В. И. Симаков, очень редко встречаются «истинные краснобаи», способные рассказать «присказку длинную», чаще можно услышать коротенькие зазывальные выкрики. Но зато уж если торговец обладает талантом раешника, то его присказка превращается в сложное произведение, которое, кроме прямой рекламной цели, может быть, даже без умысла самого автора становится изображением эпохи, причем, как правило, с элементами сатиры. Талант раешника — особый талант, и до каких высот он может подниматься, свидетельствуют хотя бы такие явления русской культуры, как «Сказка о попе и работнике его Балде» А. С. Пушкина, как творчество замечательного художника П. А. Федотова с его «Сватовством майора» — картиной, демонстрацию которой на выставке он сопровождал собственными объяснениями и комментариями в виде райка. Этот раёк, названный автором «Поправка обстоятельств, или Женитьба майора», получил широчайшее распространение в офицерской среде, эту поэму переписывали в сотнях экземпляров, заучивали наизусть, и более полувека спустя после ее сочинения старые офицеры помнили ее. Исследователь творчества Федотова В. Апушкин рассказывает о своих встречах в 1900-е годы с офицерами «времен венгерского похода, кавказской или крымской войны» и чтении ими наизусть «этой длинной федотовской поэмы»: «Вы слушали их своеобразную декламацию, и слушали с благоговением, потому что видели, как тени прошлого пробегали по их старческим лицам, как образы их юности и молодости вставали в их памяти под магической силой федотовских стихов. Они любили их».

Раёк действительно имеет «магическую силу»: на базаре, на гулянье всегда вокруг раёшника собиралась большая толпа слушателей, и «истинного краснобая» люди слушали часами. Записанный В. И. Симаковым на Сухаревке в двадцатые годы раёк очень длинен, что в первую очередь и свидетельствует о том, что это произведение «истинного краснобая».

Задача, которую ставит перед собой сочинитель-торговец в этом райке, элементарно проста: он сообщает, что у него покупатель может приобрести доброкачественный товар дешевле, чем где бы то ни было. Но, постоянно возвращаясь к этой мысли, он вплетает ее в рассказ, вроде бы и не связанный с ней, — тут и байка про сказочный винный завод, где «колеса вертятся паром, и водка подносится даром», и различные традиционные шуточные присказки и присловья, которым наверняка более ста лет и которые слышал еще Некрасов и использовал в поэме «Кому на Руси жить хорошо», и в то же время раёк очень современен. Нэп и создавшаяся в результате его ситуация в той области, которая доступна прямому наблюдению народа, отразились в райке в полной мере. Прежде всего, конечно, на людях отражаются негативные стороны реформ, так и здесь: быстрое обогащение предпринимателей-жуликов — нэпманов, растраты государственных служащих из партийцев, ставших руководителями трестов и других коммерческих предприятий, воровство — все это рыночный торговец-краснобай умело противопоставляет своей — честной — торговле, не влекущей за собой никаких неприятностей с законом ни для продавца, ни для покупателя:

Стой, товарищ, не пугайся! В тресте кража, А у нас веселая распродажа! Не пугайся, мамаша, — В милицию не поведут, Протокол не составят И ночевать там не оставят!

Поскольку раёк, записанный В. И. Симаковым на Сухаревке, очень длинен, из него выбраны лишь фрагменты.

Бежит, спешит народ От Красных ворот, Разузнал народ, Кто по дешевке продает! Прибежал Роман — Принес денег карман. А как тетушка Ненила За деньгами посеменила. Назло ГУМам, Назло трестам, На радость Барышням-невестам, Назло купцам, Назло каперативам — Всем назло Дешево купить подвезло! Назло фабрикантам, Назло спекулянтам, Назло коммерсантам Дешево продается, Почти даром отдается! Сам, сам подходи И Маланью подводи!.. Эх, подваливай, народ, От Красных ворот, С Курского вокзала, С Земляного вала!.. Носки! Чулки! Перчатки! Варежки! Для Авдотьи и для Марьюшки! Каждому необходимо Проходящему мимо! Небывалая дешевка, Громадный выбор, Колоссальная скидка С четвертого этажа! У нас дешевле Мюра, Пассажа, ГУМа и Мострикотажа! Конкуренция всем: Трестам и синдикатам! Частникам и спекулянтам! Здравствуйте, Товарищи и товарки, Все рабочие и пролетарки! Юные пионеры, Бравые милиционеры И вся прочая братва, — Продвигайся вся сюда!.. В нашем тресте Плати на этом месте — Без карточек И без очереди!

Собственно говоря, торговать на «крик» приходилось каждому, кто выходил торговать на улицу, и фантазия, изобретательность торговцев при этом не знала границ: не было на рынке товара или платной, как сейчас говорят, услуги, которыми не торговали бы «на крик», а внимание публики делало торговцев своего рода артистами, в случае удачного выступления заслуживающими одобрительных возгласов и, конечно, хорошей торговли, а при неудаче — насмешек и финансового краха.

Рынок многолик, так же многолика и торговля «на крик». Вот еще несколько из ее ликов.

Продавцы промышленных, так сказать, товаров — мышеловок и «средства от паразитов». Первый напирает на техническое совершенство своего товара и на признание человечеством заслуг изобретателя установкой ему памятника. (Кстати сказать, этот «крик» записан в 1909 году, как раз когда был открыт памятник Н. В. Гоголю на Арбатской площади, и это безусловно отозвалось в творчестве торговца «на крик».)

— Не надо ни дров, ни печки, можно обойтись огарком обыкновенной свечки, — проникновенно уговаривал торговец. — Универсальная мышеловка и крысоловка! Правым пальцем правой руки заводится пружина, задевается за крючок — и готова убийственная машина. На крючок надевается корочка хлеба и поджаривается на пламени обыкновенной свечки, получается приятная, аппетитная приманка для животного, которое не может более кусаться, а должно попадаться. Универсальное изобретение одного заграничного профессора, подарившего его на пользу человечеству! Изобретателю ставится памятник в Москве, на песчаной косе, возле Устьинского моста, где разводят утят, и где бабы топят котят, да где зять тещу хотел на дно с камнем на шее спустить, а она выплыла, поднырнула, его за бороду рванула! Всего десять копеек — время не теряйте, скорей покупайте, допродаю остаток из Кокоревского склада!

Юмористический намек содержит и упоминание Кокоревского склада — подворья-гостиницы на Софийской набережной, при котором, как объявлялось в справочнике «Вся Москва», «имеются каменные и железные кладовые для склада товаров и разного имущества, вполне безопасные и охраняемые». К тому времени богатейший купец Кокорев разорился, и подворье принадлежало другому владельцу и официально называлось уже не Кокоревским, а Софийским.

Продавец «средства от паразитов» обещает покой в доме:

— Клопы подыхают, блохи умирают, моль улетает, тараканы опасаются, мухи промеж себя кусаются. Теща спит спокойно, и вы с супругой живете вольно… Единственная натуральная жидкость, верное средство, купите больше и семейству еще откажите в наследство!

Обязательная фигура на рынке — «карточный метальщик», шулер, предлагающий сыграть: «Прошу испытать — меня начисто обыграть». Тасуя, раскладывая карты, он приговаривает:

— Жил король с дамой во дворце на самом конце, состоял при даме валет — лефортовский кадет. Восьмерка с десяткой на них насплетничали, а семерка с шестеркой королю донесли. Пошла канитель — любовная постель, валета за волосы, даму за косы. Случился конфуз, и все дело прикрыл козырный туз. Карты в колоду тасоваться, а банку по рукам рассоваться. Заметываю! Кто ставит? Перстенек ваш вместо денег — в трех рублях… Дама треф — прелестница Матильда Ивановна, дама червей — Анна Поликарповна, дама пик — брюнетка Авдотья Марковна, а дама бубен — всем другим дала звон. Идут короли, каждый себе супругу выбирает и козырным манером кроет. А валеты, на пики надеты, глядят из угла, куда чья карта полегла. Открываю и мечу банк всем желающим с пятиалтынного!

Известная игрушка «морской житель», также называвшаяся «морской чертик», «чертик-водолаз», кажется, только в Москве использовалась для предсказания будущего. Устроена она так: в стеклянной трубке, запаянной с одной стороны и наполненной водой, плавает стеклянная фигурка; верхняя, открытая часть трубки затянута резиной: надавишь на резину — чертик опускается на дно, отпустишь — всплывает.

У гадателя «морской чертик» стоял на ящике, а в ящике лежали записочки с различными ответами и предсказаниями. Гаданье стоило десять копеек и происходило таким образом: гадатель нажимал на натянутую резину, чертик опускался. «Пошел за ответом», — пояснял его хозяин и приговаривал:

Крутись, вертись, На дно морское опустись! Изведай дно морское, Узнай счастье людское! Небольшой расход, Подходи, честной народ! Пишет дедушка Данило Без пера и без чернила, Не чернилом, не пером, Своим собственным перстом О краже, о пропаже, О вашей немощи и боли И о несчастной любови! На задуманный предмет Дает точный ответ! Десять копеек — небольшой расход!

Существовал также краткий вариант:

Черт Данило! Пишет без пера и без чернила, Сходит в черный кабинет — И дает точный ответ. У чертика Данилы Всегда ответы милы!

Затем гадатель вынимал из ящика записочку и вручал гадающему.

В. И. Симаков встретил на Сухаревке «морского чертика», которого владелец именовал так — «Мартын Задека — угадчик судьбы каждого человека». О Мартыне Задеке мы сейчас знаем из «Евгения Онегина», что он был «любимец Тани» и что

Хоть не являла книга эта Ни сладких вымыслов поэта, Ни мудрых истин, ни картин; Но ни Вергилий, ни Расин, Ни Скотт, ни Байрон, ни Сенека, Ни даже Дамских Мод Журнал Так никого не занимал: То был, друзья, Мартын Задека, Глава халдейских мудрецов, Гадатель, толкователь снов.

Именно у Мартына Задеки, то есть в книге «Гадательный, древний и новый всегдашний оракул, найденный по смерти стошестилетнего старика Мартына Задеки», изданной в Москве в 1800 году, Татьяна ищет объяснения своему сну. Еще во времена Пушкина было опубликовано разъяснение, что Задека, швейцарский гражданин, действительно умер в возрасте 106 лет, издал политическое сочинение, но никогда не сочинял сонников. При переиздании «Евгения Онегина» Пушкин дал это разъяснение в примечании, но публика пропустила уточнение мимо ушей, и Мартын Задека остался для России главой халдейских мудрецов, гадателем и толкователем снов.

Гаданье с Мартыном Задекой происходило точно так же, как с «морским чертиком» Данилой, но присловье было другое:

Небольшой расход — Подходи, рабочий народ! Мой Мартын Задека Узнает судьбу каждого человека: Что с кем случится, Что с кем приключится! Не обманывает, не врет, Одной правдой живет И всего 10 копеек берет! Мой Мартын Задека Узнает судьбу каждого человека Пишет дедушка Мартын Без пера и без чернил. Все расскажет, разгадает, Любовь сердечную узнает!

Так что Татьяна не напрасно обратилась к Мартыну Задеке.

Рыночный торговец-разносчик брался продавать все, что попадало ему в руки, и при сочинении «крика» обнаруживал большую находчивость и изобретательность. Уж кажется, что можно выдумать, торгуя таким ненужным для рыночной публики товаром, как планы Москвы, ибо когда человеку с Сухаревки надо было куда-то пройти по городу, он предпочитал пользоваться не планами, а таким верным способом, как поспрошать у добрых людей. Но сухаревский краснобай этими планами торговал «на крик» и надеялся найти на них покупателя:

— Новый план Москвы! Все улицы, все переулки, все закоулки, все повороты, все завороты, все ходы, все тропы, все блохи, тараканы и клопы! Только двадцать копеек, необходимо иметь на стене, чтобы мухам не заблудиться!

Как всякое произведение фольклора, «крик», будучи обнародован, становится общим достоянием и безвозбранно эксплуатируется всеми, кому есть в нем нужда. Некоторые выражения переходят в поговорки, так, например, редкая хозяйка, подавая на стол свежеиспеченные пирожки, не скажет: «С пылу, с жару, пятачок за пару!» В самих же «криках», особенно длинных, краснобайских, то и дело встречаются традиционные строчки, образы, имена: Бабушка Ненила, Роман, который «принес денег карман», Демьян, который всегда «весел и пьян», и так далее. Такие традиционные вставки живут достаточно долго, в одном и том же «крике» сходятся Мострикотаж и трест с бабушкой Ненилой и Романом с его карманом денег, так что если приложить это явление к литературе, то, выходит, соавторами одного произведения вполне могли бы быть Некрасов и Маяковский.

Условием долгой жизни того или иного произведения фольклора (а его жизнь — это бытование среди людей) является, в первую очередь, не художественное совершенство, не стилистика, а его соответствие и нужность современной жизни, возможность увидеть в современности такую же точно Ненилу. Отбор идет строгий и беспощадный, и если уж что остается в живой речи, то это вернейший признак того, что — жив курилка!

Е. П. Иванов записал предреволюционную рекламу торговца газетами:

— Последние новости дня, «Вечернее время»… Хроника: Негус абиссинский купил апельсин мессинский, зонтик от дождика, два перочинных ножика! Португалия готовится к войне, Япония в дыме и огне! Как в Африке пушками сражаются с лягушками, как земля кружится, как кто с кем дружится, как шах персидский шел по улице Мясницкой. Как и почему у Фердинанда нос длинный прирос!

Прочитаешь такое и спервоначалу подумаешь: «Боже, чушь какая! И это в то время, когда в Москве издавалось более ста газет, среди которых были первоклассные европейские издания! А тут информация прямо как у странницы Феклуши из „Грозы“ А. Н. Островского: „В одной земле сидит на троне салтан Махнут турецкий, а в другой — салтан Махнут персидский!“ А вглядишься попристальнее, и станет ясно: никакой это не Махнут турецкий, а точное и проницательное, правда, пародийное, и притом достаточно издевательское, изображение структуры газеты и характера газетной информации: представлены все газетные отделы, сохранившиеся до сих пор, да и содержание не очень изменилось, ведь и сейчас в последних новостях дня то и дело читаем: „Шах персидский шел по улице Мясницкой“»…

Из известных русских поэтов никто, кроме В. В. Маяковского, не работал так много и профессионально в жанре стихотворной рекламы. Он был современником, свидетелем, внимательным слушателем мастеров торговать «на крик» в оба последних периода их расцвета: и перед революцией, и в годы нэпа, и еще к тому же сам пробовал продавать свою продукцию «на крик». Вот, например, как он рекомендовал публике собственную комедию «Клоп»:

Гражданин, Спеши На демонстрацию «Клопа»! У кассы хвост, В театре толпа. Но только не злись На шутки насекомого: Это не про тебя, А про твоего знакомого.

Об интересе Маяковского к «крикам» разносчиков самое убедительное свидетельство — первое явление комедии «Клоп» с великолепным парадом «частников-лотошников»: тут и пуговичный разносчик, и продавец кукол, и продавцы яблок, воздушных шаров, точильных камней, селедок, клея, книг, и каждый со своим «криком». Маяковский был близко знаком с Е. П. Ивановым и знал его записи. Но у Иванова нет нэпманских «криков», которые звучат в «Клопе», значит, Маяковский сам ходил на рынки, слушал и запоминал. Конечно, он подверг их в комедии правке, обработке, но в том, что один продавец говорит о кукле, что она «танцует по указанию самого наркома», а разносчик точильных камней, что его брусок точит «бритвы, ножи и языки для дискуссий» и так далее, очень хорошо видны их фольклорная традиция и основа с вкраплением почти прямых цитаций.

Собственно авторских рекламных «криков» Маяковский написал более трехсот. Из них широчайшую популярность и известность приобрело двустишие, став, в общем-то, пословицей:

Нигде кроме, Как в Моссельпроме.

Остальные забыты. Трудная поэтическая работа — торговый «крик»:

В грамм добыча,                              в год труды. Изводишь, единого слова ради, Тысячи тонн                          словесной руды.

Зато уж слово это — золотое. Так что и в «словесной руде» на Сухаревке, или на Смоленском рынке, или на каком-нибудь углу на коротком — пока не разгонит милиция — толчке, бывало, блеснет звездным проблеском золотинка — вечное наше, не тускнеющее и нержавеющее богатство.

 

Поэты с Никольского рынка

Любовь московского люда к чтению засвидетельствована многочисленными историческими документами. Издавна центром торговли литературой для народа, так называемыми лубочными изданиями, был Спасский мост у Кремля.

Первый автор новой русской письменной литературы Антиох Кантемир в стихотворном обращении «К стихам своим», сетуя на то, что они, весьма возможно, будут не поняты и отвергнуты современниками (вечная тема поэтов!), так рисует их судьбу:

Когда, уж иссаленным, время ваше пройдет, Под пылью, мольям на корм кинуты, забыты, Гнусно лежать станете, в один сверток свиты Иль с Бовою, иль с Ершом…

И при стихах дает примечание-справку: «Две весьма презрительные рукописные повести о Бове-королевиче и о Ерше-рыбе, которые на Спасском мосту с другими столь же плохими сочинениями обыкновенно продаются».

Торговля лубочными изданиями в Москве изображена на картине А. М. Васнецова «Книжные лавочки на Спасском мосту в XVIII веке».

Продукция Спасского моста была рассчитана на своего читателя — не имевшего образования, полуграмотного, а часто и вовсе неграмотного, вынужденного ограничиваться рассматриванием картинок, но в то же время любознательного. В лубочной книге ценились занимательность и назидательность.

Большая литература развивалась своим путем, одно направление сменялось другим: классицизм, сентиментализм, романтизм, реализм, символизм, натуральная школа, психологический роман и так далее, а принципы лубочной литературы оставались те же.

Знаменитый московский книгоиздатель конца XIX — начала XX века Иван Дмитриевич Сытин, начав свое большое дело издания книг для народа, прежде всего обратился к традициям лубочной литературы.

Ко времени Сытина торговля лубочными изданиями вот уже более полутораста лет как переместилась со Спасского моста, который, кстати сказать, и сам с засыпкой рва вокруг Кремля перестал существовать, на Никольскую улицу, неподалеку от прежнего места.

Множество тесных книжных лавчонок теснилось вдоль китайгородской стены, в полуподвалах старых домишек, в подворотнях. Сытин называет их точно и метко: «Никольский рынок».

Купцы, торговавшие лубочной литературой, сами выступали и ее издателями.

Никольский рынок издавал литературу на всякие вкусы и потребности: уголовные романы «Джек — таинственный убийца женщин», «Кровавые ночи Венеции», «Злодей Чуркин», «Убийство княгини Зарецкой»; исторические — «Рассказ о том, как солдат спас Петра Великого», «Битва русских с кабардинцами», «Атаман Иван Кольцо», «Ермак — покоритель Сибири»; продолжали выходить и старинные сказочные истории про Бову-королевича, Еруслана Лазаревича; издавались различные гадательные книги, сонники, письмовники — «Для влюбленных», «Для желающих добиться успеха в торговле», самоучители танцев, руководства — «Искусство спорить и острить», «Самоучитель всех ремесел», «Самоучитель для тех, кто хочет быть замечательным актером — артистом» и тому подобное.

Все эти сочинения издавались анонимно. Такова уж была традиция лубочной литературы.

Но, конечно, каждая книга имела автора. В лубочном жанре работала большая группа специальных лубочных писателей. Сюда, на Никольскую, они приносили свои сочинения.

Сытин, хорошо знавший всех постоянных авторов Никольского рынка, говорит, что они состояли из «неудачников всех видов»: недоучившихся семинаристов, гимназистов, изгнанных за какие-либо провинности из гимназий, пьяниц — чиновников и иереев. Иные из них обладали незаурядным литературным талантом. Как пример можно привести знаменитого фельетониста Власа Дорошевича, который начал свой литературный путь с романа «Страшная ночь, или Ужасный колдун», проданного Сытину за пятнадцать рублей.

Вот как Сытин описывает характер деловых взаимоотношений между автором и издателем на Никольской.

«Никольский рынок никогда не читал рукописей, а покупал, так сказать, на ощупь и на глаз.

Возьмет купец в руки роман или повесть, посмотрит заглавие и скажет:

— „Страшный колдун, или Ужасный чародей“… Что ж, заглавие для нас подходящее… Три рубля дать.

Заглавие определяло участь романа или повести. Хлесткое, сногсшибательное заглавие требовалось прежде всего. Что же касается содержания, то в моде были только три типа повестей: очень страшное, или очень жалостливое, или смешное. Эта привычка покупать „товар“ не читая и не читая же сдавать его в печать, иногда оканчивалась неприятностями. С пьяных глаз или просто из озорства авторы всучивали покупателям такие непристойности, что издатель хватался потом за голову и приказывал уничтожить все напечатанное.

Случались, конечно, и плагиаты. Работая по три рубля за лист, Никольские авторы широко прибегали к „заимствованиям“. Но плагиат, даже самый открытый, самый беззастенчивый, не считался грехом на Никольском рынке».

Отношение у Никольского писателя к чужому произведению была такое же, как у простого человека к народной песне: как хочу, так и спою; ты так поешь, а я по-другому, на это запрета нет. Поэтому и Никольский писатель, вовсе не скрываясь, заявлял: «Вот Гоголь повесть написал, но только у него нескладно вышло, надо перефасонить».

И потом выходила книжка с каким-нибудь фантастическим названием, таинственным началом и ужасным концом, в которой с трудом можно было угадать первоначальный образец.

Между прочим, «Князь Серебряный» после переработки и «улучшений» получил название «Князь Золотой».

Издатели богатели, сочинители влачили самое жалкое существование.

Никольские авторы получали по пять-десять рублей за роман в двух-трех частях.

Сытин даже удивлялся: «Ни один нищий не мог бы прожить на такой гонорар, но Никольские писатели как-то ухитрялись жить и даже заливали вином свои неудачи».

Никольских писателей ни в коем случае нельзя назвать халтурщиками. Скорее, это были энтузиасты, разрабатывавшие — и надо сказать, очень умело, с большим знанием дела и психологии читателя — особый жанр литературы — лубочный, который, на мой взгляд, стоит в том же ряду литературных жанров, ничуть не ниже, чем научно-фантастический, детективный или приключенческий. Перед ними вставали и свои творческие задачи, и была у них своя авторская гордость, которая — увы! — слишком часто и грубо попиралась невежественными издателями. Они знали и высшую радость писательского труда — удовлетворенность своим созданием.

Тот же Сытин описывает, как один из таких авторов, по прозвищу Коля Миленький, отличавшийся удивительной робостью, принеся очередное свое произведение купцу и отдавая его приказчику (по робости он предпочитал вести переговоры не с хозяином, а с приказчиком), говорил: «Вот что, Данилыч, голубчик… Принес тут я одну рукопись… Ужасно жалостливая штучка… Ты прочитай и пущай „сам“ прочитает, а я после за ответом зайду… Очень жалостливо написано, плакать будешь…»

Но была у Никольских писателей еще одна, так сказать, сфера приложения литературных сил. Если лубочные романы и повести, все эти «Чародеи-разбойники», «Славные рыцари Родриги» и «Атаманы Кольцо», хотя бы оставались в виде книжек и до сих пор сохранились на полках крупнейших библиотек, причем берегутся они как редчайшие издания, то та область, к которой обращается теперь наш рассказ, такого следа не оставила, и подавляющее большинство произведений пропало навсегда.

Настоящий очерк посвящен поэтическому, стихотворному творчеству лубочных литераторов.

У мастеровых, ремесленников, мелких торговцев — основных потребителей лубочной литературы — было двойственное и странное отношение к литературе. Сами литературные произведения пользовались у них уважением, но к сочинителям они относились с пренебрежением и сочинительство как занятие почитали делом пустым, а иной раз даже вредным и позорным.

Когда в конце XIX века некоторые из молодых обитателей Зарядья, почувствовав тягу к литературным занятиям и ощутив в себе литературный талант, начали писать и печататься, то это им приходилось делать тайком от родителей.

Л. М. Леонов рассказывает, что его отец, известный в те времена поэт Максим Леонидович Леонов, работал в отцовской лавке «молодцом»: «резал хлеб, развешивал жареный рубец по цене двугривенный за фунт», а пиджак, в котором ходил к литературным знакомым, вынужден был прятать в дворницкой. «Собираясь в кружок, — пишет Л. М. Леонов, — молодой поэт тайком переодевался у дворника, а на рассвете, возвращаясь через окно, чтоб не будить родителя, в той же дворницкой облачался в косоворотку и поддевку для приобретения своего прежнего зарядьевского обличья».

И. А. Белоусов — сын портного — первые стихи печатал, чтобы не узнал отец, под псевдонимом.

Вообще в воспоминаниях писателей из народа много страниц посвящено рассказам о тех страданиях и преследованиях, которые они терпели за свое сочинительство от родных и близких, от среды, в которой родились и выросли.

И в то же время не было у этих неразумных гонителей лучшего развлечения, чем почитать или послушать книжку; с одобрением внимали они стихотворным монологам Петрушки, в которых тот издевался над всем проевшим плешь начальством: полицейским, мелким чиновником, участковым санитарным врачом, а порой и над самим зрителем.

Но в некоторых случаях жизни стихи ими же признавались прямо-таки необходимостью. Неосознанно, конечно, но с полной доверенностью они признавали, что поэтическое, стихотворное слово скорее доходит до сердца, чем проза.

Хорошо известна древняя пословица: «Книги имеют свою судьбу в зависимости от голов их читателей». Лубочная поэзия была рассчитана на образовательный уровень и вкусы совершенно определенного круга читателей, поэтому она придерживалась и определенного круга тем и понятий. Ее сила заключалась в том, что она была нужна людям. Но, потакая вкусу своего читателя (часто грубому и низкому), она в то же время выполняла те же задачи, что и большая литература: приобщала к чтению, возбуждала умственные и эстетические потребности.

Лубочная поэзия — очень обширная тема, здесь мы коснемся лишь некоторых ее сторон.

Никольские поэты были литераторы-профессионалы, поэтому и дело их было поставлено профессионально.

В одном из номеров «Брачной газеты», издававшейся в Москве в начале века, поэт, скрывший свое имя под звучным псевдонимом Мариор (но указавший свой точный адрес: Шереметьевский переулок, дом гр. Шереметьева, кв. 61), поместил объявление о приеме заказов «на составление стихотворных публикаций от женихов и невест»:

Невесты, вашего вниманья! И вас прошу я, женихи, Иметь немного хоть желанья — Прочесть внимательно стихи. Я, господа, рекомендуюсь: Ваш стихотворный рекламер! Могу воспеть, не обинуясь, Богатства, связи, стан иль взор… Наследство, ренту, иль брильянты, Иль голос, слаще соловья, Характер, милые таланты — В стихах готов прославить я.

Тут же можно прочесть и образец «стихотворной публикации от жениха»:

Грущу, страдаю, одиночеством томлюсь И святому провиденью я усиленно молюсь! Дай же мне отраду в жизни, утешенье и покой, Чтобы мог иметь я радость, распростившися с тоской. Не поможет мне гитара, мандолина и кларнет, Все противно мне на свете, коль подруги жизни нет. Отзовись же, дорогая, дай свободно мне вздохнуть, Чтоб могли рука с рукою мы пройти житейский путь! Вот такой невесты милой А.М.К. давно уж ждет, Он в Москве, на Красносельской, 38 лет живет.

Широко использовались услуги Никольских поэтов для рекламы. Вот, например, рекламное объявление «Санкт-Петербургской парикмахерской». Крупная гравированная картина. На ступенях широкого крыльца, ведущего в парикмахерскую, под большой вывеской стоят в белых рубахах усатые мастера-парикмахеры, впереди них, на первом плане, хозяин парикмахерской — молодец в белом кафтане, блестящих сапогах; усы, короткая бородка, волна кудрей откинута назад — настоящий гусляр Садко с оперной сцены. По сторонам крыльца большие фонари и тумбы с вязами, украшенные золочеными гирляндами цветов. Под этим изображением стихи:

На Страстном бульваре, ставят где пиявки, Господа, вы брейтесь, там же и стригитесь, Очереди ждите, но не бойтесь давки, И оттуда каждый выйдет, словно витязь. И бритье, и стрижка десять лишь копеек, Вежеталь, конечно, и духи бесплатно. Обстановка — роскошь; мастеров прекрасных Человек я двадцать у себя поставил, Посему я жду вас. Ваш Артемьев Павел.

Услуги поэтов требовались также для сочинения эпитафий, поскольку надпись на памятнике в стихах представлялась более трогательной, чем в прозе.

Гораздо менее известны стихи «на случай» другого рода — стихи поздравительные к общим праздникам — Пасхе, Рождеству, Новому году, к семейным датам и торжествам. А их требовалось и сочинялось немало, гораздо больше, чем эпитафий. Правда, эпитафии высекались на камне, гравировались на стали, лились из чугуна, что обеспечивало им долгое существование.

Материалом для этого небольшого этюда о поздравительных стихах конца XIX — начала XX века, созданиях безымянных поэтов Никольского рынка, послужили воспоминания большого знатока московского быта И. А. Белоусова и стихи, попадавшиеся в изданиях того времени и старых рукописях.

Итак, поздравительные стихи.

В той простонародной среде, о которой идет речь и для которой писали Никольские прозаики и поэты, на грани XIX и XX веков поздравление в стихах стало считаться хорошим тоном.

В московских трактирах на Масленицу половые, как рассказывает Белоусов, имели обыкновение поздравлять посетителей, поднося на блюде карточку с соответствующим рисунком, наименованием трактира и стихами.

В одном из таких поздравительных стихотворений утверждалось:

Мы для масленой недели Каждый год берем стихи И без них бы не посмели С поздравлением подойти.

От трактирного поздравления требовалась некоторая выдумка: тут надо было и посетителям пожелать «благополучии», и хозяйский интерес соблюсти: ведь заказчиками-то стихов выступали трактирщики.

Самым простым приемом была реклама с перечислением имеющихся блюд:

Снова праздник — прочь печали. Будь веселье в добрый час. Мы давно дней этих ждали, Чтоб поздравить с ними Вас И желать благополучий, Время шумное провесть, А у нас на всякий случай Уж решительно все есть: Наши вина и обеды Знает весь столичный мир, И недаром чтили деды Лопашева сей трактир.

Обещали также хорошее обслуживание — «с почтением»:

С почтеньем публику встречает Большой Московский наш трактир.

Но поэт старался вырваться из тесных рамок торговой рекламы, и тогда рождались целые лирические картины, в которых можно обнаружить знакомство автора с классической поэзией XIX века. Вот, например, образчик, где явно отразились почитаемые в Москве Языков и Вяземский, но в то же время это стихотворение — поэтическое приветствие наступившей Масленице — произведение чистейшего Никольского стиля:

Ликует град первопрестольный, Разгулу дав широкий взмах, И пенной чары звон застольный Под говор праздничный и вольный Звенит на всех семи холмах. И этот звон, сливаясь вместе, Волной могучею встает — О русской масленице вести По свету белому несет. Гремит серебряным набором Ямская сбруя на конях, И москвичи с веселым взором, Блистая праздничным убором, Летят в разубранных санях. А тройка мчится на приволье Стрелой, порывисто дыша, — Простора просит и раздолья Живая русская душа… В Большом Московском, пир справляя, Все веселится, как в гульбе… Здорово ж, гостья дорогая, — Привет, родимая, тебе!..

Как и романисты, Никольские поэты использовали классические образцы, заимствуя их образы, строки, размер, но «перефасонивая» на нужный лад. В одном пасхальном стихотворении, образцом для которого послужило стихотворение И. И. Козлова «Вечерний звон», неожиданно прозвучали бунтарские мысли о всеобщем равенстве, возможно, мечты юности какого-нибудь спившегося чиновника из недоучившихся семинаристов:

Ранний звон, Заутрень звон, Какую радость Будит он! Тебя скорей Спешу обнять И счастье, радость Пожелать. Затем и всех Обнимем мы И вспомним тут, Что все равны.

Обычно сочинители поздравлений довольно хорошо владели стихом, не сбивались с размера, соблюдали рифму. Но поскольку главное требование заказчика заключалось в том, чтобы «было складно», то иногда стремление к соблюдению рифмовки приводило к смешным оговоркам.

Динь-динь-динь! Вот полночь бьет: Новый год, друзья, идет! Мчится в снежных облаках, С полным коробом в руках. Много в коробе лежит, Всех он щедро одарит! Много радостей и бед, И чего-чего там нет!

Конечно, «много радостей и бед» — не очень-то подходящее сочетание для новогоднего подарка, но тут уж подвела рифма. Ничего не поделаешь: стихи!

Но особенно трогательно звучали стихи в устах дочки или сына-малютки, поздравлявшего родителей. Для этого случая тоже предлагались соответствующие стихи.

Вот поздравление от лица дочери, обращенное к матери:

Для тебя цветок растила, Для тебя и сберегла; Утром рано поливала, От ненастья охраняла, От жары оберегала; И тебе вот поднесла. Забот было с ним немало, Много дум было о нем: Листья все я обмывала, Стебель тонкий подпирала, Насекомых истребляла, Вспрыскиваньем табаком. Если за простым растеньем Должен быть уход такой. То с каким же ты терпеньем, И заботой, и уменьем, Ежедневным попеченьем Охраняла мой покой! За все хлопоты, заботы, За сердечный уход твой Я желаю: долги годы, Чтоб ни горесть, ни заботы — Жизни всякие невзгоды — Не мрачили твой покой.

Стихотворение во всем — и в том, что оно говорит о цветке, и в сложной и обильной рифмовке с преобладанием женских рифм, придающих стихам дополнительную певучесть, — как бы служит для выражения нежных дочерних чувств.

Зато поздравление отца сыном выдержано в более жестких, мужских тонах, в нем есть даже что-то военное, и главные рифмы — мужские.

Мой папашечка дружочек! Вас приходит поздравлять Ваш малюточка-сыночек И вам счастья пожелать! Я подарка не имею, Чтоб папаше подарить, Но от сердца я умею О нем Господа молить! Хоть я мал, но ласки ваши Понимать уж мне пора; Вы, голубчик, счастье наше! Да хранит вас Бог — ура!

Можно представить, как бывал растроган «папашечка».

Не ради курьеза, хотя в них можно найти много курьезного, приведены здесь эти старые поздравительные стихи. Они — частица литературного быта старой Москвы, и более того — частица истории великой русской литературы, они — живая модель важнейшего факта в ее истории — перехода устного народного творчества в письменную литературу, факта, без которого не было бы ни Пушкина, ни Достоевского.

А кроме того, они сами по себе — любопытная и яркая картина одной из сторон былой народной жизни.

 

«К неоконченному роману „Евгений Онегин“, соч. А. Пушкина, продолжение и окончание…»

Герои великих произведений литературы, придя на страницы книг из преходящего и уже никогда в будущем неповторимого отрезка жизни человеческого общества, затем снова возвращаются к людям, обретя если не бессмертие, то, во всяком случае, мафусаилов век, и становятся современниками новых и новых поколений.

Причем литературные герои порой обретают такую реальность существования, что оказывают влияние на жизнь людей. К ним апеллируют как к авторитетам, обстоятельства их биографий, черты характера обсуждаются с горячей заинтересованностью. И у многих, естественно, возникает желание вмешаться в судьбу литературных современников, что-то им посоветовать, поправить их, как люди любят это делать в отношении своих знакомых, родственников и соседей.

На научной основе учат литературных героев жить критики и литературоведы.

Те, кто обладает творческой жилкой, подходят к вопросу творчески: они пишут продолжения и переработки популярного произведения.

Эти продолжения и переработки, как ничто другое, наглядно обрисовывают облик эпохи, в которую они пишутся, и авторов, которые их пишут. В этих продолжениях и переработках отражаются социальные изменения, произошедшие в обществе, эволюция моральных принципов. Новая трактовка образа при одновременном существовании и старой дает уникальную (и единственную до изобретения «машины времени») возможность

…посравнить да посмотреть Век нынешний и век минувший.

Герои «Евгения Онегина» — романа в стихах А. С. Пушкина, — начиная с 1825 года, когда была издана его первая глава, вошли в русскую жизнь и стали таким существенным ее элементом, что сейчас русский национальный характер без них просто невозможно представить.

За полтора века имена героев «Евгения Онегина» не раз использовались в сочинениях других авторов: были тут и спекулятивные подделки (найдена, мол, новая рукопись Пушкина!), и подражания, и пародии, и — традиционный прием юмористов и сатириков — перенесение персонажей из далеких времен в настоящий момент:

В трамвай садится наш Евгений, Наивный, милый человек! Не знал таких передвижений Его непросвещенный век. Судьба Евгения хранила: Ему лишь ногу отдавило И только раз, толкнув в живот, Ему сказали: «Идиот!»

Подделки, пародии и сатиры интересны как курьезы и анекдоты. Но здесь речь не о них, не об использовании «Евгения Онегина» для разного рода спекуляций, а о влиянии созданных пушкинским гением художественных образов на жизнь общества, о живом восприятии разными поколениями образов Татьяны, Онегина, Ленского, о судьбе литературного героя в потоке времени.

* * *

В 1890 году в Москве, в типографии Л. и А. Снегиревых (Остоженка, Савеловский переулок, собственный дом), была напечатана книга: «К неоконченному роману „Евгений Онегин“ соч. А. Пушкина продолжение и окончание соч. А. Разоренова».

Под названием на титульном листе стоят два эпиграфа:

Блажен, кто про себя таил Души высокие созданья И от людей, как от могил, Не ждал за чувство воздаянья.

А. Пушкин

Но тот блаженней много крат, Кто чувством с ближними делился, На суд их правый не сердился И не желал от них наград.

А. Разоренов

К тому времени, когда вышло «Продолжение и окончание „Евгения Онегина“», его автор, Алексей Ермилович Разоренов, был уже семидесятилетним стариком; более полувека он писал стихи и печатался в различных периодических изданиях и коллективных сборниках, а вот отдельной книгой его сочинения никогда не издавались. «Продолжение и окончание» — его первая книга — так и осталась единственной, что также выглядит достаточно символично.

Разоренов принадлежал к славной плеяде старшего поколения так называемых «писателей из народа», «писателей-самоучек». Он родился в 1819 году в сельце Малое Уварово Коломенского уезда Московской губернии в крестьянской семье. О достатке семьи весьма красноречиво говорит семейное прозвище — Разореновы…

В юности Разоренов ушел из родного села в поисках заработка. Судьба привела его в Казань. Было это в 1850-х годах. Там он сначала торговал на базаре калачами, затем устроился статистом в театр. Служа в театре, Разоренов начал сочинять стихи. Эти стихи, в духе народных песен, нравились знакомым, и в театре его прозвали сочинителем.

Однажды в Казанском театре гастролировала известная водевильная актриса Надежда Васильевна Самойлова. Для бенефиса она выбрала французскую сентиментальную пьесу «Материнское благословение, или Бедность и честь», в которой должна была петь.

Но французские куплеты ей не нравились, и она захотела их заменить русской песней, причем не общеизвестной, а новой.

Кто-то сказал ей, что в театре имеется свой сочинитель, который как раз сочиняет песни. Актриса объяснила Разоренову, какого характера песня ей нужна для этого водевиля, и на следующий день Разоренов принес ей стихи.

Стихи понравились, песня в бенефисе была исполнена и имела огромный успех.

Это была популярная и в наши дни песня «Не брани меня, родная». Сейчас ее поют, как это обычно и случается со стихами, ставшими народной песней, в различных переработках, поэтому привожу ее настоящий, разореновский текст. Его напечатал в своих воспоминаниях И. А. Белоусов, записавший песню от самого Алексея Ермиловича Разоренова.

Не брани меня, родная, Что я так люблю его. Скучно, скучно, дорогая, Жить одной мне без него. Я не знаю, что такое Вдруг случилося со мной, Что так бьется ретивое И терзается тоской?.. Все оно во мне изныло, Все горю я, как огнем; Все не мило, все постыло, Все страдаю я по нем!.. Мне не надобны наряды И богатства всей земли, Кудри молодца и взгляды Сердце бедное сожгли… Сжалься, сжалься же, родная, Перестань меня бранить. Знать, судьба моя такая: Я должна его любить!..

В начале 1860-х годов Разоренов перебрался в Москву и открыл небольшую («похожую на шкаф», — вспоминает один из его знакомых, писатель А. В. Круглов) овощную лавочку на задворках Тверской улицы в Палашевском переулке, рядом с Палашевскими банями.

В Москве он познакомился и подружился с Иваном Захаровичем Суриковым — к тому времени уже известным поэтом, участвовал в первом коллективном сборнике поэтов-самоучек «Рассвет», печатался в мелких газетах и журналах.

М. Горький в статье «О писателях-самоучках» приводит слова известного американского психолога и философа Вильяма Джемса, человека, по характеристике Горького, «редкой душевной красоты» и хорошо знавшего русскую литературу. «Правда ли, что в России есть поэты, вышедшие непосредственно из народа, сложившиеся вне влияния школы? — спрашивал Джемс и продолжал: — Это явление непонятно мне. Как может возникнуть стремление писать стихи у человека столь низкой культурной среды, живущего под давлением таких невыносимых социальных и политических условий? Я понимаю в России анархиста, даже разбойника, но — лирический поэт-крестьянин — это для меня загадка».

Тем не менее, несмотря на невыносимые социальные и политические условия, на низкую культурную среду, в русской литературе с конца 1860-х годов начинает складываться новое направление: литература писателей-самоучек — литераторов, принадлежавших к слоям бедняков, не имевших возможности получить образование (в «Рассвете» они представляли себя как «не получивших научным путем ни образования, ни воспитания, но саморазвившихся, самовоспитавшихся»). Для характеристики этого направления и оценки его значения для русской литературы достаточно сказать, что из него вышел Есенин.

В истории русской литературы известно немало горьких писательских судеб. Их гораздо больше, чем счастливых. Но среди писателей-самоучек не было ни одного, кто прожил бы свою жизнь легко, спокойно и в достатке. Все вокруг было против них, против их любви к литературе, против их стремления писать: их социальное положение, их бедность, ежедневный тяжелый, изнурительный труд ради куска хлеба, недостаток образования, насмешки родни, непризнание их литературного творчества критикой. Все это им было отпущено судьбой полной мерой.

Но вопреки всему они оставались литераторами, и литература — невольная причина многих их бедствий и огорчений — была единственным смыслом их жизни, их высокой самоотверженной любовью.

В. Я. Брюсов сказал о своем деде, поэте-самоучке А. Я. Бакулине: «Он заслуживает памяти по своей беззаветной преданности искусству…» «Беззаветная преданность искусству» была типичной чертой писателей-самоучек.

В воспоминаниях современников — А. В. Круглова, А. А. Коринфского, И. А. Белоусова, В. А. Гиляровского — можно найти несколько страниц, посвященных Разоренову. Они знали его уже стариком — добродушным, симпатичным и разговорчивым. «В высшей степени оригинально было видеть, — рассказывает Коринфский, — старика-лавочника в длиннополом (московском) полукафтане, декламирующего из-за прилавка целые монологи из „Гамлета“, „Короля Лира“, „Ляпунова“, „Скопина-Шуйского“ и других пьес и с чисто юношеским увлечением произносящего наизусть любимые места из „Демона“, „Евгения Онегина“, „Бориса Годунова“ и „Громобоя“». «Читал наизусть чуть ли не всего Пушкина, а „Евгения Онегина“ знал всего и любил цитировать», — свидетельствует В. А. Гиляровский. И. А. Белоусов сообщает, что у Разоренова «была небольшая поэма „Сон у памятника Пушкину“», которая, как и многие его произведения, осталась ненапечатанной и погибла.

Среди писателей-самоучек существовал культ Пушкина — от Сурикова до Есенина с его стихотворением «Пушкину»:

Мечтая о могучем даре Того, кто русской стал судьбой, Стою я на Тверском бульваре, Стою и говорю с тобой. ………………………… А я стою, как пред причастьем, И говорю в ответ тебе: Я умер бы сейчас от счастья, Сподобленный такой судьбе.

(1924 г.)

Конечно, образ Пушкина и его творчество каждый из них толковал по-своему, но все они считали Пушкина идеалом поэта и примером для себя.

А. Е. Разоренов в 1890 году написал короткую автобиографию, главное место в которой занимали размышления о собственной литературной работе: «Вся жизнь моя прошла в тяжелой борьбе за существование среди нужды, лишений, тьмы невежества и людей, умом убогих. Писательские стремления пробудились во мне очень рано, но большинству первых моих опытов не суждено было увидеть печати. Писал я много, печатал мало, и все, что было мной написано и напечатано, — все это выстраивалось прямо из души в такие минуты, когда я чувствовал непреодолимую потребность писать. Не мне быть судьей самому себе: я знаю, что в моих стихах есть много несовершенств и погрешностей, но я смело могу сказать, что пел всегда искренне и просто (как Бог на душу положит), не забывая при этом никогда тех великих заветов, которые мне удалось почерпать из великих творений великих писателей — бойцов за свет и правду. Мне теперь больше семидесяти лет, но я и теперь все еще так же бодр духом, как и в далекие дни моей молодости, к сожалению, прожитой благодаря той среде, в которой я жил, не совсем осмысленно; я и до сей поры не перестаю выбиваться из тьмы к свету и из-за прилавка своей лавочки слежу по мере возможности за тем, как растет родное слово, как зреет родная мысль на ниве народной, засеянной рукой великих сеятелей, в иную жизнь отошедших». Заканчивается автобиография девизом, которого придерживался Разоренов в своей жизни: «Лучше хоть что-нибудь делать, хоть как-нибудь стремиться к свету, чем коснеть во мраке».

Таков был поэт-самоучка Алексей Ермилович Разоренов, когда он писал «Продолжение и окончание „Евгения Онегина“».

Правда, надо сказать, что вопрос о продолжении и окончании «Евгения Онегина» возник сразу же, как только была издана в 1832 году восьмая глава романа со строками, в которых поэт сообщал, что «оставляет» своего героя «навсегда», что роман окончен, но при этом недвусмысленно давал понять, что в общем-то он бросает историю незавершенной:

Блажен, кто праздник жизни рано Оставил, не допив до дна Бокала полного вина, Кто не дочел ее романа И вдруг умел расстаться с ним, Как я с Онегиным моим.

Однако читатели, среди которых были и знакомые дамы поэта, и друзья-литераторы, требовали продолжения и окончания романа. Читательниц особенно не устраивала неопределенность развязки, они хотели бы «поправить» Пушкина и устроить судьбу Татьяны и Онегина более счастливо.

В 1833 году Пушкин, отвечая на советы друзей, пишет послание П. А. Плетневу, которому был посвящен «Евгений Онегин»:

Ты мне советуешь, Плетнев любезный, Оставленный роман наш продолжать…

Послание Плетневу осталось недописанным, но на эту же тему — продолжения оставленного романа — Пушкин пишет две «онегинские» строфы. В них он перечисляет доводы, которые приводили ему друзья, почему следует продолжать роман.

В мои осенние досуги, В те дни, как любо мне писать, Вы мне советуете, други, Рассказ забытый продолжать. Вы говорите справедливо, Что странно, даже неучтиво Роман не конча перервать, Отдав уже его в печать, Что должно своего героя Как бы то ни было женить, По крайней мере уморить, И лица прочие пристроя, Отдав им дружеский поклон, Из лабиринта вывесть вон. Вы говорите: «Слава Богу, Покамест твой Онегин жив, Роман не кончен — понемногу Иди вперед; не будь ленив. Со славы, вняв ее призванью, Сбирай оброк хвалой и бранью — Рисуй и франтов городских И милых барышень своих, Войну и бал, дворец и хату, Чердак, и келью, и гарем И с нашей публики меж тем Бери умеренную плату, За книжку по пяти рублей — Налог не тягостный, ей-ей».

В одном из черновых набросков Пушкин как будто бы соглашается продолжить роман: «Пожалуй — я бы рад…» Но среди рукописей поэта продолжения «Евгения Онегина» нет. Скорее всего, если и считать эти две «онегинские» строфы началом продолжения романа, то на них работа и остановилась.

Однако вернемся к сочинению А. Е. Разоренова.

Его книга начинается стихотворным предисловием, в котором автор объясняет свои намерения и причину, почему он написал это «Продолжение и окончание».

Сначала он обращается к А. С. Пушкину:

О, тень великого поэта! Из недр неведомого света На труд ничтожный мой взгляни — И, если стою — побрани За то, что к твоему творенью Я окончанье написал И, волю дав воображенью, Героя в нем дорисовал.

Далее автор адресуется уже к читателю книги:

…здесь сам Пушкин виноват, Что я являюсь к вам поэтом… Его читая сочиненья, Я так им очарован был, Что я себя и все забыл. И вдруг, в порыве увлеченья Не много думав, сгоряча, Я создал это вам творенье, Что называется, — сплеча.

Издание же своего «творенья» он объясняет тем, что

…желал сердечно Пред строгим светом показать, Как сильно было то влиянье Родного гения-певца На самоучку-простеца Без всякого образованья…

После предисловия идет собственно само «Продолжение и окончание» романа в стихах. Оно состоит из двадцати глав и эпилога. Главы написаны почти «онегинской строфой», в каждой из них, как у Пушкина, по 14 строк, но не всегда соблюдается пушкинский ритм, несколько раз (как и в романе Пушкина), повествование прерывают вставные элементы: песни, письма, развернутый диалог с обозначением имен говорящих.

Действие первой главы «Продолжения» начинается сразу же после решительного объяснения Онегина с Татьяной в Петербурге, когда она сказала ему роковые слова:

Я вас люблю (к чему лукавить?). Но я другому отдана; Я буду век ему верна.

Разоренов описывает душевное состояние Татьяны после этого объяснения:

Татьяна, жалкая Татьяна! Еще ты любишь все тирана. Который жизнь твою сгубил Твоей любви не оценил…

Наступила полночь. Но Татьяна не может заснуть.

И вот в ее воображенья — Пред ней Онегин все стоит: Вот он колени преклоняет, Бледнеет, плачет и дрожит, Как сильно, бедный, он страдает!

Татьяна вспоминает прошлое: жизнь в родительском доме, первое объяснение с Онегиным. Она понимает, что любит его по-прежнему, но

…твердо уж она решила, Как ни был мил и дорог он Молчать о прошлом, как могила, Храня супружества закон: И ей ли сделать преступленье? Нарушить честь? Какой позор!.. Нанесть супругу оскорбленье!..

Впрочем, так убеждал ее рассудок, сердце же не хотело слушать его доводов:

Меж тем ее унылый взор В толпе волнующей блуждал И все кого-то там искал…

Евгений Онегин, «чтобы забыть любви страданья», сначала хотел было жениться, но, решив, что этим он только погубит будущую жену, сам же все равно останется «с разбитым сердцем и душою», пустился в разгул. Тройки, шампанское, цыгане, арфистки, карты не смогли отвлечь его от дум о Татьяне, он

Не мог никак себя заставить Забыть Татьяны сладких слов: «Я вас люблю, к чему лукавить…»

Тогда Онегин уезжает в Париж и там предается разгулу.

Пошел кутеж за кутежом, И заварилась та же каша В большом парижском том горшке, И трудовая деньга наша Встряхнулась в толстом кошельке И стала таять, словно лед, Который солнышко печет.

Разоренов включает в свой роман и авторские отступления, в которых по ходу рассказа делает философские, моральные или эстетические обобщения, но надо отметить — почти всегда в них присутствует социальный оттенок. Вот, например, авторское отступление после описания кутежей Онегина в Париже:

Вы скажете: «Такой кутила Лишь в низких классах может быть!» Согласен! но не в этом сила, А кто желает как кутить: Одни от горестей кутят, А те жить весело хотят. Во всех есть классах исключенье, Кто как какую жизнь ведет; И так, какое ж в том сомненье, Что наш герой изрядно пьет? В нем не было к тому влеченья — Желал бы даже он не пить, Он жаждал лишь в вине забвенья, — Чтобы тоску любви забыть. У всех во всем свои причины, Всех может горе посетить, Но в дни невзгоды и кручины — Не каждый может трезвым быть; И эти люди пьют и пьют, Но горя жизни не зальют!..

Разоренов относится к Онегину с явной симпатией, и из той «бездны порока», в которую бросила Онегина несчастная любовь, он выводит его к духовному прозрению.

Из Парижа Онегин возвращается в Россию и уезжает в свою деревню. (Разоренов не описывает ее, потому что с ней «читатель наш давно знаком».) Отдохнув с дороги «дня два», Онегин выходит прогуляться в поля.

Жара, кипит в полях работа — Крестьяне всюду косят, жнут, С утра до ночи капли пота С их лиц обильные текут. Онегин, полный размышленья, Как будто с чувством уваженья. Глядит, как трудится народ, На эту силу, этот пот, И даже чувство сожаленья Невольное проснулось в нем: «Как люди те до утомленья Работают?.. своим трудом — Всех кормят, сами же порой Страдают тяжкою нуждой!..»

Тут, конечно, сказался в Разоренове крестьянин. Вообще симпатия автора к Онегину зиждется на том, как он представляет отношение пушкинского героя к крестьянам, и впоследствии рассказ о судьбе Онегина завершается именно этой линией.

Онегин заходит в деревню и видит сидящего на завалинке старика слепца, заводит с ним разговор, предлагает денег, но старик отвечает, что счастье не в деньгах, а «в доброй жизни». Эта мысль поразила Онегина, и он решает вести «добрую жизнь».

Затем в церкви Онегин встречает «старушку Ларину» — мать Татьяны — и получает приглашение на обед.

Разоренову очень дороги пушкинские герои, поэтому ему всегда хочется сказать о них доброе слово, отметить достоинства. «Старушку Ларину» он сравнивает с ее гостьями-соседками, «типами старых людей», и находит в ней весьма существенное отличие от них:

Но здесь — хозяйка исключенье Из этой касты потому, Что к ней коснулось просвещенье — Она училась кой-чему. В младые годы жизнь в столицах, И чтенье книг, и зрелость дум, Когда еще была в девицах, Развили в ней природный ум. Конечно, в новом поколенье Она отставшая б была, Но верно то, в чем нет сомненья, — Она от типов тех ушла. Итак, почтенных тех гостей Она ученей и умней.

Ларина приводит Онегина в комнату Татьяны, в которой все осталось так, как было прежде, и предлагает:

В альбомы Танечки взгляните, Ее рисунки посмотрите, Стишки в них можете писать — Пускай прочтут — она и зять.

Онегин рассматривает альбомы Татьяны, среди рисунков и переписанных стихов известных поэтов он находит

…стихотворенье — Ее, конечно, сочиненья.

Далее идет стихотворение в том же духе, как и «Не брани меня, родная».

Чуть лишь в небе зорька Вспыхнула, зарделась — Вдруг все небо тучей Темною оделось. Нет, не зорька тучей Темною закрылась, — А в мое сердечко Горе заронилось. Сердце мое, сердце, Что с тобою сталось?! И за что так рано С горем ты спозналось? Уж за то ль, что сильно Вдруг ты полюбило — На любовь ответа Ты не получило?.. Так страдай же, сердце, Без его участья, — Знать, такая доля, Что не знать мне счастья.

Онегин чахнет, заболевает чахоткой и умирает.

Перед смертью он пишет письмо Татьяне: Любовь меня во гроб ведет… Желал бы жить я и любить; Но жить без вас — одно мученье: На вас лишь издали смотреть — Одно в вас видеть сожаленье; О нет, уж лучше умереть.

Описание похорон кончается разговорами, которые ведут в толпе, что он, мол, «был хороший человек», «ему бы жить да жить» и что «знать, тому так должно быть», а также очень важным для трактовки Разореновым образа Онегина вопросом и ответом:

— А чем крестьян он наделил? — Чем? Всех на волю отпустил!

Тут бы можно завершить роман, но Разоренов взял на себя обязанность довести повествование до конца и выполняет обещание.

В двух главках он рассказал (правда, очень сжато — одна глава содержит в себе две строфы), как «постарел и поседел» «старый добрый муж» Татьяны, как постарела она…

Завершает «Окончание» элегический «Эпилог».

На старое кладбище приходит «старуха дряхлая с клюкою», она посещает две могилы — мужа и Онегина.

Увы! давно старуха эта Когда-то прелестью цвела, Блистала в высшей сфере света — Татьяна жалкая была.

(Последний эпитет — художественный просчет автора, он вовсе не хочет сказать, что Татьяна выглядит «жалкой» на кладбище, автор напоминает читателю первую строку своего романа. Именно там появляется эпитет: «Татьяна, жалкая Татьяна!», да и тут слово «жалкая» надо понимать как «достойная сочувствия, сожаления».)

Завершается же «Эпилог» по законам жестокой городской баллады:

И вскоре свежая могила На кладбище виднелась том: Она Татьяну приютила, Почившую последним сном…

О литературных достоинствах сочинения Разоренова говорить не приходится, хотя в свое время В. А. Гиляровский считал, что оно написано «недурным стихом». Да и не это главное.

Главное здесь, что в «Продолжении и окончании» Разоренов показывает, каким литературный персонаж — Евгений Онегин — явился в девяностые годы XIX века поэту из низших слоев народа — человеку «низкой культурной среды» и живущему «под давлением… невыносимых социальных и политических условий».

Впрочем, это как бы ответ на вопрос самого Пушкина об Онегине:

Скажите, чем он возвратился? Что нам представит он пока? Чем ныне явится?..

* * *

Со времени «Продолжения и окончания „Евгения Онегина“» А. Е. Разоренова минуло еще более полувека. За это время Россия пережила три революции — Первую русскую, Февральскую и Октябрьскую, четыре войны — русско-японскую, Первую мировую, Гражданскую и Великую Отечественную, одна историческая эпоха сменилась другой. Но герои романа в стихах А. С. Пушкина продолжали жить все той же бурной литературно-действительной жизнью.

Конечно, новые времена — новые песни, но и человек середины XX века хочет — из любви к литературным героям и страстного желания им добра — переменить их судьбу в соответствии со своим человеческим пониманием счастья.

Один мой друг, работавший на радио, передал мне копию письма, присланного одной слушательницей в начале пятидесятых годов. Хотя оно не облечено в стихотворную, да и вообще в какую-либо художественно-литературную форму, тем не менее это настоящее творческое произведение, к тому же отражающее основное направление тогдашней нашей литературы, получившей у литературоведов наименование «теории бесконфликтности».

Письмо привожу с исправлением орфографических ошибок и небольшими сокращениями повторений.

«Уважаемый Театр у микрофона, мне очень нравится опера „Евгений Онегин“.

30 лет я слушаю эту оперу и никак не могу примириться со смертью Ленского и горем Тани. Мне жаль его, такого хорошего, пылкого поэта. Как он красиво поет, как всё и всех любит, какой он милый, и смелый, и одаренный человек всеми необыкновенными качествами, и вдруг — смерть! Я с этим никак не согласна и хочу просить вас, мастеров искусств, нельзя ли сделать так, чтобы Ленский не умирал, а остался жив и счастлив?

Поверьте мне, если бы был жив Александр Сергеевич Пушкин, я бы его просила, чтобы он заменил смерть Ленского на жизнь.

Но Пушкина нет живого, и я хочу просить вас, художников и мастеров искусств, обновить оперу, воскресить Ленского и осчастливить Татьяну.

Вот моя личная идея для воскрешения Ленского. В эту последнюю роковую минуту, когда он зовет Ольгу: „Приди, приди, мой друг, я твой супруг“, пусть придет Ольга. Она упадет перед ним на колени и станет его просить пощадить себя ради ее любви к нему, и тут Ленский узнает, что Ольга его любит так же крепко, как он ее, от радости забывает про дуэль. Они, обнявшись, целуются, и в этом виде их застает Онегин, приехавший на дуэль. Ольга, оставив Ленского, подходит к Онегину, берет у него из рук его пистолеты и бросает их в сторону, а Онегину подносит хорошую пощечину за его злую шутку над Ленским, и этим дуэль кончается.

Оскорбленный и опозоренный, Евгений уезжает с дуэли и покидает свои края, как после смерти Ленского. Вот вам Ленский жив и счастлив. Он женится на Ольге.

Как видите, мои пожелания ничего не изменили в опере, а наоборот, добавился еще один интересный момент, и несчастье заменилось счастьем.

Татьяна, такая скромная, милая и добрая девушка, полюбила этого сумасброда Евгения и теперь всю свою жизнь должна, бедняжка, плакать по нем. Мне очень жаль ее, и я пожелала ее горе заменить радостью.

И вот как: когда она читает письмо Онегина и плачет, а Онегин стоит перед ней на коленях и целует ее руку, в дверях появляется генерал — муж Татьяны. Он от неожиданности замирает на месте, а те не видят генерала и все продолжают до конца, как и сейчас. Они поют: „Счастье было так возможно, так близко“. Евгений умоляет Таню покинуть все… Но когда Татьяна говорит: „Моя судьба уж решена, прощай навек“ и, рыдая, падает на стол, за которым она сидела и читала письмо Онегина, генерал, узнав, в чем дело и почему Таня плачет, подходит к ней и начинает ее утешать. Он берет ее за руки и говорит, что ради ее счастья он пожертвует своею любовью и всем богатством и вернет Тане свободу. Он говорит, что сам видит, что она ему не пара, он стар, а Таня молода и любила и сейчас любит этого красивого и молодого человека, который сейчас стоит здесь перед нею на коленях.

Генерал говорит Онегину: „Я тебя должен бы застрелить на месте, ты этого вполне заслуживаешь, но я оставляю тебе жизнь из любви к Тане. Она тебя ведь любит, и ты должен на ней жениться, а если ты еще ее оставишь, я тебя тогда застрелю. А сейчас довольно вам обоим плакать, умывайтесь, одевайтесь, да будем свадьбу справлять, я вас благословляю“.

Генерал берет их за руки, ставит рядышком и благословляет. Они от радости такого конца падают к его ногам и благодарят его за его великодушие.

Здесь, как видите, роль генерала заставит публику долгое время быть в оцепенении трагической развязки: все знают, как поступают мужья с женами и их любовниками, и будут ожидать еще одной дуэли, генерала с Онегиным, а тут, к великому удивлению, вместо дуэли — свадьба! Я вполне уверена, что такой конец понравится публике еще лучше, чем теперешний…

Я, конечно, вас не заставляю, а прошу, если это возможно, поставьте хотя бы один раз, и вы увидите и услышите отзывы публики, и она вам скажет, что лучше…

В наше время все возможно: старое заменить новым, горе заменить радостью, а смерть жизнью.

Ведь в наше время реки текут в обратный путь и моря появляются на суше, и ничего худого, по-моему, не будет, если Ленский воскреснет, а Татьяна возрадуется.

Жду вашего ответа.

К сему (подпись и адрес).

Секундантов с дуэли Ленский приглашает к себе на свадьбу, и они вчетвером возвращаются домой, а Онегин уходит домой один».

Об иной трактовке последней сцены «Евгения Онегина» задумывался также Петр Ильич Чайковский, когда писал оперу на сюжет пушкинского романа. Но ему финал представлялся более драматичным, почти трагическим: в нем Онегина, по замыслу композитора, настигает заслуженное возмездие. Именно в таком варианте предстала перед зрителями опера на первом представлении.

Известный музыкальный критик Г. А. Ларош посвятил разбору оперы П. И. Чайковского «Евгений Онегин» большую статью, в которой анализировал и музыку, и литературное содержание. Он пишет и о первом представленном публике финале оперы. «Я видел последнюю картину и так, — пишет он, — что Евгений и Татьяна целовались и обнимались, себя не помня от страсти, и так, что она сидела, а он стоял, как в самой корректной французской пословице (т. е. водевиле. — В.М.)».

Далее сюжет развивался таким образом: тут входит муж — генерал Гремин и видит эту сцену, Татьяна падает в обморок, генерал бросает Онегину перчатку, вызывая его на дуэль. Онегин, предполагая, что поединок кончится не в его пользу, поет: «О смерть, о смерть, иду искать тебя!»

К следующему представлению П. И. Чайковский переделал финал оперы. Его брат М. И. Чайковский в книге «Жизнь П. И. Чайковского» так объясняет эту перемену: «Татьяна, упавшая в объятия Онегина, пятью минутами поцелуев и объятий практически опровергла свое знаменитое „но я другому отдана и буду век ему верна“. Петр Ильич скоро почувствовал кощунственность этой переделки и восстановил сцену по Пушкину».

В 1996 году московский театр «Новая опера» в постановке оперы Чайковского использовал отвергнутый автором вариант финала, но этот опыт вызвал отрицательную реакцию публики и критиков. Опыт показывает, что при искажении авторского текста и формы классического произведения экспериментатор может добиться эффекта шумного скандала, но никогда подобный эксперимент не бывает настоящим художественным произведением.

Содержание