Черёмуха

Мусатов Алексей Иванович

 

1

Цвела черёмуха. Огромная и белая, она была похожа на пышное облако, которое опустилось на землю и зацепилось за изгородь.

Всюду пахло черёмухой: на улице, в переулке, в избе. Даже чай был с привкусом черёмухи, хотя бабушка и заваривала малину.

— Благодать… Дух-то какой сытый, — говорила она. Жили мы под черёмухой. Мы — это я, Петька и Настя. Был у нас свой дом — шалаш с крыльцом, с дверью, с застеклёнными окнами, с крышей под железом. Дом мы строили сообща. Я притащил доски, гвозди, осколки стёкол, Петька — старую калитку от огорода и три листа кровельного железа. Только Настя ничего не принесла. Да мы с ней сначала и дружить не хотели, она сама напросилась. Узнала, что мы дом строим, и примчалась.

— Я за хозяйку буду. Я вам и спеку и сварю. Я ловкая… — И тут же принялась наводить в доме порядок.

Потом Настя принесла в фартуке целый ворох черепков, баночек из-под крема и гуталина и сказала, что это будет вместо посуды. Мне и Петьке она подарила по два цветных стекла от разбитых лампадок — красное и зелёное.

Если смотреть в красное, то сразу всё кругом тебя делается огненным, багровым, и кажется, что пахнет дымом и гарью. А приставишь к глазу зелёное стекло — и даже страшно станет. Вот идёт через огород моя бабушка, и такая она зелёная, чахлая, словно только что из больницы вернулась.

Посмотрел я в стёкла, посмотрел да и бросил. Надоело. А Петька словно охмелел: ходит по огороду, шатается, хохочет: «Ой, Лёнька, черёмуха красная, ой, солнце зелёное!» Настя же хитрая — ещё одно стекло подарила Петьке, голубое. Так и прижилась у нас Настя.

Стали мы строить дом втроём. Дом получился на славу.

Жили мы семьёй. Чаще всего Петька был отцом, Настя — матерью, а я — сыном. Сын я озорной, неспокойный, гулял по ночам, возвращался домой навеселе, буянил и требовал, чтобы отец купил мне гармонь и ружьё. Отец топал на меня ногами, грозил выпороть ремнём; мать плакала и укладывала меня спать.

Но подолгу быть сыном мне надоедало. «Всё сын да сын, — обижался я. — По очереди надо играть».

Тогда Настя становилась моей женой, а Петька — стариком. Он кряхтел, охал, жаловался на ревматизм и грозил нам, что скоро умрёт. Уходя на работу, мы запирали старика на замок.

Хозяйство у нас было исправное, с достатком. Имелись две телеги — деревянный ящик и старый противень, серпы, косы, плуг, борона, своя лошадь. Лошадь — это я. Я умел звонко гоготать и даже учился прядать ушами. В доме у нас никогда не переводились запасы: два-три кусочка сахару, хлеб, печёная картошка, соль.

Ели мы всё, что было съедобного на молодой весенней земле: стрельчатый лук, щавель, такой кислый, что от него закрывались глаза, нежные листики кислички, приятно пощипывающие во рту, сладковатый, с густым, словно сметана, соком молочай, пресные дудки, водянистые хвощи.

На улице была весна, цвела черёмуха, мужики только начали сев, а мы уже управились с сенокосом, жали хлеб и готовились к молотьбе.

Взрослые не мешали нашему маленькому дому. Они ходили рядом, что-то делали, иногда кидали нам цветную стекляшку, звали обедать, спать. И хорошо, что не мешали!..

Зато все ребятишки в деревне завидовали нашему хорошему дому, дружной семье и богатству. Стёпа Мальков не один раз набивался к нам в дружки, но мы его не принимали.

Но вот моему правдашнему, большому отцу, который делал людям столы, табуретки и гробы, никто не завидовал. Над ним все только смеялись.

В прошлом году отец купил быка. Бык чёрный, мордастый, злой. Отец привязал его на цепь. Бык свирепо мычал, два раза срывался с цепи и едва не забодал деда Кузьму. Мать с бабушкой боялись подойти к быку, а отец ругался, что они ничего не понимают.

— Племенной же бык, необыкновенный, — убеждал он. — Он к чему кричит? К богатству. Чуять надо. Вот знают мужики, что я племенного быка держу, поведут коров — а я с них по трёшнице, по трёшнице! А кто побогаче — пятёрку гони. Вот оно и счастье в руку!

Целое лето бык жил у нас во дворе, но коров мужики так к нему и не привели.

Рассердившись, отец продал быка за половинную цену и на вырученные деньги накупил кур и уток. Во дворе у нас стало весело и шумно. Бабушке и матери отец поручил собирать яйца и перья, а мне — следить за ястребом, чтобы тот не таскал цыплят.

Но отцу не повезло и на этот раз. Кур у нас разворовали, утята передохли. Злой стал тятька. Попросишь у него банку из-под краски, а он щёлкнет тебя аршином по затылку и зашипит:

— Пошёл отсюда, стручок!

Но я знал — отец не злой. Он часто сажал меня на колени и ласково чесал мне затылок:

— Эх, Лёнька, коммунар мой! Ты у меня счастливый — в золотой час родился. Расти, брат, расти!

Это он вспоминал про двадцатый год. Тогда в барском имении организовалась коммуна. Отец записал в неё всю нашу семью. Я появился на свет во второй месяц коммунарской жизни, а на третий — коммуна развалилась.

Иногда отец заглядывал в огород, долго измерял шагами землю и задумывался. Когда я подходил к нему, он тихонько дёргал меня за нос:

— Погоди, Лёнька, стриж глупый, погоди… разведём мы с тобой сад.

— Сад?

— Да-да. Яблоки там, груши, фрукты разные. Только, чур, секрет, никому пока не говорить.

То, что у нас будет сад, мне понравилось. Мне тоже хотелось рассказать отцу что-нибудь интересное и по секрету. И я сообщил ему, что под брёвнами у нас с Петькой спрятан большой ящик, набитый бабками, деревянными шарами, фигурными палками и разными железяками. Таких богатств нет ни у одного мальчишки в деревне. Пусть только тятька молчит об этом.

В сумерки я, Петька и Настя обычно садились ужинать.

— Слава тебе, отмолотились, — говорила Настя, по-мышиному хрупая кусочком сахара. И, помолчав, кивала в сторону соседских мальчишек: — Опять подрались… Всё делятся… Вы ешьте картошку-то, со свининой жарила, — и показывала на баночку из-под ваксы с синеватыми ломтиками картофеля.

— Старшего у них нет, — сурово говорил Петька (он был в этот раз за отца), — вот и делятся…

А черёмуха цвела. Когда пробегал ветер, она вскипала, словно молоко в кастрюле, и брызгала белыми лепестками.

Пруд, затянутый ряской, из зелёного становился белым. Крыша на нашем доме тоже побелела. По переулку бегал телёнок в белых крапинках, словно его забрызгали известью.

 

2

Черёмуха отцвела. На месте душистых цветов появились мелкие зелёные ягоды.

Вся наша семья вышла на усадьбу сажать картошку. Отец, в синей линялой рубахе, ходил за плугом.

Плуг кидало из стороны в сторону. Отец изгибался, свистел и кричал на лошадь — ему очень хотелось, чтобы первая борозда была прямой и ровной. Вот он доехал до конца усадьбы, оглянулся и весело крикнул:

— Сади, молодцы!

Я шагал вдоль борозды и кидал в пухлую землю крупную картошку.

Вдруг сверху кто-то щёлкнул меня по затылку:

— Нагибаться надо! Ишь какой столбовой дворянин растёт!

Это отец. Он перегнулся в пояснице, как складной аршин, и плотно воткнул картофелину в землю, словно пробку в бутылку. Это новая затея отца. Он уверял, что от такой посадки картошка растёт куда быстрее.

— Гляди, как надо. Мало я вас учил!.. А сапоги-то сними, Гусь Иваныч.

Я сел на землю и стал разуваться. Всё-таки обидно. Самое же горькое из всего — какой-то «столбовой дворянин» да «Гусь Иваныч»…

Рядом с нами сажал картошку Петькин отец, дядя Никита. Моему отцу он доводился родным братом.

Дядя Никита грузный, с лысиной, борода у него широкая, русая, в колечках, длинная рубаха перехвачена кручёным поясом с кисточками. Петькин отец когда-то жил в городе, работал дворником, научился акать и говорил со всеми ласково, вкусно: с лошадьми, с ребятами, с мужиками.

Вот и сейчас. Лошадь остановилась в борозде, но дядя Никита не закричал на неё, а принялся стыдить и уговаривать:

— Воду пила, сено ела, а стоишь! Погоди вот, в город поеду, я тебе, бесстыднице, кнут куплю!

В конце усадьбы на телеге сидел Петька. Я подбежал к нему и, чувствуя, что быть мне конём, тихонько заржал и притопнул ногой:

— Давай босиком бегать!

Петька согласился и протянул мне ногу — разувай.

— Петро, детка… нельзя! — погрозил ему дядя Никита пальцем. — Рано, земля холодная!

Петька натянул сапог обратно и надулся. Обидно же! Отец ласковый, а свободы не даёт. Босиком бегать нельзя, купаться до июня тоже нельзя. Да ещё заставляет надевать шерстяные носки. Это в мае-то!

Недаром мальчишки дразнят Петьку «Тихий барин» и «Штаны на вате».

Но я любил Петьку. Он был добрый и никогда не сердился. Попроси — и он принесёт всё, что есть в доме: кусок пирога, ковшик кваса.

Неожиданно раздался крик, и мы с Петькой оглянулись. Дядя Никита стоял в борозде и, раскинув крестом руки, загораживал нашей лошади дорогу.

— Братец, Ефим Петров… Отступись! Пра-ашу тебя! Чужое пашешь…

— Чужого мне вершка не надо, — услышал я тихий, но угрожающий голос отца. — Отойди, Никита, не засти… я человек контуженный…

— Прошу тебя, братец… Давай по совести рассудим.

Никита снял войлочную шляпу и принялся вымерять шагами ширину усадьбы. Губы у него шевелились. Так он прошёл три раза. Потом остановился и воткнул в землю колышек:

— Вот она где, законная середина. Всей широты — сто восемь шагов. Делим на два. По пятьдесят четыре шага на брата. А ты две борозды чужого отпахал. Не по совести, братец!

Отец не поверил и сам принялся вымерять участок. Шаг у него был крупный, метровый. Он нашёл свою правильную середину и тоже воткнул колышек.

— Нет, это ты на мою половину залез!

Так стояли они, каждый у своего колышка, и спорили. Отец говорил — моя середина правильная, а дядя Никита — моя законная. Потом дядя Никита послал Петьку за саженью, а меня отец — за верёвкой.

Сажень, как циркуль по тетрадке, крупно шагала по усадьбе, далеко закидывая сухую длинную ногу, — так ходят хромые.

Отец измерял землю верёвкой. И опять его середина не сошлась с серединой дяди Никиты.

Я подошёл к матери и сказал:

— А пусть тут посерёдке ничья земля будет… Дорожку наторим к овину.

— Есть у нас дорожка, — ответила мать. — Вон, с правого бока. И незачем нам с чужими связываться.

— А зачем тогда середина?

— Глупый ты, Лёнька! Ты вот спишь с Гришкой под одним одеялом, так даже во сне за одеяло держишься — как бы не стащили твою половину.

— Холодно без одеяла-то…

— Ну вот и нам не очень тепло. Жмёмся: на одной усадьбе два дома — легко ли…

Наконец тятька и дядя Никита нашли правильную середину.

— Давай вдоль всей усадьбы борозду проведём, — предложил дядя Никита.

Отец согласился. Он взялся за поручни плуга, а дядя Никита повёл лошадь под уздцы. Но шагов через десять отец остановил лошадь и закричал:

— Ты зачем на мою землю лезешь? Не допущу!..

— Что ты, братец! Окстись-перекрестись. У тебя, наверно, левый глаз косит.

— Это у тебя косит. Давай-ка я лошадь поведу.

Отцы переменились местами, но не прошло и двух минут, как дядя Никита остановил лошадь.

— А сам, сам зачем вправо забираешь?

— Давай не задерживайся! — кричал отец. — Я верной середины держусь.

— Не могу я, братец, полюбовно с тобой землю делить, — пожаловался дядя Никита. — Понятых надо звать.

Пришли понятые — старик Кузьма и сосед Егор Кирюшин, Настин отец, — и стали проводить борозду по самой середине усадьбы. Борозда упёрлась в огород. На огороде росла черёмуха. Понятые натянули верёвку, и сразу стало видно, что черёмуха растёт на усадьбе дяди Никиты.

— Егор, Кузьма! — обратился дядя Никита к понятым. — Будьте свидетелями — моя черёмуха! И пусть Ефим до неё не касается.

— Дерево совместное, — запротестовал отец. — Отец-покойник для обоих сажал. Зачем я тебе уступать его должен?..

Он вдруг умолк и бросился к поленнице дров. Дрова принадлежали дяде Никите, но занимали нашу усадьбу.

— Это ещё что? — заорал отец. — На мою землю лезешь! Вон отсюда! — И он принялся швырять тяжёлые поленья на соседнюю усадьбу.

Но не прошло и минуты, как дядя Никита обнаружил, что наш хворост лежит на его земле.

И чем дальше, тем больше было неразберихи. Солома, доски, жерди, кирпичи, пучки лыка, старые оси, полозья саней — всё это перепуталось своими местами, лежало не там, где нужно. Крича друг на друга, отцы пытались навести порядок. Они не заметили, как очутились около нашего ребячьего дома под черёмухой.

— Позволь! А я-то ищу, куда моё железо пропало! — сказал дядя Никита.

— Так вот где мои доски! — Мой отец потянулся к дому.

Наш дом пошатнулся и затрещал. Разбились стёкла в окнах, загремело железо, резной петух скатился на траву.

Мы с Петькой закричали и бросились к отцам: у нас же в доме еда, посуда, игрушки! Но было уже поздно — дом рухнул. Отцы двинулись дальше.

Вдруг мой отец заметил разделанные гряды. Концы их заходили на нашу усадьбу.

Отец ринулся к грядам и с яростью начал вытаптывать их сапогами. К нему подбежал дядя Никита:

— Позволь! Как ты смеешь? У меня же здесь лук посажен! — Он обхватил отца сзади, под мышки, и потащил с грядок.

— Я смею! — захрипел отец. — Я человек контуженный!..

Он вырвался из рук дяди Никиты и схватил его за грудь.

Пуговки с ворота рубахи у Никиты стрельнули в стороны, словно горох из спелого стручка.

— Разбойник! Душегубец! Я в суд подам!.. — закричал дядя Никита.

Бабушка подняла хворостину и бросилась к братьям:

— Расчепитесь, безобразники! Ефимка, Никитка! Кому говорят? Ах вы, дубовы головы!

Мальчишки со всей деревни сбежались к нашему дому. Они, словно стрижи перед дождём, кружили по огороду и радовались:

— Глазовы дерутся! Глазовы дерутся!..

 

3

Ночью я видел сон: наш дом под черёмухой погорел. Унылые стояли мы над пепелищем. Потом Петька отправился по деревне собирать на погорелое место, а мне дал в руки топор и послал работать плотником в город. Топор был огромный, светлый, как зеркало. Но я не доверял Петьке: хитрый, он хотел услать меня в город, а сам остаться с черёмухой и поесть все ягоды. Я высоко поднял топор, сделал страшное лицо, закричал: «А вот никому, а вот никому!» — и проснулся.

На улице и вправду что-то застучало. Я вскочил с постели и подбежал к окну.

Через мостик мимо нашей избы проехал на телеге дядя Никита. Глаз у него был завязан платком. Сзади на сене сидел Петька, закутанный в армяк.

«Петька! Ты куда это?» — хотел было я крикнуть.

Но телега завернула за угол.

Я пошёл к черёмухе. Она тревожно шуршала листьями. Дом наш был разрушен и напоминал пепелище. Настя сидела на корточках и собирала в фартук черепки и баночки.

— А дядя Никита с Петькой в город поехали, — сообщила она. — На твоего тятьку жаловаться будут, чтобы не дрался. Вот попадёт теперь твоему тятьке.

— И пусть попадёт! И дяде Никите пусть! — хмуро сказал я. — Зачем дом разломали? Большие, а хуже маленьких.

Я был сердит на отца, на мать, на всех взрослых. Я сказал Насте, что уйду сейчас в овин и буду сидеть там до позднего вечера.

— Зачем это? — удивилась Настя.

— А пусть меня отец с матерью поищут… пусть подумают, что я пропал. Я даже заночевать могу в овине.

— Знаешь что, — подумав, сказала Настя. — Давай лучше заново дом строить. Будто мы погорели…

Она взяла меня за руку и повела на свою усадьбу. Там, позади погреба, росла густая крапива и высокий репейник. Место мне понравилось. Здесь уж нам никто не помешает — ни мой тятька, ни дядя Никита.

Мы трудились с Настей целый день. Собирали старые доски, осколки стекла, гвозди и всё тащили к погребу. В новом доме мы сделали широкое окно, скамейку для сидения, стол и шкаф для посуды. Правда, крышу пришлось покрыть соломой, да и стёкол на окно не хватило. А так дом получился совсем хороший!

И торопился же я! Даже палец молотком зашиб — очень мне хотелось закончить новый дом к Петькиному приезду.

Петька вернулся из города в сумерки. Он угостил меня и Настю конфетами, похожими на цветные камешки, и рассказал о том, что ел сегодня в городе сладкий снег. Мы повели Петьку в крапиву к новому дому.

— Дом? — удивился Петька.

— Мы, батюшка, погорели тут. По миру пришлось ходить, — сказала Настя. — Да уж постарались — отстроились заново. Лёнька тут за хозяина был.

Петька осмотрел дом, заглянул во все углы и остался доволен.

— Ну, спасибо, — басом заговорил он и похлопал меня по плечу. — Хозяйствуй, сынок, привыкай! А я ведь тоже не с пустыми руками вернулся.

Петька сбегал домой и принёс ружьё, которое отец купил ему в городе. Ах, какое это было ружьё! Ложа покрыта лаком, на конце блестящего жестяного ствола посажена мушка, курок защищён предохранительной скобочкой, а стреляет ружьё пробкой, которая привязана на длинной зелёной нитке.

— Это к нам в дом, — сказал Петька, передавая мне ружьё. — Будем теперь на охоту вместе ходить.

— Верно, верно! — поддержала разговор Настя. — Уток набьёте. Их на болоте тьма-тьмущая!

Не успел я вдоволь пострелять из ружья, как послышался голос дяди Никиты:

— Петро! Детка! Где ты?.. Домой иди, чай пить…

Петька вырвал ружьё у меня из рук и сунул его под скамейку.

— Вы… вы не сказывайте. Будто мы так играем, без ружья…

— Петро-о! Чай пить… — звал дядя Никита.

— Он не хочет!.. — закричал я.

Но тут Настя дёрнула меня за руку и угрожающе зашептала:

— Забыл, где мы живём? В крапиве живём, в тайности живём. Молчи…

Петька убежал. Разошлись по домам и мы с Настей.

Дома у нас пили чай. Бабушка размачивала в чашке корку хлеба и рассказывала, что Никита ездил в город и подал на Ефима жалобу в суд.

— Вы хуже Петьки с Лёнькой! — журила она отца. — Те и подерутся и помирятся — и всё промежду собой. А вы зачем-то посторонних людей впутываете.

Отец закрылся газетой, будто ничего не слышал. Чай был очень горячий. Я торопился, отпил большой глоток, и мне показалось, словно у меня во рту не чай, а угли. Я задохнулся, покраснел и закашлялся.

— Попей ты хоть раз по-людски! — с досадой сказала мать.

Стал я пить «по-людски», но это было скучно и долго. А мне перед сном непременно надо было сбегать к Петьке и предупредить его, чтобы он не беспокоился. Ружьё из «нашего дома» я взял с собой — а вдруг украдут или дождик? — и теперь оно лежит у меня под постелью.

В калитку постучали. Мать вышла и ввела в избу дядю Никиту. Отец отложил газету и вытянул шею.

— Ты сиди, братец, сиди! — поспешил предупредить дядя Никита. — Я драться не мастер. Я только насчёт игрушки спрошу. Что же это получается? Днём я своему сыну покупаю ружьё, а к вечеру твой сын забирает это ружьё себе. Это же чистый разор! На тебя, озорника, я в суд могу обжаловать, а с Лёнькой что мне делать? На него и законов нет.

Мать, бабушка, брат Григорий — все поставили на стол чашки и обернулись ко мне. Даже мордастый кот Сёмка уставился на меня. Я нагнулся над столом и ожесточённо подул в блюдечко.

— Какое ружьё? Где? — спросила мать.

И чего только не наговорил тут дядя Никита! Будто я отъявленный попрошайка, выманиваю у глупого Петьки сахар, хлеб, спички, игрушки…

Взяв за подбородок, отец вздёрнул мою голову вверх и закричал:

— Связался чёрт с младенцем! Отдай сейчас же…

Надо было бы мне сказать: «Знать ничего не знаю», — но глаза у тятьки, словно крючки, зацепили меня и потащили к кровати.

— Ну, ну! — торопил отец.

Я вытащил из-под постели ружьё и отдал дяде Никите. Тот осмотрел ружьё со всех сторон и, покачав головой, молча вышел. Отец шагнул за ним следом, с грохотом запер на засов калитку и, вернувшись, сердито сказал:

— У меня чтоб в избу к Петьке больше не шляться! Гуляй около своего дома. Попрошайка! Я вот сорок лет на свете живу, а попрошайкой никогда не был.

Мать и бабушка начали меня уговаривать: с Петькой мне лучше не дружить, он недотрога и плакса. Разве мало других товарищей в деревне — Стёпа Мальков, к примеру, или Мишка Шилов. Я только вздохнул — какие же это товарищи! Мишка — тот совсем маленький, а Стёпа вон где живёт, за двадцать домов. Ходи к нему!

 

4

Утром я прибежал к Петькиному дому и постучал в окно. Но вместо Петьки выглянул дядя Никита:

— Проваливай, молодец! Тут для тебя приятелей нет!

С этого дня я редко видел Петьку. Дядя Никита всюду водил его за собой: в лес, в поле, на луг. Деревенские мальчишки смеялись над Петькой и даже выдумали дразнилку:

«Петька, Петька, толстый нос! К отцу хвостиком прирос».

Только мы с Настей жалели Петьку. Хорошо, конечно, съездить с отцом в поле раз, другой, но не каждый же день. Посадит дядя Никита Петьку на меже около телеги, скажет: «Гуляй, сынок! Жуки тут, птицы — всё твоё» — и сам поедет пахать. А борозда длинная, на полверсты. Сидит Петька около телеги и томится без дела.

Как-то раз я заметил Петьку на огороде. Дяди Никиты вблизи не было. Я подбежал к Петьке и позвал:

— Пойдём на охоту!

Он согласно закивал головой. Но тут в переулке показался дядя Никита:

— Сынок! Петро! Одеться надо, одеться! Ишь каким холодом потянуло!

Я подставил лицо под ветер. Он был тёплый, как парное молоко, и дул уже третий день. Петька вздохнул и уныло побрёл к отцу.

Я долго ходил около Петькиного дома и ломал голову, как бы мне вызвать приятеля на улицу. То я гукал филином, то щёлкал по-соловьиному, но Петька так и не вышел.

На другой день дядя Никита отвёз Петьку в соседнее село к родственникам.

Без Петьки мне было очень скучно. Игры не ладились, Настя жаловалась, что в доме у нас «вышел весь хлеб», и гнала меня плотничать. Но я лежал около погреба и никуда не хотел идти.

Недели через три Петька вернулся домой и сразу же прибежал ко мне. Он показал две дюжины новых бабок, много разных железок и сказал, что всё надо вложить в наше «общее хозяйство», в большой фанерный ящик.

Мы пошли с Петькой к брёвнам.

Я лёг на землю и заглянул под брёвна. Ящика не было видно. Но я не испугался — он у нас запрятан с секретом. Надо немного подлезть под брёвна, вытащить сено, а уж за ним будет и «наше хозяйство». Я так и сделал. Но ящика не было. Я всё дальше забирался под брёвна, шарил руками, и сердце у меня замирало.

— Он же тебя проведёт и выведет, — услышал я голос дяди Никиты. — Такой дружок хуже разбойника. А ты у меня простачок-дурачок!..

Я быстро вылез из-под брёвен. Дядя Никита уводил Петьку домой. Заикаясь, я закричал, что к брёвнам не подходил уже три недели и что наш ящик, наверно, утащил Стёпка Мальков.

Петька не оглянулся.

— Собака! — озлился я и швырнул ему вслед пустым патроном и пряжкой от уздечки. — Возьми своё, подавись!

Вскоре у себя на огороде дядя Никита построил Петьке новый дом и позвал играть с сыном Настю.

Как-то раз я увидел Петьку и Настю в новом доме. Они обедали и разговаривали о сенокосе. Настя величала Петьку «батюшкой» и «Петром Никитичем». Потом она показывала Петьке разноцветные стёкла, фаянсовые черепки и разные баночки. Я стоял у изгороди и ждал. Меня не заметили и обедать не позвали. Тогда я понял: с Петькой мы больше не дружки.

Я поднял камень, нацелился и метнул в новый Петькин дом. Я выкрикнул все обидные для Петьки прозвища: «Сладкая патока», «Постный сахар», «Тихий барин», «Штаны на вате».

Петька покраснел, и глаза его наполнились слезами.

— А ты… ты… попрошайка!.. — закричал он и побежал за отцом.

С этого дня я объявил Петьке войну.

Вскоре моего отца вызвали в суд и оштрафовали за драку с дядей Никитой на сорок рублей.

С обиды отец пропил ещё двадцать и приехал домой пьяным. Мать облила ему голову холодной водой и с трудом уговорила лечь спать. Отец лежал в чулане и плакал:

— Эх, ребята, ребята! Оттягали у нас черёмуху. Рви, ломай! Такой час пришёл! Одобряю!

Вечером я собрал деревенских мальчишек и привёл их к черёмухе. С первой же горсти ягод языки у нас стали сухими и шершавыми, словно наждачная бумага, но мы набивали ягодами карманы, пазухи, фуражки, раскачивались на сучьях, как на качелях, ломали ветви и обдирали кору.

Утром, увидя общипанную нами черёмуху, дядя Никита принёс топор и обрубил все сучья, которые свешивались в сторону нашего огорода. Потом он выкопал глубокие ямы, врыл в землю дубовые столбы и отгородился от нашей усадьбы крепкой, высокой изгородью. Теперь отцы ругались через изгородь.

Мой отец, заметив в своём огороде кур или поросёнка дяди Никиты, метал в них вилами, бросал кирпичами и кричал на всю деревню: «Весь табак погубили», — хотя никакого табаку тятька не сеял.

Дядя Никита не уступал нам. Он ловил наших кур, купал их в навозной жиже и перебрасывал через изгородь.

Мы заминали друг у друга посевы, выкашивали луговые делянки, увозили дрова из лесу.

В это лето я с деревенскими мальчишками оборвал на огороде у дяди Никиты всё: зелёные яблоки, рябину, недозрелые сливы, смородину, вырыл морковь, брюкву и даже кормовую свёклу и капустные сеянцы.

Дядя Никита ходил с жалобами в суд, завёл сторожевую собаку, натянул вдоль изгороди колючую проволоку. Но мы были неистребимы, как саранча.

Наконец дядя Никита понял, что по соседству с нами ему не жить. На сходке он попросил у мужиков выделить ему другой земельный участок — где-нибудь на околице, подальше от нас.

 

5

Осенью меня и Петьку отдали в школу. Перед этим отец купил мне штаны из «чёртовой кожи» и новые сапоги. Из кусочков фанеры он сколотил мне узкий ящичек, покрасил его зелёной краской и сверху крупно написал: «Алексей Глазов».

У отца тоже был такой ящик, только побольше. В нём он хранил свой столярный инструмент.

— Ну, Алексей Глазов, — сказал мне отец, вручая ящик, — отошло твоё время домики строить. Пора и поумнеть.

В школу я шёл серьёзный и строгий. Ящик хлопал меня по ногам. Впереди шагал Петька в длинноносых скрипучих штиблетах. Его провожал дядя Никита. Штиблеты тяготили Петьку. Он оглядывался по сторонам и морщился.

— Ничего, обносятся, — успокаивал его отец. — С запасцем куплены, на рост.

Учитель Александр Иванович посадил нас с Петькой за одну парту. Я вымерил парту, как усадьбу, и прочертил перочинным ножом посередине её глубокий след. Когда Петькин локоть заезжал на мою половину парты, я щипал его и шипел:

— Не лезь на мою усадьбу!

Я рассказал в школе, что Петьку дразнят «Сладкая патока» и «Тихий барин», что он боится лягушек, езды верхом и носит башмаки сороковой номер. Клички всем очень понравились и, как репей, пристали к Петьке.

Особенно же полюбилась мальчишкам придуманная мною игра «дави носы». Мы окружали Петьку в узком коридоре, и каждый старался наступить ему на длинные носки штиблет. Петька извивался, прыгал, приплясывал. Мы хохотали до слёз. Как-то раз я, Петька и Стёпа Мальков возвращались из школы. У пруда мы со Стёпой разделись, влезли в воду и принялись ловить рубахами карасей. Петька в воду не полез и остался на берегу. Мы наказали ему стеречь нашу одежду и обувь. Лов был хороший. Мы то и дело выкидывали на берег крупных рыжих карасей. Мелочь мы пускали обратно в воду. Я уже видел, как вечером мать ставит на стол сковородку с жареными карасями и говорит: «Ешьте Лёнькину рыбу».

Закончив лов, я выбрался на берег и не нашёл своих сапог. Долго шарил в траве, в кустах. Сапоги исчезли. Не было на берегу и Петьки. Я швырнул карасей обратно в пруд, лёг на землю и укусил себя за палец.

Домой я вернулся поздно вечером, сел в сенях и принялся стучать отцовскими сапогами, делая вид, что разуваюсь. На другой день я встретил Петьку в школе.

— Петя, отдай сапоги, — ласково попросил я его. — Ну поиграл — и хватит…

— Какие сапоги? — удивился тот.

Я напомнил, как мы со Стёпой ловили вчера в пруду рыбу, а Петька стерёг нашу обувь.

— Не нанимался я к вам в сторожа, — ответил Петька. — Посидел немного и ушёл.

Я погрозил Петьке, что стащу с него штиблеты. Он стоял на своём — про сапоги знать ничего не знает. Но я ему не поверил.

Начались заморозки. По утрам я стремглав бежал в школу. Под ногами хрустел тонкий ледок. Перед началом занятий я отогревал замёрзшие ноги в школьной кухне.

Целую неделю я скрывал от домашних, что у меня пропали сапоги. Наконец дома узнали.

Я сказал отцу, что сапоги попались очень плохие и уже успели износиться. Но он погрозил мне пальцем и приказал, чтобы завтра же сапоги были у меня на ногах.

В эту ночь я не спал. У меня начался жар. Меня трясло под двумя одеялами, словно я ехал на телеге по ухабистой дороге. В бреду я видел цветущую черёмуху. Белая и пышная, она заглядывала в окно. Я вскакивал, тянул к черёмухе руки и кричал:

— Мама, мамка! Черёмуха пришла! Черёмуха…

Болел я долго. Потом у меня что-то случилось с ушами. Все голоса казались мне неясными и далёкими, словно со мной разговаривали через стену.

Я плохо понимал, что творилось в нашей семье.

По вечерам все, кроме бабушки, куда-то уходили. Бабушка сидела у моего изголовья и громко рассказывала про хитрую лису и серого волка.

За окном падал снег, и мне казалось, что это черёмуха осыпала белые лепестки.

Взрослые возвращались ночью. Отец, весёлый и возбуждённый, приятельски подмаргивал мне:

— Поправляйся, коммунар, поправляйся! Скоро мы с тобой в колхозе жить будем… сады разводить начнём… Такое время подходит!..

Но однажды он вернулся хмурый и обиженно раскричался на мать и на Григория:

— Эх вы, родная кровь! За кого голос подавали? За Никиту. Какие у него права в артели жить? Ради обчества человек соломины не пожертвует…

— Да что ты, отец! — перебила его мать. — Не велик он богатей, Никита. Куда же ему без артели податься?

Но отец твердил своё: пусть Никита уезжает из села, нечего ему делать в колхозе.

Мне это понравилось. Я представил себе, как мы опрокидываем ненавистную изгородь и захватываем себе всю усадьбу. Черёмуха переходит на нашу сторону.

Но ничего этого я не увидел. Со здоровьем моим стало хуже. Я совсем оглох, и мать отвезла меня в городскую больницу.

 

6

Из больницы я вернулся недели через три. Дома меня встретили мать и бабушка. Усадили пить чай, а сами всё о чём-то шептались, жалостливо посматривали на мои уши и вздыхали.

— Припарки надо, припарки, — вполголоса сказала матери бабушка.

Но я был весел, поедал пироги, пил чай и громко болтал.

— Ну как, Лёня, у тебя это самое? — Мать покрутила пальцем у своего уха. — Во здравии?

Я улыбнулся:

— Ещё как! Я ведь слышал, что вы тут о припарках шептались. Вот говорите мне что-нибудь тихим голосом… Я всё пойму.

Мать обрадовалась:

— Ну, слава тебе! А уж мы-то с отцом думали, принесёшь ты нам горя-беды. — Она придвинулась ближе и ласково обняла меня за плечи. — А мы, сынок, в колхозе теперь живём. Всё у нас общее: земля, лошади, семена. И работаем все вместе. Тятьку нашего бригадиром поставили.

— А Петька с дядей Никитой тоже в колхозе? — спросил я.

— А как же! — ответила мать. — Мы с дядей Никитой в одной бригаде работаем.

Я удивился. Как же мой отец и дядя Никита могут работать вместе? Неужели, пока я болел, они уже помирились?

Не успел я спросить об этом у матери, как пришёл с работы отец. Он был сердитый, усталый, зарос колючей рыжеватой щетиной. Узнав, что я вернулся из больницы совсем здоровый, он просветлел и потрепал меня по плечу. А потом опять нахмурился. Мать собрала отцу ужинать, но он почти ничего не ел. Вяло тыкал вилкой в холодную картошку и вполголоса жаловался матери: опять у него в бригаде неудачи да неприятности. И во всём повинен не кто иной, как Никита!

— Сегодня посылаю братца в рощу, даю наказ привезти воз шестерику. И — нате-пожалуйте! — привозит трёхаршиннику. Что ж это такое — бригадир я ему или пустое место? Да он нарочно меня подсиживает, по зависти.

— Не выдумывай ты, Ефим… — Мать нахмурилась и показала на меня. — Да ещё при Лёньке! Что он поймёт? А тебя никто не подсиживает — сам виноват. Коль поставили бригадиром, следить надо… А у тебя всё разъезды да собрания.

— Слежу… — Отец устало отмахнулся. — Сама знаешь. Которую ночь не сплю.

— На другой день я пришёл в школу. Ребята меня встретили хорошо, рассказали, какие буквы они уже прошли. Петька тоже подошёл ко мне.

— Давай опять за одной партой сидеть. Я тебе книжки буду приносить, буквы показывать.

Я вспомнил пропавшие сапоги и отвернулся.

А Петька был важным, он уже умел немного читать, следил за чистотой в классе, в перемену открывал форточку и выгонял всех ребят в коридор. На уроках, когда Александр Иванович обращался к ученикам с вопросом, Петька раньше всех поднимал руку.

«Выхваляется», — решил я и спросил у Стёпы Малькова:

— Наверно, ябедничает про вас?

— Петька-то?.. Нет, он парень ничего, — ответил Стёпа. — Ты насчёт сапог зря на него думаешь. Не прятал он их. Мы уж тут его допрашивали.

— Так он и признается! — не поверил я. — Знаешь, какие они хитрые с дядей Никитой!

А моему отцу и впрямь не везло. В бригаде заболевали лошади, пропадали хомуты, верёвки, исчезало куда-то сено. Дядя Егор Кирюшин, председатель колхоза, часто заходил к нам в дом и с укором говорил отцу:

— Что же это, Ефим? В коммуне были мы с тобой вместе, в колхоз вошли первыми, а бригада у тебя позади всех плетётся.

Отец виновато разводил руками.

Мне было жалко отца. По ночам он часто просыпался и, накинув полушубок, куда-то уходил. Мать шла за ним следом и вскоре приводила отца домой.

— С ума сходишь, Ефим. Есть сторожа, с них и спросится. Поспи хоть час спокойно.

— Душа не доверяет, — жаловался отец. — Не чужие же люди добро тащат! Чую, тут без своего человека не обходится.

Однажды в сумерки он пришёл домой и тяжело опустился на лавку. Глаза у отца были красные, воспалённые.

— Ну, мать… новая беда. Зорька подохла, лучшая наша лошадь.

— Как — подохла? — перепугалась мать.

— Вчера в город на ней ездили. Разогрелась лошадь, перетрудилась. А ей даже остыть не дали и сразу напоили холодной водой. Вот ей и капут!

— Да кто же это посмел? — вскрикнула мать.

— Всё он, братец мой разлюбезный, — мрачно отозвался отец. — Он и в город на Зорьке ездил.

Мать не поверила: Никита — человек серьёзный, с лошадьми обращаться умеет, и не может он нанести колхозу такой урон.

— Да что ему колхоз? — загорячился отец. — Двор проходной. Не радеет он за артельное добро, без души работает. Живёт здесь, а сам думает, как бы ему в город податься, на лёгкие хлеба.

Мать сердито замахала на отца руками:

— Постыдись, Ефим! На что это похоже! Опять ты смуту заводишь! Сам ненавистничаешь и мальчишку на это толкаешь… — Она взяла меня за руку и вывела из-за стола. — Иди, Лёнька, гуляй! Нечего отца слушать!

Я дошёл до порога и оглянулся — может, тятьке нужна моя защита, я могу и остаться. Но мать вытолкала меня за дверь.

 

7

Перед началом занятий Петька ходил от одной парты к другой и проверял, чисто ли вымыты у ребят руки. Дошла очередь до меня. Я засунул руки в карманы и отвернулся к окну.

— Ты чего не слушаешься? — закричал на меня Петька. — Я вот Александру Иванычу скажу.

Он схватил мою правую руку и принялся вытаскивать её из кармана. Я вскочил, оттолкнул Петьку и тоже закричал:

— Ты вредный, вредный! Тебе бы только ябедничать! И отец у тебя вредный! Он колхозную лошадь погубил…

Петька растерянно оглянулся по сторонам. А я налетел на него, как петух, размахивал руками и теснил в угол. Подбежал Стёпа Мальков и оттащил меня от Петьки:

— Чего расходился? Чего ты про дядю Никиту знаешь?

— А то и знаю! Зачем он Зорьку водой опоил?

Вошёл Александр Иванович и очень удивился, увидев в углу плачущего Петьку. Ребята окружили учителя. Перебивая друг друга, они рассказали ему, что произошло в классе. Александр Иванович зажал уши и приказал всем сесть за парты, Потом обратился ко мне:

— Ну, Алёша, расскажи…

Я встал.

— Расскажи, откуда ты узнал, что Петин отец погубил лошадь.

Все лица повернулись ко мне, и в классе стало тихо-тихо.

— Так мы ждём, Алёша! — напомнил учитель. — Может быть, ты сам всё видел?

Я продолжал молчать.

— И ничего он, болтун, не знает! — сказал Стёпа и, стукнув крышкой парты, достал тетрадки. — Александр Иваныч! Давайте лучше арифметику учить.

Меня бросило в жар.

— И совсем не болтун! — вскрикнул я. — Вы тятьку моего спросите… он-то знает!

Ребята посмотрели на учителя. Петька снова захныкал. Учитель нахмурился.

— Про лошадь я сегодня же выясню, — сказал он. — А пока начнём урок.

Вечером, после ужина, к нам в избу собрались колхозники. Они дымили самокрутками и неторопливо беседовали о близкой весне, о семенах, о севе.

Я сидел рядом с отцом, и мне было приятно, что колхозники внимательно слушали его и называли Ефимом Петровичем. На столе лежала горка пшеницы. Колхозники брали по зёрнышку, давили их ногтем, пробовали на зуб.

Неожиданно вошли председатель колхоза и учитель. Отец умолк и поискал глазами, куда бы усадить вошедших. Потом он толкнул меня в бок:

— Уступи местечко Александру Иванычу…

— Ничего, ничего. Продолжайте беседу. Мы потом поговорим… — сказал учитель и вместе с дядей Егором присел на корточках у порога.

Но тут дверь вновь распахнулась, и в избу ввалился дядя Никита. Он тяжело дышал и руками тискал русую бородку, словно отжимал из неё воду. Я вздрогнул.

— Позволь, позволь! Как ты смеешь? Да я жаловаться буду! — акая, закричал он на отца, потом обратился к колхозникам — Оградите меня от такого бригадира, граждане! Наведите разбирательство…

— Да в чём дело-то, Никита Петрович? — спросил Егор Кирюшин.

— Вы только подумайте… Приходит сегодня мой Петро из школы — и в слёзы. «Я, говорит, учиться больше не пойду, стыдно мне, ты колхозную лошадь загубил». Я на него даже прикрикнул: как ты смеешь такое про отца говорить!.. А он своё: «Об этом теперь все знают. Лёнька Глазов всему классу рассказал».

Колхозники забыли про свои самокрутки, зашумели.

— Ты, Ефим, объясни нам, — строго сказал Егор Кирюшин. — К чему это твой Лёнька ребятишек в школе смущает? Сам знаешь. Разобрали мы историю с лошадью. И Никита тут ни при чём.

Я посмотрел на отца. Он низко склонился над столом и зачем-то старательно сгребал в кучку зёрна пшеницы. К столу подошёл дядя Никита.

— Ты мне в глаза… в глаза скажи, — потребовал он. — При всём народе скажи — честный я человек или злодей какой…

— Я что ж… я никаких подозрений не имею. Напрасно ты из себя выходишь, — глухо ответил отец и обернулся ко мне: — Тебя, стручок, кто учил такие слова говорить? А? — Он пребольно щёлкнул меня по затылку.

Я вскочил, зажал затылок и, думая, что отец шутит, виновато улыбнулся. Но глаза у отца были мутные, злые, руки мелко дрожали.

— Пошёл на печь! — прикрикнул он и с досадой пожаловался на меня колхозникам — Учу-учу, а разума ни на грош. Всегда что-нибудь несусветное отчубучит…

Колхозники покачали головами.

Я полез на печку и чуть было не сорвался с лесенки. Кто-то из взрослых подхватил меня:

— Эх ты, Алёша несусветный! — и посадил на печь.

Я забился в угол, прижался к тёплой печной трубе и тихо заплакал.

…На другой день Александр Иванович объяснил ученикам, почему погибла Зорька. Её отравили враги колхоза, бывшие кулаки, которые тайно пробрались в артель, мешали колхозникам честно и дружно работать и старались поссорить их между собой. Но теперь этих злых людей уже нет в колхозе.

— Никита же Глазов — честный колхозник, — сказал учитель. — И Алёша наговорил про него зря… Плохо он ещё во взрослых делах разбирается. Но мы на него сердиться не будем и постараемся забыть всю эту историю.

И правда, ребята больше не вспоминали про погибшую Зорьку. Но я был невесел, молчалив и старался не подходить к Петьке: опять наболтаешь что-нибудь лишнее.

Из школы домой мы с Петькой возвращались разными дорогами. Если Петька в перемену оставался в классе, то я убегал в зал. Но как-то раз нам довелось играть в «кошки-мышки». Вдруг «кошка» сбила меня с ног и порвала цепь. Я вскочил и схватил соседа за руку. Соседом оказался Петька. Я хотел выпустить его руку, но тут все закричали: «Не пускай кота, Лёнька, держи цепь!»

Дома я не разговаривал с отцом. Когда мы оставались с ним наедине, я доставал тетрадь и усердно рисовал косые домики, черёмуху, похожую на облако, рыб, кошек со страшными усами. Отец сначала тоже не разговаривал со мной, но потом стал заглядывать через плечо. А как-то раз тихонько подошёл сзади и спросил:

— Что это за зверь, сынок: хвост рыбий, усы тараканьи?

«Заигрывает, стыдно стало», — подумал я и закрыл тетрадь.

Отец вздохнул и тронул меня за плечо:

— Всё дуешься, сынок, серчаешь? Я же тогда не по злости тебя обругал — так уж пришлось.

Я поднялся и вышел из избы. А вечером вернулась с работы мать и сказала, что в правлении колхоза повесили стенную газету. В газете была напечатана большая статья про отца. Называлась она: «Бригадир Глазов оскорбляет честных колхозников».

Потом я узнал, что отца вызывали на правление и объявили ему выговор.

 

8

Отец не смирился и после выговора. Он по-прежнему не доверял Никите, следил за ним. Как-то раз весною он послал меня к амбару, где сортировали семена, и строго наказал раньше сумерек не возвращаться.

— А что мне там делать? — удивился я.

— Следи, сынок, чтобы порядочек был. Сам-то я в район еду… — И, нагнувшись, шепнул: — С зерна глаз не спускай.

Я уныло поплёлся к амбару. Там квохтала, словно сердитая клуша, маленькая сортировка. На брезенте была рассыпана жёлтая пшеница. У сортировки работали дядя Никита с женой и трое колхозных девчат. Здесь же был и Петька — он отгребал из-под сортировки зерно.

Я не знал, что мне делать. Засунув руки в карманы, я обошёл сортировку кругом, потом порылся в мякине, пощупал зерно.

— Ну как, бригадиров сын, всё в порядке или есть какие упущения? — ухмыляясь, спросил меня дядя Никита и подморгнул жене.

Я покраснел и, схватив хворостину, бросился за курами, которые подбирались к зерну. Куры разбежались. Мне опять нечего было делать. Я посмотрел на небо. Плыли белые толстые облака, закрывали солнце, и на усадьбы ложилась тень. За овинами синело небо, набухало дождевыми тучами; на берёзах кричали грачи.

Я подошёл к Петьке, присел на корточки и, сложив ладони черпаком, стал отгребать зерно.

Петькина мать подала мне жестяной совок:

— Зачем же руками, держи-ка инструмент…

Неожиданно дядя Никита закричал:

— Ах такой-сякой, ах мошенник! Куда мешок потащил, куда? — и, тяжело топая сапогами, побежал за угол амбара.

Бросив совок, я метнулся следом, сразу же перегнал дядю Никиту, пролетел мимо амбара, сараев, но там никого не было. А дядя Никита продолжал кричать:

— Догоняй его, держи!

Я добежал до овина, но внутрь зайти побоялся — веяло оттуда сыростью и было темно.

Вернулся к сортировке.

— Плохо ты, бригадиров сын, доглядываешь, плохо! — засмеялся дядя Никита. — Вот ужо тебе отец пропишет.

Засмеялась Петькина мать, улыбнулся Петька, зафыркали девчата. Мне показалось, что и сортировка тряслась от хохота.

В полдень все сели обедать. Мне тоже захотелось есть. Я пошарил в карманах — ни одной корочки, даже крошек нет. Мать дала Петьке пирог. Петька снял с него налипшие соринки и разломил. Я невольно вытянул шею: интересно, с капустой пирог или с картошкой? Никита покачал головой:

— Маешься, детка? И дурной же у тебя родитель, нужно сказать… Закружил он тебя. Садись-ка поешь с нами.

Я притворился, что не слышу.

— Ну-ну, не важничай! По глазам вижу — есть хочешь… Петро, угощай-ка приятеля!

Петька подошёл и молча положил передо мной пирог. После обеда я снова отгребал зерно. Мы стукались с Петькой лбами, задевали друг друга руками.

Синева за овинами густела, становилась зловещей, лениво заворчал гром. Дядя Никита распорядился убирать зерно. Девчата потащили мешки в амбар. Петька, его мать торопливо сгребали с брезента пшеницу.

Из-за овина донёсся ровный, глухой шум. Ко дворам промчались куры. Наконец закапал дождь, первый дождь за эту весну. Дядя Никита и девчата втащили в амбар последние мешки с зерном, убрали брезент.

Сначала дождь пробежал по усадьбам на цыпочках, словно пробуя, прочна ли земля, а потом осмелел, запрыгал и расплясался вовсю. Сортировка, оставленная под дождём, зазвенела, как балалайка.

Мы стояли внутри амбара. Неожиданно над нашими головами что-то зашуршало. Дождь просачивался через крышу, и струйки воды текли внутрь амбара. Дядя Никита подставил под струйку ведро. Справа вытянулась вторая водяная ниточка. А потом сразу в трёх… пяти… десяти местах потекли через крышу острые водяные струйки.

— А, бригадир, в голове ветер! — рассердился дядя Никита, бегая по амбару. — Зерно ссыпал, а что крыша как решето, ему и заботы нет. Беги за отцом, Лёнька!

— А его нет… — почему-то робея, признался я. — Он в район уехал.

Дядя Никита выбежал из амбара и вскоре вернулся с лестницей и парой длинных вил.

— Ребятишки, за соломой! Девки, бери вилы! — распорядился он и по лестнице полез на крышу амбара.

Мы с Петькой побежали к омёту и принялись охапками таскать солому. Девчата вилами вскидывали её вверх, а дядя Никита расстилал солому по крыше амбара. Время от времени он кричал нам:

— Ребятишки, давай, давай!

Мы старались изо всех сил. Дождь, словно кнутом, стегал наши спины, плечи, перехватывал дыхание. Солома царапала лицо, руки, забиралась под рубахи.

— Ну и отец у тебя! — с досадой сказал мне Петька. — Я, я! Коммунар с двадцатого года, бригадир, а другие, мол, так себе, непроверенные.

Я отвёл глаза в сторону и ничего не ответил.

 

9

Началась жатва. Все взрослые работали в поле. Мы с Петькой стояли на конце загона и ждали, когда пойдут жнейки. Они, как одинокие большие птицы, взмахивали крыльями и после каждого взмаха оставляли кучку срезанной пшеницы, словно теряли перья. Жнейки приближались. Тяжело дышали горячие лошади. Мой отец сидел на первой жнейке, дядя Никита — на второй.

— Молодцы, питья! — крикнул нам отец.

Мы с Петькой взяли жестяной подойник и побежали в овраг за водой. У конца загона жнейки остановились. Мы открыли ящики зерноуловителей и выгребли зерно в мешок.

— Ну как, помощнички? Дела идут, контора пишет? — спросил нас дядя Никита.

— Уже два мешка насыпали! — с гордостью ответил я.

Жнейки тронулись. Мы с Петькой пошли собирать колоски. Неожиданно я заметил, что жнейка отца остановилась среди загона. Я побежал к отцу. Петька — за мной. Отец лежал на земле и заглядывал под машину. Сзади остановилась вторая жнейка, и дядя Никита спросил, что случилось.

— Объезжай, объезжай! Не задерживайся! — крикнул ему отец. — Сейчас исправлю — нож что-то заедает…

Никита тронул лошадей и объехал отцовскую жнейку. Отец долго ползал вокруг своей машины, звенел ключом. Два раза он трогал лошадей и тут же останавливал: в жнейке что-то неприятно визжало и лязгало. Отец вытер пот с лица и, заметив, что Никита уже объехал вокруг загона и снова оказался позади его жнейки, глухо выругался.

— Лёнька, питья!

Я принёс подойник с водой. Отец пил торопливо, жадно, обливая водой грудь, подбородок. Светлые росинки пота проступали у него на лбу.

А Никита всё ближе. Отец тревожно оглянулся и вновь наклонился над жнейкой. С гайки сорвался ключ, и отец зашиб палец. Он сунул его в рот, пососал, как леденец, сплюнул розовую слюну.

Мы с Петькой ползали около жнейки, и я досадовал, что мой ловкий и расторопный отец не мог ничего сделать.

— Ну-ка подвинься! — раздался голос дяди Никиты.

Отец поморщился и нагнулся ещё ниже, словно хотел закрыть собой всю жнейку.

— Объезжай, объезжай! Я сейчас…

Никита присел на корточки и отстранил отца:

— Позволь… дай посмотреть! Проканителишься тут до вечера…

Они вместе осмотрели рабочие части машины.

— Вот оно, — сказал отец. — Тут, похоже, шестерню заело!..

— Э-э, не туда ты смотришь… Видишь, гайка отошла, — перебил его Никита.

Он долго звенел ключом, потом поднялся и отряхнул с колен землю:

— Ну-ка пробуй!

Отец тронул лошадей — нож жнейки двигался легко и свободно.

— Ну что, брат, выходит, и мы кое на что годимся? — усмехнулся Никита и подошёл к ведру с водой.

Отец молча забрался на жнейку и неуместно громко закричал на лошадей:

— Эй, вы! Короли-лодыри! Застоялись, косолапые!

Жнейки работали до темноты. Потом вязальщицы снопов ушли в деревню, а мой отец и дядя Никита остались в поле. Они решили завтра утром встать пораньше и докосить до обеда всю пшеницу.

Мы с Петькой упросили отцов и тоже остались в поле. Вчетвером мы устроились спать в шалаше. Отцы молчали.

В поле поднялся ветер. Вдали вспыхивали зарницы. Мой отец выглянул из шалаша.

— Как бы ветер дождя не надул, — озабоченно сказал он. — Всю работу собьёт.

— Ничего… Дождь вымочит, солнце высушит, — отозвался Никита.

И вновь долгое, тягостное молчание. Мы лежали с Петькой бок о бок между отцами, и их тепло согревало наши тела. Нам было уютно и покойно. Вполголоса мы стали разговаривать о нашем «общем хозяйстве» под крыльцом. Мечтали о подарке для школы, вспоминали о молодой рябине и трёх тополях, посаженных рядом со старой черёмухой.

— Скажи на милость, как живут! — услышал я немного удивлённый голос дяди Никиты. — Душа в душу… водой не разольёшь.

Он умолк, словно о чём-то раздумывая, потом вновь заговорил, как бы отвечая сам себе:

— Хотя и то сказать… что им делить? Их с ноги теперь ничего не сбивает… не наш век. На просторную дорогу вышли.

— Да и нам вроде делить уже нечего, — в тон дяде Никите сказал мой отец.

— Похоже, к тому идём, — согласился дядя Никита. Он вздохнул, поворочался и поудобнее устроился на снопах.

Нас начало клонить ко сну.

— Брат… — услыхал я тихий, осторожный голос отца. — Не спишь, брат? Давно я хотел поговорить… Ты на меня, Никита, не сердись. Было такое дело — не доверял я тебе, чуть врагом не засчитал… Думал, коли я бригадир, так другим никакой заботы нет до колхоза.

Никита молчал. Я насторожился: что же это он? Спит или не хочет отвечать отцу? «Миритесь, да миритесь вы скорее!» — хотелось мне крикнуть. Я повернулся к Петьке лицом. Он как будто понял меня и толкнул дядю Никиту в бок:

— Тятька, ну не спи же. Разговаривай!..

— Я не сплю, — отозвался Никита и задумчиво заговорил: — Что ж тут, Ефим, сердиться. Я ведь и сам не святой: тоже плохо верил в тебя. Позволь, думаю, какой же ты бригадир, братец? Ветер в голове да затеи пустые. С таким бригадиром далеко не уйдёшь… Ну, да что старое вспоминать! Хватит — повраждовали, перебесились! Вот и ребятишек чуть не рассорили… А теперь время иное. Нам теперь в колхозе только и жить по-человечески.

Мы с Петькой ущипнули друг друга за руки. Нам хотелось вскочить и запрыгать от радости. Но мы притворились, что дремлем. А отцы ещё долго разговаривали о молотьбе, об урожае, о колхозе.

— Сад осенью заложим, — сказал отец. — Я уж и место за овинами облюбовал. Посадим корней с тысячу антоновки, китайки… Ребятишкам в утеху белый налив вырастим…

— Теперь можно и сад! — согласился дядя Никита. — Хозяйство у нас на крепкие ноги встаёт. Можно и мичуринских сортов раздобыть.

— А черёмуха будет? — спросил я сонным голосом и сладко почмокал губами.

Кто мне ответил, отец или дядя Никита, я уже не разобрал.

— Черёмуха? Что ж, посадим. Пусть растёт. Всё ягода.

Я засыпал. Белое облако цветущей черёмухи подняло меня вверх и, покачивая, понесло куда-то далеко-далеко…