Дитя Океан

Мурлева Жан-Клод

Часть первая

 

 

I

Рассказывает Натали Жосс, тридцать два года, социальный работник

Я — одна из последних, кто видел Яна Дутрело живым.

Во всяком случае, насколько мне известно. Он сидел рядом со мной в машине — то есть «сидел» не совсем точное слово: слишком короткие ноги лежат, как палки, под прямым углом к телу, маленькие ступни торчат носками к бардачку. Ремень безопасности свободно болтается. Можно было бы усадить его сзади, в детское автокресло, но я как-то постеснялась. Посмотреть — точь-в-точь большая кукла. Было это в минувшем ноябре. Помните, какая дождливая выдалась первая неделя? Какая мерзкая стояла погода? Дождь так и хлестал, и это я отвезла его в то утро домой. И больше с тех пор не видела.

Дворники у меня такие, что толку от них примерно как от барабанных палочек, так что по шоссе я ехала со скоростью не больше тридцати километров в час. Если б знать, что это в последний раз, я бы пригляделась к нему получше. Теперь уж поздно.

Как сейчас вижу его, вжавшегося в спинку сиденья — набычился и руки теребит, смешные красные ручонки, совсем младенческие. А одет — как только совести хватило вырядить ребенка таким пугалом? Издевательство какое-то. Костюмный пиджачишко, застегнутый на среднюю пуговицу, серые холщовые штаны — все словно из другого века. Тряпье с чердака. Как вспомню, комок в горле.

До тех пор я никогда не видела подобного человечка. Какого он мог быть роста? Сантиметров восемьдесят? Девяносто? Во всяком случае, едва-едва с двухлетнего ребенка. А было ему десять. Ян был мальчик как мальчик, только в миниатюре.

«Лапочка», «масик», «малютка», «крохотулечка» — вот что хотелось сказать при виде него, но этому мешало какое-то взрослое выражение, залегавшее у его глаз и губ, какая-то строгость. В его сложении не было никакого уродства, как у карликов: все было пропорциональным, но… маленьким.

Так вот, дождь как из ведра. Плюс ветер порывами. Вкривь и вкось разложенная на коленях дорожная карта. До места уже не могло быть далеко. Может, всего несколько сотен метров. По-видимому, я проскочила поворот, не заметила, как проехала мимо. Ничего удивительного в такой ливень. Я повернула обратно и постаралась сосредоточиться. Досаднее всего было то, что Ян, который сидел тут же, рядом, прекрасно знал дорогу. Только на сотрудничество не шел. Поначалу я еще спрашивала его:

— Нам сюда? Направо или налево? Ну хоть покажи, если сказать не хочешь… Пальцем покажи…

С тем же успехом я могла бы обращаться к зонтику.

Тогда я еще мало что знала о моем маленьком пассажире. Знала, что ему десять лет, что его зовут Ян и что он немой. В то утро он явился в свой шестой класс какой-то пришибленный и без портфеля. Конечно, попытались что-то выяснить у его братьев, но те были не намного разговорчивее. Один в конце концов шмыгнул носом, втянув десятисантиметровую соплю, и объяснил:

— Отец утопил.

Перевожу: отец бросил портфель в колодец, или, может быть, в пруд, в общем, в какую-то воду.

На своей сумасшедшей работе я с какими только экземплярами не сталкивалась, но это было что-то новенькое. Украдкой глянула на мальчонку: тяжелые башмаки просят каши, штаны едва не расползаются, манжеты коричневого свитера высунулись из слишком коротких рукавов пиджака. У меня защемило в груди. Я готова была потрепать его по коленке, сказать: «Не переживай, все будет хорошо…» — как вдруг по правую руку обнаружилась грунтовая дорога. И указатель, почти утонувший в бурьяне: «У Перро».

Я остановила машину перед въездом во двор и немного подождала, не вылезая. Дождь вовсю барабанил по крыше.

— Нам сюда?

Мальчик, не поднимая глаз, чуть заметно кивнул. Сюда.

Ферма была неприглядная, кругом сплошная грязь. Посреди двора громоздилась огромная куча металлолома. Сквозь железо проросла крапива. Большая тощая собака брехала из-под сарая с провалившейся крышей.

Семью Дутрело хорошо знали в коллеже. Ферма принадлежала отцу. Ян был седьмым ребенком. Остальные шестеро — все близнецы, три пары. Двоим старшим было четырнадцать лет, средним — тринадцать, младшим — одиннадцать. Так что каждый или почти каждый год в сентябре перед учителем шестого класса представало очередное поколение Дутрело. Хочется сказать во множественном числе: очередные Дутрелята. Все они были высокие для своего возраста, только уж очень худые — наверняка недоедали. И учеба их не привлекала.

Ян появился последним — и один. Как точка в конце предложения.

Собака под сараем прямо надсаживалась. Где-то в глубине двора распахнулась дверь, и на пороге появилась женщина. В засаленном фартуке, в руке сковородка.

— Это твоя мама?

Молчание. Я вылезла из машины, раскрыла зонтик и помогла выйти Яну. Вместе мы пошлепали во двор, к неподвижной фигуре в дверях. Грязь была по щиколотку.

— Здравствуйте, меня зовут Натали Жосс, я социальный работник. Я хотела бы…

Собака подбиралась ко мне сзади с явным намерением улучить удобный момент и отхватить мне полноги. Я инстинктивно взяла за руку ребенка, который, понурив голову, шел рядом, — и содрогнулась: крохотная ладошка была мозолистой, как у дровосека или каменщика.

Женщина в дверях и не подумала приструнить собаку, выйти нам навстречу. Также не похоже было, чтоб ее хоть сколько-то удивило появление сына в неурочный час и в таком сопровождении. Нет. Она смотрела на нас пустыми, как у дохлой рыбы, глазами и ждала — мол, что дальше?

— Мадам Дутрело? Меня зовут Натали…

— Что он натворил?

Резко так, с угрозой в голосе.

— Ничего не натворил. Я только хотела…

Сковородка просвистела в воздухе, едва не зацепив мое плечо, и обрушилась на голову собаке, которая с жалобным визгом шарахнулась куда-то за дом.

— А чего вам тогда надо?

— Видите ли, я привезла Яна, потому что он сегодня пришел в коллеж без портфеля и неважно выглядел. Не могли бы мы с вами об этом поговорить?

— Это к отцу.

Дождь захлестывал под зонтик, стекал по лицу, леденил плечи. Я настаивала, и женщина повторила:

— Это к отцу.

По тому, как она стояла, перегородив собой дверь, ни на миллиметр не сдвинувшись, а главное, по ее твердокаменному взгляду я поняла, что она ни за что меня не впустит. На третьем «Это к отцу» я сдалась.

— А когда я могла бы с ним встретиться?

— Завтра.

— Прямо с утра?

Вместо того чтоб ответить мне, она обратилась к мальчику — в первый раз:

— Ну ты, заходи давай!

Он отпустил мою руку и протиснулся в узкий промежуток между матерью и дверным косяком. Но прежде чем скрыться из виду, он сделал странную вещь — никогда не поверила бы, что такое возможно. Он не обернулся, только приостановился и посмотрел на меня через плечо. Три секунды, не больше. Но эта картина запечатлелась в моем сознании с точностью более чем фотографической. С тех пор я снова и снова вижу как наяву это лицо, наконец-то обращенное ко мне, этот взгляд — прямо мне в глаза. Я оторопела: было такое ощущение, будто я читаю в этом взгляде, читаю не менее ясно, чем если бы он говорил. Между тем он слова не сказал, пальцем не шевельнул.

Прочла я сперва упрек:

— Поздравляю, вы блестяще справились с задачей!

Но тут же следом и благодарность:

— Вы были добры ко мне… и потом, откуда ж вам было знать.

Я пытаюсь убедить себя, что больше ничего и не было, но сама-то прекрасно знаю, что это неправда и что его глаза говорили другое. Кричали другое. А кричали они вот что: ПОМОГИТЕ!

Я этого не поняла или не захотела понять. Я сказала себе, что время терпит, можно отложить до завтра. Но никакого завтра не было.

 

II

Рассказывает Марта Дутрело, сорок лет, мать Яна

А что она думала, столичная цаца? Что я ее в залу приглашу чаи гонять с пирожными? Лезут тут всякие, куда не просят, хвостом крутят, да еще учить нас будут! И Кабысдох, дрянь такая, нет чтоб тяпнуть ее как следует — куда, знай только брехал, дармоед. Добрехался, что я ему сковородкой по морде засветила, чтоб заткнулся. Мало девку не зашибла, жалко, не попала. «Он неважно выглядел»! — это она мне говорит, соплячка эта. «Неважно выглядел»! Ну надо же, ах он, бедняжечка! Да он вот уж десять лет «неважно выглядит». Нарочно ведь, нам назло. Чего они все его жалеют-то так? Потому что недоносок? Вел бы себя как все, так и мы бы к нему как ко всем, хоть бы и недоносок. Так ведь нет, строит из себя незнамо что, вроде как «знаю, а не скажу». Язык-то есть или как? Я ж его родила со всем, что положено, все равно как старших. С чего тогда он уперся и молчит? А? За что на нас обиду держит? Как других я рожала, точно так и его. Я, что ли, виновата, что он один уродился и ростом с кулак? Братья-то его все двойнями выходили, это, считай, каждый раз восемь фунтов общий вес — так я после них и не заметила, как его родила. Как все равно яйцо снесла, ей-богу!

Ладно, мы его оставили, не сдали никуда. Думали, вдруг да будет от него какой прок, поди знай, где такой рост может пригодиться. Пролезать, куда никто другой не пролезет, с какими-нибудь мелкими штучками работать — мало ли что! В одном нам природа подгадила, так, может, в другом чем-ничем возместит. Мол, наберемся терпения, подождем, как оно будет. Прокормить-то его невелик расход.

Ну и дождались, отблагодарил, ничего не скажешь! Его милость, видите ли, ученым решил заделаться! С одной стороны, я его понимаю: плохо ли — надрываться не надо, мозоли не набьешь. Это у него в пять лет началось, как в подготовительную школу отдали — а куда деваться, пособием бросаться не приходится. Старшие туда уже отходили, но они хоть ученьем себе голову не забивали. А этому, гляди-ка, понравилось, да как! И не стеснялся это на вид выставлять. Чтоб глаза нам колоть, не иначе — дескать, мы против него дураки. И то мы долго эти его фокусы терпели — нос в тетрадку, и пишет, и пишет, аж язык высунет от старанья. Пока он как-то раз отцу не согрубил. Из-за сена. Семь или восемь ему было, сейчас не вспомню, не считала. Считай не считай, ростом он был не больше, чем за год до того, вот это я точно знаю. Бывает, даже думаю — а он, часом, не уменьшается с годами? Но это его измерять надо, чтоб проверить, а нам что, больше делать нечего? Да, так я про сено: всего и надо было, чтоб он помог огребать. Поди не надорвался бы! Ну вот, а он хоть бы задницу оторвал от стула — в тетрадку тычет, мол, не пойду, занят. Ну как же, у его милости, видите ли, дела поважнее!

Мой, понятное дело, осерчал. И сорвался. Влепил ему со всего размаху, по носу попал. Даже кровь пошла. У него уж больно тяжелая рука, у Дутрело, я ему сколько раз говорила. Вот, не дай Бог, зашибет и впрямь кого-нибудь из них — кто тогда с полицией объясняться будет? Уж точно не он, он-то уберется с глаз долой, как давеча, когда девка приезжала. Дутрело, он такой, не любитель разговоры разговаривать. Если какие чужие люди — все, нет его, а я отдувайся. Вот у меня рука легкая. Не тяжелая, нет. Легкая. Наказать, конечно, накажу, но раз наподдам — и все. Оглоушивать-то зачем? Хотя, правда, с того раза он себе ничего такого не позволял, Ян то есть, по струнке ходил. Чего велят — все делает сей же момент. Только смотреть на нас стал не по-хорошему. Так зыркнет, змееныш, что не выдержишь, глаза отведешь. Замахнешься — тогда только перестанет. Это с родителями-то! Да кто он такой, чтоб этак себя ставить?

Ну ладно, до последнего времени как-то еще обходилось. А тут он в коллеж перешел. И там его, нещечко наше, ну нахваливать, ну над ним ахать. Вот как, интересно, они узнали, что он такой шибко умный, когда из него слова не выжмешь? Черепушку ему вскрывали, что ли? Ну а он-то, ясное дело, вовсе нос задрал, на нас ему уж и смотреть низко — выискался тоже прыщ на ровном месте!

Девку-то эту я ждала. Так и знала, что заявятся к нам, не она, так еще кто. Уж коли Дутрело портфель евонный, мальчишкин то есть, в колодец ухнул, чего другого ждать. Это он, конечно, хватил через край, мой-то, но его тоже можно понять. Четыре раза мальчишку кликали суп есть — четыре раза! А он у окна в книжку уткнулся и ни с места. Тут мой, гляжу, встает. Бить не стал в этот раз, ни-ни, просто встал из-за стола, спокойно так, будто до ветру собрался, сгреб тетрадки, книжку, все это хозяйство запхал в портфель — не ругался, ничего, спокойный как слон, просто вышел, видим, идет к колодцу, слышим — плюх! — и все. Вернулся и сел доедать. А мальчишка и не ворохнулся. Стерпел, глазом не моргнул. Сидел сперва сколько-то, смотрел на стол, на пустое место, где у него раньше книжка лежала, а потом отправился прямиком в постель, как ничего и не было.

Когда мимо меня проходил, я еще его спросила, может, хлеба дать, раз он супа не ел. Все же, что ни говори, мать есть мать. Так он мимо прошел и головы не повернул, как будто не мать к нему обращается, а Кабысдох гавкает. Вот и поди с ним по-хорошему! И за что мне такое?

 

III

Рассказывает Луи Дутрело, сорок один год, отец Яна

Марта у меня, пока есть в доме хоть сухая корка, она ее в воде размочит — вроде суп. А когда и того не останется, пойдет побираться по всяким конторам, на жалость бить. А когда ни с какой конторы ничего больше не причитается, она на паперти встанет с протянутой рукой. Не постыдится. Разве только, может, в землю уставится, чтоб людям в глаза не смотреть. Бабы, они такие. Как самки у зверей. Если у них детеныши голодные, им удержу нет. Откуда и зубы берутся — чисто волчицы, на все пойдут.

А я нет.

Я вперед сдохну. Ни в жизнь ничего клянчить не стану. Ни у кого. Ни в жизнь. И парни мои то же самое, никогда ничего просить не станут…

 

IV

Рассказывает Фабьен Дутрело, четырнадцать лет, брат Яна

Среди ночи меня разбудила какая-то возня. Заскрипела кровать — оказывается, это Ян вставал. Не пописать: ночью не положено. Писаем мы перед сном, становимся в ряд во дворе, а когда отец не смотрит, играем в «кто дальше». Зимой удобно сравнивать, на снегу хорошо видно. Вот так повеселимся, и наверх, спать, и до утра — ни-ни.

Так вот, Ян мой, значит, встает. Я его спрашиваю, куда это он, а он говорит, родители внизу чего-то ругаются, он пойдет послушает и сразу обратно. То есть говорит — в смысле, дает понять. Потому что у Яна, у него свой язык — знаки. Кому сказать, не поверят: все-все говорит без единого слова. Чисто мимика, и никаких объяснений не надо. И все это на сверхзвуковой скорости. Попробуй кто другой делать как он, это займет уйму времени, а получится каша какая-то, ничего не поймешь. А у него быстро так и ясно, как вот вода из скалы бьет. Даже и движений почти никаких, так только, чуть-чуть лицом да руками иногда.

Я долго думал, что мы одни умеем его понимать, в смысле, Реми и я, его старшие братья, потому что приноровились, ну и потому, что он нас любит. Но нет. Это срабатывает с кем угодно, лишь бы Ян решил с этим кем угодно говорить. Но ему не все равно, с кем говорить, Яну: надо, чтоб у него к тому человеку доверие было. Только так. Ни с отцом, ни с матерью ни разу не заговорил. На них он даже не смотрит. Из нас, братьев, больше всего разговаривает со мной и с Реми, старшими. Может, потому, что мы с ним десять лет спим в одной кровати. Их у нас наверху три, кровати то есть. Одна для двух младших, ближняя к лестнице, одна для средних, посередке, и наша с Реми — самая дальняя, под окном. У нас так: чем старше, тем ближе к окну и дальше от лестницы. Ну и от родителей, они внизу спят. Нам-то это только лучше — от колотушек тоже, получается, дальше. А когда Ян родился, он же совсем малюсенький был, его в нашу кровать и подложили. Да так оно и осталось. Само собой как-то вышло. Когда грудной был, мы его и нянчили по ночам. Мать к нему не вставала. Когда сильно орал — зубы резались, — мы, бывало, сахару в воде разведем и с мизинца даем ему сосать. Родители его как-то сразу невзлюбили. Непонятно почему. Может, из-за того, что он не такой как все. Или что не работает, а все ж таки ест. Но это уж полный бред. Что он там ест-то — меньше воробья. Полкартошки да кусок хлеба, в него больше и не влезет. Я вот еще думаю — штука в том, что они его боятся. Ему еще четырех не было, они его взгляда не выдерживали, глаза отводили. Мать это бесит, она сразу ну его лупить. Он тогда и вовсе перестал на них смотреть, и все довольны. Ян, он различает нас с Реми. Только он один и различает. Никогда не спутает. Близко, далеко, с лица, со спины, хоть при свете, хоть в потемках, хоть как — для Яна Реми это Реми, а я это я. Никогда не обознается, хоть мы и похожи один в один. Бывает, я думаю — все-таки он странный. Не потому, что маленький, это всякому видно. Нет, а вот как он умеет объясняться так быстро и так понятно. Некоторый раз он мне говорит что-нибудь такое сложное, а я только потом вдруг соображу, что он ведь даже и ресницей не моргнул. Только смотрел. Наверно, кого-то это может пугать. Меня — нет.

Ладно, так вот про ту ночь. Минут через пять, не больше, только я было начал засыпать, Ян уже опять тут, тянет меня за рукав (мы в свитерах спим, потому что у нас не жарко). Открываю глаза, вижу, стоит, прямо нос к носу со мной. И напуганный до смерти, каким я его никогда не видел. Обычно-то он всегда спокойный, так что тут я сразу понял, что дело серьезное. При свечке я увидел, как все его лицо пришло в движение, и ручонки тоже. И чем дальше он говорил, тем страшнее мне становилось.

— Надо уходить, Фабьен, — вот что он говорил. — Всем! Скорее! Пока не рассвело!

Я чуть не спросил почему, но побоялся задать вопрос. Вернее, боялся услышать ответ. Ужасно боялся. И потом, я его, думается, и так уже знал. Я только и сумел выговорить:

— Но как же, Ян… такой ливень… такая темень…

А он:

— Вот именно — дождь так шумит, они не услышат, как мы будем выходить. Нечего ждать, надо спешить, надо бежать. Потому что они задумали… они задумали нас…

Последнего слова он не произнес. Слово было, конечно, «убить». Но он не мог выплюнуть его мне в лицо, а может, не хотел. В конце концов сказал так:

— …они задумали плохое… понимаешь?

Как вспомню — ведь ему было десять, а мне четырнадцать, а можно было подумать, что наоборот. Он, сколько мог, меня жалел, старался оберечь. И все-таки я заплакал. Слишком страшно было пускаться в бега со всеми братьями в такой дождь и такую темень. Тогда Ян вот что сделал — и так ласково, так нежно. Он погладил меня обеими ручонками по голове, по лицу.

— Ничего не бойся, — вот что это значило, — положитесь все на меня. Соберись с духом.

Я встал, оделся, и мы вдвоем стали будить братьев. Мы переходили от одного к другому. Когда они открывали глаза, я говорил им, что узнал и что надо делать. Одному мне они бы не поверили, но с Яном — другое дело.

— Ладно, ладно… сейчас… — говорил каждый в свой черед.

В ту ночь Ян стал нашим маленьким вожаком. Это как-то само собой сделалось.

Мы оделись как можно теплее и спустились вниз. Ступеньки ужас как скрипели, но дождь так барабанил, ветер так свистел, что родители ничего не услышали. Часы в кухне показывали ровно два.

Прошлепали через двор — Кабысдох и ухом не повел. А за воротами пошли все вперед и вперед, по проселку, ютом по шоссе. В первые же секунды мы промокли, замерзли… и потерялись.

Ян шел впереди. Мы с Реми за ним. Братья следом, держась за руки. Младшие хныкали.

 

V

Рассказывает Даниэль Санз, сорок восемь лет, водитель-дальнобойщик

Целый выводок ребятишек, ей-богу. Прямо под фарами, откуда ни возьмись. И руки тянут:

— Стойте! Стойте!

Вы бы их видели — руками машут, рты разевают. Не надо и по губам читать, и так ясно было, чего они хотят: в машину просятся.

Мне и тормозить особо не пришлось. Дорога в том месте хреновая, а уж в такой дождь вообще караул. Да еще на выходе из крутого поворота. Короче, я и так еле полз. Ладно. Открываю пассажирскую дверь, они карабкаются в кабину. Считаю: один, два, три, четыре… Все мокренные, так с них и льет. Глядь, еще двое! Честно! И до того похожие! И трясутся все, аж зубы стучат. Я думаю, все, и кричу последнему:

— Дверь захлопни хорошенько!

А вот фиг-то: он оборачивается, свешивается с подножки, подымается, а в руках — вот угадайте с трех раз что? Дитё!

Ну, тут я отпал! Вот дела!

— Вам куда надо-то?

Молчат. Самый длинный садится со мной рядом и рукой так это молча показывает — вон туда, мол, вперед. Меня смех разбирает.

— А живете где?

То же самое. Что ни спроси — туда, да и только! Ладно, думаю, разберемся по ходу дела. На койке за сиденьями у меня сложены одеяла. Я дотянулся, вытащил парочку.

— Нате-ка, накиньте!

Разделись до пояса. Свитера, рубашки поскидали, завернулись в одеяла. В кабине свалка, они в ней копошатся, прямо тебе кутята в корзинке. Я им говорю:

— Которые поменьше, могут перебраться на койку.

Повторять не пришлось. Полезли, карабкаются друг через дружку, друг по дружке. И не смеются, ни один. Вот это меня поразило. Потому что когда орава ребят лезет в одну койку, по-нормальному ведь это куча-мала, возня, хохот, правда же? А эти нет. Ну вот, в общем, со мной впереди остались двое старших и малыш между ними. Спрашиваю их:

— Сколько ему лет?

Молчат.

— А все-таки откуда вы, а? Сбежали, что ли?

Молчат. Ну, думаю, что-то с вами, братцы, не то.

Первая-то мысль у меня была — отвезти их всех в местную жандармерию. Только где она, та жандармерия, я даже не представлял, к тому же это мне бы разворачиваться пришлось. Вам хорошо говорить, а вы сами-то пробовали развернуть тридцатипятитонную фуру? Тогда я подумал: ладно, отложим до Перигё. Дотуда шестьдесят кэмэ, час езды плюс-минус, там их и сдам. Ну да, теперь я знаю, что был неправ, но после-то легко рассуждать. Не ошибается только тот, кто ничего не делает.

Пока я это обдумывал, пока прикидывал, как будет лучше, они, представляете, опаньки — и уснули, все как один. Жизнь — она странная, и не спорьте со мной.

Четверть часа назад я был один в кабине, слушал радио, и вдруг раз — и нас тут восемь. Семеро спят, один смеется: я. А чуднее всего то, что ровно перед тем, как их подобрать, я как раз думал о ребятишках — о своих. Точнее, о тех, которых у меня нет. Потому что мы с Катрин не можем иметь детей. У меня это прямо из головы не выходит, потому что я детишек ужасно люблю. Нам бы хоть одного, мы и то были бы счастливы как не знаю кто. Бывает, я себе представляю, как я его тетешкаю, воркую с ним по-всякому, а потом опомнюсь — я же один в кабине, сам с собой говорю, и такая тоска берет.

А тут эти на меня свалились как снег на голову, вот так вот, среди ночи, как бездомные котята какие. «Бедные ребятки» — так я подумал; как ни крепился, а жалко их было. Прикид у них, скажу вам, глаз не радовал. Не «Шевиньон», это уж будьте уверены.

Немного не доезжая Перигё есть одна деревня, там жандармерия прямо у самого шоссе. Не пропустишь. Я заруливаю на стоянку рядышком, мотор не глушу, вылезаю потихоньку, дверью не хлопаю. Перед тем еще глянул, как там малолетняя команда. И потопал к жандармерии. И вот чем хотите поклянусь, когда я уходил, они все спали без задних ног, ну, или уж очень ловко притворялись — посапывают, рты раззявили и все такое. Короче, подхожу к дверям. Звоню раз, звоню два. На втором этаже загорается свет. Еще через полминуты открывается окно, жандарм в пижаме спрашивает, чего надо. Я объясняю, причем негромко, что у меня в кабине такой вот выводок не пойми чьих котяток, и хорошо бы он на них поглядел. Он говорит, ладно, сейчас. Я закурил и жду. Дождь, смотрю, перестал. Тут он выходит, и мы вдвоем идем к машине.

Ладно, чего томить, вы и так, поди, догадались. Когда я открыл дверь, чтоб показать жандарму мой улов, хорошенький же у меня был вид: в кабине-то никого! Никогошеньки, ей-богу! Упорхнули. Все. Ф-р-р! — и нету. И ни забытого носка, ничего. Только два одеяла на пассажирском сиденье.

Мы все кругом облазили с фонариком — без толку. Пришлось глушить мотор и идти давать показания. В общем, отъехал я оттуда уже где-то в полчетвертого утра. Откуда они взялись, мальчишки эти, куда путь держали — тайна, покрытая мраком. Даже другой раз думаю — а вправду они были или, может, приснились? Я выехал со стоянки и покатил дальше, а погодя ни с того ни с сего взял и сказал — сам, один, вслух: «Удачи вам, ребятки», — и попытался думать о чем-нибудь другом.

 

VI

Рассказывает Реми Дутрело, четырнадцать лет, брат Яна

Мы поснимали мокрое и закутались в одеяла. Ян угнездился между мной и Фабьеном, глаза закрыл, но я-то его знаю, я видел, что он не спит. Младшие улеглись вповалку на койку за сиденьями. Шофер сперва еще что-то спрашивал — куда мы да откуда, всякое такое. Я показал куда-то вперед. Он вроде бы на том успокоился. По крайней мере, больше не расспрашивал.

В кабине было тепло. Мотор урчал мирно так, уютно. Дорога стелилась под фарами, черная-пречерная под дождем, голые деревья тянулись к небу тощими пальцами; иногда мы проезжали какую-нибудь спящую деревню, потом опять поля… Вот так бы весь век и ехать в этом грузовике. Чтоб он катил да катил и не останавливался — всю ночь, всю дорогу, до самого Океана. Потому что ехал он на запад, это я точно знал. В ту сторону, куда Ян как-то раз показал нам пальцем из окошка нашей спальни, давно еще, в одну летнюю ночь. Показал и сказал:

— Вон в той стороне — запад. Небо там больше, чем здесь, и еще там Океан.

Океан… Мы тогда, помню, головы ломали, откуда он это взял, ему ведь было-то всего четыре годика, и никто ему не мог ничего такого сказать. Ну, правда, мы от него ничему уже не удивлялись. Во всяком случае, сразу поверили на слово и с тех пор как выглянем в это окошко, в упор не видим ни луговины папаши Колля, ни его яблонь, ни изгороди, ни пруда. Знай только смотрим — все глаза проглядели — на серую линию горизонта, и мы прямо видели, как небо там разрастается, и Океан видели. Даже слышали, как огромные волны раскатываются по песку: врраушшш…

В том-то и дело. Грузовик, который вез нас сквозь колдовскую ночь, — этот грузовик ехал на запад, я точно знал. Жалко было спать, и я удерживался изо всех сил. Представлял себе, что этот спокойный человек рядом со мной — наш отец. А хорошенькая женщина с фотографии на приборной доске — наша мать. Он нам как будто бы сказал:

— Собирайтесь, ребята, поехали кататься: беру вас с собой в рейс.

А она будто бы всполошилась:

— Куда это? Завтра в школу!

Но мы, все семеро, подняли крик, и ну ее упрашивать, и упросили. И вот едем с ним в грузовике. Они все спят. А я нет. Потому что старший не должен засыпать, как маленький. Он с отцом вместе не спит.

— Не устал, сынок? Спать хочешь?

— Нисколечко, — я как будто отвечаю, а сам гордый такой.

Потому что когда у тебя такой отец, который ночью ведет огромный грузовик, пока все спят себе по домам, едет совсем один и ничего не боится — тут, скажу я вам, есть чем гордиться.

Представить-то я это представил, но долго в такую игру не поиграешь. Не был этот мужик нашим отцом. У нашего грузовика нет, только трактор, да еще старая развалюха, которая зимой не хочет заводиться. Отец лупит по ней грязными сапогами и ругается так, что страшно становится.

А что будет, если мы обратно к нему в руки попадем? Я повернулся к Яну, чтоб он меня подбодрил, но вместо этого встретился глазами с Фабьеном. Он мне улыбнулся. Это значило: хорошо как, правда?

Я в ответ тоже улыбнулся, только малость криво. Это значило: хорошо-то хорошо, да вот надолго ли? А потом я закрыл глаза и уснул.

— Все выходим! Живо! Живо!

Ян тормошил нас изо всех своих силенок, колотил даже, и собирал наши шмотки. Грузовик стоял, но мотор работал. Я увидел шофера — он шел к зданию, на котором была вывеска: «Жандармерия». Минуты не прошло — мы одежу, башмаки в охапку и выскочили, как были, полуголые. Попрыгали в кювет, кое-как вылезли на другую сторону.

— Бегом! Бегом!

Побежали. Со всех ног, напрямик. Под ногами было ровно и мягко — не иначе, футбольное поле. Только ужасно скользко. Кто-то из мелких, Макс, по-моему, первым шлепнулся. Красиво приземлился: ноги выше головы взлетели. Потом его близнец Виктор. А там уж пошли кувыркаться по очереди каждые пять метров. Под конец, я думаю, уже нарочно. И правда, терять-то уже нечего, все равно промокли, все равно изгваздались — пропадать, так с музыкой! Такое было настроение. Говорят, люди деньги платят, чтоб купаться в грязи. Наверно, в теплой. Эта-то была ледяная. Зато бесплатно… Уже на том конце поля спохватились — Яна нет. Остановились, подождали маленько, наконец видим, показался из темноты. Он бежал мелкими такими шажками. Надо сказать, он бегать по-настоящему не умеет, наш Ян, трусит вперевалку, как маленький. Тут нам стыдно стало, что мы про него забыли. За несколько метров до нас он поскользнулся и как плюхнется на попу, грязь как чавкнет! Мы не удержались, покатились со смеху. И он с нами рассмеялся.

Вот в эту самую минуту я поверил, что мы не пропадем. Ничего, что холодно, темно, страшно — все равно не пропадем. Я подошел и взял его на руки.

Позади нас оказались трибуны, деревянные такие, со скамейками для зрителей. Это и правда был стадион. Под этими трибунами мы и спрятались. Забились в самый темный угол, прижались друг к дружке — а что еще можно было придумать? Понемногу отдышались, зато, когда успокоились, чувствуем — холод такой, зуб на зуб не попадает. Я понял, что если мы здесь останемся — замерзнем все насмерть.

 

VII

Рассказывает Жан-Мишель Эйкен, сорок четыре года, писатель

Франсуа обрисовал мне перспективу:

— Ищешь покоя? У меня есть ровно то, что тебе надо. Плюс к тому это офигенно красивый особняк. Дом моей двоюродной прабабушки. В нем она и умерла полгода назад. Привидений не боишься? Вот и хорошо. Значит, описываю в общих чертах: из столовой, которая тебя очарует, несмотря на излишества обстановки, если тебе нравятся интерьеры в коричневых тонах, открывается бесподобный вид на муниципальный стадион. Тренировки по средам, каждое второе воскресенье матч. Кухня (спасибо Формике за ДСП с пластиком) выходит на соседские задворки. Ты депрессии не подвержен? Отлично. Теперь спальня: обои с картинками на охотничьи темы, больше всего фазанов, насколько я помню. На потолке, кстати, тоже фазаны. Вот. Ах да, телефон отключен, телевизора нет. Если что — жандармерия в двухстах метрах. Ну как, впечатляет? Да, и последняя маленькая деталь, учитывая твое упорное нежелание ехать на своей машине: до ближайшего кинотеатра сорок восемь километров. Туда ходят два автобуса, первый, если не ошибаюсь, в полседьмого утра. Не передумал? По-прежнему готов ехать?

Разумеется, я был готов. Как никогда. Этот особняк в глухом захолустье Дордони для меня был раем земным. Идеальное место, где я смогу, наконец, писать. Писать утром, вечером, ночью, и чтоб ничто не отвлекало.

Писать до рези в глазах, до полного изнеможения. Я поблагодарил Франсуа и через два дня уже сел в лиможский поезд, ликуя, как ребенок, который впервые едет к морю. К тому же это было в начале ноября — предел мечтаний! Вы наверняка помните те недели холодов и дождей. Все только и знали, что жаловаться на погоду. Кроме меня, по той простой причине, что я не люблю жару. И солнце не люблю. Оно слепит глаза и расслабляет. А главное, мешает работать. Мне бы следовало родиться где-нибудь в Исландии, в Латвии, в общем, в такой стране, где темнеет уже в четыре часа дня — во всяком случае, по моим представлениям.

Словом, едва прибыв в мой маленький рай, я с наслаждением влез, фигурально выражаясь, в шлепанцы тетушки Как-бишь-ее, обустроил себе рабочее место на обеденном столе в столовой и сел писать.

Это случилось в ночь с 7 на 8 ноября, значит, в особняке я прожил к тому моменту три дня. Было поздно, что-то около трех. Я долго и счастливо работал, а тут пошел на кухню перекусить. Райское наслаждение: остатки курицы под майонезом и умиротворяющее прохладное пиво плюс чувство, что я много сделал, и сделал хорошо. Завязка романа чертовски удалась. Юный воришка, промышляющий в супермаркете, влюбляется в кассиршу. Лето, время отпусков, приморский городок где-то в Нормандии. Чем дальше продвигалась моя история, тем яснее я его видел, этого парнишку. И тем больше его любил. Когда я про него писал, некоторые места меня самого волновали почти до слез.

И вот я завершаю свою пирушку и, проходя через столовую с намерением улечься спать, машинально бросаю взгляд на местный Парк-де-Пренс под окном.

Первое чувство — недоумение: глюки у меня или что? Какие-то фигурки вроде разболтанных дергунчиков бегут по полю и через каждые три шага падают. Тут я сказал себе: одно из двух. Или у тебя белая горячка с одной банки пива, или у местной команды в воскресенье случился двенадцатый проигрыш подряд, и с тех пор они тренируются по ночам, чтобы больше не позориться. Всматриваюсь, расплющив нос об оконное стекло. Кажется, эти фигурки исчезают вон там, под трибунами. Странно, говорите? Еще бы не странно! Я подтаскиваю под себя стул и жду развития событий. На стоянке у жандармерии припаркована тяжелая фура. Она стоит, но мотор работает. Потом смолкает. Луч карманного фонарика мечется вокруг фуры, обшаривает кювет, елозит туда-сюда, потом гаснет. У трибун — никакого движения. Тишь да гладь… и буря у меня под черепом. Позвонить в жандармерию? Но в моих хоромах нет телефона. Пойти туда? И что сказать? «Вон они, вон они, вон там!», как в кукольном театре? Во-первых, кто «они»? В этой истории, видимо, есть охотник и есть зайцы. И как хотите, а я при таком раскладе всегда болею за зайцев.

Так проходит четверть часа, потом фура выруливает со стоянки и уезжает.

Зайцы мои только того и ждали — глядь, высунули ушки. Пересчитываю их: один, два, три… шесть. На сей раз они не бегут, идут гуськом вдоль боковой линии. Но что они такое несут, прижимая к груди? В конце концов мне удается разглядеть, и я прямо-таки столбенею: это их одежда! Они все полуголые! На улице хорошо если плюс пять, а они полуголые! Мальчишки, лет двенадцати-тринадцати, тощие, как бродячие кошки. За тридцать метров можно ребра пересчитать. Они направляются в мою сторону и останавливаются чуть ли не под окном. Какое-то время мы остаемся в этом положении: они — растерянные, окоченевшие, и я, притаившийся за занавеской. Я собираюсь открыть окно, как вдруг взгляд мой падает на нечто такое, что меня окончательно добивает. Представьте себе: последний мальчик, кажется, самый высокий, держит на руках ребенка, совсем маленького! Закутал его в свитер, только круглая головенка торчит. Вдруг малыш высвобождает одну руку, указывает пальцем куда-то вперед, и тут же все как один стартуют в этом направлении. Много знавал я в жизни маленьких деток, но чтоб они пользовались таким авторитетом, что-то не видал.

Я бегу в кухню, чтоб не потерять их из виду, и обнаруживаю всю команду на задах соседнего дома. В двери хозяйственной пристройки есть кошачий лаз. Малыш велит ссадить его у этого лаза и пытается в него протиснуться. До попки все идет как по маслу, а дальше никак, сколько он ни изворачивается. Один из мальчишек пробует протолкнуть его и получает пяткой по физиономии. И хоть бы один засмеялся! Вот это меня поразило. В конце концов малыш вылезает, поворачивается, лезет на сей раз ногами вперед и скоро скрывается в отверстии. Через несколько секунд дверь отворяется. Все заходят — очень быстро, без толкотни.

Тут дождь припускает снова, но они уже внутри. Я так и сижу, уставившись на дверь. Мой влюбленный воришка сейчас от меня за тридевять парсеков.

 

VIII

Рассказывает Агата Мерль, шестьдесят четыре года

Морис думает на белок. Белки, скажет тоже! Совсем, бедный, из ума выжил. Где это видано, чтобы белки открывали банки с вареньем? Печенье — ладно, прогрызть упаковку они могли, а с ревеневым вареньем-то как, вот скажите? Я к соседу бы зашла, спросить, не заметил ли он у себя чего-нибудь, да неудобно беспокоить. Писатель все-таки. Я почему знаю — Франсуа сказал, Жермены, покойницы, правнучатый племянник. Приехал, говорит, на две-три недели поработать в спокойной обстановке, чтоб никто не мешал. Ну я и не мешаю. Хотя я ему много могла бы порассказать, только записывай. Чего-чего, а всяких случаев у нас тут хватает.

А насчет варенья у меня есть свое мнение; я никому не говорю, потому что засмеют, но лично я голову дам на отсечение, что угадала: вот подумайте, у кого такой рост, чтоб пробраться в кошачий лаз, и при этом пальцы, чтоб отвинтить крышку с банки? Сколько ни ломайте голову, а если у вас есть хоть капля соображения, додумаетесь до того же, что и я: обезьяна это, вот что. Точно вам говорю, обезьяна. Сбежала из какого-нибудь цирка. Вот так-то.

А пока там что, я велю Морису заделать лазейку. Кошка пускай в лоток ходит, а я все сказала.

 

IX

Рассказывает Виктор Дутрело, одиннадцать лет, брат Яна

Что идти, это бы мне тьфу, если б в своих башмаках. А у меня один потерялся в кювете, когда мы выпрыгивали из грузовика, и старшие так и не разрешили вернуться поискать. А потом в гараже, где мы спали, я нашел дамские туфли и теперь в них иду. Макс всю дорогу надо мной ржет, потому что каблуки. Обхохочешься.

В гараже было хорошо. Одежу мы повесили сушить на горячий котел, а сами спали в синих спецовках, которые там были. Их на всех не хватило, и старшие своими одевались по очереди, а две дали нам с Максом на всю ночь. А еще перед уходом мы там съели три пачки печенья и какое-то варенье, не знаю, из чего. За собой мы прибрали, спецовки на место положили, все как следует. Только прихватили сумку, такую здоровую, прочную, с какой за продуктами ходят. Фабьен и Реми ее несут по очереди, потому что тяжело. Он ведь все двенадцать кило весит, Ян. Они сказали, что с ним к нам сразу привяжутся, что шестеро ребят и такой человечек, как Ян, слишком бросаются в глаза. И посадили его в сумку. Только теперь приходится тащить.

Идти решили вразбивку, чтоб не светиться. Фабьен и Реми впереди. Они шагают широко, и поспевать за ними трудно. Иногда мы видим, что они останавливаются. Это когда не знают, куда дальше. Тогда они опускают сумку на землю, и Ян высовывает головенку. Поворачивает ее во все стороны, как все равно перископ, вверх тоже смотрит, даже, по-моему, принюхивается, а потом показывает пальцем: туда! — и мы идем дальше. Пьер и Поль, средние, идут за ними метров за сто в своих шапках с ушами, уши по бокам болтаются. Иногда они оборачиваются поглядеть, как мы там, не отстали? Конечно, мы не отстаем. Нам по-любому ничего другого не остается. Мы младшие, наше дело за ними идти, куда ведут, и все. Но мы молодцы, так Реми сказал. Только немножко похныкали, когда из дому уходили ночью. А сегодня и дождь перестал, совсем другое дело.

Утром, уже не рано, старшие остановились нас подождать, и мы собрались все вместе в такой будочке на краю шоссе. Я думаю, это была автобусная остановка. Я спросил у Реми:

— Реми, а куда мы идем?

Меня этот вопрос давно мучил. Он сказал:

— Мы идем на запад. К Океану.

А Фабьен еще добавил:

— К Атлантическому океану.

И вытащил из кармана пачку печенья. Это был приятный сюрприз, потому что я думал, мы их еще тогда доели. Мы ели печенье и молчали, а те слова все плясали по будочке:

— К Атлантическому океану… к Атлантическому океану…

Люди, которые проезжали в машинах, на нас косились. Ну и пусть, все равно они ехали уж точно не так далеко, как мы. Ян так и сидел, не высовываясь, прямо в сумке и ел. Только крошки потом вытряхнул, чтоб не кололись.

Атлантический океан… Я не знаю, сколько до него идти и что мы будем делать, когда дойдем… А все равно мы целый час, наверно, шли и почти не уставали, и Макс, и я. Нам хотелось идти. Макс даже поменялся со мной и километр или два шел в моих дамских туфлях. Но я видел, что ему в них больно. И забрал обратно.

 

X

Рассказывает Макс Дутрело, одиннадцать лет, брат Яна

Я честно попробовал дать Виктору передохнуть — взял его туфли, но метров через пятьсот уже все пальцы стер. Как он в них может идти, не представляю. Хотя, конечно, все-таки лучше, чем босиком.

Где-то в полдень нас обогнала машина с дамой за рулем, а сзади двое ребят. Примерно нашего возраста, она их, наверно, из школы везла. Они обернулись и строили нам рожи. Мы не отвечали. Подальше они опять стали теперь уже средних дразнить, тогда Поль им показал неприличный жест из кулака и согнутой руки, и Пьер тоже, да еще с выставленным средним пальцем, а это, по-моему, еще невежливее. Пьер и Поль, они когда-нибудь нарвутся на такого, кто сильнее их, вот тогда им мало не покажется. Старшие им все время это говорят. Но они не слушают. Можно подумать, у них руки чешутся лупить других, как их отец лупит. Такая как бы месть. Даже смешно: вот говорят «сделал морду кирпичом», так им и делать не надо, они такие и есть. Интересно, у них потому морда кирпичом, что драчуны, или они потому драчуны, что морда кирпичом? По-любому им такие морды как раз подходят. В коллеже они никого не боятся. В первый день, как мы с Виктором пришли в шестой класс, один старшеклассник стал над нами прикалываться. Шапки с нас сорвал, меняет то так, то эдак и приговаривает:

— Справа Дутрело, слева Лутредо… то есть нет, слева Дутрело…

Все на нас смотрели и ржали. Ну а мы старались улыбаться, не хотелось в первый же день плакать.

Тут они и налетели, Пьер и Поль. Они не стали разбираться, что, да почему, да сколько лет тому парню. Вообще ни слова не сказали. Сразу со всего размаха — хрясь, хрясь портфелем! Тот упал, а они все равно бьют. Даже еще больше озверели. Били, пока их надзиратель не оттащил, у парня вся рожа была в крови. Их и в коллеже наказали, и дома еще отец излупцевал, но вечером, как спать ложились, Пьер подошел к нашей кровати и говорит:

— Еще кто обидит, нам скажете, ясно?

Мы удивились, потому что он почти никогда с нами не разговаривает. Они вообще мало говорят, Пьер и Поль.

Во всяком случае, нас с тех пор никто не трогал.

Я смотрел, как они идут впереди в своих шапках с ушами и уши по бокам болтаются, и думал про все это. И еще думал, могут ли они и правда отметелить всех, кто захочет нам сделать плохо. Или они все-таки маловаты для этого.

В конце концов мы подошли совсем близко к какой-то деревне. Часы на колокольне показывали час. Мы спрятались в леске поблизости. Старшие положили сумку с Яном на землю и сказали нам сидеть тут и ждать, а они пойдут поищут чего-нибудь поесть и скоро вернутся. И ушли, а мы остались ждать.

 

XI

Рассказывает Мишель Мулен, сорок два года, булочница

Я только собралась закрывать на обед, как тут они вошли. Два мальчика, долговязые, бледные, в потрепанных мятых куртках. Близнецы. Что ни говори, когда два человека настолько похожи, есть в этом что-то удивительное. Вроде как волшебство. Так и чудится, что им ничего не стоит исчезнуть в клубах дыма, а потом снова появиться в виде четырех карликов или, наоборот, одного великана в три метра ростом. И думаешь, что они наверняка способны творить какие угодно чудеса, а если не творят, то только по своей скромности.

Интересно, могла ли хотя бы мать их различить, этих двоих? Наверняка могла, наверняка ей была известна какая-то тайная примета, маленькое, почти незаметное отличие: у этого — особый наклон головы, у того — немножко другой прищур, кто его знает? Еще, говорят, в дождливые дни у близнецов сходство усиливается. Тоже ведь мистика.

Они зашли в булочную и остановились у входа. Я не знала, на которого смотреть. Один сказал, очень тихо:

— Добрый день, мадам, нам нужно хлеба, но у нас нет денег.

Мне пришлось переспросить: я не уверена была, что правильно расслышала. Да нет, правильно:

— Добрый день, мадам, нам нужно хлеба, но у нас нет денег.

Тут я поняла, почему они остались стоять у двери. Это значило: «Мы не настоящие покупатели, так что дальше не проходим…» Вот это меня, я думаю, и тронуло — такая их робость. Да и одежда тоже. Правда, жалко было ребят.

Эту булочную я держу уже семь лет, а раньше у меня была другая, в Ангулеме, так вот, никогда еще никто меня не просил так невинно и чистосердечно: «Нам нужно хлеба, но у нас нет денег».

Я, не задумываясь, ответила:

— Ничего страшного…

И протянула им багет. Тот, что слева, подошел и взял. И тут у меня какой-то рефлекс сработал, да и любой сделал бы то же на моем месте, настолько это само собой разумелось: я взяла второй багет и протянула другому брату.

Они поблагодарили и вышли. Я заперла за ними и пошла к себе наверх перекусить.

Когда на следующей неделе в газете появилась первая статья о деле Дутрело, я сразу связала одно с другим. Думаю, ко мне приходили старшие. Это я потому говорю, что они были такие тихие, вежливые. В самом деле: средние, насколько я поняла, были бешеные какие-то. В газете писали, что понадобилось несколько мужчин, чтоб с ними справиться, и что один даже вывихнул жандарму палец. Хотя, конечно, газетам верить… Во всяком случае, те двое, которым я дала хлеб, не показались мне злобными. Скорее их было жалко. Остаются двое младших. Они, я думаю, прятались где-нибудь поблизости от деревни и ждали, пока братья принесут им поесть. А что касается самого маленького, Яна, то я лучше помолчу. И так про него такую чушь несут! Можно подумать, люди в детстве недобрали сказок и теперь стараются наверстать. Булочная — такое место, что, хочешь не хочешь, всех выслушиваешь, и чего я только не наслушалась:

— Нет, правда, мадам Мулен, мальчонка был вундеркинд, невероятно способный, он компьютер обыгрывал в шахматы…

— Знаете, мадам Мулен, об этом открыто не говорят, но мальчонка-то был психический, братья его стыдились, вот и держали в сумке…

— А говорят, мальчонка видел в темноте, прямо как кошка, слыхали?

— Говорят, он никогда не спал…

— Говорят, он все время спал…

— Ему было шесть… ему было двенадцать… ему было три года…

Это я еще самые перлы опускаю. Я не мешаю, пусть говорят. Для меня правда только то, что «мальчонка», как они все его называют, был именно мальчонка. Просто маленький мальчик. Которому всего-то и нужно было, что тепло и забота да при случае ласковое слово. Как всякому ребенку. А у меня такое чувство — хотя, конечно, всего я не знаю — такое чувство, что ничего этого в его жизни никогда не было. Так что молчали бы уж лучше и оставили его в покое.

Тем более теперь, когда его больше нет.

Одно меня немного утешает: я знаю, что он, конечно же, поел моего хлеба, бедный малыш, и что этот хлеб я дала от всего сердца.

 

XII

Рассказывает Пьер Дутрело, тринадцать лет, брат Яна

Старшие вернулись оба минут через десять. Принесли два багета.

— Мы попросили, и нам дали, — говорят.

Я спросил:

— И все?

Все. Я с Полем переглянулся — мы друг друга поняли. Другой раз сами пойдем. И уж принесем, чтоб было чего поесть, а не так, облизнуться. Ладно, говорить ничего не стали. Не тот момент был, чтоб ругаться. Разделили поровну, стали есть. Стоя. А потом сели в кружок прямо на землю. Мокро было, а и хрен с ним. С утра шли без передыху, все ноги оттоптали. Промокли — обсохнем, делов-то.

Посередке у нас сидел Ян в своей сумке. Он корочку погрыз да и уснул. Мы на него смотрели и молчали. Чудно так — было похоже, как ясли с младенцем Иисусом. Правда, кругом никакого этого хозяйства не было, вола там, осла, другой всякой скотины. Только мы. Сидели в кружок и ели хлеб.

 

XIII

Рассказывает Поль Дутрело, тринадцать лет, брат Яна

В том леске мы топтались с ноги на ногу битых четверть часа. Наконец они вернулись, поесть принесли. Поесть называется: два багета! Я с Пьером переглянулся — мы друг друга поняли. Другой раз за жрачкой мы пойдем, им же всем лучше будет. Сели на землю, стали есть. Сразу задница промокла, да плевать, сил уже нет — все на ногах да на ногах. Ян, считай, и не поел. Хорошо если полкорочки сжевал. Мы его устроили посередке, в сумке этой, и он уснул. Я на него кинул свою куртку: спать в тепле надо. Мы долго сидели и на него смотрели.

Я никому не сказал, но это было немного как ясли с младенцем Иисусом.

 

XIV

Рассказывает Доминик Эчеверри, двадцать восемь лет, жандарм

Странное дело, все утро ни души не видно было, а где-то с часу народ пошел косяком. Сперва бабулька — божий одуванчик. Утверждает, что ее собаку отравили. Только ушла, является парень лет двадцати с мотоциклетным шлемом под мышкой:

— Здрасьте, месье, я хочу подать жалобу.

Якобы какой-то старый козел на «Рено-25» пытался столкнуть его в кювет. Только я начинаю выяснять у него, что да как, бац, дверь открывается — опять кого-то принесло. На сей раз к нам пожаловало само Средневековье. Крестьяне, муж с женой; если вы смотрели сериал «Жак-бедняк», то вот ровно оттуда парочка.

— Вы не могли бы немного подождать? — говорю.

Муж граблю свою приподнял — типа да, можно и подождать, у них не горит. Жена вроде не возражает. На самом-то деле у них еще как горело, но я ж не знал…

Прямо при входе у нас банкетка стоит плюшевая.

— Посидите пока! — показываю им.

Реакция ноль. Это уж такая порода: ни за что не сядут, разве что на стул или на лавку. Если что-нибудь чуть помягче или пониже, они боятся, как бы не запачкать или не провалиться так, что потом не встанешь. Точнее, по их понятиям, такие вещи не для них. Короче, эти два манекена от Диора так и остались стоять.

Я пошел разбираться с мотоциклистом, а когда закончил, это минимум через четверть часа, выхожу в предбанник. Те двое как стояли, так и стоят. Меня там не было, но я на сто процентов уверен, что они за все это время словом не перекинулись, такие вещи чувствуешь.

— Ну что, дамы-господа? — говорю.

Муж подталкивает жену локтем. Она подходит поближе и выдает буквально следующее:

— Да мы насчет ребят… они сбегли…

— Что, простите?

— Ребята… ребята у нас сбегли.

И у нее вырывается какое-то утробное рыдание. Вроде икоты. Продолжения не последовало. И то она, должно быть, простить себе не могла, что дала волю чувствам, и секунду спустя опять закаменела. Видно, она здорово переживала, и давно уже, да еще пришлось высказать это вслух, слова подобрать подходящие: «ребята у нас сбегли» — все это ее и перебуровило.

Мужик от дверей глядит набычившись, типа: «Ну пришел я, ладно, раз моя так решила, но говорить — это пускай она. Это не ко мне».

«Ребята», по ее словам, ушли среди ночи. Во всяком случае, утром их уже не было. А почему они вдруг ушли? Она не знает. Раньше они такого не проделывали? Нет, это первый раз. А не может так быть, что они просто-напросто в школе? Нет, в школе их нет. И только сейчас собрались, наконец, обратиться куда следует? Да, потому что сначала сами искали.

Что искали — это можно было не сомневаться: искали. Оба растрепанные, вымокшие, глаза безумные. Вряд ли кто поверил бы, что до такого состояния их довела партия в бридж у префекта.

Оформляю протокол, вызываю Жан-Пьера — он мой напарник, тоже южанин, — и мы выезжаем.

Супруги Дутрело — так их зовут — едут впереди в своем «Пежо-404» незапамятного года, у которого отсутствуют, в числе прочих мелочей, задний бампер и левое зеркало.

Во дворе фермы стоит красный «Фольксваген», и какая-то пара смотрит, как мы подъезжаем.

 

XV

Рассказывает Паскаль Жосс, тридцать четыре года, механик, муж Натали Жосс

Это она первый раз такое учудила, моя Натали. В ночь-полночь кошмарный такой кошмар, по полной программе.

— Спаси меня отсюда! Спаси!

И цепляется за мою руку, прямо ногтями впилась.

Спасти ее — это я всегда пожалуйста, откуда угодно, но пусть бы она тоже постаралась. Насколько я понимаю, первая помощь в таких случаях — разбудить. Я зажег свет, взял ее лицо в ладони, погладил.

— Проснись, Натали… проснись, я тут, с тобой…

Без толку: невидимые враги, похоже, не спешили выпустить ее из своих когтей. Я бы за нее их всех урыл, порвал и в капусту изрубил, только как их разглядеть-то, вот проблема. В конце концов она все-таки открыла глаза. И первое, что увидела, была моя физия. Ее это, похоже, обрадовало: так и кинулась, прижалась ко мне, обхватила крепко-крепко. Прямо как утопающий за спасательный круг. В такие вот моменты чувствуешь, что ты для чего-то нужен, не зря живешь на свете, и это, признаться, лестно. На сервисе, где я ишачу, от клиентов редко когда дождешься такой почести.

— Это был просто страшный сон, — говорю ей. — Все хорошо… Давайте успокоимся, мадемуазель…

Я обнял ее и так и держал, пока она приходила в себя. Нашептывал ей всякие ласковые слова. За этим занятием я вспомнил, что очень ее люблю, но сейчас не о том речь…

Потом, минут через десять, мы сидели на кухне за чашкой горячего молока, она говорила, а я слушал. Ее рассказ про маленького умника и шестерых его братьев-близнецов мне кое-то напомнил. Долго держать это про себя я не стал:

— Слушай, это ты про Мальчика-с-пальчика, что ли, рассказываешь?

Она на меня уставилась, как с дуба рухнула. Но ведь очевидно же, разве нет? По части литературы я не большой спец, но классику-то уж как-нибудь знаю. Даже помню, что в той сказке Перро мать любила одного сына больше других, потому что он был «рыженький», а она сама была рыжая. На меня это в детстве произвело сильное впечатление. Оно и понятно: уж насчет рыжины меня природа не обидела — у меня не волосы, а пожар форменный. Так вот, я говорю, все ведь сходится один в один: шестеро братьев, все близнецы, а последний — маленький недоносок с палец ростом, который, ясное дело, и есть главный герой. Для полноты картины не хватало только злодея, Людоеда, в смысле. Но женушка моя, похоже, как раз его и видела, оттого и напугалась так.

— Самое невыносимое — это что мальчик все время смотрел на меня… Его подвергали ужасным мучениям, а он только смотрел на меня и как будто говорил: «Видите, что вы наделали? Чистая работа, правда?»

Я не стану вам пересказывать, как именно измывались над мальчиком в кошмаре Натали. Я такие вещи терпеть ненавижу. Даже говорить про них.

Чтоб окончательно ее успокоить, я пообещал, что завтра поеду с ней, и таким-то вот образом мы и очутились оба где-то в полвторого во дворе фермы Дутрело.

— Ты посиди в машине, больше ничего. Просто чтоб я знала, что ты тут. Эта баба… я ее боюсь.

Двор был точно такой, как рассказывала Натали. Дутрело явно не выписывали «Дом и сад».

Пес был на месте, сидел перед домом; он здорово косил — вот об этом жена не упоминала. Кроме него — ни души, ни больших, ни маленьких. Это был вторник; дети, допустим, в школе. А родители где? Я посигналил, потом еще раз. Пес молча буравил нас взглядом, вернее, пытался буравить. Для этого ему приходилось наклонять голову набок, от чего его облик интеллектом не поражал, если вы понимаете, о чем я. Я вылез из машины и пошел к амбару поглядеть, нет ли там машины. Машины не было, только трактор, причем убитый как не знаю что. Я повернул было обратно, как вдруг услышал мяуканье. Судя по звуку, котята были совсем маленькие, вот только где? Я человек по жизни любопытный, Натали вечно меня за это шпыняет. Все мне надо увидеть, все узнать — это сильнее меня. Так что я уши навострил и, с минуту поиграв в «горячо-холодно», обнаружил пискунов в самой глубине полуразвалившегося шкафа. Семь котят, еще слепых — сбились в кучу и пищат, есть просят. Мать, должно быть, была где-то недалеко. Я присел на корточки рассмотреть их поближе. Сам я родом из деревни и знаю эти дела: семь котят на ферме, тем более на такой, — перспективы у них, как правило, самые незавидные. В лучшем случае — в мешок да в воду, в худшем — в яму и лопатой. Слабонервных просят удалиться. Было у меня искушение спасти хоть одного, взять себе — но куда нам, в квартире, да с ребенком? Тут и кошка появилась и легла, подгребла их под себя.

«Пользуйтесь, ловите момент! — думаю. — Ничего другого вы в жизни не узнаете, только теплое мамкино брюхо, но это уже неплохо».

Натали поджидала меня у дверей амбара.

— Что ты там застрял? Вот явится кто-нибудь…

И как в воду глядела. Во двор въехали две машины. В первой — отец и мать Дутрело. Во второй — два жандарма.

Дутрело-отец уставился на меня, и в глазах его читался вопрос: «Какого хрена вам здесь надо?»

Ей-богу, у меня было ощущение, что его взгляд прямо так и говорит, слово в слово: «Какого хрена вам здесь надо?»

Я залепетал:

— Извините, мы вас ждали, и я услышал мяуканье… я только заглянул посмотреть…

Он сказал как-то рассеянно:

— А, котята… хотел их с утра прикончить, да не до них теперь с этими делами…

С какими еще, думаем, «делами»? Один жандарм спросил с явственным южным акцентом, кто мы, собственно, такие. А когда узнал, что Натали социальный работник, отвел ее в сторонку и сообщил, что дети пропали, все семеро, ушли сегодня ночью… Потом жандармы с обоими Дутрело зашли в дом, а нам здесь больше нечего было делать, и мы уехали. Натали всю дорогу плакала.

Вторую половину дня я провел у себя на сервисе, и остается только надеяться, что не слишком много тормозных колодок присобачил наперекосяк, потому что я не очень-то соображал, что делаю. Смотрел на карбюраторы, аккумуляторы, свечи, а видел семерых котят, семерых ребятишек Дутрело, семерых братьев из «Мальчика-с-пальчика»… Все это крутилось и крутилось у меня в голове. Особенно упорно — картинка из книжки моего детства. Та, где Мальчик-с-пальчик в ненастную ночь подслушивает, спрятавшись под лестницей. Отец говорит: «Я решил завести их завтра в лес и бросить»… Мать сидит, закрыв лицо руками. В очаге еле теплится хилый огонь.

Я уже сел за руль, чтоб ехать домой, когда меня вдруг осенило. Прямо как гром среди ясного неба.

А что, если… что, если маленький Ян… или один из его братьев, неважно… да нет, это мог быть только он, я чувствовал, — так вот, что, если маленький Ян ночью подслушал отцовские слова: «Завтра утром я ИХ прикончу! Всех семерых!»

И подумал, что отец решил…

Ты ошибся, маленький Ян! Ты, Мальчик-с-пальчик, который все знает, все понимает, — в этот раз ты ошибся!

Прикончить ВСЕХ СЕМЕРЫХ — да! Но это про семерых КОТЯТ, Ян! Про КОТЯТ! Не про вас! Про КОТЯТ!!!!

Где ты теперь, где тебя искать, чтобы все тебе объяснить? Куда ты увел своих братьев?