В последующие дни Шура познакомил меня со множеством новых удовольствий, против которых я был абсолютно беззащитен. Мать предостерегала меня о революционной опасности, но ничего не говорила о настоящих соблазнах Одессы: веселой, циничной компании вульгарных богемных одесситов, которые не проклинали ни Карла Маркса, ни царя, полагая, что их город – целый мир и нигде на Земле не может быть так красиво. Они во многом оказалась правы. Я очень быстро начал перенимать вкусы и манеры моих друзей. Жители России относились к одесситам так же, как жители Нью-Йорка – к калифорнийцам. Яркая одежда, которую мы носили, казалась вполне естественной, прекрасно сочетающейся с ярким светом, заливавшим город; она выглядела вульгарной лишь вдали от привычных мест. Случаи воровства в Одессе не воспринимались серьезно. Могло даже показаться, что собственность в этом городе уже стала общей; люди пытались завладеть как можно большим количеством вещей, но не обижались, если их обманывали и вынуждали с ними расстаться. Конечно, не все разделяли такую точку зрения. Встречались и люди иного склада, как правило, чиновники или приезжие, вроде напыщенных обитателей приморских особняков или отдыхающих, собиравшихся поплавать в море и позагорать. Женщины хотели флиртовать с моряками и нашими одесскими ребятами.

У одесских парней были темные глаза, белые зубы и сияющие шарфы. Они носили разноцветные галстуки с булавками, рубашки с широкими манжетами и изысканными запонками, огромные кольца, вызывающие шляпы и гамаши цвета шоколада; жилеты у них были из желтого мохера или китайской парчи. Одесские девушки наряжались в шляпки с перьями и темные украинские шали, ослепительно-белые блузы и светлые широкие юбки. Они целыми днями, хихикая, стайками прогуливались по бульварам, а вечерами устраивались в парках, освещенных вереницами крошечных электрических ламп. И тогда в свете огромной одесской луны море становилось похожим на ртуть, столь же изменчивую и не поддающуюся описанию, как одесский характер; в это время аккордеоны и оркестры наигрывали модные мелодии и новые французские, американские, английские и даже немецкие песни. В толпе встречались солдаты и моряки, прогуливавшиеся с подружками; альфонсы, охотившиеся за женами или вдовами самодовольных торговцев; торговцы, наблюдавшие за девушками; карманники, мошенники, фотографы, шарманщики и продавцы открыток. Здесь также появлялись хасидские семьи, которые можно было опознать по темной одежде, платкам и прочим внешним признакам; они в равной мере раздражали всех, в том числе и еврейских торговцев. И все-таки этих фанатиков терпели здесь, как нигде более, несмотря на то что муниципалитет Одессы почти полностью состоял из членов черной сотни, которая начала погромы за десять лет до этого.

Шура познакомил меня с девушками. Они расцеловали меня в щеки, назвали милашкой и душкой, но я‑то надеялся произвести на них совсем другое впечатление. Я учился понимать богатый, сложный одесский диалект и, поскольку уже знал несколько иностранных языков, скоро преуспел в этом. Эта способность, утраченная с возрастом, часто помогала мне. Когда дело касалось языка, я становился хамелеоном.

Мои успехи очень радовали Шуру. Он отвел меня к лиманам, к тем удивительным темным, изумрудно-зеленым отмелям, полным грязи и полезных ископаемых. Большей частью они необитаемы: там носятся птичьи стаи и плавают рыбы, колышется тростник и под искрящейся, покрытой рябью поверхностью воды скользят странные тени. Но там, где рядами стоят огромные гостиницы, лиманы выглядят совсем иначе. Здесь я научился выполнять поручения богатых дам. Мы неплохо зарабатывали, потому что чаевые давали все участники сделок. Иногда мы подрабатывали в доках, где стояли судна: пароходы, парусные лодки, шхуны; они загружались и разгружались. Рыбу, фрукты, вино, ткани или даже уголь продавали зачастую прямо с пристани.

Торговцы были повсюду; они платили за разную информацию. Шуру знали все, и я стал почти столь же известен под немного офранцуженной кличкой Гетман Макс. К тому же дружба с Шурой обеспечивала мне место в богемных кругах. Уже распространилась легенда, согласно которой я в Киеве был большим человеком. Скоро я уже мог свободно блуждать по району без сопровождения кузена и воспользовался этим, чтобы завести собственные знакомства. Однако я никогда не ходил без Шуры в доки. Этот серый мир железных дорог, кранов и изнуренных тяжеловозов казался опасным. Именно оттуда вышло множество революционеров.

Между тем я пытался следовать желаниям моей матери – продолжал заниматься по вечерам, хотя они становились короче, поскольку мои дни были все длиннее, и пребывал на свежем воздухе достаточно, чтобы цвет моей кожи изменился; это успокаивало тетю. Дядя Сеня, казалось, ничего от меня не требовал, за исключением того, чтобы я слегка изучил мир, прежде чем вернуться к занятиям. Я был благодарен ему за философию и опыт, которые заставляли меня еще больше ценить образование. Но вино и эйфория не могли бесконечно поддерживать меня, и иногда мне приходилось проводить целые дни в постели, оправляясь от излишеств, к которым приводил чрезмерный энтузиазм. В один из таких дней ко мне явился усмехающийся Шура.

– Слыхал, тебе нехорошо. Я же предупреждал тебя насчет того крепкого армянского вина, так?

Кузен схватил один из моих журналов. Его губы зашевелились, когда он попытался прочитать по-немецки.

– Что это такое? – Шура указал на статью о работе Одди над химическими изотопами. Это было началом конца практической науки. Вместе с атомными теориями Бора, труды Одди скорее походили на безумные абстракции модернистских картин, авторы которых были представителями того же общества взаимного восхищения. Я объяснил Шуре, что это, скорее всего, ерунда. В ответ он рассмеялся и произнес:

– Вижу. Ты здесь ничего не понимаешь, а?

– Нечего тут понимать, – ответил я. – Что ты здесь делаешь?

Шура почесал нос.

– Я думал, что тебе захочется сегодня прогуляться в Аркадию. Надо найти тебе девчонку.

– У меня нет сил, – ответил я. – Даже думать не могу.

– Тебе нужен доктор.

– Ерунда!

Шура явно сочувствовал мне. Немного неохотно он вытащил что-то из кармана своего жилета. Отбросив шарф за плечо, он развернул сложенную газету и протянул мне листок.

– Не сопи, Макс, не то сдуешь кучу денег.

Я смотрел на кучку белого порошка, лежавшую на газетной бумаге. Это вещество напоминало лекарства от расстройства желудка или головной боли.

– Что это? От похмелья?

– Ага.

Шура подошел к моему туалетному столику и аккуратно разложил на нем газетный лист. Потом вытащил из бумажника рублевую купюру и свернул ее в маленькую трубочку. Я был заинтригован и удивлен.

– И что это значит?

Кузен протянул мне свернутую купюру и газетный лист:

– Ты знаешь, как это делается?

– Нет.

– Нужно втянуть это через нос.

– Но что это?

– Это кокаин. Он поможет тебе собраться с силами. Всем помогает.

– Как лекарство?

– Точно.

В те дни мало кто знал о кокаине и пристрастии к нему. Продажа и употребление наркотика не были запрещены, но, слишком дорогой, он оставался развлечением для богачей. Нерешительно втягивая в ноздрю первые кристаллы, я не считал, что совершаю нечто дурное; я просто приобщался к еще одному удовольствию, до сих пор доступному лишь высшим классам. Сначала нос просто утратил чувствительность, и я испытал разочарование. Я сказал Шуре, что либо на меня порошок не действует, либо мне нужно больше. Он продолжал листать мои книги. Постепенно меня охватил восторг. Хороший кокаин не просто создает ощущение, что все тело переполняет жизнь, он одновременно рождает эстетическое чувство, любовь к самому наркотику, к миру, который создает такие чудеса, к себе и ко всем людям, исключительную веру в себя, утонченную чувствительность, глубокое понимание всех тайных пружин, управляющих Вселенной. Обычно кокаинисту, неважно, вводит ли он наркотик в вену или нюхает, непросто различать реальность и фантазию, управлять энергией, освобожденной наркотиком, но тогда я целиком и полностью подчинился новым ощущениям – точно так же, как подчинялся Шуре. Конечно, мне казалось, что я совершенно другой человек.

– Действует превосходно, – сообщил я. – Чувствую себя в сто раз лучше.

– Я так и знал. Пошли в Аркадию?

Я подумал о симпатичных девушках, о прекрасном впечатлении, которое на них произведу. Я подумал об иностранцах, с которыми могу там встретиться и поговорить, об изобретениях, которые могу создать, просто лежа на песке. Я оделся в лучший Ванин костюм, дополнив его парой безделушек, которые уже успел себе купить.

– Который час?

Шура тряхнул головой и громко расхохотался:

– О дружище Макс, с тобой не соскучишься. Сейчас около полудня. Мы сначала позавтракаем у Эзо.

В Аркадию мы так и не попали. Вместо этого провели большую часть дня в кабаке, и я говорил обо всем, что знал, на всех языках, на каких только умел; о том, что собирался совершить.

Самой внимательной слушательницей была маленькая Катя, на пару лет младше меня, но уже очень известная проститутка. Она, протянув свою крошечную теплую ручку, отвела меня, все еще не пришедшего в себя от кокаина, в какой-то переулок, в залитую солнцем комнату, из окна которой виднелись туманные холмы Молдаванки и Воронцовки и древние степи. Здесь Катя сняла с меня всю одежду и обнажила мое тело, любовалась им и ласкала его; затем разделась сама, легла на белую кровать и обучила трепетным радостям любви. С тех пор наркотические и сексуальные наслаждения неразрывно смешались в моем сознании. Я регулярно принимал наркотики всю свою жизнь и, кроме мелких неприятностей с носом, никаких отрицательных эффектов не обнаружил. Я не одобряю курения марихуаны и опиума, потому что они убивают ум и желание действовать, а это – важнейшие человеческие свойства. При этом я повидал немало людей, нуждающихся в кокаине, чтобы работать. Конечно, наркотиком можно злоупотребить – это относится, например, к большевикам и поп-звездам, – но то же самое можно сказать и о прочих земных дарах.

После того, что произошло с Катей, я очень крепко заснул. На следующее утро, очнувшись, я увидел ее рядом, по-прежнему нежную, но настойчивую. Катя хотела, чтобы я ушел, – из-за меня она могла опоздать на работу. Я спросил, когда можно будет прийти к ней снова. Она ответила, что мы можем встретиться на следующий день, когда она закончит свои дела. Моим читателям это может показаться странным, но я не ревновал ее к клиентам. Я никогда не пытался анализировать свои чувства. Моя любовь к Кате, к ее маленькому, полудетскому телу, роскошным черным волосам, нежным и добрым глазам, тонким губам и пальцам, была одним из самых чистых чувств, которые я испытал в жизни. Даже видя ее с «приятелями», я сохранял дружеские чувства к ней. Несмотря на случившееся позже, не думаю, что хоть раз сталкивался с настолько гармоничными отношениями. Моя жизнь с госпожой Корнелиус оказалась куда сложнее, и ее отношение ко мне, по крайней мере поначалу, было в большей степени материнским.

Моя первая встреча с Гонорией Корнелиус произошла через пару дней после моего первого сексуального опыта. Зубная боль усиливалась, и дядя Сеня решил, что я должен получить самое лучшее лечение. И снова прозвучало имя дантиста Корнелиуса. Чтобы вырвать зуб, Ванда повезла меня на Преображенскую, одну из самых роскошных улиц Одессы. Из-за развеселой жизни я побледнел, глаза налились кровью. Наверное, дядя Сеня предположил, что моя зубная боль могла оказаться симптомом чего-то более серьезного. Он не хотел брать на себя ответственность и сообщать матери о моем недуге.

В шикарном авто (водитель оставался просто силуэтом на переднем сиденье) мы с Вандой проехали по туманным осенним улицам. Колеса ворошили шелестящие листья, которые казались золотыми в желтом морском тумане, приглушавшем все цвета осени, звуки судов в гавани и шум движения на центральных улицах. Мы миновали кладбище, облаченное в канареечный саван. Призрачные дамы в коричневых осенних пальто и шляпах и господа в темных одеяниях ожидали наступления зимы.

К тому времени как такси выехало на длинную, прямую Преображенскую улицу, я чувствовал себя чрезвычайно солидным – в новом костюме, в белой рубашке с жестким воротничком и шейном платке; будто какой-нибудь граф отправился нанести визит принцу. Мой страх перед дантистом исчез – отчасти после soupçon кокаина, принятой прямо перед отъездом, отчасти из-за ощущения собственной элегантности. Мы вышли из машины возле внушительного здания (оно располагалось неподалеку от театра и университета) как раз в тот момент, когда город утонул в лучах солнечного света. Мы вошли в холл и поднялись по изогнутой каменной лестнице прямо к двери, на которой висела медная табличка с надписью «X. Корнелиус, дантист».

Нас ожидали, но в хорошо обставленном вестибюле находилась еще одна посетительница, очень модно одетая дама. Рукава ее платья были отделаны мутоном, а шляпу с маленькой вуалью украшали цветы и фрукты. От нее пахло дорогими духами. Как я теперь понимаю, она была ровесницей Ванды, но казалась какой-то нездешней и романтичной. Судя по всему, ее никто не ждал. По крайней мере, так утверждала регистраторша в приемной дантиста.

Я не могу передать удивительный английский язык необычной леди, пусть попробует кто-нибудь другой. Она казалась очень уверенной в себе, когда стояла посреди комнаты, держа оранжево- розовый зонтик в одной руке и такой же ридикюль в другой. Девушка была одета почти во все розовое с редкими вкраплениями белого, а шляпка поражала настоящей радугой цветов. Казалось, что ожила картинка из одного из моих французских или английских журналов. Перья взметнулись, как шлейф какого-то короля-варвара, когда она обернулась и посмотрела на нас. У нее были светлые волосы (не слишком модные в те времена) и слегка накрашенное бледно-розовое лицо. Она улыбнулась нам сверху вниз, хотя была ненамного выше нас; возможно, именно так сама государыня могла бы снисходительно обратить на меня внимание. Девушка говорила по-английски, как я уже заметил; похоже, ее раздражала глупость регистраторши, которая обращалась к ней по-немецки, а затем по-французски.

– Я го’орю ей: я тут, шоб ви’ить его.

Я узнавал английские слова, хотя не вполне точно улавливал смысл сказанного.

– Эта леди – англичанка, – сказал я девушке, похожей на сбитую с толку овчарку в своем переднике и форменном платье. Я снял шляпу.

– Я могу вам помочь, мадемуазель?

Английская леди пришла в восторг. Казалось, она расслабилась.

– ’Кажите той ’лупой к’рове, – попросила она, – шо я тут, шобы ви’ить маво кузена Эйч… миста Корнелиса. Я мысс Гонория Корнелис, к’торую он ’спомнит, – та маль’кая де’ачка, к’торую он када-то держал на к’ленях. У м’ня непрятности, мне б пого’орить с им с глазу на глаз.

– Вас не интересуют услуги дантиста, мадемуазель?

– Шо?

Я как сейчас помню ее речь, сбивавшую меня с толку. Девушка добавила:

– Еще раз? – Судя по всему, она меня не поняла.

– У вас нет проблем с зубами?

– Ка’ого черта! Сверкаат как жемчуга и кречче ж’леза. Думать, я ст’руха?

Я постарался как можно медленнее и доходчивее объяснить регистраторше по-русски.

– Эта леди – родственница его превосходительства, дантиста. Ее зовут госпожа Корнелиус. Она, кажется, его кузина.

Девушка успокоилась, улыбнулась и сопроводила английскую леди в другую, еще более роскошную комнату. Сказав мне: «’Пасибо те, Иван», – госпожа Корнелиус исчезла. Намного позже я выяснил, что дантист на самом деле не был ее родственником. Она увидела его фамилию в Бедекере в ближайшем книжном магазине и решила навестить. Мисс Корнелиус путешествовала с персидским аристократом, известным плейбоем тех лет. Они остановились в номере гостиницы «Центральная», но слегка разошлись во взглядах, и ее друг уплыл первым пароходом, оплатив счет только до утра. Она ни слова не знала по-русски, но попыталась справиться с ситуацией. Гонория была мне очень признательна, потому что это был ее последний шанс, и поэтому сразу узнала меня, когда мы встретились снова. Она потеряла надежду отыскать кого-то, говорящего по-английски, в Одессе, и я оказался «находкой», хотя, с ее точки зрения, и «говорил, как жалкая книга».

После ухода Гонории мы с Вандой сели; об английской леди напоминал лишь аромат ее духов. Меня пригласили в кабинет. Ванда по-прежнему сопровождала меня. Полагаю, ей очень хотелось увидеть рабочее место дантиста. Красивый мужчина средних лет, бормотавший что-то, насколько я понял, по-голландски, заглянул мне в рот, цокнул языком, опустил маску на мое лицо и попросил регистраторшу повернуть клапан на ближайшем баллоне. Аромат духов сменился странным запахом. Я вдохнул газ. Послышалось странное жужжание – жжж-у, жжж-у – и перед глазами завертелись черно-белые круги. Я почувствовал слабость, мне привиделись Зоя, Ванда и маленькая Эсме, а потом теплое, нежное тело моей Кати. Все девушки были одеты в оранжево-розовые костюмы английской леди, кузины Хенрика – или Ханса? или Хендрика? – Корнелиуса.

Я помню, что уходил, чувствуя пустоту во рту и пульсирующую боль в голове. Когда я спросил, что случилось с мадемуазель Корнелиус, Ванда захихикала:

– Ее кузен, кажется, был только рад ей помочь!

Я успокоился.

Регулярно принимая кокаин, я мог продолжать заниматься и вести свою новую, полную приключений жизнь, а также встречаться с Катей. В конце концов я влюбился в нее почти так же сильно, как когда-то – в Зою. Каникулы, казалось, никогда не закончатся. Дядя Сеня уверял, что я могу оставаться, пока мое место в политехническом не будет окончательно устроено. Когда это произойдет, никто не знал. Иногда я бодрствовал по двадцать часов в сутки. А случалось, не ложился спать вообще. Письма матери были формальными и оптимистичными. При этом моя жизнь не ограничивалась одними только приключениями. Мы с дядей Сеней регулярно посещали театр и оперу, как правило, вдвоем. Он оставался удивительно терпеливым хозяином.

Тетя Женя все сильнее беспокоилась обо мне – она догадывалась, не без оснований, что я переусердствовал. Но дядя Сеня за обедом обычно смеялся, говоря:

– Им нужно перебеситься, Женя.

Эти слова не совсем соответствовали его положению в обществе (высокопоставленные чиновники неоднократно обедали у нас, и тогда мы с Вандой ели на кухне вместе с поваром).

Конечно, жизнь среди любящей удовольствия одесской богемы не была лишена проблем. Почти каждый день случались драки. Чаще всего мне удавалось избегать неприятностей, занимая мирную или нейтральную позицию (это стало моей второй натурой) или, наоборот, выражая свое мнение предельно ясно и резко. Но я не всегда мог избегать встреч с революционерами, от которых меня предостерегала мать.

Чаще всего я мчался прочь, лишь только разговор касался политики, хотя такое поведение считалось непочтительным. Когда все узнали о моих научных опытах и инженерных навыках, вокруг меня начали увиваться разные социалисты. Был один негодяй, от которого я ожидал неприятностей в любую минуту: угрюмый и сосредоточенный на самом себе грузин в отпуске, как он выражался, из Сибири. Он хотел, чтобы я сделал несколько бомб для нападения, которое он собирался устроить в почтовом поезде Одесса – Тифлис. Я содрогался от ужаса при одной мысли о том, что нас подслушают, уже не говоря о возможном участии в деле. Моя мать умерла бы, узнав об этом. Но я не мог просто уйти от него. Этого зловещего бандита с удивительным именем Со-Со природа наделила низким, убедительным голосом и горящими глазами, которые выделялись на его давно не бритом, рябом лице. Учитывая это, я не мог не общаться с ним по крайней мере вежливо. Я пообещал заняться созданием бомб. При следующей встрече я собирался пожаловаться, что невозможно раздобыть материалы. Мне казалось, что будет вполне разумно вернуться в таверну в назначенный день, но, к моему великому облегчению, грузина там не оказалось. Больше мы никогда не встречались. Возможно, его арестовали. Возможно, застрелили полицейские. Возможно даже, подобно человеку, который надул Мишу Япончика с какой-то партией морфия, он отправился на корм рыбам в Карантинной бухте. У воров с Молдаванки были свои, особые представления о чести. Любой не оправдавший доверия получал скорое и внезапное воздаяние; если бы царская полиция решилась действовать подобным способом, то мгновенно предотвратила бы разом все революции, как большевистские, так и прочие.

Возможно даже, что турки спасли меня от ярости Со-Со. Буквально на следующий день, когда я лежал в постели рядом с Катей, моя дивная, мечтательная полудрема была прервана свистом, криками и звуком далекого взрыва. Я подумал, что произошел несчастный случай на одной из фабрик или взорвался корабль в гавани. Но крики и взрывы повторялись, и, когда мы с Катей спустились вниз, мой тощий приятель по кличке Никита Грек промчался по улице, крича, что немцы обстреливают город. Мы шагали в тумане, полагая, что оставаться в доме опасно, миновав крошечную, окруженную деревьями площадь, напоминавшую осенние пейзажи импрессионистов; и эта нереальная, чарующая смерть, неведомая нам до тех пор, свистя, кружилась над нами. Всех охватила паника. С ужасом я смотрел на испуганных людей, то появлявшихся, то исчезавших в тумане. Большинство атак было направлено на гавань и на корабли союзников, стоявшие там, и вскоре защита Одессы начала действовать. Основной ущерб немцы нанесли Пересыпи, фабричному приморскому району, где находились верфи. Нападение удалось отбить сравнительно легко. На следующее утро мы узнали, что город обстреляли турки. Турция официально еще не выступила против России. Несколько дней спустя мы объявили войну жестоким и коварным мусульманам.

До этого налета я мечтал навсегда остаться в Одессе и поступить здесь в техническое училище, очень хорошее, хотя не настолько престижное, как в Санкт-Петербурге. Думаю, что дядя Сеня не стал бы возражать, если бы не та бомбардировка, которая показала, насколько уязвима Одесса.

– Море достаточно ясно напомнило нам о смерти! – с чувством высказался он в тот вечер за столом.

Впервые мне позволили присоединиться к нему и двум его гостям. Один оказался начальником местной полиции, другой – капитаном французского корабля, поврежденного во время обстрела.

Дядя Сеня сказал, что очень сожалеет о том, что не может забрать всю семью в Киев или в Москву. Его коммерческие дела были настолько сложны, что он никому не мог их доверить. После этих слов начальник полиции рассмеялся. Дяде Сене это явно не понравилось, но он заставил себя улыбнуться и сказал, что подумывает заняться синематографом, который будет необходим людям в военное время. Все согласились, что это выгодное дело. В Америке на синематографах уже делались целые состояния.

– Мне было бы полезно, – сказал дядя Сеня, – стать покровителем искусств – хотя бы одного.

Он подумывал открыть театр, но в наши беспокойные времена вложения казались весьма сомнительными. А вот оборудование для синематографов можно было перевозить с места на место и устраивать сеансы в сараях, по ночам, под открытым небом в случае необходимости. Дядя представлял себя и тетю Женю во главе каравана, называя это цыганской жизнью на открытой дороге, с проектором и запасом фильмов, говорил о том, как они будут странствовать от города к городу.

– Мы могли бы прославиться, делали бы людей счастливыми.

– Люди и так всегда счастливы видеть вас, Семен Иосифович, – сказал начальник полиции. – Вы так много делаете для нашего города!

– И для всего мира, – сказал капитан, сторонник интернационализма. – Вас знают в Марселе и Кардиффе. Я слышал, что люди говорят о вас.

– Как, во Франции и в Англии?

– Насколько мне известно.

Дядя Сеня чрезвычайно обрадовался, услышав это.

– Надеюсь, они считают меня честным торговцем!

– О, разумеется, я уверен в этом! – Полицейский, кажется, изо всех сил боролся с приступом смеха.

Меня до сих пор смущает подобный, если можно так сказать, юмор. Я с уважением относился к должности этого человека, но его красное, опухшее лицо, пегая бородка, хитрый взгляд показались мне весьма отталкивающими, особенно после того, как он выпил несколько бокалов вина. Капитан производил более приятное впечатление. У него были яркие зеленые глаза и загорелые обветренные щеки. Он вел себя осмотрительно и даже осторожно, как будто явился к обеду только из чувства долга или для того, чтобы обсудить дела с дядей Сеней. Возможно, грубость начальника полиции тоже его расстроила.

На следующее утро я получил печальное письмо от Эсме. Ее отец заболел гриппом и в одночасье умер в больнице. Моя подруга писала, что у матери все хорошо, но она по мне скучает. Эсме пару раз ходила в театр с ней и капитаном Брауном. Они смотрели кино о войне. Я узнал, что наши солдаты бьют врагов на всех фронтах. Новости из Киева теперь казались совсем провинциальными. Я прочитал письмо с каким-то ощущением превосходства. Также Эсме написала, что решила стать медсестрой на фронте. Я ответил ей сразу, заметив, что это занятие идеально подойдет человеку ее склада и темперамента.

Но прежде чем я отнес письмо на почту, дядя Сеня вызвал меня в свой кабинет. Он спросил, от кого письмо. Я ответил, что от Эсме, подруги детства. Казалось, дядя почувствовал облегчение.

– Я думаю о том, стоит ли тебе оставаться в Одессе. Ты набрался опыта, вырос, повзрослел. По правде говоря, именно этого я и хотел. Ты не сумел бы выжить, держась за материнскую юбку…

Я начал было защищать свою мать, но он жестом остановил меня:

– Я не критикую бедную Елизавету Филипповну. Она много сделала для тебя. Гораздо больше, чем прочие члены нашей семьи для своих детей. У Вани немало достоинств, но я не могу гордиться им так, как она гордится тобой.

Я покраснел от удовольствия.

– Именно поэтому я боюсь, как бы ты не попал в беду. Потребуется еще немного времени, чтобы подступиться к нужным людям в Петербурге, но я думаю, что мы близки к успеху. Тебе, кстати, придется сфотографироваться. Пока не знаю, сможешь ли ты приступить к занятиям в январе, как мы планировали. Я думаю, как поступить: позволить тебе продолжить познавать жизнь в Одессе – я вижу, у тебя здесь много друзей, – или отправить тебя назад, в безопасный Киев?

– Вы думаете, что обстрел повторится, Семен Иосифович?

– Турки застали нас врасплох. Они не смогут этого повторить. Вероятно, все будет в порядке. Но твоя мать обо всем узнает. И как она к этому отнесется?

– Естественно, она захочет, чтобы я вернулся домой.

– А ты как думаешь, стоит тебе ехать?

– Только в случае крайней необходимости. Я счастлив здесь.

Дядя Сеня остался доволен.

– Мы с Евгенией Михайловной говорили о том, как ты изменился, повеселел, стал более уверенным в себе. Я надеюсь, ты не откажешься мне помочь, когда приедешь в Питер.

– Конечно, дядя. Почту за честь.

– Что ж, теперь передо мной не мальчик, но муж. – Дядя Сеня нахмурился. – Ты должен быть осторожен с девушками, Макс. – Он уже не впервые называл меня так. – Бывают разные болезни. Ты о них знаешь?

– Думаю, да. – Я очень хорошо знал об опасности венерических заболеваний, распространенных в портах вроде Одессы, и, по совету Кати, пользовался необходимыми средствами. Пока мне удавалось избегать серьезных проблем.

– А ты был в казино?

Я сознался, что был.

Дядя Сеня развеселился:

– Я любил казино. Весь трюк в том, чтобы никогда не играть на свои деньги. Придумай систему, а потом предложи кому-нибудь войти в долю за половину прибыли. Ты удивишься, обнаружив, сколько найдется желающих. Если выиграешь, они будут довольны и продолжат вкладывать средства. Если проиграешь… Ну, в общем, ты потеряешь их деньги, и придется признать, что система нуждается в усовершенствовании. Именно так я заработал свой начальный капитал.

Такая откровенность меня удивила, даже потрясла. Но я понял, что дядя успокоился достаточно, чтобы дать мне совет как мужчина мужчине. Это свидетельствовало о том, что я достиг совершеннолетия – по крайней мере, с его точки зрения.

Дядя Сеня призадумался, затем вздохнул.

– Мы подумывали об эмиграции. Меньше года назад планировали переехать в Берлин к моему брату, а теперь вынуждены ждать и наблюдать, как пойдут дела. До меня дошел слух, что мы создали новый союз с немцами против турок. В Питере турок боятся не так сильно, как немцев. Нам нужно переехать поближе к центру. Возможно, в Харьков. В центре страны всегда немного безопасней. Но есть причины… – Он таинственно взмахнул рукой. – Давай посмотрим, что скажет твоя мать.

Выражение его лица изменилось, он помрачнел, сказал что-то, как мне показалось, по-немецки, о евреях, но так неразборчиво, что понять было невозможно. Дядя Сеня подошел к столу, вытащил паспорт, задумчиво улыбнулся, а потом убрал документ обратно в ящик.

Чувствуя, что мне дают даже больше свободы, чем прежде, и надеясь, что мать не встревожат новости о бомбардировке (хотя я знал, что она будет волноваться), я вернулся в свою комнату. Поддержав силы небольшой порцией кокаина, отправился к Кате, чтобы узнать, не пойдет ли она со мной к Эзо. Когда я добрался до ее обиталища над скобяной лавкой, мать Кати, тоже шлюха, занимавшая заднюю комнату на первом этаже, сказала, что моя подруга занята. С обычной предупредительностью я оставил записку и в одиночестве отправился в кабак. Я ожидал встретить там Шуру, но он был занят какими-то делами, и я увлекся беседой с парой танцоров из одного кабаре. Они только что вернулись с гастролей по провинции и сильно ругали Николаев, который описывали как «город с одним трамваем».

Вскоре появился Шура. Он поприветствовал меня, стукнув по спине и хитро подмигнув:

– Слышал, ты едешь в Питер.

Я сказал, что это еще не решено окончательно. Шура заказал стакан чая и сделал большой глоток. Потом он кивнул.

– Когда ты окажешься там, заведи дружбу с этими юными университетскими дамочками с хорошими связями, дочками богачей. Я говорил вчера с одной. Она проводит каникулы в особняке у Фонтана; я ей понравился. Ее отец, владелец фабрики в Херсоне, посоветовал мне убраться, когда заметил, как мы переглядываемся. Но он как раз тот, кто нам нужен, – промышленник, заинтересованный в твоих патентах. – Шура снова подмигнул.

– Не предлагаешь ли ты мне сделать ставку? – спросил я.

Шура рассмеялся:

– Разве все это не жульничество, Максик, дорогой? А если война продлится вечно? И мир не изменится до конца наших дней? Нам нужно подумать о себе.

Я разделял общее мнение, что Германия и Австро-Венгрия откусили гораздо больше, чем могли проглотить. Да и вся Габсбургская династия давно прогнила насквозь.

– А ты не думаешь, что это касается и Романовых?

В Одессе я услышал о скандалах в царском семействе гораздо больше, чем за всю свою жизнь. Мне пришлось согласиться, что дела шли плохо. Поговаривали, что царица и большая часть придворных были наркоманами. Все царские министры и командующие армиями брали взятки. В Одессе легко верилось в такое. Я не стал обсуждать скользкую тему, прежде всего из уважения к наставлениям матери, и просто сказал:

– Россия достаточно сильна, чтобы справиться со всеми врагами.

К нам присоединились несколько наших приятелей, только что появившихся в кабаке.

– О, конечно, где же еще есть столько пушечного мяса!

Когда парни и девушка уселись рядом с нами, Шура посмотрел в сторону стойки. Там молодая женщина под аккомпанемент аккордеона пела какую-то безумную песню. Она выглядела худой и нервной, в то время как ее друг-музыкант был огромным и грязным, как будто явился прямиком из какого-то убогого штетла; я читал о подобных местах, но, слава богу, никогда там не бывал.

– Но, как говорили викинги, свободные люди лучше сражаются.

Я сказал ему, что такой вещи, как свобода, не существует; на мой взгляд, это просто фантазия революционеров о рае. Он удивился. Никита Грек (от грека у него было только прозвище) сдвинул свою рабочую кепку на затылок и склонился над столом, изобразив одну из своих странных, угрожающих ухмылок.

– Свободен только человек без души, – сказал он. – Можно прожить жизнь свободным, но лишь отказавшись от бессмертия. Я так думаю.

Никита учился в семинарии до того, как сбежал из Херсона. Он добавил:

– Нельзя сохранить и Бога, и свободу.

Он повторил мою мысль. Я торжествующе обернулся к Шуре, но он утратил интерес к беседе и отвлекся. Кузен беззаботно грыз семечки и, не отрываясь, смотрел на истощенную певицу. За спиной у него Никита вытаращил глаза и сделал неприличный жест, как будто подчеркивая особый интерес Шуры к девушке. Я усмехнулся. Не раз мне приходилось вспоминать ту усмешку с горечью, но в тот момент я произнес:

– Все, что сделали турки, должно еще раз напомнить нам о реальной опасности. Теперь мы будем сражаться как следует. Никто не сможет уничтожить Россию.

Лева, художник, принес всем выпивку и поставил на стол. Он отбросил назад темные волосы, которые лезли ему в глаза.

– То же говорили о Карфагене. Люди, вероятно, отвечали так: «Карфаген нерушим. Это одна из древнейших цивилизаций в мире». И взгляните, что случилось. Римляне все уничтожили за одну ночь. А почему? Из-за недостатка воображения. Они просто не задумывались о своей судьбе. Сделай они это, сегодня были бы здесь.

– Они и так здесь, – сказал Боря Бухгалтер, протирая круглые очки. – Почему, думаешь, в Одессе так много семитов? Это новый Карфаген.

– Скорее, новая Гоморра, – сказал Шура, оборачиваясь и допивая стакан чая. – Давайте возьмем водки.

Он казался мрачным и не смотрел на меня. Я подумал, что он расстроился из-за нашего скорого расставания.

– Ерунда, – сказал Никита, презрительно усмехнувшись. – Русские и евреи слишком наивны. В глубине души они все еще рабы. Мы ведем себя как дети, мы по-детски жестоки друг к другу, потому что и есть дети. А к нашим детям мы относимся…

Граня, кудрявая танцовщица с лицом в форме сердечка, с этим не согласилась. Она неодобрительно вздохнула:

– Никто не любит детей сильнее, чем русские!

Боря с чувством произнес:

– Казаки не слишком разборчивы, когда дело касается еврейских детей…

– Думай, что говоришь, Беня, – с улыбкой предупредил его Лева. – У нас здесь настоящий казачий гетман.

Все развеселились.

– Мы – дети, – настаивал Никита, – любящие своих батек. А материалисты мы, потому что бедны, большинство из нас бедны, как дети. У нас нет власти, нет денег, нет справедливого суда, за исключением суда диктатора. Мы всегда ссоримся из-за имущества. Мы, должно быть, единственный народ в целом мире, приравнявший сентиментальность и лирику к эмоциональной зрелости. В нашей литературе полно деревьев и наивных героев. В русских романах деревьев гораздо больше, чем нужно, чтобы их напечатать.

Я не думаю, что кто-нибудь из нас внимательно следил за странными рассуждениями Никиты, впервые изложившего тогда свои убеждения. Он стал журналистом в большевистской газете и исчез в середине 30‑х – об этом мне поведала его сестра, которую я однажды встретил в Берлине. Боря Бухгалтер, казалось, соглашался с Никитой.

– Мы во власти безумных детей, – произнес он. – Русские сделают все что угодно, лишь бы не расти. Из-за этого ими очень легко управлять.

– И именно поэтому мы можем проиграть войну, – обратился Шура к Боре, давая понять, что считает его мысль необычайно глубокой.

Тот, получив поддержку, продолжил развивать тему:

– Русские – многочисленная незрелая нация. Подобно романтическим юнцам, они считают себя взрослыми и впадают в сентиментальность, рассуждая об общих идеях вроде любви, смерти и природы.

Мы рассмеялись так, как могут смеяться лишь сентиментальные юнцы, которые так и не смогли расстаться с подобными мыслями.

Я пересказываю эти беседы не потому, что они были особенно глубоки, – они дают представление об идеях, которые владели умами одесситов в те дни.

– Вот почему Толстой так нравится молодым и пылким, – заметил Боря. – Наташа – это Россия. Даже старейший и благороднейший седовласый герой – ребенок в душе. Иначе как можно с такой легкостью принять марксизм?

Поскольку разговор зашел о политике, я, повинуясь инстинкту, встал из-за стола. Большинство евреев, подобно Боре, были радикалами; их следовало избегать. Марксисты, кропоткинцы, прудонисты – мне все равно. У них были симптомы болезни мозга, которая могла оказаться очень заразной, поскольку передавалась, как я сказал однажды об ипохондрии, в устной форме. К тому же я все еще боялся Со-Со. Стоит заговорить о дьяволе, и он тут же появится.

Я было решил проверить, ушел ли Катин клиент, как она сама вошла в таверну, бросилась ко мне, обняла и поцеловала, но как-то необычно. Обстрел заставил многих из нас по-новому взглянуть на жизнь, и, возможно, поэтому мы стали придавать слишком большое значение некоторым отношениям.

Шура пребывал в странном настроении. Он слишком недружелюбно встретил Катю, по-прежнему проявляя интерес к певице, которая все пищала странные еврейские песни, перекрывая шум нашей беседы.

Принесли еще водки. Мы подняли тост за певицу. Боря потерял интерес к политике, когда явилась его толстая подружка. Она сообщила, что их родители встретились и решили: им следует пожениться. Боря побледнел и начал делать какие-то расчеты на полях анархистской газеты.

И тут казаки проскакали по Молдаванке, и все евреи в городе задрожали от страха. Певичка перестала вопить, и мы замерли, пораженные. Катя ушла домой, чтобы подготовиться к вечернему выходу, но еще не стемнело. Звук конницы, скачущей по городу, необычен, особенно для тех, кто не слышал его прежде. Сначала мы решили, что нас снова обстреливают, и притихли.

Издалека звук, который издает кавалерия в городе, напоминает о странном, свистящем ветре, дующем из степи; приближаясь, он становится громче и беспорядочнее, пока не сменяется серией синкопированных, рваных ритмов, то усиливающихся, то слабеющих; это похоже на воду, бегущую, меняя направление, по камням; затем он внезапно становится громче – как шум гремящего скоростного поезда, мчащегося по туннелю, – и тогда лучше убраться с дороги любой ценой.

Казаки промчались мимо нашего переулка, и самые храбрые или, в моем случае, самые любопытные из нас высунули головы за дверь и проследили, как они скачут по Молдаванке.

– Они пугают нас, потому что не смогли запугать турок, – сказал Боря. – Они всегда так поступают.

Шура посмеялся над ним.

– Они просто-напросто скачут в гарнизон. Это самый короткий маршрут от товарной, где они высадились. Посмотри на них. Эти парни – не парадная конница и не милиция. Это военное подразделение.

И правда казаки были одеты в поношенные кафтаны; форму покрывал слой пыли. Их оружие выглядело так, будто его использовали в настоящем бою, а не во время погрома.

– И все равно, – сказал Боря, – по какой-то причине городской совет позволил им высадиться на товарной и проехать этим путем. Почему они скачут по улицам? По мостовой? Это плохо для лошадей.

Мы все в один голос сказали, чтобы он умолк. Казаки не причинили вреда, если не считать сильного волнения, и я в одно мгновение был очарован ими. С такими воинами можно поверить в победу. Их были тысячи – возможно, сотни тысяч – всадников из полудюжины главных войск, не говоря уже о мелких отрядах; и теперь, когда турки осмелились напасть на нас, все казаки сплотились. Я представлял, как обрадуются в казачьих станицах, когда узнают, что снова могут убивать турок. Я завидовал им. Только предателей и отъявленных сионистов тревожил вид наших диких степных кавалеристов.

У меня начался приступ головной боли, от которой я страдал всю жизнь; мне пришлось извиниться перед друзьями и вернуться домой. Улицы были необычайно тихими, пустынными. Я обнаружил, что в доме тоже стоит тишина. Он пустовал. Я пошел к себе в комнату, подумывая о новой дозе кокаина, но потом решил прилечь в полутемной комнате (жалюзи были закрыты) и попытаться уснуть. Прием стимуляторов все-таки причинял кое-какие неудобства. Рано или поздно ресурсы приходилось пополнять. Я провел тот вечер в постели, но к ужину спустился вниз. Там я увидел дядю Сеню, тетю Женю и Ванду. Дяде явно недоставало сегодня его обычной благожелательности, а тетя Женя говорила много, но еще менее внятно, чем обычно. В конце концов она предложила всем нам подумать о переезде в Киев. Дядя Сеня сказал, что жилье там стоит дорого, и мы не сможем себе позволить такую жизнь, какую ведем в Одессе.

После ужина я спросил Ванду, что случилось. Она не сказала ничего определенного. Новости о войне были неутешительными. Дядя Сеня позвал всех сходить к Фонтану, чтобы осмотреть datcha, которую собирался снять на зиму. Меня это озадачило – никто не жил на летних datchas в Одессе зимой; могли ударить очень сильные морозы. Потом он отказался от этой мысли, как сообщила мне Ванда. Я предположил, что это была легкая военная истерия, мне доводилось читать об этом. Нас предупреждали о подобных проблемах. Ванда согласилась со мной. Она казалась опечаленной, сидела в моей комнате и не собиралась уходить.

Я чувствовал, что нужно успокоить ее, но боялся, что любое мое движение будет неверно истолковано. Я сказал, что очень устал и хочу спать, и попросил не приносить мне утром завтрак. Я собирался проспать по меньшей мере до полудня. Обычно Ванда понимала, что мне нужно, но сейчас пыталась тянуть время; в конце концов она ушла. Я подумал, не влюбилась ли она в меня и не этим ли объясняется ее необычное поведение. Все стали немного странными после обстрела. Многие восприняли его гораздо серьезнее, чем я; возможно, предчувствовали грядущие бедствия.

Сейчас необычное поведение родственников кажется плодом моего воображения. Наверное, я был излишне наблюдателен. Иногда после длительного употребления кокаина человек начинает слишком тщательно все анализировать, подозревая у окружающих такие мотивы и чувства, которых на самом деле нет, – по крайней мере, в сколько-нибудь явной форме. Я принимал кокаин почти каждый день больше недели и, вероятно, находился в опасной близости к тому состоянию замешательства и неуверенности, которое возникает при злоупотреблении (с тех пор я стал осторожнее – все дело в умеренности, как говорят поляки). В юности, конечно, я не знал меры ни в одном из стимулирующих средств – ни наркотических, ни алкогольных, ни, скажем так, духовных.

Впервые с самого приезда в Одессу я, засыпая, испытал приступ депрессии и тоски по дому. Я думал о сирени под летним дождем, о тумане над крутыми желтыми улицами, о материнской доброте и заботе. Даже моя прекрасная Катя не могла мне этого дать. Это настроение исчезло на следующее утро, но время от времени оно возвращалось. Однако я был настроен оставаться в Одессе как можно дольше, несмотря на то что надвигалась зима и дивная, восхитительная летняя и осенняя жизнь сменялась другой, более прозаической и холодной.

Мне показалось, что Шура догадался о моей легкой депрессии. Он начал приглашать меня на вечеринки в частные дома, которые зимой становились местами общих встреч, и знакомить с разными девушками. Стало сложнее встречаться с Катей. Сначала я не осознавал, что виделся с ней лишь два-три раза в неделю, хотя прежде мы встречались каждый день. Я стал в чем-то подозревать девушку. Мне не хватало ее душевности. Я все сильнее тосковал по дому.

В ноябре выпал первый снег. Мне казалось, что вся Одесса усыпана слоем кокаина. К началу декабря я принимал около двух граммов в день, большей частью из запасов Шуры. Мне написала мать; она считала, что я должен вернуться. Я ответил, что новости в газетах сильно преувеличены, а сам я в полной безопасности и приеду домой ближе к Рождеству. Она не писала дяде Сене, и я с чистой совестью сообщил ему, что матушка успокоилась. В то утро, когда выпал первый настоящий снег, я получил письмо от Эсме; в нем говорилось, что у матери грипп и моя подруга переехала к ней, потому что отцовская пенсия не выплачивается после его смерти и она не в состоянии платить за квартиру. Это казалось идеальным решением. Я обрадовался, что у матери есть близкий человек, который сможет позаботиться о ней, – Эсме лучше всего подходила для этого. Я ответил, что навещу их после Рождества, что занятия и разные дела удерживают меня в Одессе, и дядя Сеня считает, что мне нужно извлечь как можно больше пользы из пребывания здесь. Все это нельзя было назвать ложью, но после роскошного отдыха я не был готов вернуться к бедности и простой еде. Я мало чем мог помочь матери в Киеве. Более того, Эсме было бы гораздо труднее заботиться обо всех нас. Конечно, я не предполагал, что грипп – очень опасная болезнь, и не собирался тотчас возвращаться домой.

Через пару дней Шура спросил, не хочу ли я вместе с ним подняться на борт английского парохода. Я ответил, что предложение очень заманчивое. Шуре требовался переводчик в одном деле, которое он вел со старпомом. Капитана на борту не было. Он заболел и сошел на берег в Ялте. Я предполагал, что по этой причине помощник спешил избавиться от груза и закупить новый товар. В Одессе становилось все меньше иностранных торговых судов, так как наступила зима, а также из-за того, что турки контролировали пролив. К тому же кораблям приходилось менять курс, чтобы избежать нападения немецких подлодок. Время от времени в гавань прибывали австралийские военные корабли, но мы редко общались с их командами. Я с радостью воспользовался редкой возможностью поупражняться в английском. Тем вечером мы спустились в Карантинную бухту, показав полученные Шурой пропуска. Там нас встретили два моряка на корабельной шлюпке и отвезли к кораблю «Кэтлин Сайссон», стоящему на якоре. Судно оказалось не слишком внушительным; похожие грузовые корабли плавали вдоль побережья – от Эгейского моря до Азовского. После того как Турция вступила в войну, они начали исчезать настолько внезапно, что торговля в Одессе прекратилась буквально за один день. Я думаю, что «Кэтлин Сайссон» отозвали в порт приписки, Пирей; возможно, офицеры, единственные англичане на борту, желали убраться подальше от театра военных действий. Остальную часть команды составляли греки и армяне, которые находили общество ласкаров весьма приятным.

Мы поднялись по трапу на капитанский мостик и встретили там мистера Финча, старпома. Тогда он показался мне приятным, очень спокойным и общительным ирландским джентльменом, но подозреваю, что теперь отнесся бы к нему по-другому. Мистер Финч был высокого роста, одетый в грязную белую форму. Он предложил нам выпить – судя по всему, это был арак, но я по глупости решил, что имею дело с шотландским виски. У меня после первого глотка начались такие сильные спазмы в горле, что я не мог нормально разговаривать в течение нескольких дней. Мы уселись вокруг штурманского стола, и мистер Финч спросил Шуру, принес ли он деньги. Кузен попросил меня ответить, что деньги лежат на депозите и будут выплачены в оговоренное время в оговоренном месте. Мистер Финч, казалось, рассердился, но вскоре успокоился и налил нам еще (я с тех пор почти никогда не пил даже настоящий виски). Шура сказал, что стоит сделать пробу, и мистер Финч увел его, а я остался ждать, увлекшись осмотром каюты, разглядывая инструменты, карты и прочие мореходные приспособления. Я впервые оказался на борту корабля, и даже старая торговая шхуна привела меня в восторг.

Шура с мистером Финчем вернулись. Старпом сказал, что если Шура доволен, то стоит обсудить время и место, чтобы встретиться на нейтральной территории. Шура предложил морской клуб возле гавани, излюбленное место английских и американских моряков. Мистер Финч мог почувствовать себя там непринужденно. Старпом согласился, и они пожали друг другу руки. Мистер Финч сказал, что он проделал долгий путь из Малакки и будет очень рад вернуться в Дублин. Я удивился, что он так много проплыл, но мистер Финч рассмеялся:

– Я сел на эту старую калошу в Трапезунде. Путешествуя на чертовых поездах из Басры, я чувствовал себя невыносимо каждую минуту, пребывая на суше. Я начал дело до войны, понимаешь. Теперь жалею, что ввязался.

Было непонятно, что подразумевалось под словом «дело». Я предполагал, что это что-то незаконное. Похоже, Шура ступил на скользкую дорожку, из-за чего у нас могли возникнуть неприятности с полицией. Мы вернулись в гавань и попрощались. Я радовался, что дело – по крайней мере, для меня – завершилось. Шура пришел домой два дня спустя и дал мне столько кокаина, что могло хватить на весь сезон. Казалось, он стал относиться ко мне еще дружелюбнее, чем обычно. Я решил, что кузен считает себя виноватым, поскольку втянул меня в какое-то опасное дело.

Кокаин оказался превосходным. Вероятно, именно его мистер Финч и доставил из Малакки.