Он стоял на берегу моря, глядя вдаль поверх пенных полос прибоя — туда, где смутно виднелись или чудились Острова. Там, сказал он морю, там мое королевство. А море ответило так, как море отвечает каждому. И когда из-за спины надвинулись сумерки, стих ветер и разгладились пенные полосы, далеко-далеко на западе зажглась то ли звезда, то ли огонек, то ли его мечта.

Уже в темноте поднялся он по улицам родного города. Лавки и домики соседей выглядели сейчас совсем покинутыми, прибранными, подготовленными к Концу. Большинство людей было либо наверху, в Храме Небес, на Оплакивании, либо внизу, в полях, с неистовыми. Но Лиф не чувствовал в себе сил чистить и прибирать; его инструменты и его изделия были слишком громоздки, чтобы их выбросить, слишком крепки, чтобы сломать, слишком неподатливы, чтобы сжечь. Куда и как их ни кинь, они выглядели частицей города. Так что он и не старался избавиться от своих вещей. На его дворе все еще возвышались груды кирпича — тысячи и тысячи прекрасных кирпичей, сделанных его руками. Холодная, но готовая к работе печь, бочки с глиной и известью, корыта, тачки, совки — все его орудия были здесь. Один приятель из переулка Ростовщиков усмехаясь спросил его:

— Собираешься слохить кирпичную стену и спрятаться за ней, когда придет этот самый Конец?

Другой сосед по пути в Храм Небес окинул долгим взглядом ice эти груды, кучи, штабели и холмы отлично сформованного и отлично обожженного кирпича, такого красновато-золотистого в золоте послеполуденного солнца, вздохнул наконец и с тяжелым сердцем сказал:

— Вещи, вещи!.. Освободись от вещей, Лиф, от их власти. Пошли с нами, поднимись над умирающим миром!

Лиф взял из кучи кирпич, положил его на свободное место в штабеле и улыбнулся в замешательстве. Когда все они разошлись кто куда, он не пошел ни в Храм, ни за город — помогать в уничтожении полей и забое скота, а спустился к пляжу, на край умирающего мира, ниже которого была только вода. И сейчас, снова в своей хижине посреди заваленного кирпичами двора, в пахнущей солью одежде и с разгоряченным от морского ветра лицом, он еще не чувствовал ни отчаяния неистовых под смех и безумства, ни отчаяния Причастников Небес под возвышенный плач — он чувствовал опустошение и голод. Он был невысок и грузен, и даже морской ветер, яростно дувший на него весь вечер здесь, на самом краю мира, не смог его поколебать.

— Эй, Лиф! — крикнула вдова, жившая в переулке Ткачей, что пересекал его улицу несколькими домами ниже. — Я видела, как ты шел, а с заката не было ни единой души, становится тише, чем... — она не сказала, тише чего стал город, а продолжила: — Ты ужинал? Я собралась достать из печи жаркое, да мне с дитем нипочем не съесть все это мясо до того как наступит Конец, будет жаль, если хорошее мясо пропадет.

— Спасибо тебе большое, — сказал Лиф, снова надевая пальто, и они спустились по переулку Каменщиков до переулка Ткачей сквозь тьму и ветер, метущий по крутым улочкам с моря. В доме вдовы, освещенном лампой, Лиф поиграл с ребенком — последним рожденным в городе маленьким пухлым мальчиком, еще только учившимся вставать. Лиф поставил его на ножки, тот засмеялся и опрокинулся. Тем временем вдова выставила хлеб и горячее мясо на стол из тяжелого плетеного тростника. Они сели есть, и ребенок с ними — он четырьмя зубами трудился над горбушкой.

— Как вышло, что ты не на горе и не в полях? — спросил Лиф, и вдова ответила как само собой разумеющееся:

— Ведь у меня маленький.

Лиф оглядел скромный домик, построенный ее мужем, который был одним из его каменщиков.

— Прекрасно, — сказал он, — я с прошлого года не пробовал мяса.

— Знаю-знаю. Домов-то больше не строят.

— Ни единого, — сказал он. — Ни стен, ни курятников, даже ремонт не делают. А твое ремесло, оно еще требуется?

— Да, некоторые хотят новое платье к самому Концу. Это мясо я купила у неистовых, забивших все стада моего господина, и заплатила им из денег, полученных за кусок чудесного холста, который я соткала на платье для дочери моего господина — ей хотелось быть в нем в последний час. — Вдова добродушно фыркнула и продолжала: — Но теперь нет льна и вряд ли найдется шерсть. Нечего сучить, нечего ткать. Поля сожжены, а стада мертвы.

— Да, — согласился Лиф, поглощая отлично прожаренное мясо. — Плохие времена, хуже некуда.

— И сейчас, — продолжала вдова, — откуда взять хлеб, если поля сожжены? А воду — ведь в колодцы отраву сыплют? Я, наверно, говорю как и плакальщики там, наверху? Угощайся, Лиф. Весенний ягненок — лучшее в мире мясо; так говорил мой муж, тока не приходила осень, и тогда он говорил, что нет ничего прекраснее жареной свинины. Ну, возьми же ломоть побольше.

Той ночью в своей хижине на кирпичном дворе Лиф видел сон. Обычно он спал как кирпич, но всю эту ночь ему снилось, что он медленно движется, плывет к Островам, и, когда он проснулся, они перестали быть просто мечтой: он знал о них, он был уверен в них, как в звездах, невидимых при свете дня. Но что во сне перенесло его через воду? Он и не летел, и не шел, и не плыл под водой, как рыба; и все же пересек серо-зеленые просторы и гонимые ветром водяные холмы, слышал зовущие его голоса, видел огни городов.

Он принялся размышлять над тем, как человек может передвигаться по воде. Он подумал о траве, влекомой рекой, и понял, что можно, наверное, сплести коврик из тростника, лечь на него и грести руками, но обширные заросли тростника по берегам реки еще дымились, а все связки ивовых прутьев у корзинщика были сожжены давным-давно. В своем сне он видел на Островах камыши или травы в полсотни футов высотой, с коричневыми стеблями, толще, чем он мог оы обхватить руками, и с уймой трепещущих зеленых листьев, тянущихся к солнцу. На этих стеблях человек мог бы плыть по морю. Но такие растения никогда не росли в его стране, хотя в Храме Небес с незапамятных пор хранилась рукоять ножа, сделанная из крепкого коричневого материала, будто бы изготовленного из чужеземного растения под названием дерево. Но не мог же он плыть по морю на рукояти ножа...

Просаленные шкуры не тонут, но кожевенники не работали уже несколько недель, и шкуры не продавались. Надеяться было не на кого. Он спустил на песок у моря свою тачку и свое самое большое корыто для извести и погрузил их в спокойные воды лагуны. Глубоко осевшие, они все-таки плавали, но под тяжестью одной руки кренились, черпали воду и тонули. Лиф решил, что они слишком ненадежны.

Он снова поднялся на утес, прошел городом, нагрузил тачку своими аккуратными бесполезными кирпичами и покатил тяжелый груз вниз. За последние годы родилось совсем мало детей, и некому было проявить молодое любопытство, спросить, что он делает; правда, пара неистовых, пошатывающихся с похмелья, косо посмотрела на него из темноты дверного проема сквозь кристальную чистоту воздуха. Весь день он возил вниз кирпичи и все, что нужно для приготовления раствора, а на следующий день, хотя прошедшей ночью он, как и прежде, не видел снов, начал укладывать кирпичи на исхлестанном мартовскими ветрами берегу. Здесь под рукой было более чем достаточно воды и песка. Он строил маленький кирпичный купол вершиной вниз — овал с заостренными концами, похожий на рыбу, образованный рядами кирпичей, очень ловко уложенных по спирали. Если плавают пустое корыто или тачка, почему бы не поплыть кирпичному куполу? К тому же он очень крепок. Но когда раствор схватился и Лиф, напрягая спину, перевернул купол и толкнул его в пену бурунов, тот стал закапываться в мокрый песок все глубже и глубже, зарываясь, как моллюск или песчаная блоха. Волны наполняли его, а когда Лиф вычерпывал воду, наполняли купол снова, и в конце концов зеленокрылый бурун подхватил его, откатываясь, раздробил на отдельные кирпичи и утопил их в податливом сыром песке. Лиф стоял весь мокрый, вытирая соленую влагу из глаз. На западе в море ничего больше не было, только волны и дождевые тучи. Нет! Острова были там. Он знал это, видел громадные травы в десять человеческих ростов, их не знавшие плуга прекрасные поля, продуваемые морским ветром, их белостенные города, их вершины в снежных коронах над морем.

— Я строитель, а не мореплаватель, — сказал Лиф самому себе, всесторонне обдумав совершенную глупость. И, выйдя из воды, он поднялся на утес, упрямо пошел мокрыми от дождя улицами за еще одной тачкой кирпичей. Впервые за последнюю неделю освободившись от дурацкой мечты о плавании, он заметил наконец, что улица Кожевенников будто вымерла. Кучи мусора захламляли обезлюдевшую кожевенную фабрику. Мастерские напоминали ряд темных зияющих ртов, а окна спален над ними словно ослепли. В конце переулка старый сапожник жег с ужасным зловонием кучу совершенно новых башмаков. Рядом с ним подергивал ушами от жуткого запаха осел.

Лиф снова нагрузил тачку кирпичами. На этот раз, когда он покатил ее вниз, удерживая от рывков на крутых улицах и прилагая всю силу рук, чтобы сохранить равновесие на извилистом пути с утеса на пляж, за ним пошли двое горожан. Потом еще двое или трое из переулка Ростовщиков и еще несколько с тех улиц, что сходились к рыночной площади, так что когда он наконец распрямился и морская пена закипела у его грязных босых ног, а брызги освежили лицо, здесь уже была небольшая толпа, выстроившаяся вдоль одинокого следа, глубоко выдавленного в песке его тачкой. Странные люди с отрешенными лицами неистовых. Лиф не обращал на них внимания, хотя знал, что вдова из переулка Ткачей испуганно смотрит на него с утеса.

Он вкатил тачку в море, пока вода не стала ему по грудь, вывалил кирпичи и, подгоняемый большой волной, вышел на берег с тачкой, полной пены.

Неистовые разбредались по пляжу. Высокий парень из переулка Ростовщиков, проходя мимо, спросил:

— Почему бы тебе не бросить их с вершины утеса?

— Они б упали на песок, — ответил Лиф.

— А ты хочешь утопить их? И правильно. Знаешь, тут кое-кто уж решил, что ты здесь внизу что-то строить задумал. Тебя собирались стереть в порошок.

Усмехаясь, ростовщик ушел, а Лиф отправился наверх за следующим грузом кирпичей.

— Пошли ужинать, Лиф, — беспокойно сказала ему вдова. Она стояла на вершине утеса, крепко прижимая к себе ребенка, чтобы защитить его от ветра.

— Ладно, — сказал он. — Принесу каравай, я запасся парой еще до того как ушли пекари. — Он улыбался, а она нет. Когда они вместе поднимались по улицам, она спросила: — Ты сбрасываешь кирпичи в море, Лиф?

Он рассмеялся и ответил: — Да.

Она посмотрела на него то ли с облегчением, то ли с грустью; но за ужином в се домике, освещенном лампой, она была, как всегда, покойна и тиха, и они съели свой сыр и черствый хлеб в добром расположении духа.

Весь следующий день он продолжал возить кирпичи — тачку за тачкой, и если его и видели неистовые, то думали, что он занят тем же, чем и они. Прибрежная отмель уходила в море довольно полого, так что до большой глубины было еще далеко. Он начал во время отлива, а потому его работа никогда не будет видна. В прилив сваливать кирпичи и ровно укладывать их, когда вода бурлит перед глазами и грохочет над головой, было трудно, но он продолжал. Ближе к вечеру он принес длинные железные прутья и укрепил ими постройку, так как волны подмывали его мостовую футах в восьми от начала. Он убедился, что даже кончики прутьев во время отлива находятся под водой, так что ни один из неистовых не мог бы заподозрить обмана. Пара стариков, спускавшихся с Оплакивания в Храме Небес, повстречалась ему, когда он, гремя пустой тачкой, поднимался в сумерках по улице; они усмехнулись, глядя на него.

— Приятно наконец освободиться от власти вещей, — мягко сказал один, а другой кивнул.

На следующий день, хотя он снова не видел во сне Островов, Лиф продолжал строить. Песок под ногами начал уходить вглубь все круче. Сейчас Лиф делал так: стоя на краю уже построенного, он вываливал тяжело груженую тачку, затем вставал на груду кирпичей и работал, барахтаясь и задыхаясь, поднимаясь и снова ныряя, чтобы ровно уложить кирпичи между предварительно воткнутыми прутьями; затем снова вверх по серому песку, на утес, с грохотом и стуком по тихим улицам за новым грузом.

Как-то вдова, встретив его на кирпичном дворе, сказала:

— Давай я буду бросать их с утеса, это сократит твой путь.

— Возить тачку — тяжелая работа, — ответил он.

— Ничего, — сказала она.

— Хорошо, если хочешь. Но кирпичи — они тяжеленные. Ты их помногу не нагружай. Я дам тебе маленькую тачку. А твой мышонок может кататься, сидя на кирпичах.

Так она помогала ему все дни, что стояла ясная погода — туман по утрам, чистое небо и спокойное море весь день и цветущие сорные травы в трещинах утеса — больше цвести было нечему. Сейчас мостовая уходила на многие ярды от берега, и Лифу пришлось выучиться тому, чего никто, насколько он знал, не умел, только рыбы. Он мог плавать — двигаться на воде или под водой в море, не касаясь дна.

Он никогда не слышал, чтобы человек мог делать такое, но не задумывался над этим, крепко занятый своими кирпичами; в воздухе и вне его, в воде и вне ее, в пене, в пузырях воздуха в воде или воды в воздухе, а еще в тумане и в апрельском дожде — все смешалось. Временами он испытывал счастливые мгновения, находясь внизу, в безмолвном сумрачно-зеленом мире, с трудом управляясь среди удивленных рыбьих стай со странно невесомыми своенравными кирпичами, и только потребность в воздухе заставляла его подниматься и переводить дыхание напоенным брызгами ветром.

Он строил весь день, выбираясь на песок лишь чтобы собрать кирпичи, которые его верная помощница сбрасывала к подножию утеса, нагрузить ими тачку и откатить к мостовой, что тянулась в футе или двух под поверхностью моря в отлив и в четырех-пяти — в прилив, вывалить их среди волн, нырнуть и строить; затем вновь на берег за очередным грузом. Он поднимался в город только вечером, измотанный, с туманом в глазах и чесоткой от соли, голодный, как акула, чтобы разделить что Бог послал с вдовой и ее малышом. А позже, хотя весенние вечера были долгими и теплыми, город делался темен и тих.

Однажды ночью, когда он вернулся не настолько уставшим, чтобы не заметить перемен, он заговорил об этом, и вдова сказала:

— О, так они уже все ушли, я думаю.

— Все? — Пауза. — Куда они ушли?

Она пожала плечами. Затем оторвала взгляд от стола и какое-то время молчаливо смотрела на него в свете лампы.

— Куда? — спросила она. — Куда ведет твоя морская дорога, Лиф?

Он долго молчал. — К Островам, — наконец ответил он, рассмеялся и встретился с ней глазами.

Она не смеялась. Она только спросила: — Они там? Это правда, что есть Острова? — Потом посмотрела на спящего ребенка и перевела взгляд сквозь открытую дверь в темноту поздней весны, затопившей теплом улицы, по которым никто не ходил, и дома, в которых никто не жил. Наконец она снова посмотрела на Лифа и сказала: — Лиф, ты знаешь, кирпичей осталось немного. Несколько сотен. Тебе придется сделать еще. — И принялась тихо плакать.

— Ради Бога! — вздохнул Лиф, думая о своей подводной дороге, протянувшейся на сто двадцать футов, и о море, простершемся на десять тысяч миль. — Я поплыву туда! А сейчас не плачь, родная. Разве я оставлю тебя и мышонка? После всех этих кирпичей, сброшенных почти мне на голову, всех этих трав и ракушек, что ты отыскивала нам в еду, после твоего стола, постели и смеха могу ли я бросить тебя, когда ты плачешь? Успокойся, не плачь. Дай мне подумать, как нам добраться до Островов — всем вместе.

Но он знал, что никак. Кирпичей не хватит. Он сделал все, что было в его силах. Все, что он мог, протянулось на сто двадцать футов от берега.

— Как ты думаешь, — спросил он после долгого молчания, когда она убирала со стола и полоскала тарелки в воде из колодца, вновь ставшей прозрачной, ведь неистовые ушли много дней назад. — Как ты думаешь, может быть, это... — Ему почему-то было трудно выговорить, но она спокойно ждала, и ему пришлось сказать:

— Это и есть Конец?

Безмолвие. В этой светлой комнате и во всех темных, в сожженных полях и опустевших землях — безмолвие. Безмолвный воздух, безмолвное небо, мертвая тишина во всем. И только шум моря вдали и тихий звук вблизи — дыхание спящего ребенка.

— Нет, — сказала женщина. Она села напротив и положила руки на стол — изящные руки, темные, как земля, с ладонями цвета слоновой кости. — Нет, — сказала она, — Конец есть Конец. А это лишь ожидание Конца.

— Тогда почему мы все еще здесь — именно мы?

— Ну, — сказала она, — у тебя — твои вещи, твои кирпичи, а у меня — ребенок...

— Завтра мы должны идти, — сказал он, помолчав. Она кивнула.

Они встали до рассвета. Ничего съестного уже не оставалось, и, когда она положила в сумку одежки для ребенка и надела теплую кожаную накидку, а он засунул за пояс нож и мастерок и набросил теплый плащ, оставшийся вдове от мужа, они покинули маленький домик и очутились в холодном бледном свете пустынных улиц.

Они пошли вниз — он впереди, она следом, неся спящего ребенка в складках накидки. Он не повернул ни на дорогу, ведущую к северу вдоль побережья, ни на южную дорогу, а направился мимо рыночной площади, на утес и вниз, к берегу, каменистой тропой. Она шла за ним не отставая; оба молчали. У кромки воды он обернулся:

— Я буду поддерживать тебя в воде сколько смогу.

Она кивнула и ответила мягко:

— Мы пройдем по твоей дороге до самого конца.

Он взял ее свободную руку в свою и повел женщину в воду. Было холодно. Обжигающе холодно. И холодный свет с востока лился на пенные полосы, с шипением набегавшие на песок. Когда они ступили на начало его дороги, кирпичи под их ногами держались крепко, и ребенок снова уснул на ее плече.

Удары волн становились все сильнее. Начинался прилив. Брызги пропитали одежду, холодили тело, намочили лица и волосы. Они достигли конца его долгой работы. Позади них, совсем недалеко, лежал берег, темнел песок под утесом, над которым простиралось ясное бледное небо. Вокруг них — бурная вода и пена. А впереди — пучина.

Волна, бегущая к берегу, ударила в них, и они зашатались; ребенок от тяжелого шлепка моря проснулся и закричал — тихий плач в долгом холодном свистящем бормотании моря, вечно повторяющего одно и то же.

— Нет! Я не могу! — выкрикнула мать, но только крепче сжала руку мужчины и встала с ним рядом.

Подняв голову прежде чем сделать последний шаг с того, что он построил, в бездну, он увидел нечто движущееся по воде с запада — призрачный свет, белое мерцание, словно грудка ласточки в лучах зари. Будто голоса зазвенели над гулом моря.

— Что это? — спросил он, но ее голова была склонена к ребенку в попытке успокоить тихий плач, бросающий вызов безбрежному бормотанию моря. Лиф замер и увидел белизну паруса, танцующий свет над волнами, летящий навстречу им и навстречу великому свету, встающему позади них.

— Жди, — раздался крик с того, что бежало по серым волнам, танцевало в пене. — Жди! — Голоса музыкой плыли над морем, и когда белый парус навис над ними, Лиф увидел лица и протянутые руки и услышал, как говорят ему:

— Идите, идите на корабль, пойдем с нами к Островам...

— Держись, — нежно сказал он женщине, и они сделали последний шаг.