Книга третья
Потерянный рай
Наша тетя Мури, сестра отца, которая после смерти матери смотрела за мной и моим братом Бари, давно овдовела, но, как очень деятельная и достойная уважения личность, играла большую роль в общественной жизни Чоха. Однажды она решила женить своего сына Алтая. Выбрав с мудрой осторожностью и осмотрительностью подходящую невесту и договорившись с ее родителями, она начала приготовление к свадьбе. В ее большом старом доме в течение месяца всё драили и чистили, затем резали скот и договорились с музыкантами. Весь аул ждал свадьбы внука Захари, наиба великого Шамиля, как важного события.
В то время как мать была занята свадебными приготовлениями, Алтая, как и положено по обычаю, не было дома. Он должен был все это время скрываться. Если бы кто-нибудь узнал о местонахождении жениха, его тут же схватили бы и взяли под стражу. А это считалось позором. Никогда не разрешалось жениху свободно передвигаться по аулу. Это противоречило обычаям, поэтому Алтай прятался у друга, откуда ему разрешили выйти лишь в день бракосочетания. Только мы, его двоюродные братья и ближайшие друзья, были посвящены в тайну и иногда составляли ему компанию.
Несмотря на все радостные предсвадебные хлопоты, Алтай сидел хмурый и удрученный в маленькой комнатке. Бледный, небритый и небрежно одетый, он находил успокоение лишь в курении. Он часто начинал возмущаться происходящим и ругал себя за то, что дал втянуть себя в этот спектакль. «Как я мог это позволить, я, офицер, просвещенный современный человек! Я раньше смеялся над теми, кто готов был купить кота в мешке, а теперь сам не знаю, как выглядит моя невеста. И все это лишь потому, что моей матери вздумалось женить меня, пока она жива».
Чтобы понять состояние Алтая, нужно было знать, что среди товарищей он слыл самым смелым и бесшабашным офицером всего полка. За его прекрасную элегантную внешность и его безудержное лихачество в него были влюблены многие женщины, из которых, по его собственному признанию, он предпочитал девушек взрослым дамам, для завоевания которых требовались терпение и выдержка, а это его не устраивало.
О его похождениях знали все, но даже в тех случаях, когда другого ждали бы большие неприятности, ему лишь с улыбкой грозили пальцем, настолько он был популярен благодаря безотказно действующему обаянию, называемому шармом, ореолом которого он был окутан.
Он был прав, ощущая нелепость и несоответствие всего происходившего его положению в светском обществе. От патриархальных взглядов наших отцов, считавших брак и воспитание детей важным и почетным делом, а любовные похождения смешными и бессмысленными, он давно отошел. Однако уважение к обычаям оказалось достаточным, чтобы заставить его в этот раз почувствовать их силу, и он, никогда не любивший ждать, сидел тут в вынужденной и праздной изоляции. Мы пытались поднять ему настроение, испытывая при этом легкое злорадство.
Между тем настало время, когда мы, родственники и друзья жениха, должны были выехать навстречу невесте, приближающейся со своей свитой, и сопровождать ее до нового дома. Избранница была из рода Гитинавасул, а Гуниб был местом встречи обоих тухумов, чтобы затем вместе направиться в Чох. Я был тогда еще подростком, неопытным в оценке женщин, но я искренне обещал Алтаю, если мне удастся увидеть невесту без покрывала, обязательно сказать ему сразу свое компетентное мнение «художника».
За невестой ехало сорок наших мужчин во главе с пожилым, седовласым дядей майором Хаджи-Мохама. Когда конная процессия вышла из горных теснин на широкую речную долину, наш предводитель презрительно сказал: «Нынешняя молодежь стала какой-то вялой и медлительной. Не то, что в наше время, когда поездки за невестой оживлялись смелыми и мужественными поступками. При виде такой прекрасной равнины мы не могли спокойно ехать и тут же пускали лошадей вскачь и делали всякие выкрутасы!» Всадники не заставили себя ждать, стараясь превзойти друг друга в исполнении смелых трюков. Но, по мнению главного, это не шло ни в какое сравнение с тем, что совершали смельчаки в годы его юности. Подстегиваемый своими горячими и громкими возгласами, он вдруг вскочил ногами на седло своего коня и, стоя подстрелил кружившего над нами орла. Ликование, вызванное его поступком, примирило офицера с настоящим.
У Гунибского моста, как и было условлено, мы встретились со свадебным поездом невесты. Она, вся закрытая, сидела со своими нарядными подружками в тройке. Ее сопровождали пятьдесят всадников, среди них молодые красиво одетые юноши и пожилые мужчины. Вслед за ними в повозках, запряженных волами, ехали женщины. Они везли приданое и подарки: ковры, одежду, посуду и приборы. Окруженные любопытными зеваками, мужчины приветствовали друг друга громкими возгласами, после чего все снова пришло в движение. И мы направились с нашими гостями в Чох. Обратный путь казался более длинным из-за неисправности многих повозок, а также потому, что в каждом встречавшемся на пути ауле по обычаю свадебному поезду преграждали путь молодые веселые парни и требовали в качестве выкупа вино и звонкую монету. Для выплаты шутливой пошлины нас заранее снабдили всем необходимым.
Наконец, наш свадебный кортеж вошел в Чох, где он был встречен радостными, ликующими возгласами и музыкой. Когда мы добрались до дома жениха, навстречу невесте во всем своем величии вышла тетя Мури. Одетая в пышный праздничный наряд, она подошла к девушке, обняла ее, не открывая лица, затем взяла из протянутой пиалы ложку меда и дала ей отведать, потому что именно так выражают у нас невесте пожелание будущей сладкой и приятной жизни в супружеском доме. Потом она проводила девушек в гостиную, находившуюся на первом этаже. Мужчины пошли в противоположном направлении, в большое помещение, где те, кто постарше, сели на ковры и вели беседу, а те, кто помоложе, стояли вдоль стен, потому что уважение к старшим не позволяет им садиться без разрешения. Вскоре началось долгое, состоявшее из многих блюд застолье. Женщины и мужчины сидели, как у нас принято, раздельно. Напрасно я старался заглянуть в кунацкую, где находилась невеста, чтобы увидеть ее.
Вечером мы, двоюродные братья, вручали невесте подарки: шелка, шитье и украшения, а она, в свою очередь, раздавала нам, родственникам будущего мужа, свои дары. Во время этой церемонии лицо ее было открыто, и когда я принимал из ее рук отделанную золотом каракулевую папаху, шелковый бешмет тонкой работы и серебряный портсигар, я увидел, что у нее прекрасные темные и улыбающиеся глаза и движения, полные изящества и скромности. Выполнив свою задачу, я тут же побежал к Алтаю, который все еще в одиночестве сидел в своей комнатушке и воспринял мое сообщение со смиренной улыбкой, бедняга.
Лишь на второй день свадебных торжеств жениху разрешалось появляться на людях. Так одиночество Алтая подошло к концу. Он вышел в свадебный круг в роскошной новой черкеске, подошел по обычаю к невесте, чтобы пригласить ее на танец. И в это время две подруги приблизились к ней, и взяв за концы накинутое на нее покрывало, открыли ей лицо. И тут суженые впервые увидели друг друга воочию. Алтай, уже вошедший в свою роль, окинул взглядом девушку, похожую на еще нераспустившийся бутон, ее по-детски мягкое лицо и тени длинных опущенных ресниц на раскрасневшихся от смущения щеках. И невеста, вероятно, несмотря на скромно опущенные вниз глаза, успела чисто по-женски заметить все, что заслуживало ее внимания. Под доброжелательные аплодисменты гостей они исполнили танец, в котором ей, трепетной лани, убегающей от преследований, и ему, отважному охотнику, была предоставлена возможность для яркого проявления своей индивидуальности. После этого мулла закрепил молитвой брачный союз. А в конце длинного дня, сопровождавшегося праздничным весельем, пиршеством, музыкой и танцами, невесту повели в брачные покои. Ушли последние гости. Вечерняя звезда сияла чистым блеском над вершинами гор, все ниже опускался бархат ночи. И тут три выстрела разорвали уютную тишину ночи, дав тем самым знать, что невеста пришла к жениху чистой и непорочной.
Но это были еще не все требования, которые строгие обычаи гор предъявляли ротмистру Алтаю. Ранним утром следующего дня, когда муэдзин еще не спел свою призывную молитву, он вышел и направился в бассейн при мечети, в ледяной источник которого наши мужчины погружали свои тела после брачной ночи, тем самым давая обет в том, что их мужество не должно под влиянием любовного удовлетворения предаваться чувственным наслаждениям. Как и полагалось в таких случаях, Алтай накрыл здесь, прямо в бассейне, прощальный стол для друзей, и, наконец, по древнему языческому обычаю об стенку был разбит глиняный сосуд с бузой в качестве жертвоприношения.
Около месяца прожил Алтай в родительском доме с Кусум, своей супругой, когда он получил приказ незамедлительно вернуться в свой полк в Грозном. Известный своей жестокостью разбойник Зелим-хан совершал со своей бандой набеги на местность, и полку Алтая был отдан приказ о преследовании и захвате абрека. Мать была очень встревожена опасным призывом, молодая жена пролила много слез. Алтай же спокойно уехал на своем резвом танцующем коне, чтобы в гарнизоне начать свою прежнюю, мало в чем изменившуюся жизнь.
Поймать разбойника оказалось нелегким делом, так как он по доброй старой привычке абреков отнимал у богатых и помогал бедным, и поэтому пользовался симпатией народа. Однажды он даже умудрился вручить Алтаю через посыльного письмо следующего содержания: «Знай, молодой земляк, что это в моей власти убить тебя. Сотни раз я был вблизи тебя, сидя в засаде за скалами или спрятавшись в густой листве дерева. Я знаю, что ты, как слуга царя, обязан преследовать меня, но не воображай, что ты такой уж герой, потому что твоя жизнь в моих руках. Сидя на коне, ты радуешь мои глаза, сокол, и я сдерживаю пулю в стволе и не хочу пока убивать тебя. Да сохранит тебя Аллах! Зелим-хан».
Алтай пришел в ярость от этого вызывающего и хвастливого послания, и это удвоило его усилия. Женщины в большом доме в Чохе дрожали от страха, когда до них дошла эта весть. Но разбойник неожиданно исчез из поля зрения Алтая, не успев выполнить свою угрозу.
Впрочем, Зелим-хану повезло, он не увидел триумфа своих врагов. А произошло это так. Две тысячи рублей пообещало русское правительство за голову бунтаря, когда он однажды ночью, смертельно больной, постучался в дом одного земляка, бедного дровосека. Абрек попросил хозяина: «Разреши мне несколько дней передохнуть в твоем доме, друг. Если я умру, то завещаю тебе свое тело, ты можешь, прострелив его несколькими пулями, отдать русским и заработать две тысячи рублей. Если же твои заботы спасут меня от смерти, ты получишь от меня вдвое больше». Бедняга ухаживал за больным разбойником, как за королем. А когда гость умер, он не решился дотронуться до трупа, но сообщил властям о случившемся. Русские не хотели верить в смерть хитрого и ловкого абрека, постоянно водившего их за нос. Отряд солдат двинулся к полуразвалившемуся домику и начал стрелять по нему, несмотря на заверения дровосека, пока он полностью не рухнул. Среди развалин лежало холодное тело разбойника, тихо ушедшего от преследователей. Ни с чем повернули оттуда русские солдаты.
Таким был удивительный конец народного героя Зелим-хана. Обеспокоенной тете Мури вскоре после этого пришлось отпустить Алтая для участия в таких событиях, которые были гораздо опаснее и важнее, чем борьба со всеми разбойниками наших гор, так как началась большая война.
Меня тогда не было дома, я поехал с разрешения Мохамы в первую поездку по миру, а именно в Германию. Приехав в Мюнхен и поступив здесь в художественную академию, я только начал привыкать к чужбине, как вдруг в мире начались такие потрясения, что я вынужден был вновь вернуться домой. Вместе со многими русскими я выехал морем из Англии в Архангельск. Это была очень тревожная поездка, так как в любое время корабль мог столкнуться с миной и уйти на дно, как это ежедневно происходило с другими судами.
Я был слишком молод, чтобы серьезно задумываться об опасности, угрожающей моей жизни. Ведь я вырос в таком мире, где мысли о борьбе, смерти и вооруженном сопротивлении постоянно носились в воздухе, и поэтому овладевшее всеми умами слово «война» не было для меня чем-то ужасным и пугающе незнакомым, как для жителей Западной Европы, а скорее связывалось с понятием бесчеловечности. На то, что мои спутники говорили только об этом, я уже не обращал внимания. Если женщины делились своими страхами и опасениями, то это было свойственно их натуре, к тому же они не переставали вечерами краситься и кружиться под звуки веселой музыки, так что в целом на нашем красивом большом корабле было весело и интересно.
Однажды ночью — где-то между Северным мысом и Архангельском — я лежал в своей каюте, и мне приснилось, что я приехал домой. Я встретил Бари, младшего брата, спросил его, не ранен ли Мохама в сражении? Да, кивнул он, это действительно произошло, но не только с ним, но и с двоюродным братом Алтаем. Потом я вдруг в страхе спросил о Абдул-Заире, третьем брате. Он очень болен и ушел, чтобы отдохнуть, ответил Бари и отвел глаза, в которых я заметил слезы. И тут он признался, что Заир уже давно умер, еще до начала войны, но никто не захотел мне об этом писать на чужбину. Меня охватил сильный страх, я проснулся, и беспокойные мысли о Заире больше не покидали меня, пока мы, вопреки всем опасениям, не добрались до Архангельска, и пока я после долгой девятидневной поездки не прибыл поездом в Петровск .
Тут меня ожидал Бари с несколькими земляками. Как только я увидел его лицо, мне стало ясно, что мой сон оказался правдой, и все, что он отвечал на мои вопросы, почти слово в слово было повторением нашего разговора во сне. Моего веселого и приветливого брата Заира все любили за его доброту и красивый голос. И мне с ним бывало так легко и хорошо! И вот уже его нет с нами.
Он был юнкером Александровского военного училища в Москве. Но перед самым получением офицерского чина, на торжественном вечере, где он неутомимо танцевал лезгинку, ему внезапно стало плохо, и его отвезли в больницу, а на следующий день он скончался от аппендицита, обнаруженного слишком поздно. После этого его тело перевезли из Москвы сначала в Петровск, затем в Темир-Хан-Шуру, откуда его из аула в аул до самого Чоха друзья несли на плечах. Траурную процессию всюду встречали с глубокой печалью, так как все, кто знал Заира, любили его за веселый нрав и восхищались им, потому что он так красиво пел и танцевал. Вот так ушел Заир к своим отцам, а ведь ему было всего 21 год.
Когда я после встречи с Бари направился в Чох и, наконец, спешился во дворе нашего дома и после долгого отсутствия перешагнул родной порог, навстречу мне вышла сестра Айшат, взяла мою руку и обняла за плечо. Она держала траур по Заиру, но в ее черном платье не было для меня ничего необычного, так как из-за большого тухума, увеличивавшегося за счет женитьб и замужеств, всегда было по кому его носить, и поэтому я редко видел наших женщин одетыми в другие цвета. Чтобы еще раз, вместе со мной, вспомнить ушедшего от нас брата, к нам пришли плакальщицы, а затем мы все вместе посетили его могилу.
Айшат была безмерно счастлива, что я вернулся домой, ведь когда мужчины покидают горы и едут на чужбину, они редко возвращаются обратно живыми. И женщины свыкаются с этой мыслью, и поэтому они ухаживали за мной и баловали меня так, будто Аллах прислал им меня в качестве подарка. Когда я в первую ночь, сразу после доверительных бесед с близкими, уснул в своей постели, мне приснился сон. Я увидел Заира и спросил у него, действительно ли он умер. «Это ты говоришь, брат,— ответил он мне,— но мне разрешили увидеть тебя. Хорошо, что все так произошло. Только вот лежу я неправильно и неудобно».— «Тебе тесна твоя могила, Заир? — воскликнул я и испугался.— Скажи, чтобы я мог тебе помочь!» — «Не очень узка, но неудобна. Есть что-то, что мне мешает, брат!» — вздохнул он, уходя. Тут я проснулся и, услышав пение муэдзина, встал и помолился, потому что сны, увиденные перед утренним пробуждением, более значимы, чем остальные. Чуть позже пришла Хади, чтобы растопить камин. Пока она складывала дрова и разжигала огонь, я рассказал ей свой сон. Она очень испугалась и побежала тут же к Аминат, толковательнице снов, жене Шарапилава, бывшего нукера, а теперь нашего соседа. «Это джинн ему мешает,— сказала она сразу без тени сомнения.— Это неправильно, что ему отказывают в том, что ему давно причитается. Поэтому он немилостив к вам и мучает умершего».
Сказанное ею можно объяснить так: еще с дедовских времен в нашем доме обитал домовой, приносивший достаток и охранявший в прохладных каменных подвалах сказочный горшок с золотом, который я, несмотря на все поиски, так и не смог найти. Каждую неделю по пятницам в подвале на один и тот же камень доброму духу ставили хлеб и мед в качестве пожертвования, но в последние годы обычай был забыт, потому что братья не верили в домового и запретили подношение даров, которые, несмотря на все запоры и замки, каждый раз находили съеденными. Легенда гласила, что джинн похож на овна с золотой шерстью, но когда Айшат увидела его однажды под сумеречными сводами, то была поражена, потому что ей он явился в образе петуха, но с золотой бараньей головой, по которой она его легко узнала и не очень испугалась. Айшат была наивная, простая душа, которая не осмелилась бы придумать подобное.
Как бы там ни было, Хади и Аминат считали, что благодетельного домашнего духа надо немедленно восстановить в его правах, чтобы он не тревожил покойного и чтобы его недовольство и в дальнейшем не сказывалось на доме пагубно. Так и было сделано. Чтобы умилостивить обиженного духа, ему в этот же день поставили богатое угощение в виде белого хлеба и золотистого меда. К счастью, это оказалась пятница .
А между тем я собрался, пошел в мечеть и попросил муллу пойти со мной на могилу брата. Когда священнослужитель приступил к чтению Корана за упокой души умершего, я тоже погрузился в молитву. Я обещал Заиру помнить о нем и сохранить верность всему, что было нашим общим достоянием. С этого дня его душа успокоилась, и если он позднее и приходил ко мне во сне, то это было как в игре и только для того, чтобы напомнить мне о милых сердцу днях моего детства.
Узнав, что я вернулся из чужих краев, пришли соседи, чтобы расспросить меня о далекой стране, которую я увидел. Но поскольку я им рассказывал об огромном количестве людей, живущих в городах, о произведениях искусства, о просторных, плодородных и хорошо возделанных равнинах и, наконец, о красивом корабле, мне показалось, что это вовсе не то, что они так жаждали от меня услышать. Так как Германия, несмотря на то, что она сейчас воевала с Россией, вызывала у них нескрываемую симпатию и глубокое уважение. Ведь это была родина великолепного, искусно изготовленного оружия. И с этой точки зрения, разумеется, мои рассказы полностью разочаровали их. Они с нетерпением спрашивали меня о могущественном Круппе, желая узнать, какое новое оружие он придумал и как обстоят дела с его оружейными заводами. И тут я вынужден был признаться, что я ни его, ни его заводов и ничего похожего на оружие в Германии не видел. А они не смогли скрыть своего разочарования по поводу моей юношеской несерьезности. Таким образом, мои эмоциональные рассказы о жизни в Германии превратились в нечто совсем незначительное, и я больше никому и ничего не рассказывал об этом.
Многие из наших мужчин воевали сейчас вместе с русскими на фронте. Разумеется, большинство из них были добровольцами, так как дагестанцев не обязывали к регулярной воинской службе, за исключением тех, кто служил в профессиональной русской армии. Из-за чего началась и велась эта война, простые горцы не знали, да для них это и не было столь важно. Им пообещали войну такую огромную, какую они еще никогда не видели. Тогда они вышли из своих гор и долин, решив принять участие в происходящем. Этих храбрецов повели далеко от родины в Карпаты, куда они шли с радостью.
Но в огромной русской армии их подстерегали неожиданные неприятности. Тщательно наточенные сабли и кинжалы, доставшиеся им от отцов и пролившие на своем веку немало вражеской крови, оставались бездействовать в ножнах. Даже пистолеты с кобурой здесь не были нужны. Воинов вырывало из рядов так, будто их уничтожали злые небесные духи. Они гибли — о, непостижимая судьба — не только не посмотрев противнику в глаза, но даже издалека не увидев пушек, посылавших им смерть. Напрасно они мечтали встретиться с врагом с глазу на глаз, схватить его за горло и притянуть к себе так, что он был бы близок как друг. Одно разочарование следовало за другим. В русском лагере было запрещено все, что могло бы порадовать сердце мужчины после исполненного долга, а именно пение, танцы и веселье всякого рода, нельзя было производить радостные выстрелы и разжигать веселые костры.
Алтай, бывший на фронте командиром эскадрона, рассказывал мне позже, что обычно происходило, если ему нужно было настойчиво внушить нашим землякам русский приказ о соблюдении абсолютной тишины в лагере. Когда он пытался раскрыть им глаза на кроющуюся за этим опасность, объясняя, что противник, привлеченный шумом, может напасть на русские позиции, они лукаво отвечали, что им всем совершенно безразлично, если даже всех русских перебьют, а о себе они как-нибудь сами побеспокоятся, когда настанет время. «А если ты боишься, Алтай, то отправляйся лучше домой. Трусливое сердце притягивает пулю! Нас же оставь петь и танцевать, потому что пока горец доволен и весел, его судьба покоится в руках Аллаха». Затем они понимающе смеялись, глядя на Алтая и его людей. И все оставалось по-прежнему. Ведь все они были родственниками, братьями по оружию, свободный народ, не подчиняющийся кнуту, как русские солдаты.
И многие, слишком многие из этих веселых, отважных сыновей гор нашли свою смерть на полях войны. Они сражались мужественно, умирали с надеждой и не знали своего врага. А в далеком, всеми забытом Дагестане, как единственную весточку от сыновей, ежемесячно получали все растущие списки погибших и пропавших без вести. И снова раздавался в горах и долинах великий плач женщин, жен, матерей, сестер, и наполнялись ручьи их слезами. Если бы эти несчастные женщины знали хотя бы, как зовут врага, то они могли бы посылать на него свои проклятия! Некоторые считали, что во всем виноваты японцы, с тех пор как речь уже о русских не шла, как прежде.
Эти и подобные мысли терзали мне душу, не давая покоя, когда я чудесным воскресным утром ехал на своей тройке по маленькому аварскому селу. Я возвращался из поездки в город, находился уже на пути в Чох и должен был подождать здесь свежих лошадей. Я сразу заметил, что все село было в трауре, потому что вокруг видны были только мрачные лица и черные одежды. Почтмейстер, у которого я пил чай, рассказал мне о трагедии, обрушившейся на них и наполнившей все село печалью и тоской.
«Вы перестанете удивляться огромному горю, господин, узнав о том, что наш аул получил недавно известие о гибели десяти своих сыновей. Они погибли в отважном мужском поединке и отправились в рай к своим отцам, там они отдохнут от своих ран. (Честь и хвала тем, кто не знает отдыха!) Когда жены этих воинов узнали о случившемся, они начали плакать и причитать, как и принято. Но потом, вспоминая своих любимых мужей и все больше осознавая, что они никогда больше не вернутся к ним, они обвязали себя одной веревкой и бросились все вместе в пропасть. Вот так они нашли общую смерть».
Старик закончил рассказ и погрузился в непроницаемое молчание. Затем мне подали лошадей, и все было готово к отъезду. Я сел в тройку, которая повезла меня через долину реки Койсу к нашему аулу. Дорога вела мимо крутых и обрывистых скал. Какую же из них выбрали для себя эти отчаявшиеся женщины? Я не знал этого, но все время видел их своим внутренним зрением летящими в бездну, подобно оборвавшейся жемчужной нити, рассыпающейся при падении. Может, им и не было уготовано место в раю, так как по ученью Мохаммеда женщины не обладают бессмертной душой, но земля открылась и приняла их обратно в свое вечное материнское чрево.
Как я уже знал из своего вещего сна, Мохама и Алтай были ранены еще в начале войны. Рана Мохамы казалась сначала неопасной. А вот Алтай был тяжело ранен в ногу и направлен на лечение в Кисловодск. После получения этой новости тетя Мури жила в постоянном страхе и тревоге, и вскоре приняла решение навестить вместе с Кусум своего сына. Меня она взяла в провожатые, и мы вчетвером отправились в путь: тетя Мури, ее невестка, служанка и я.
Три дня понадобилось нам, чтобы через перевалы и ущелья добраться на перекладных до Петровска. Дальше мы должны были ехать поездом, и я зарезервировал для нас отдельное купе. Кусум боялась подняться в поезд, так как никогда раньше не видела железную дорогу. А тетя Мури, которая еще в молодости пользовалась этим иностранным видом транспорта, вошла в поезд уверенно и с достоинством. Но когда локомотив набрал полную скорость и летел на поворотах как молния, ей тоже передался общий страх, и она потеряла свой важный и уверенный вид. К тому же всем трем женщинам стало плохо от непривычного движения, и на них невозможно было смотреть без жалости. Несмотря на все неудобства, они не хотели пропускать обязательный пятикратный намаз и были в замешательстве из-за того, что не знали, куда надо поворачиваться лицом, чтобы смотреть на Мекку. Когда они позвали меня на помощь, я стоял в проходе. Взглянув на маленький компас, висевший у меня на цепочке от часов, я показал им нужное направление, чтобы их испуганные лица могли уверенно повернуться на Восток.
И вот, наконец, наша поездка подошла к концу, и мы, живые и невредимые, прибыли в Кисловодск. В лазарете, где я спросил о ротмистре Алтае, мне сказали, что он живет в «Гранд-отеле» и уже пошел на поправку. Это известие было для женщин наградой за все мучения, перенесенные в дороге. В большом респектабельном отеле больного в данный момент тоже не было. Вероятно, он прогуливался по липовой аллее курортного парка. Между тем посетителей проводили в его номер. Как только я, опережая женщин, вошел в первую комнату (женщины шли медленно, в сопровождении служащего), с камина, со столика и с консолей на меня смотрели крупные фотографии улыбающихся, полураздетых красавиц . Я убрал их, чтобы они не смущали своим видом Кусум и Мури. Затем меня спешно послали в парк на поиски Алтая.
Там во всем своем разнообразии кипела веселая курортная жизнь. Из многочисленных кафе звучала музыка и, конечно, в самом шикарном из них я нашел Алтая в приятном обществе двух прекрасных дам. Похудевший, но оживленный и сияющий, как всегда, он очень обрадовался моему появлению и засыпал вопросами: откуда я взялся? Как обстоят дела дома? И что делают мать и Кусум? «Я не один,— ответил я смущенно.— Твоя мать и твоя жена ждут тебя в отеле». Тут хорошее настроение Алтая как ветром сдуло, и когда он, заметно разочарованный, подошел к женщинам, я понял, что любовь и сострадание матери и жены на сей раз были не совсем уместны.
Но Алтай взял себя в руки и приветливо поздоровался с приезжими, которые были счастливы видеть его снова. Однако он высказал мнение, что «Гранд-отель» не совсем подходящее место для двух пристойных и знатных мусульманок, и быстро снял для них меблированный дом с удобствами. Сам он, разумеется, остался жить в гостинице, и только чай пил регулярно в кругу семьи. Что он делал в остальное время дня и ночи, мы не знали. Кусум много молилась, тихо и достойно смирившись со своим положением. Несколько раз я пытался объяснить ей постоянное отсутствие и невнимание Алтая его пошатнувшимся состоянием здоровья и [тем,] что для скорого выздоровления ему нужен покой. Поверила она моим словам или нет, осталось скрытым за ее покорным молчанием.
Для веселого Алтая не остались незамеченными мои стыдливые попытки как-то извиниться за него, и он сказал мне тоном человека с чистой совестью: «Ты сам виноват, сын мой, если ты себя неуютно чувствуешь. Зачем ты притащил их сюда? Сколько удовольствия ты мог бы получить здесь, если бы мы были одни. Ведь это именно то место, где можно хорошо провести время!»
Вскоре Алтай восстановил свое здоровье и отправился на фронт. Когда началась революция, он командовал — как при национальном кавказском правительстве, так и при Деникине — в качестве полковника бригадой в Астрахани, и, в конце концов, вновь вернулся на Родину.
Здесь за это время началась усиленная большевистская агитация, которую проводили Коркмасов и, прежде всего, Буйнакский . Буйнакский, друживший раньше с Алтаем, несомненно, был благородным человеком, которым руководила изначально национальная идея, осуществление которой он впоследствии ошибочно ожидал от большевиков, ослепленный их революционными лозунгами: и русский главнокомандующий велел его схватить и судить военным трибуналом. Из-за большого количества неоспоримых доказательств он был приговорен к смертной казни, и вместе с двумя другими офицерами Алтая, в конце концов, вынудили подписать приговор, вынесенный Буйнакскому, который был готов умереть за свою фанатичную веру, но не питал зла против друга, он даже попрощался с ним, прежде чем его увели.
Спустя год после казни Буйнакского большевики пришли к власти на Кавказе, и их первым желанием было отомстить за своего передового борца за революцию, в память о котором город Темир-Хан-Шура был переименован в Буйнакск. Теперь настала очередь Алтая и других подписавших смертный приговор быть арестованными, а впоследствии и казненными.
У меня была какая-то тяжесть на сердце, когда я шел по дороге в тюрьму, чтобы навестить Алтая, и еще тяжелее стало, когда я представил себе жизнерадостного брата, попавшего из своей блестящей светской жизни в огромную беду. Но, дойдя до его камеры, я увидел на пороге сверкающие лакированные туфли, которые стояли так же мирно, как когда-то перед гостиничным номером в Кисловодске, и на душе у меня стало легче. Внутренняя обстановка помещения, из которого он вышел мне навстречу в хорошем настроении, несомненно носила печать его прежней легкой светской манеры, и он засмеялся, довольный тем впечатлением, которое произвело на меня его уютное жилье. Разгадка была очень простой. Тюремный страж оказался бывшим поваром Алтая, который был ему предан, как и прежде, и старался всячески ему угодить. Разумеется, это ничего не меняло в мрачных прогнозах на результаты судебного процесса, но для него самого первостепенную важность имело благоустройство его сегодняшнего быта. Все остальное как-нибудь устроится, считал он, неисправимый оптимист.
И так случилось, что даже это печальное время не прошло для него без утешительных и веселых происшествий. Командир большевистской армии Иванов, бывший полковник, которому было поручено взятие Азербайджана, жил тогда в Темир-Хан-Шуре. Его красивая молодая русская жена дружила с несколькими дамами, интересовавшимися Алтаем так, что даже навещали его в тюрьме. Однажды, когда в доме Ивановых собралась компания и настроение было уже легким и веселым, речь вдруг зашла об интересном и благородном заключенном, которого полковник не знал. Женщины начали расхваливать интеллигентность и галантные манеры Алтая. Им очень хотелось пригласить его, и они стали упрашивать хозяина дома разрешить бедняге, хотя бы на часок, принять участие в их вечеринке. Вино сделало свое дело, и Иванов разрешил. Алтая подняли среди ночи с постели и, ничего не объяснив, вывели из тюрьмы. Покидая камеру, он, на всякий случай, дал указание передать после его смерти часы и драгоценности двоюродному брату Андалу.
Увидев в доме Ивановых вместо смерти красивых женщин и веселую пирушку, он быстро сориентировался в пикантной ситуации, романтичность которой была полностью в его духе, и воодушевленный сознанием того, что трагическая судьба делала его неотразимым, он очаровал все общество и в том числе хозяина дома, который повторял, что никогда еще не встречал такого славного компанейского человека и интересного гостя. Один час, на который было дано разрешение вначале, превратился в четыре, а когда Алтай прощался, его обнял командир большевиков и подарил ему в знак дружбы дорогой браунинг, с которым ему при возвращении в камеру пришлось, конечно, на время расстаться.
Вскоре после того вечера вынесли приговор. Двое из обвиняемых, как и предусматривалось, были приговорены к смерти и расстреляны. Алтая, который спокойно ждал такой же участи, спасли неожиданные показания двух рабочих, клятвенно подтвердивших, что Буйнакский в своем последнем слове просил передать привет своему старому знакомому Алтаю, понимая, что приговор он подписал вынужденно. Этого было достаточно если не для освобождения, то хотя бы для «смягчения» приговора до пожизненного заключения. Алтая отправили в Петровск, где ему пришлось долго ждать нового счастливого поворота своей судьбы — пока его не выпустили на свободу по амнистии, связанной с десятилетним юбилеем революции. И это еще не все. Самая милая из тех красавиц, которые навещали и утешали его в тюрьме, вышла за него замуж (с первой [женой], тихой и набожной Кусум он давно развелся), и с этой второй женой он жил отныне в мире и согласии, как это удается особо удачливым людям даже в тяжелых условиях нынешнего времени.
Ловкий и умный Алтай всегда был настоящим везунчиком, и расположение звезд при его рождении было, видимо, очень благоприятным. Или, может, тогда в покои его матери вошла добрая фея, чтобы в колыбель ребенка положить дары, приносящие удачу, искусство быть приятным людям и удерживать подарки судьбы легкой уверенной рукой.
* * *
Судьба Алтая, как зеркало отражавшая то, что происходило в жизни нашего народа, вывела нас через войну в дореволюционное время и тем самым привела к событию, которое для нашего мира имело решающее значение, дав еще раз возможность воспламениться нашей мечте о свободе, чтобы затем еще больше разочаровать нас. Но убить это неистребимое желание в многострадальных сердцах нашего народа эта последняя неудача не смогла, так же как и предыдущее поражение.
Весть о состоявшемся 15 марта 1917 года отречении царя от престола дошла через несколько дней и до Эрзинджана в Месопотамии , где я работал в девятой русской миссии Красного Креста. Ее сначала скрывали, так как руководство считало ее совершенно невероятной, но она распространилась, как всякое печальное известие, с огромной скоростью, пока, наконец, ее не подтвердили публичным прочтением декрета об отречении. Повсеместное тихое волнение переросло сразу в шумное движение, все до сих пор объединенное стало разъединяться, военная присяга отменялась, дисциплина распустилась, а турки стали постоянно и беспрепятственно наступать на русские позиции.
А в нас, кавказцах, вновь проснулась дремавшая надежда на самостоятельность, к тому же поговаривали, что в Дагестане уже тайно избран имам , публичное провозглашение которого вскоре должно произойти. Услышать этот зов родины и последовать ему — это было одно и то же.
В поездах, идущих на Тифлис, можно было увидеть лишь изношенные мундиры и серые шапки, появлялись красные флаги, повсюду раздавались революционные рабочие песни. Воздух был наполнен ненавистью и предчувствием беды, пахло кровью. Солдаты холодно и презрительно смотрели на своих начальников. Если они еще здоровались с ними, то выглядели при этом очень нагло и неприлично со своими самокрутками в зубах. Маска вежливости спала, а из-под нее выглядывала угрожающая гримаса черни. Из-за всей этой ситуации меня все больше тянуло домой. Я надел черкеску и отныне принадлежал только своей родине.
Из Тифлиса я поехал в Петровск по местам, становившимся все ближе и роднее. Весна покрыла долины свежей травой, крестьяне не спеша работали на полях. Ах, здесь все было как прежде! Я почувствовал, что наша, кавказцев, судьба стала отдаляться от судьбы России! Наши пути, которые на определенное время сошлись, снова начали расходиться. Конечно, как мы могли помочь сами себе, мы, бедные люди, живущие на скудной земле? Ну что ж, пусть будет то, что суждено. Несомненным было одно, что нетронутая, невинная связь нашего народа с его землей давала ему вечный приют и отраду. От нашей земли прирастали к нам порядок и уверенность в себе, а с ними гордость и настоящая свобода, которые придавали нам в общении с людьми непосредственность и вежливость. Эта разбегающаяся армия напоминала мне испуганное стадо, оставшееся без пастуха, а мужчины моей родины вели себя по-прежнему, не суетясь и не дергаясь, как это делали их предки с незапамятных времен.
И в Петровске царило лихорадочное движение. Я с интересом разглядывал новую, недавно открытую железную дорогу и заметил поезд с офицерами, направлявшийся в Темир-Хан-Шуру, куда надо было добраться и мне. Он оказался зарезервированным для тайно избранного имама Нажмудина и его сопровождающих. По моей просьбе мне было разрешено ехать с ними, и уже в следующую минуту поезд тронулся с места.
Я ехал, стоя у окна в проходе, и тут произошла моя неожиданная встреча с имамом. Из открытого купе вышел высокий, широкоплечий пожилой мужчина с круглой бородой. Охрана стояла перед ним навытяжку и, когда он медленно проходил мимо меня, я тоже почтительно поклонился ему. Тут он повернулся ко мне, протянул мне руку и спросил, кто я. Я назвал имя своего отца, наиба Манижала из Чоха. «Твоего отца я не знал,— сказал он,— но твой дед Манижал Мохама был хорошим и достойным человеком!» А затем дружелюбно спросил, не студент ли я. Да, я художник и учился на Западе, в Германии. И тут же последовал резкий и недоверчивый вопрос, не стал ли я социал-демократом. «Если да, то ты уже не друг своей родины!» Я попытался его заверить, что я ничего общего с этими людьми не имею. Уходя, он еще раз похвалил моего деда и снова посмотрел на меня тем же острым и пронзительным взглядом, который дал мне почувствовать всю мою неопытность и незрелость.
Спустя месяц после этой первой встречи имам пригласил меня к себе и во время угощения остроумно расспрашивал меня о Европе. Он попросил меня нарисовать его портрет. Имам был богатейшим человеком, ему принадлежали огромные стада овец, и ученейшим теологом всего Кавказа. Но, несмотря на это, он оставался настолько человечным и импульсивным, что смог меня наивно спросить: «Если ты меня нарисуешь, то, наверное, постараешься сделать это правдоподобно. А не смог бы ты все же изобразить мою бороду черной и красивой?» А борода у него действительно начала седеть и редеть. Когда же я его убедил в том, что смогу выполнить его желание, этот большой человек выразил такое удовлетворение и такую простодушную радость, что тут же окончательно завоевал мое сердце. Во всем его поведении чувствовалась такая искренность и доброта, которая характерна только сильным людям.
Приехав в Темир-Хан-Шуру, я явился в губернское управление, где прежнего губернатора сменил местный комиссар, в чье распоряжение я и прибыл. После этого несколько моих друзей и я основали в рамках отечественного движения журнал, который в память о наших освободительных войнах должен был всем кавказцам напоминать и указывать на их общую задачу: достижение и утверждение самостоятельности. Мы дали ему прекрасное и оптимистическое название «Танг чолпан» в честь утренней звезды, путеводной звезды пастухов, которая многообещающе светит им в горах. Нам действительно казалось, что над нашей землей взошло новое, сверкающее созвездие, а наша жизнь наполнилась страстным ожиданием и ощущением внутреннего подъема.
Самые большие надежды мы возлагали на встречу всех кавказских племен и народов у Анди , которая была уже назначена. Село Анди расположено у берегов великолепного озера, высоко в горах, и вместе с делегатами от Дагестана я направился туда. Для нас был подготовлен специальный железнодорожный вагон, который должен был доставить нас в окрестности Грозного. В дороге мы вели нескончаемые, волнующие и утомительные политические дискуссии. Прохаживаясь временами по поезду, я видел опустившихся солдат, они возвращались с турецкого фронта и наводняли все вокруг. Выглядели они как разбойники и убийцы, кем они, вероятно, и стали, почувствовав полную свободу.
Под Грозным мы вышли из поезда и поехали на лошадях в Ведено через темные чеченские леса, которые прежде были еще гуще, пока русские во время войны с нами не прорубили в них широкие просеки, покрытые теперь, спустя пятьдесят или шестьдесят лет, снова молодой порослью. В Ведено встретились посланники всего Кавказа: грузины, абхазцы, кабардинцы, черкесы, чеченцы, ингуши, карачаевцы, ногайцы, азербайджанцы, аварцы и многие другие. За два дня, которые мы здесь провели, возникли серьезные проблемы со сторонниками Узун-Хаджи , того самого, которого я так хорошо знал с детства и который теперь каждого, кто когда-то имел связи с Россией, хотел исключить из национального движения, считая их подозрительными и зараженными чуждыми идеями. После нескончаемых речей и дискуссий мы все же двинулись в Анди, чтобы самим во всем убедиться. Мы ехали, в основном, светлыми лунными ночами.
Туда же съехалось огромное количество мужчин на лошадях. Люди самой разной внешности, представители всех народов Кавказа, которые, будучи разделенными почти непреодолимыми горными хребтами, раньше не видели друг друга, ждали здесь вместе, у берегов горного озера, появления имама. Все они, кого позднее хаос времени развеял на все четыре стороны или даже уничтожил, были еще полны жизни и надежд. Почтенные чеченские и ингушские шейхи начали было оспаривать первенство, но вскоре все же договорились с христианскими князьями Грузии и Абхазии, так как понятие Родины было сильнее всего остального. Так смотрели сыны гор навстречу самой высокой своей мечте. Ранним утром следующего дня гул барабанов и пронзительные звуки зурны возвестили о появлении имама из Гоцо и его соратника Узун-Хаджи. В окружении своих мюридов, певших священные песни, и в сопровождении сотен всадников он производил впечатление сильной, внушающей уважение личности. Он был провозглашен имамом Дагестана и Северного Кавказа. Яркие, впечатляющие дни, проведенные у берегов сияющего зеленого Андийского озера — сверкание оружия, полыхание знамен, топот коней, яркие одежды, высокие тюрбаны знати и темные мрачные фигуры горцев в огромных папахах и величавых бурках, с резкими, обветренными лицами, казавшимися такими же древними, как и их скалистые горы,— являются самыми незабываемыми картинами жизни, запечатленными в моем сердце. Страна эта, из многих гор и долин, была единой страной. Народ этот, из многих племен, был единым народом. И одна судьба связала их всех вместе воедино.
Полные надежд и чаяний, возвращались мы назад в Темир-Хан-Шуру. Прекрасные андийские девушки, грациозно носившие свой высокий, похожий на чалму головной убор с развевающимся сзади покрывалом, махали нам, заметив нас, а я в ответ на их песни с радостью выпустил в воздух всю револьверную обойму.
После нашего возвращения в Темир-Хан-Шуру, в городе, опьяненном чувством национального единения, почти каждый день организовывались праздники в присутствии иностранных гостей и многих прекрасных женщин. Обычно очень спокойный провинциальный городок очень изменился в это время, приобрел интересный облик. Весь наполненный радостью бытия и жаждой великих дел, которые, казалось, нам предстояли, я наслаждался жизнью, активно участвуя в этих пирушках. Я пел и танцевал от избытка чувств, а потом с таким же усердием брался за работу.
Постепенно отшумели восторженные дни и ночи, и я начал чувствовать, что где-то не хватало активности, что слишком много времени и сил уходило впустую, тратилось на бесполезные разговоры, а за это время благоприятный исторический момент был упущен. Но в общем и целом это было прекрасно, так как в юности бывает короткий период, когда для счастья нужно не больше чем предчувствие будущих действий и приключений.
Я жил тогда у своей двоюродной сестры и ее мужа, полковника Кибичева, в их доме на окраине города. У них была дочь Айшат, красивая молодая девушка, которая училась в гимназии, и когда я работал или читал в своей комнате, то часто слышал, как она смеялась и болтала с подругами на лестнице, и уже привык к девичьим голосам в нашем доме. Однажды Айшат подошла ко мне и попросила помочь ей. Дело было в том, что они хотели организовать в школе праздник, и им нужна была моя помощь в его подготовке и оформлении. Я охотно согласился и познакомился при этом с двумя ее подругами постарше, державшимися сначала серьезно и степенно. Одна из этих юных дам, Зейнаб, была типичная дагестанка, живая и крепкая как горная козочка. Другую звали Нина. Она была грузинка, нежная и легкая, немного печальная и задумчивая, с огромными серыми глазами и изящной фигурой. После того как я им дал некоторые советы, первоначальная натянутость между нами была преодолена, мы начали беседовать и вскоре очень хорошо понимали друг друга. От смеющихся губ и цветущих щек у меня рябило в глазах.
В благодарность за помощь меня пригласили на праздник, который прошел очень успешно. Молодые девушки, которых я здесь неожиданно увидел, были в черных форменных платьях со скромными белыми воротничками. И были какие-то загадочные дела между этими юными созданиями и кадетами. Только три мои приятельницы выглядели почти как дамы, потому что были одеты в роскошные кавказские национальные одежды для исполнения народных танцев. Разумеется, для меня, занятого высокими целями и мечтавшего о дамах повзрослее, все это вместе с маленьким балом, завершившим вечер, выглядело по-детски, а им казалось событием огромной важности.
Праздник прошел, и так бы все и осталось не особенно замеченным, если бы Нина не изъявила желания прийти ко мне на следующий день и показать свои рисунки и стихи, которые она обычно прятала от всех. Настолько она прониклась доверием ко мне, что она в этот раз вела себя очень естественно, была сама собой, созданием поэтичным и талантливым. В ее устах и руках все приобретало свою собственную изящную, нежную жизнь. Я начал ей рассказывать о своих планах и надеждах, которые в ее присутствии казались мне прекраснее, чем когда-либо. Она слушала, широко раскрыв свои и без того огромные серые глаза, и ее неподдельный восторг был для меня самой приятной лестью. Теперь и она хотела что-то сделать для родины, и если бы я хоть иногда использовал ее для какой-нибудь работы, то оказал бы ей этим большую честь. Как хорошо было для меня иметь к своим услугам такое ангельское создание; каким светом наполняла она мою жизнь, как помогала верить в осуществление высоких идеалов! А она, как мне сегодня кажется, жила от одной нашей встречи до другой. Мы часто виделись, хотя отец (мать ее давно умерла) держал ее в строгости. Но ведь наши встречи были совершенно безобидными, и нам вовсе не надо было из-за них стыдиться.
«Но какая же она странная и удивительная девушка!» — думал я иногда. Так как чем чаще я ее видел, тем более загадочной казалась она мне, диковатой и скрытной, при всей внешней кротости. Да, она становилась для меня все более непонятной и чужой, оставаясь при этом чарующе привлекательной, когда мы сидели вместе, вели бесконечные беседы и пили крепкое кавказское вино. Может быть, она была более искушена, чем я, но не настолько, чтобы объясниться и добиться меня. Ведь я был еще совсем молод, она же хотела видеть меня в роли мужа, каким я был в ее фантазиях. Иногда мы туманно и неопределенно говорили о любви. Но я, погруженный в мысли о безгранично простирающемся передо мной будущим, был очень далек от того, чтобы думать о нашей совместной жизни. Во время этих бесед я тайно лелеял мечту о далеких женщинах, которые мне еще должны были встретиться. Я стоял в начале пути, а Нина в конце его. И мы играли на краю пропасти, а помощи неоткуда было ждать.
И все же каждый миг был прекрасен, когда Нина, тихая и преданная, пыталась заставить меня раскрыть душу, так что я говорил ей о таких вещах, которые мои уста никогда раньше не произносили. Она собирала дань с каждого моего сна, видения, образа, когда-либо одолевавших меня, и получала все сполна, потому что я должен был ей это говорить слово в слово. Тут была и сказка о голубином короле, которая, собственно, была не сказкой, а сном. Я и не знал, как и откуда он появился, но преследовал он меня давно, и казалось, все имело с ним связь, он увеличивался и изменялся, хотя и не получал никакой подпитки из повседневной жизни.
Мне казалось, будто это однажды было — и каким-то образом где-то очень глубоко имело отношение ко мне самому: девушка и юноша шли по красивому весеннему ландшафту. Трава была усыпана огромным количеством цветов. Все, что можно было охватить взором, было полно ярких цветов, а зеленый луг соединялся, как море, с сияющим горизонтом. Деревьев здесь было немного. На их нежных стволах и ветках не было листьев, зато они были усыпаны розовыми соцветиями. По синему небу плыли золотые и белые облака, дул теплый, благоухающий ветер. Молодые люди держали друг друга за руки. Они были очень счастливы, так как любили друг друга и думали о своем скором соединении.
В это время там, где заходит солнце, появилась черная туча, она становилась все больше и больше, приближалась со скоростью ветра и опускалась все ниже. И вдруг они увидели, что это была не туча, а натянутый парчовый платок, который несла целая стая разноцветных голубей, державших его концы в своих клювах, на платке сидел роскошный мужчина с черной как смоль бородой. Его одежда была сделана из неописуемо блестящих перьев, а павлины, размахивая своими хвостами, создавали для него прохладу. Справа и слева летали джинны с широкими и очень темными крыльями, и в то время как молодые стояли и удивленно смотрели, девушка от страха выпустила руку друга. Джинны тут же подхватили ее своими орлиными когтями и подняли, кричащую, на платок, который со свистом улетел в небо. Юноша стоял как заколдованный, а когда с него сошло оцепенение, он увидел, что стоит один на цветочном поле. Опустившись на колени, он поцеловал следы девушки в траве.
Не находя утешения, он бродил по свету, странствовал, пока ноги не начали кровить, и всюду искал любимую, которую у него похитили слуги голубиного короля. Обойдя весь мир, он понял, что страны́, которую он искал, нет на земле, и ушел в одиночество. Там он погрузился в мысли о своей любви и не переставал думать о своем желании. И как-то лунной ночью сила его любви была так велика, что перед ним поднялась хрустальная лестница. Он поднялся по ней — бесконечные ступени мимо звенящих и мчащихся звезд — и пришел в пустынную местность, расположенную на обратной стороне Луны.
Посредине находился великолепный дворец с отвесными стенами и необозримым лабиринтом дворов, на башнях висели целые стаи синих, как тучи, голубей. Множество слуг, все с крыльями и птичьими головами, бегали и летали вокруг, не обращая на юношу никакого внимания, они не слышали его криков, а когда он хотел их схватить, то в его руке оказывалось лишь одно разноцветное перо. Так он стоял долго, долго и неподвижно смотрел на отливающий разными цветами дворец. Увенчанные драгоценными камнями, его башенки излучали беспорядочное сияние, которое слепило ему глаза. Затем он двинулся ко дворцу, обошел его стены, изо всех сил стучал в огромные медные ворота. Все напрасно! И тут вдруг он с трудом обнаружил маленькую, слегка приоткрытую дверь и вошел через нее во двор, который был самым маленьким и крайним из всех дворов. Там стоял один-единственный слуга, которого он так долго осаждал просьбами, пока тот не пообещал в положенное время пропустить его дальше во дворец. Ночью он спал на холодном камне, но изо дня в день слуга обещал пропустить его на следующий день. Каждый раз надежда то появлялась, то исчезала. В конце концов слуга признался ему, что сам он не вправе пустить его, это решают другие, более высокие слуги, но они всегда остаются невидимыми. Но однажды королю вздумалось, возвращаясь с охоты, войти во дворец через этот маленький неприметный двор. Он остановился, указал издалека на юношу и спросил: «Кто этот смертный, которого я вижу здесь уже давно?» И тогда младший по должности служитель доложил старшему, тот, в свою очередь, королю, который взмахом руки разрешил впустить незнакомца, и они провели его через нескончаемые сверкающие двери, по широким плоским лестницам в приемный зал.
Король сидел на своем троне. Это было такое великолепное зрелище, что глаза юноши не могли его вынести. Он упал ниц и произнес: «О великий король, твои слуги украли земную девушку. Возможно, ты ее не знаешь. Она, наверное, не самая красивая из твоих рабынь. Говорят, что у тебя 999 жен, а у меня лишь она одна. Верни ее мне!» Король дал ему понять, что не может вспомнить, о ком идет речь, но он показал на зарешеченное окно, через которое юноше разрешили посмотреть. И он увидел чудесный сад с фонтанами и тенистыми деревьями, где наслаждалось много прекрасных женщин. Одни играли с жемчугами и драгоценными камнями, другие ели сочные и блестящие плоды и играли с яркими говорящими попугаями. Все были веселы, кроме одной, той, которая стояла вся в слезах, в разорванной одежде, со спутанными волосами в сторонке от остальных. Юноша показал на нее и закричал: «Вот она!» Король увидел девушку впервые, и она, действительно, не была самой красивой среди цветущих созданий, но он заметил устремленный на нее с любовью взгляд юноши, и она стала для него желаннее других. Окно закрылось, и король, улыбаясь, сказал: «Я не хочу тебя разочаровывать, потому что ты обладаешь удивительной силой, иначе ты не оказался бы здесь!» И, показав на отвесную скалу, находившуюся прямо напротив приемного зала, он продолжил: «Ты получишь девушку, если эта немая скала заговорит со мной понятным мне языком, но не раньше!»
«Я сделаю это, о великий король!» — воскликнул юноша. После этого он вышел из дворца и с помощью веревок и канатов поднялся на черные камни и начал высекать и рисовать на отвесной стене прекрасные картины, прославлявшие великого голубиного короля, его залы и сады с рыбными прудами. Он изображал короля на охоте, во время застолья, в зале суда, он прославлял его силу и мудрость. Пока юноша, расписывая красками скалу, не отрывал глаз от работы, мимо проходили годы, близкие и огромные, проплывали луна и звезды. Каменная стена была гладкой и очень высокой, но он никогда не смотрел вниз в зияющую пропасть. Часто жизнь его висела на волоске, но его сила была еще при нем.
Когда же он закончил работу и спустился к королю, сквозь его кудри уже пробивалась седина, а от цветущей молодости не осталось и следа. В этот раз он не упал ниц перед королем и говорил с ним с гордостью: «Взгляни, король, и послушай, как разговаривает стена! Она прославляет тебя, и будет прославлять, когда тебя уже не станет!» Король милостиво взглянул: «Действительно, так оно и есть. Гора говорит со мной понятным языком. Человек, я хочу тебя вознаградить. Возьми, сколько хочешь из моих сокровищ, ты станешь богаче, чем все повелители земли, и ни одна женщина не сможет устоять перед тобой. Но девушку, из-за которой ты много лет назад явился сюда, я не смогу тебе отдать, так как мощные удары твоего молота, кажется, проникли в ее сердце, а последним ударом ты убил ее». Услышав это, юноша, как пораженный громом, замертво упал на землю. Улыбаясь, покачивая головой и наслаждаясь, смотрел голубиный король на дрожащий комок перед собой.
В это время распахнулись ворота, и вбежала возлюбленная художника. Увидев, что произошло, она закричала: «Проклинаю тебя, жестокий король! Проклинаю твое королевство! Проклинаю твою лживость и фиглярство! Ты только кажешься великим, на самом же деле ты ничтожен, потому что не способен любить!» При этом она схватила длинную иглу, вонзила ее себе в сердце и упала, бездыханная, на своего любимого.
И тут раздался гром, улыбающийся король побледнел, его слуги сбежали, из скалы напротив вырвалось огромное пламя огня — это пылала вырвавшаяся на свободу любовь — и с уничтожающей силой обрушилась на дворец. Так исчезла империя голубиного короля, вся роскошь разлетелась вдребезги, все духи упали, как мертвые птицы, на землю. Скудная земля дрожала от мощной грозы, которая прошла по ней. Люди держались за руки, сплачивались, не сознавая огромной силы своих сердец.
Этот сон я рассказал Нине, и мы часто возвращались к этому. И он настолько стал ее собственным, что она по-детски серьезно приписывала все неприятности и разочарования, постигавшие ее, «голубиному королю», в гибель которого она не очень-то верила, а его имя стало нашим тайным паролем.
Так — в труде и отдыхе — подошел к концу 1917 год. Был канун Нового года, и я собирался провести его в обществе нескольких друзей-офицеров, как вдруг неожиданно пришла Нина. На ней было нарядное черное платье. Настоящая дама! Но почему в таком ужасно меланхоличном настроении именно в этот день, когда каждый старается провести его как можно веселее? Она сама не знает, почему, но к ней часто приходят мысли об умершей маме,— сказала она с тоской в голосе. Ей, видимо, хотелось, чтобы я своими доброжелательными шутками отвлек ее от мрачных мыслей. Мы начали с чая, затем выпили красного вина и вышли на улицу, потому что она хотела мне что-то показать. Мы пришли в православную церковь, где она таинственно подвела меня близко к алтарю, куда обычно женщины не подходили. Там висела старая икона святой Божьей матери, выполненная в строгом стиле русской церковной живописи, в золотом окладе. Видно было, что Нина глубоко чтила этот образ, и ее огорчало, что я, как инаковерующий, не мог разделить ее благоговения. «Все говорят, что я похожа на нее, на святую Богоматерь»,— сказала она, наконец глядя на меня вопросительным взглядом, в котором чувствовалась смесь девичьей наивности и кокетства. И когда я снова посмотрел на икону, мне действительно показалось, что эти огромные серые безжизненные глаза, пронзающие меня и глядящие через меня в пустую вечность, были поразительно похожи на глаза Нины, в которых сейчас вдруг появились слезы. «Но что с тобой сегодня, малышка? Тебя что-то беспокоит!» — «Нет, нет,— прошептала она.— Я только прошу тебя, когда меня здесь больше не будет, иногда, хотя бы через несколько лет, приходить сюда посмотреть на святой образ. Обещай мне это!» Я взял ее холодную ручку и мягко посмеялся над таким, как мне показалось, ребячеством.
В последнее время она носила на своем пальце мое кольцо с рубином, которое принадлежало моей матери. Теперь она его мне неожиданно вернула, потому что оно ей якобы не подходило, и попросила дать взамен другое, сделанное из большого черного камня. Я предоставил ей свободу действий и уже давно перестал понимать, что творилось в ее прелестной, полной фантазий головке. «Знаешь, Нина,— сказал я, чтобы отвлечь ее от печальных мыслей,— сегодня ты выглядишь, как московская царевна, о которой мне рассказал старый перс».— «А как она выглядела и что с ней случилось?» — спросила Нина с нетерпением. «Итак, слушай»,— сказал я.
«В Баку, где в древности огнепоклонники зажигали огненные столбы на море и на суше, а сегодня современные люди установили буровые вышки на нефтяных источниках, куда прибывают разные суда — из Астрахани и с других чужеземных берегов, возвышаются руины ханских крепостей и дворцов, а в пестрой людской толпе ходят мягкие смуглые азербайджанцы с гибкими телами и миндалевидными глазами. В одном из уголков этого удивительного черного города с тремя языками пламени в гербе располагался маленький кофейный домик. Он принадлежал старому персу с рыжей бородой, который иногда пел своим мягким, приятным голосом старинные песни под ласковые звуки тара . Мы часто захаживали сюда и пили наш кофе, мой земляк и я. Это был 1915 год.
С нашего любимого места была хорошо видна одна из самых древних частей дворца, плоская бесформенная башня хазарского периода , и об этой башне старик рассказал нам следующее. Много, много лет назад, когда ханы были еще могущественными и жили в дружбе с московитами , бакинский хан подумал однажды о том, что хорошо было бы закрепить эти отношения. Он отправил своих послов в Москву и попросил царя выдать за него свою дочь. Ему понравилось это предложение, и он послал девушку, предназначенную для хана, вниз по Волге, а затем по Каспийскому морю в сопровождении свиты на ярких красивых судах, управляемых сильными гребцами. На берегу моря со своим народом и богатыми подарками хан с нетерпением ждал прибытия невесты. Она спустилась на берег, и он увидел, что перед ним явилась самая красивая из всех девушек, которых он видел и знал. Она была белокура и голубоглаза, а лицом бела, как сверкающая луна. Полюбив ее с первого взгляда, он тут же женился на ней и осыпал подарками и ласками. Но она оставалась в его объятьях холодной и печальной, стала чахнуть на глазах, потому что слишком сильно тосковала по родине и своим сестрам. И когда он увидел, что она растаяла как свеча, его охватила тревога, и он сказал: „Проси, что ты хочешь: я сделаю для тебя все, потому что люблю тебя“.— „Ты очень добр ко мне, господин“,— сказала в ответ царевна и попросила построить для нее высокую башню на берегу моря, чтобы оттуда лучше видеть красивые корабли, прибывающие с ее родины. Вот тогда она была бы счастлива. Хан приказал срочно построить башню и повел царевну наверх. Он показал ей синее море, роскошный город и сказал: „Смотри, все это принадлежит тебе, потому что я люблю тебя“.— „Ты очень добр ко мне, о господин“,— ответила царевна. Она постояла, посмотрела с тоской на красивые разноцветные корабли с ее родины и впервые улыбнулась, а затем одним легким и быстрым движением взлетела, как птица, над парапетом башни и прыгнула в море. В ужасе пытался молодой хан схватить ее, но лишь покрывало осталось у него в руках. Спустя время христиане построили у подножья башни часовню в память о ней. И мусульмане воздвигли ханше памятник. И те, и другие считали ее своей. Как все было на самом деле, знает один Аллах, так как даже хан, при всем своем горе, не узнал о ней более того, что он охотно отдал бы свою жизнь за нее. Но в этом судьба отказала ему, и это не было написано в его гороскопе.
Так пел старый перс под жалобные звуки своего тара , а мы в это время смотрели на башню, которая, возможно, действительно стояла когда-то у самого моря. Но так как в течение столетий вода все время отступала, а башня оседала, теперь она стояла в центре оживленного города, погруженная в глубокий сон. Вот что произошло с московской царевной, на которую ты сегодня кажешься похожей».— «Какая прекрасная история!» — произнесла Нина.
А между тем было уже поздно, и я проводил ее домой. Расставаясь, я поцеловал ей руку. В глазах девушки стояли слезы, и чтобы успокоить, я ласково обнял ее, после чего тяжелые ворота захлопнулись за нею. Полный каких-то странных и смутных предчувствий, я поспешил домой. На душе у меня было то приятно, то больно, и я уже не испытывал желания идти в веселое общество друзей. Когда с улицы раздались шум и выстрелы, возвещавшие о начале Нового года, я уже лежал в постели. Издалека до меня донесся колокольный звон, и персонажи христианских преданий, а среди них, будто принадлежащий к ним, изящный образ Нины прошли через мое сердце…
Новогоднее утро принесло с собой ясную, солнечную погоду, и около полудня я взял экипаж, чтобы нанести визиты. Сначала я собирался зайти к отцу Нины и принести ему и его семье свои поздравления. На бульваре у дома стояло много людей: студенты, гимназисты, молодые офицеры, которых я знал лишь в лицо, как обычно знают друг друга в маленьких городах. Я обратил внимание, что все стояли какие-то подавленные и растерянные. Смущенно поздоровавшись со мной, они пропустили меня к хорошо знакомым воротам.
Еще ничего не подозревая, я перешагнул порог дома. И тут рука судьбы обрушила на меня тяжелое горе: Нина застрелилась ночью! Вокруг плач и причитания. Она еще не умерла, но находилась в безнадежном состоянии. Бессознательно бросившись вверх по лестнице к ее комнате, я отчаянно старался избавиться от оков этого кошмарного сна. Мне хотелось вновь проснуться для беззаботного дня, в котором предстояло лишь поздравлять друг друга с праздником. Ведь я пришел, чтобы пожелать счастья. Дверь открывается, и я вижу Нину, неподвижно лежащую на своей кровати. Реальность огромного горя охватывает меня. Она лежит без сознания, голова ее плотно забинтована. «Что же ты наделал, голубиный король?» На покрывале безжизненно лежит ее рука с черным камнем на пальце. Не понимая еще поступка Нины, я слышу послание, которое мне приносит черное кольцо, мое кольцо. События вчерашнего вечера, которые принадлежат бесконечно далекому прошлому, всплывают передо мной. А ведь еще вчера все было так хорошо! Проходит вечность, пока я, наконец, со страхом решаюсь молчащей Нине задать свои немые вопросы. И я понял, что все происходившее было жестоким воплощением той мечты, которую она уже давно вынашивала в себе. Ты своенравно домечтала ее, моя бедная и злая Нина!
Я посмотрел на нее с отчаянной нежностью и безумной преданностью. Ах, если бы она сейчас пожелала моей любви, я бы с готовностью исполнил ее волю. А она так безжалостно ушла от меня! Как отважный воин, она хотела только победы, какой бы то ни было ценой!
После того как это произошло, она, казалось, не спешила умирать. Ее отец всячески избегал встреч со мной, а здоровая сиделка осторожно передвигалась по комнате, пока я девять дней сидел у постели умирающей. Нина лежала вся белая, с полуоткрытыми глазами, безмолвная, а может быть погруженная в свои смутные фантазии. Только красоте семнадцатилетней было дозволено так невинно торжествовать над разрушительной силой смерти.
Я был сломлен этим роковым ударом настолько, что был готов вместе с Ниной уйти во мрак ночи, когда Мохама решил положить конец этим мучениям. Вечером восьмого дня он прислал за мной адъютанта, и я безвольно последовал за ним. Мохама приказал мне жить, он вырвал меня из цепких смертельных объятий Нины. И тогда меня одолел глубокий сон, более мягкая разновидность смерти. А утром нам сообщили, что ночью Нина скончалась.
Весь маленький город участвовал в этих торжественно-пышных похоронах с большим душевным состраданием, вызванным смертью такой молодой и красивой девушки. Музыка, цветы, экипажи, речи и молитвы, огромная масса людей… Шесть молодых мужчин, среди них и я, больше шатаясь, чем поддерживая, несли усыпанный цветами гроб. Это было ужасно для меня, оттого что все происходило в точности так, как об этом мечтала маленькая Нина. И как часть этой слишком дорого оплаченной мечты (а я чувствовал это именно так), оно имело свое оправдание. Что касалось моей роли во всем этом, то покойная не хотела, чтобы что-то меня миновало. Я испил свою чашу до дна, выполнив тем самым ее последнее желание.
Когда люди после окончания похорон снова вернулись к своим повседневным делам, моя жизнь обнажилась передо мной во всей своей пустоте. Даже журнал «Танг чолпан», игравший такую большую роль в моей судьбе, и тот потерял для меня свою значимость. Смерть Нины сделала мою жизнь бессмысленной и безрадостной.
Прошло некоторое время, и отец Нины пригласил всех друзей своего дома, в том числе меня и моего брата Мохаму, на поминки. Мне очень тяжело было идти туда, но мое отсутствие могло быть неправильно понято, и я пошел. Несмотря на то, что времена были трудные, многого недоставало, местного вина на столах было в изобилии, и под его воздействием недоверие и холод убитого горем отца по отношению ко мне постепенно прошли. Бог мой! Ведь он ничего обо мне не знал. А я мог бы стать для него хорошим сыном и зятем! «Но женщины, женщины, кто может в них разобраться! Трудное это дело — иметь дочерей, особенно в эти времена!» Его слова относились к той настоящей Нине, какой она была на самом деле. Ну что уж на него обижаться, он говорил об этом по-доброму.
Постепенно горе ослабевало, и Нина превратилась в нежный образ на туманно-сером фоне прошлого, все более и более похожая на священную икону в старой церкви, которую я иногда посещал, чтобы найти там утешение.
Через несколько месяцев после смерти Нины большевики начали продвигаться в Дагестан. Возглавляемые революционером Махачом , они завоевали страну, несмотря на сильнейшее сопротивление. Махач был уроженцем аварского селения Гимры, родины Шамиля. (Родиной Махача является аул Унцукуль.— Прим. ред.). Сын простолюдина, он обладал темпераментом прирожденного бунтаря. После учебы в Петербурге он женился на внучке Шамиля, выросшей в России.
Махач получил европейское образование. Цивилизованный человек, но в тоже время абрек по натуре, как Зелим-хан, и мятежник, как Хочбар из Гидатля, которого воспевал Галбац, он принял идею революции с рвением, как и некоторые другие кавказцы, которым казалось, что она может свергнуть господство России и открыть путь к независимости. Все это было, конечно, роковой ошибкой, которая могла привести к хаосу.
Первым же правительственным распоряжением, после того как он занял Темир-Хан-Шуру, было обвязать памятник князю Аргутинскому-Долгорукому канатами и с помощью рабочих сбросить огромную фигуру с постамента. Безвкусно выполненная статуя завоевателя Дагестана в течение нескольких дней лежала на земле перед зданием правительства с вытянутыми руками и ногами, представляя собой ужасное зрелище. Но народ радовался этому, а Махач завоевал себе симпатии, потому что именно благодаря ему был снесен памятник русскому господству.
Он стал жить в городе вместе с женой и, благодаря нашим старым связям с семьей Шамиля, я приходил иногда в его дом. Если Темир-Хан-Шура и была в его руках, то горы еще не были покорены, там закрепились националисты-патриоты. Со временем им удалось занять отдельные территории в горах и начать продвигаться вперед. А в городе, где успехи первого после неожиданного нападения еще не достаточно закрепились, жители стали отходить от Махача, и вождь националистов издал приказ поймать его.
Тогда Махач решил временно поехать к туркам. Но перед отъездом он послал за мной и попросил остаться с его женой, чтобы охранять ее во время его короткого отсутствия. Я тут же пришел, еще не зная о его действительных намерениях. Запланированная поездка к туркам не удалась, и уже на следующий день конвоиры привезли изрешеченное пулями тело Махача обратно. Весь город был взволнован, ежедневно ждали беспрепятственного вступления националистов. Мусульманское духовенство решило как можно скорее похоронить Махача, так как существовала опасность инцидентов и массовых столкновений. Все было очень быстро подготовлено, и вскоре небольшая траурная процессия вышла из его дома. Никто из соратников и сторонников не сопровождал его в последний путь, кроме нескольких родственников Шамиля, за телом шли еще пять или шесть земляков, и на улице присоединилось несколько русских рабочих. Я участвовал в похоронах из уважения к его жене, внучке Шамиля.
Кладбище находилось у проселочной дороги, ведущей в Гуниб, и наша небольшая похоронная процессия шла по ней бесшумно и быстро.
Неожиданно мы услышали музыку и вскоре поняли, что это дагестанский национальный марш. Под его бодрые, победные звуки приближался головной отряд национал-патриотов под предводительством Алтая и Мохамы. Я поспешил им навстречу, чтобы поздороваться, в то время как траурное шествие продолжало медленно двигаться сзади. «Кого вы несете хоронить?» — спросил Алтай. Я сказал, что это Махач, зная, что произнес имя его злейшего врага. «Что? Махач? — воскликнул Алтай.— Хоронят Махача, и никто больше не сопровождает его? А где же остальные?» С этими словами он приказал своим конникам спешиться. Затем Алтай и Мохама отдали последние воинские почести покойному и прочитали заупокойную молитву — «Аль-фатиха». После этого они сели на коней и направились в город, а мы двинулись к кладбищу. Благородство Алтая наполнило мое сердце гордостью.
Вернувшись после похорон домой, я застал у себя в комнате студента Казибекова, своего бывшего школьного знакомого, который был народным комиссаром при Махаче. Он пришел, чтобы найти у меня защиту, так как мой родственник Алтай приказал расстрелять его. Он настоятельно просил меня укрыть его где-нибудь. Это была очень неприятная неожиданность! Будь я во время его визита дома, я мог бы его не впустить. Но тут, когда он уже оказался в моем доме, я не мог дать ему погибнуть и пообещал свою помощь. Четыре ночи он провел у меня. В один из дней, к моему ужасу, пришел Алтай, чтобы навестить меня, и я вынужден был спрятать Казибекова за ковром. Моя тайна ужасно угнетала меня, я лишился покоя и так похудел, что все стали спрашивать, не болит ли у меня что-нибудь, и почему я среди всеобщего веселья такой печальный. Все это дело не доставляло мне удовольствия еще и потому, что этот Казибеков мне вообще никогда не нравился, и я не был ему ничем обязан. Но он, как только ему понадобилось, вспомнил о старинном обычае, по которому жизнь гостя для хозяина священна. Теперь никуда не денешься, я был связан данным мною обещанием!
Однако это не могло продолжаться долго, и я заказал, наконец, носильщика с базара, купил у него его одежду и дал одеть Казибекову. Затем, наклеив ему рыжую бороду и загримировав, я благословил его в дорогу. Он сначала спокойно шел по главной, очень людной улице, потом вышел за пределы города и так продолжил свой путь до Дербента. После этого я почувствовал облегчение и свободу, и у меня сразу поднялось настроение. Но никто не может избежать своей судьбы. Вот и Казибекова, в конце концов, все же расстреляли.
Лишь много лет спустя в Самсуне я решился рассказать брату Мохама об этом случае, и он осудил мое легкомыслие, которое могло навлечь на меня беду. И я не мог тут не сослаться на наши древние обычаи, которые так гордо и достойно продолжают жить и в наше новое, смутное время.
Теперь, казалось, наступили более спокойные дни. У наших националистов-патриотов были достойные начальники в лице имама Нажмудина и Узун-хаджи . Разумеется, за Петровск шли еще бои с большими потерями, разбойничьи банды рыскали в окрестностях Темир-Хан-Шуры и ежедневно совершали набеги.
Постепенно слабела надежда на победу национального правительства. Происходило это, в основном, из-за активного наступления армии Деникина. Этот генерал рассчитывал подавить стремление горцев к независимости, ставшей теперь естественной необходимостью для всех кавказских народов. Из-за своей недальновидности он все еще пытался, борясь за химерическую Россию, отвоевывать для нее Кавказ. Но он был разбит и вынужден бежать в Крым. Однако в боях с его армией дагестанские национал-патриоты тоже понесли большие потери, и поэтому большевикам с их огромной массой народа ничего не стоило расправиться с их малочисленным войском. Со всех сторон они наступали на обессиленные национальные отряды, одновременно и в городах их сторонники начали поднимать голову. Вот так рухнуло все, что мы хотели создать. Старая вековая мечта о независимости наших гор была снова разбита. Остатки национальных отрядов вернулись в горы.
В Петровске арестовали Алтая.
* * *
Медленно прошли два года, в течение которых воздух вокруг, казалось, становился все более гнетущим и ядовитым. Даже просто дышать им было все более тягостно, унизительно и недостойно. Поэтому, когда Советы приказали мне в 1920 году оформить поезд-люкс, предназначенный для Ленина, картинами побежденного Кавказа , я согласился для видимости, но при первой же возможности решил уехать в Германию. А после того, как нашего родственника, как и многих других, под ложным предлогом вызвали в Темир-Хан-Шуру, подло расстреляли, а его голое тело бросили в лесу, чаша моего терпения лопнула. И я, под предлогом, что мне надо купить новые краски, поехал в Баку.
В огромном трудовом городе нефтяников, где только что было свергнуто национальное правительство, коммунизм был в полном разгаре. Я снял квартиру у одной старой приятельницы нашей семьи и приступил к тягостной работе: с утра до позднего вечера бегать по учреждениям, чтобы получить загранпаспорт, который мне был нужен для поездки в Тифлис, так как у меня с собой не было никаких документов. Для этого мне нужно было попасть в народный комиссариат и к военному министру, и я подружился с секретаршей президента и нарисовал ее портрет. Таким образом мне удалось собрать три рекомендательных письма; но за несколько месяцев ни один из чиновников даже не удосужился прочитать мои письма. Наконец, сам военный комиссар, знавший меня еще с оптимистических времен журнала «Танг чолпан», обратился в ЧК и попросил выдать мне разрешение для срочной поездки в Тифлис. Почти уверенный в том, что получу необходимую бумагу, я явился в здание ЧК. После нескольких часов бессмысленного ожидания меня впустили. Но в каком состоянии я возвращался оттуда? В кабинете председателя я не услышал ничего, кроме суровых слов в свой адрес, прозвучавших как явная угроза. Он обещал пристрелить офицерского выродка, то есть меня, если я еще раз покажусь ему на глаза.
С этого дня, потеряв всякую надежду, я бесцельно бродил в дымной черной сутолоке безжалостного города, ужасно обеспокоенный письмами, в которых мне сообщали об арестах и намекали, чтобы я как можно быстрее покинул Баку.
Как-то раз я снова стоял на прекрасной набережной и смотрел на Каспийское море. Мимо проезжали машины. И вдруг из окна одной из них я услышал свое имя. Но так как в этом городе у меня не было друзей, я подумал, что это ловушка, и не ответил. Меня опять окликнули, и я, поняв, что голос женский, подошел к автомобилю. Из него, действительно, вышла женщина, в которой я узнал ту самую медсестру, которая ухаживала за Ниной и которая в то время была влюблена в Мохама. Ее нынешний наряд сильно отличался от ее скромного халата медицинской сестры. Она стояла передо мной в кожанке с револьвером на поясе, в фуражке с красной звездой. Высокая, сильная и грубая женщина, превратившаяся в фанатичную большевичку. Она была послана Лениным в Баку в качестве политического комиссара для выполнения специальных заданий. Видно, она все же обрадовалась встрече со мной и пригласила меня пообедать в поезде, в котором она приехала из Москвы и продолжала жить в Баку. Она действительно повезла меня к поезду, принадлежавшему прежде великому князю. Старомодно-вычурная, в прошлом роскошная, но уже обветшавшая обстановка предстала моим глазам. Почтенный портье старого образца с печальной бородой и грязным поношенным мундиром ходил вокруг нас, как призрак.
Во время обеда она спросила меня, не белогвардеец ли я. Если да, то расстрел мне был бы обеспечен.— Нет, я не белогвардеец. «А что бы ты могла сделать с моим братом, полковником, если бы он сейчас оказался в твоих руках?» — спросил я, улыбаясь. «Приказала бы убить, конечно,— ответила она, тоже улыбаясь.— Я прошу вас, товарищ Андал, не делать глупого лица. Я вот этой своей рукой уже стольких людей убила. В этом нет ничего особенного. Только в самом начале немного неприятно». А ведь эту женщину я видел в последний раз у постели умирающей Нины, за которой она все девять дней самоотверженно ухаживала.
Все равно, будь она даже хищным зверем, я постараюсь ее использовать. Я доверяю ей в очень осторожной форме свои проблемы, и она тут же предлагает мне свою помощь в получении азербайджанского паспорта.
На следующий день она поехала со мной в своем автомобиле к зданию ЧК, которое я несколько дней назад покинул с уверенностью, что никогда больше сюда не войду. Она постучала в какую-то дверь с задней стороны здания; открылась щель, из которой высунулся штык, а за ним фуражка с красной звездой на лысом черепе. «Кто здесь?» Моя спутница предъявила свои документы, и ворота открылись. Меня тоже пропустили, не обратив внимания ни на револьвер, ни на кинжал. Мы вошли в пустое помещение, где, кроме двух стульев и двух стоящих в углу ружей, ничего не было. Она исчезла, надолго оставив меня одного. Некоторое время я терпеливо ждал, а затем во мне медленно и неудержимо стало расти подозрение, что моя мнимая защитница выдала меня, и что меня отсюда поведут в сырой, отвратительный подвал, чтобы там расстрелять. Именно так они поступили с моим братом, значит, так поступят и со мной. Время шло мучительно долго. Затем открылась дверь, и появилась моя странная знакомая — полуангел добра, полуангел смерти. Она объявила мне, что все в порядке. У меня в руках был законный азербайджанский паспорт! Путь на Тифлис был свободен, и оттуда можно было двигаться дальше. Я выразил свою благодарность живо и искренне, несмотря на своеобразный характер моей покровительницы.
Уже в тот же вечер я ехал в сторону границы в обществе азербайджанца, который должен был доставить нескольким студентам, живущим за границей, ковры и другое имущество. Так как мой спутник плохо говорил по-русски, я выдавал себя за его переводчика. Чем ближе мы подъезжали к пограничной станции, тем больше росло во мне новое опасение, так как ехавшие с нами люди рассказывали о том, что там через каждые два дня появляется председатель Бакинского ЧК и проверяет паспорта и пассажиров. Если мне не повезет и он приедет сегодня, то мне конец. Несмотря на наличие паспорта, он прикажет меня расстрелять. Мне это было обещано в достаточно ясной форме.
Поезд резко остановился. Мы уже прибыли на границу. Здесь стоял деревянный домик, предлагавший себя в качестве «отеля», а на запасном пути стоял вагон, который служил местом пребывания и обитания пограничников и таможенников. Дальше виден был мост через Куру, который и являлся действительной границей, а на другой стороне находилась грузинская железнодорожная станция. Чего бы я только не дал, чтобы уже оказаться на той стороне!
Пассажиры начали выходить из поезда, и когда большинство из них двинулось к гостинице, у меня разом отлегло от сердца, а напряжение переросло в отчаянную смелость. К большому удивлению моего приятеля, я повелительно крикнул нескольким солдатам, чтобы они взяли наши ценные вещи. Это произвело должное впечатление. Тут же услужливо подбежали двое ребят, схватили наш багаж и понесли его, приняв нас за официальных лиц, к поезду, а не в отель. И нам ничего другого не оставалось, как последовать за ними. Исключительно из уважения наш багаж не стали даже досматривать.
Добрым знаком было и то, что солдаты пригласили нас пообедать с ними. Они пожарили шашлык, и я поставил к нему две бутылки водки. Это было рискованно с моей стороны, так как провоз алкоголя был запрещен. Но мой поступок был воспринят благосклонно, и вскоре мы с четырьмя солдатами и комиссаром таможни изрядно выпили. Атмосфера стала легкой и доверительной.
Тут в вагон вошла девушка и резко захлопнула за собой дверь. Она была очень молода, свежа и хороша собой. «Товарищ Маруся!» — представилась красавица в короткой кожаной юбке, помятой блузке, с красным платочком на шее и пистолетом на поясе. Смуглая брюнетка с жирными волосами и крупным смеющимся ртом очень располагала к себе. Ровный ряд белых и крепких зубов придавал ей сходство с молодой и здоровой собакой. А какие глаза! Она садится, ест и пьет. У нее хороший аппетит. Клянусь Аллахом, она всем хороша! Мы продолжаем пить, потом начинаем петь, братаемся и снова пьем. Я вхожу в азарт и могу сегодня вечером красиво говорить. Мой попутчик удивляется, и, как мне кажется, этой ночью будет еще не раз удивлен. Хмель, ощущение висевшей в воздухе, но уже преодоленной опасности, сознание своего леденящего одиночества среди всех этих «товарищей» вызывает во мне потребность в нежности и человеческом прикосновении. Маруся, конечно же, не совсем опрятная, сидит со мною рядом, а ее руки, давно уже играющие с моими, неухожены, но красивы и приятны. (Впрочем, я не должен забывать, что солдаты могут и приревновать.) Я беспрестанно говорю, и в конце концов обращаюсь уже только к ней: «Такая женщина, как ты, Маруся, и в этом богом забытом месте?! Ты бы везде могла иметь успех и должна была бы ходить вся в бриллиантах, мехах и кружевах!» Но, кажется, роскошь ее совсем не интересует. «Такие вещи я вижу каждый день, но мне их не хочется иметь,— отвечает она мне своим низким голосом.— Мне же приходится досматривать знатных дам, когда они проходят. На них бывает тонкое белье, все из шелка, и пахнут они хорошо, но чаще всего они некрасивые. А где они прячут свои бриллианты, ты даже представить себе не можешь». Для своей работы ей хватало энтузиазма, бесцеремонная, но честная «разбойница». Я убежден, что ничего из конфискованных вещей она не присваивала себе, а все честно сдавала. Она выпила за мое здоровье, и я увидел ее сверкающее белизной горло. Красногвардейцам, хотя они и опьянели, нужно было идти в караул. Комиссар с шумом попрощался и пошел спать. Мой попутчик тоже лег на свою полку и неестественно громко захрапел.
Теперь Маруся и я остаемся в жарком вагоне одни. Воздух отвратительный, в середине помещения горит печка буржуйка, яркие коммунистические плакаты украшают деревянные стены, тускло светит лампа. Маруся говорит: «Ты, я очень хочу пить чай. Давай сходим к реке и наберем под мостом воды». За окном темная ночь, и мне очень хочется пойти с нею за водой. Азербайджанец ворочается в постели и бормочет, как во сне (конечно, на своем языке): «Не глупи, солдаты узнают и расстреляют тебя». К сожалению, он прав и не так уж глуп. Тогда я говорю: «На улице холодно. Если ты так хочешь чаю, душенька моя, я прикажу солдату принести воды». Держа чайник в руке, я кричу через окно, красноармеец приносит воды, и Маруся получает свой чай. Теперь она потеряла свою смугло-розовую свежесть, побледнела и обмякла. Глаза увлажнились и затянулись туманной поволокой, напоминая жидкое серебро. В таком виде она была просто великолепна. Какими привлекательными казались мне обычно на женщинах кружевные оборочки, шелковые чулки, ухоженная и благоухающая кожа, розовые зеркальца наманикюренных ногтей. А у Маруси, в отличие от них, были крепкие, огрубевшие от ветра ноги в стоптанных туфлях, а под жесткой кожаной юбкой ничего, кроме хлопчатобумажной рубашки грубого покроя. Зато она вся такая, какая есть, и я не желаю для себя ничего другого и ничего лучшего. Мы уже больше не разговариваем. Тут меня своим храпом останавливает азербайджанец, он ворчит: «Отстань от нее, она, наверное, больна!» Черт бы его побрал! Кто назначил его моим сторожем?
Теперь я немного трезвею, совсем чуть-чуть, но и этого достаточно, и я понимаю, что мне снова надо начать разговаривать. Тут ко мне возвращаются мои тревоги и отравляют мое сердце: «А не приедет ли сегодня председатель ЧК? Как ты думаешь?» — «Нет,— отвечает она,— сегодня наверняка нет. Он же вчера и позавчера был здесь. А почему? Ты что, знаешь его?» — «Разумеется,— отвечаю я.— Он мой друг. Я надеялся увидеть его здесь, ты можешь передать ему от меня привет, дитя мое». Она смотрит на меня с почтением. Теперь, вероятно, я в ее глазах стал полубогом, так как она доброе существо — доверчивая крестьянская душа!
Тут в ночи раздается далекий пронзительный свист, он приближается, усиливается. Поезд, в который мы садимся, едет на грузинскую пограничную станцию, расположенную на противоположном берегу реки. Шесть часов утра. Азербайджанец тут же просыпается и встает, его деловитость передается и мне. Нетерпеливо и настойчиво я стучу к комиссару и говорю, что наши вещи еще не проверены. Не совсем протрезвев после вчерашней пьянки, он благодушно отвечает: «Ну что мы будем проверять вас? И так все хорошо». Нам быстро ставят печати в паспорта. Два солдата берут багаж, и мы идем к мосту. Маруся шагает рядом со мной, ее рука в моей руке. Она растрогана. «Обещай мне, что ты будешь думать обо мне в Тифлисе» (что я могу уехать дальше Тифлиса, ей и в голову не приходит).— «Конечно, конечно, милая, как же иначе!» Мы дошли до моста, Маруся должна была возвращаться. Еще минуту мы стояли рядом, и тут я достал из кармана пакетик с импортным туалетным мылом, которое я получил в подарок от гостеприимной хозяйки квартиры в Баку, где мне был оказан радушный прием. Я дарю его Марусе и говорю: «Смотри, Маруся, это тебе от меня маленький подарок на прощание. Понюхай-ка, это очень нежное мыло. Умывайся им и каждый раз, когда ты будешь вдыхать его запах, думай обо мне. Хорошо? А теперь прощай!» Короткое рукопожатие, и мы расстаемся. Уже перейдя мост, я оборачиваюсь и вижу, что на другом берегу все еще стоит отважная разбойница и усердно машет мне своим красным платочком. «Прощай, Маруся! — кричу я изо всех сил.— Я как-нибудь еще приеду!» Затем я наклоняюсь, набираю горсть грузинской земли, прикладываю ее к своим губам со словами: «Да здравствует свобода!»
«Тоже мне ухажер!» — ворчит мой попутчик, недовольный и одновременно восхищенный. Мы подходим к своему поезду. Иншаллах!
В Тифлисе я провел пять очень радостных и беззаботных дней — впервые за долгое время. Красивый город пробудил во мне воспоминания о прежней жизни. Все время с утра до ночи я проводил с друзьями, спасенный и счастливый, как только что освобожденный пленник. У меня было рекомендательное письмо к турецкому послу Касим-бею, который должен был помочь мне в дальнейшем. Ведь мне нужно было срочно покинуть Грузию. Каждый день я повторял своим друзьям, что завтра обязательно должен уехать.
Однако время шло, а вопрос о моем отъезде оставался все еще нерешенным, как вдруг раздался гром пушек. Большевики обрушили на город бомбовые удары. Начались замешательство и паника. Моего приподнятого настроения как ни бывало. Сломя голову и бросив прямо на вокзале на произвол судьбы мои чемоданы, азербайджанец уехал обратно. И вот так, без багажа, оставшись лишь в том, в чем был, я в обществе нескольких дипломатов покинул Тифлис и уехал в Кутаис. Но и тут нам нельзя было долго оставаться. И волна беженцев отнесла нас дальше, в Батум.
Там мы надеялись оказаться в безопасности и целыми днями и ночами праздновали свое спасение, запивая его вином. Почти вырвавшись из всех оков и по молодости быстро привыкнув к своей новой бродячей жизни, окруженный только людьми, разделявшими со мной похожую судьбу, я начал находить удовольствие в попойках. Этому особенно способствовало вызываемое алкоголем легкое и приподнятое настроение, которое превращало наше несчастье в яркую авантюру, стиравшую наше прошлое. А неопределенное будущее представало перед глазами беженцев как сверкающая фата-моргана, то есть мираж. Именно в это время случилось так, что я встретил невесту своего знакомого, приехавшую из Владикавказа. Мы часто проводили время вместе. Я находил ее очаровательной, и, видимо, я ей тоже нравился, так как жених, молодой офицер, был далеко, а помолвки в то время были чем-то очень непрочным. Однако нам обоим судьба отвела совсем немного времени, так как через четыре дня, когда преследователи уже в который раз стояли перед городом, нам было предложено срочно покинуть его.
Для меня были подготовлены все бумаги для отъезда в Константинополь. Надо было торопиться, но перед отъездом я должен был еще раз увидеть свою новую подругу. Война и опасность не должны были, по крайней мере в этот день, испортить моего свидания с ней. Когда я подошел к знакомому дому, ее уже здесь не было. Я расстроился, что не смог попрощаться, но именно это и спасло меня. Так как, побежав сразу после этого в порт, я увидел, что мой корабль уже ушел. А последнее судно, стоявшее на якоре, собиралось уже отплывать. Мне необходимо было успеть на него, независимо от того, куда оно направлялось, лишь бы уехать прочь! Это была последняя возможность, и час, проведенный с красивой девушкой, мог стоить мне жизни или свободы. Корабль принадлежал кубанским казакам и черкесам, боровшимся против большевиков, но он был переполнен и массой других беженцев, к которым принадлежал и я.
Не попрощавшись, не имея при себе даже самых необходимых вещей, один среди чужих, «как одинокое яйцо», как говорят у нас на родине, покинул я Батум. Капитан корабля попытался сначала причалиться в Трапезунде , но турки не разрешили. И это стало началом наших мучительных морских блужданий. Еще в четырех или пяти портах с нами произошло то же самое, никто не хотел нас принимать. И тогда уныние и тоска стали овладевать тесно скученными на судне людьми, которые были сначала так счастливы, что просто остались в живых. Мужчины, женщины и плачущие дети лежали вплотную друг к другу на палубе, так как здесь не было кают. Это было простое грузовое судно с медикаментами и одеждой на борту, предназначавшимися для национального правительства.
От пронизывающего ночного холода меня защищала только моя бурка, и я с сожалением думал о своем пропавшем багаже. Между тем запасы еды все уменьшались, и не было никаких напитков, кроме выделяемого каждому рациона пресной воды. Не было даже вина, чтобы как-то скрасить эту убогую жизнь. К тому же через несколько дней меня начали мучить насекомые, так как здесь не было возможности ни помыться, ни переодеться. Постепенно многие пассажиры заболели; как на проклятом корабле призраков, мы уже несколько недель слонялись по Черному морю, бесцельно и беспомощно, не находя пристанища. Чаще всего море было зеркально-гладким, и в такие дни за нами следовали дельфины, и я стрелял в них из карабина. Это было единственным развлечением в нашей невеселой жизни.
И вот, наконец, мы прибыли в Самсун, навстречу нам плыло много судов, которые везли хлеб и продовольствие, а тем самым и избавление от нужды и голода. Но и здесь нас не хотели принять. О Аллах, неужели это адское плавание будет длиться вечно? Ведь Самсун был нашей единственной надеждой, так как Константинополь, как нам уже сообщили, тоже не собирался дать нам приют. Вот тут-то казаки впервые по-настоящему, по-казацки, разгневались. Они были уже сыты по горло этой собачьей жизнью и пришли к тому, чтобы разрешить эту проблему с помощью нескольких парламентеров, которыми назначили своих атаманов Буича и Тимошенко, а также черкесских князей Султана Шахим-Гирея , Султана Келич-Гирея и меня.
На спасательной шлюпке с северокавказским и украинским флагами мы приплыли в гавань, а затем направились к коменданту. От имени обоих народов к нему обратился Тимошенко и привел в качестве примера казака Тараса Бульбу, который однажды, будучи в ссоре с русскими, искал убежища у турок и воспользовался их радушным гостеприимством . А наш корабль со всем имеющимся на нем грузом Тимошенко предложил турецкому правительству принять в качестве подарка. Комендант воспринял эту речь очень благосклонно, угостил нас завтраком, но объяснил, что нашу проблему может решить лишь национальный комитет, и посоветовал сразу обратиться к Кемал-паше .
Между тем нам, парламентерам, разрешили остаться в Самсуне, а это уже само по себе было хорошо. Я приобрел нижнее белье, верхнюю одежду, а потом мы все вместе пошли в баню. Вероятно, у нас был такой дикий, запущенный вид, что владелец бани, грек, посмотрел на нас сначала с недоверием, но тут же смягчился при виде золотой монеты и впустил нас. Восточная купальня с горячим бассейном под куполом и маленькими кабинами вокруг показалась нам раем, в котором мы очутились после долгих мучений. Я быстро разделся, но тут — о ужас! — я обнаружил, что по всей моей рубашке ползали вши. Их было так много, что даже вшитые в нее золотые монеты, казалось, шевелились из стороны в сторону. Сначала я ее с ужасом отшвырнул от себя, но затем быстро схватил и, не обращая внимания на бегающих насекомых, распорол по швам, потому что мне нужно было золото, бывшее моим единственным состоянием.
Сразу после купания я испытал невыразимое наслаждение, а после массажиста, высокого худого перса, который долго мял и катал меня, почувствовал себя полностью преображенным и заново рожденным. Затем он заботливо укутал меня в теплые простыни и привел в маленькую уютную комнату, в которой стоял маленький диван, а на полу лежали ковры. После того как я, чистый и утомленный, полежал тут немного, он принес мне, очень услужливо, прямо как джинн из бутылки, плов, люля-кебаб, вино, сладости и чудесный кофе. Это была, на самом деле, самая вкусная и божественная еда, какую я когда-либо ел. Лишь испытав лишения, можно научиться наслаждаться. Наконец, мы все, красиво одетые, сытые, чистые, гладко выбритые, вышли из бани. А за это время, то есть пока мы тщательно отмывались, многим, находившимся на борту нашего корабля, до особых распоряжений было предоставлено убежище в стране.
Через три дня нас ожидало последнее большое разочарование, а именно, приказ о том, что все снова должны вернуться на борт, так как между Турцией и большевиками был заключен договор, а это означало, что в данное время нельзя было портить отношения с Советской Россией. Велико же было горе беженцев! Только нам, жителям Северного Кавказа, было дано особое разрешение снова вернуться в Самсун, а всех остальных отправили в Инеболу и там интернировали.
Для меня и моих земляков все опасности были уже позади. После долгих изнурительных месяцев я жил теперь в покое и безопасности и ждал в мирном городке приезда Мохамы, который затем действительно приехал. Однако ему, бедняге, не удалось, как мне, избежать всех ужасов революции и преследований. Он был неоднократно ранен, и на лице его лежала печать преждевременной смерти.
В 1921 году, в месяц поста Рамазан, судьба свела нас с ним в последний раз. Маленький анатолийский город был полон кавказских эмигрантов и бывших офицеров, которые из хаоса русской революции бежали под защиту Турции. Эта страна, которая намеревалась при Кемал-паше пережить новый подъем, особенно охотно оказывала свое гостеприимство мусульманам. Живя в мире и согласии между собой, мы, представители различных кавказских племен, старались проявить себя достойными гостями и стать в глазах турок олицетворением коренных обычаев нашей родины. В соответствии с унаследованным от отцов порядком, мы, молодые, обслуживали и чтили старших, отчаявшихся от тоски по родине и потерявших всякую надежду увидеть ее вновь. А нам помогали молодость и легкомыслие радостно и беззаботно наслаждаться настоящим.
Мы заказали себе красивые новые одежды — последние национальные костюмы, которые сопровождали нас позднее, как реликвии, в дальние страны — а во время ночных прогулок радовались яркой восточной жизни, которая нас окружала. Во время праздника Рамазан ночами все вокруг было наполнено веселыми хлопотами, на ярко освещенных улицах пировали и музицировали, торговались и шумели, пока ежеутренне, еще до восхода солнца, с минарета не объявляли о начале поста, и городок не погружался в благочестивую торжественную тишину. Это противоречие полного дневного воздержания и ночной обильной еды приводило меня в удивительное состояние, и я с огромным любопытством бродил по живописным слабо освещенным улочкам, ощущая сказочность давно ушедших времен, так как здесь, на невольничьем рынке Самсуна, похищенных черкешенок продавали богатым туркам, чтобы они потом украшали дворцы султанов и халифов.
В отличие от меня, Мохама был всегда печален и грустен. У него болели раны, и он трудно переносил разлуку с женой. Когда я, охотно исполняя свой долг, заботливо ухаживал за ним, до моего сознания, затуманенного мечтами, доходило, конечно, наше тяжелое положение. Но мы не были одиноки и покинуты, как раз наоборот: общения было достаточно, так как в месяц уразы каждый рад принять у себя единоверца. Нас часто приглашали в гости, а благодаря своему умению рисовать, я приобрел новых друзей и знакомых.
Между тем пост закончился и наступил большой байрам, праздник. Накануне мечеть с внешней и внутренней стороны была освещена лампадами и свечами, из всех домов слышалась праздничная музыка. Губернатор Мута-Зариф пригласил нас в ночное кафе. Пришли черкесские князья Султан Келич-Гирей, Султан Шахим-Гирей, Мохама, я и многие другие офицеры. Мы ели, пили наш кофе-мокко и, возбужденно разговаривая, ждали момента, когда муэдзин призовет нас своей молитвой в мечеть на торжественное открытие священного праздника.
И вдруг сквозь предрассветное утро, как орел, мягко и смело взвился в небо услаждающий слух сильный, пронзительный голос. Он прославлял могущество Аллаха и силу пророка, он наставлял верующих на путь истинный, он помогал бедным и отчаявшимся вновь обрести радость жизни. В нем звучала то благосклонность, то угроза, так что на фоне всеобщей тишины беспокойное море, казалось, задерживало свое дыхание, чтобы прислушаться к нему. Все, кто его слушал, преобразились. Глаза молодых людей, огромные и полные веры, блестели как у детей, а у стариков медленно текли слезы, тяжелые слезы по морщинистым щекам в бороды, так как в каждом из них был погребен свой собственный ушедший в забвение мир: родина, благополучие, семейное счастье. Молитва отзвучала, но еще очень долго царила священная тишина. Старики неподвижно сидели на мягких подушках, молодые, вытянувшись, стояли у стен, как того требовал наш обычай.
Наконец, в тишине раздался голос Мута-Зарифа: «Этот человек, голос которого запал нам в душу и пролился бальзамом в наши открытые сердца, был приговорен к смерти за предательство родины».
И он рассказал нам такую историю. «Пять лет тому назад мы вот также сидели вместе, чтобы отпраздновать начало байрама. И там, где сейчас сидит генерал Мохама-бек , сидел военный министр, великий Энвер-паша , окруженный своими офицерами. Этот величественный голос и тогда произвел на всех огромное впечатление. Когда муэдзин закончил молитву, Энвер-паша с радостью в лице спросил: „Кому принадлежит этот голос, достойный святого или пророка? Почему он пребывает в этом отдаленном месте? Ведь он заслуживает, чтобы его послушал сам Халиф?“ И я ответил ему на это: „Этот человек был приговорен к смерти как предатель. Уже через два часа он будет с позором повешен перед всем народом, и уже ни Халиф, ни кто другой не услышит больше его обольстительного голоса. Мы слушаем его в последний раз“. Не раздумывая, Энвер-паша сказал: „Аллах хочет сегодня предотвратить с моей помощью огромную несправедливость. Он не мог сделать вместилищем зла того, кого он так щедро одарил. Благодаря власти, которой я облачен, я признаю этого человека невиновным и освобождаю от всякого преследования. Приведите его ко мне, чтобы я мог объявить ему лично о повороте в его судьбе“. И тут же бледного как смерть муэдзина спустили с высокого минарета. Он думал, что его ведут на смерть, и шел с отсутствующим взглядом, читая молитвы, сквозь глазеющую толпу. Когда его привели в ярко освещенный зал, и он с удивлением увидел себя перед могущественнейшим из людей, перед зятем Халифа , повелителя всех верующих , который доброжелательно обратился к нему со словами: „Живи и будь свободен! Я знаю, что твое большое сердце, которое ты только что нам раскрыл в своей молитве, не способно биться в фальшивом такте. Поезжай дальше, чтобы давать силу и воодушевлять верующих своими молитвами. Отправляйся в путь с миром, доверенный Аллаха“.
И так случилось,— закончил Мута-Зариф свой рассказ,— что нам повезло, и мы до сих пор можем слушать пение этого святого человека, которого сохранил Аллах».
Удивленно слушали мы из уст нашего гостеприимного хозяина невероятную историю. Мы поняли, чем объяснялась райская сладость и невероятная сила этого неземного голоса: он принадлежал тому, кто уже побывал в долине смерти и преодолел всякий страх.
Вот так было тогда в Самсуне. Но долго задерживаться здесь я не собирался, потому что стоять перед закрытыми воротами родины было невыносимо для меня. Глубокая печаль изнуряла. И как только Мохама почувствовал себя лучше и не нуждался больше в моей помощи, он отпустил меня, пообещав как-нибудь приехать, если я хорошо устроюсь. Меня очень тянуло на Запад, в Германию, и на этом предназначенном для меня пути я оказался сначала в Константинополе.
Здесь я остановился в тесной комнатке недорогой гостиницы. Весь мой багаж состоял из маленького пакета с бельем. На мне была черкеска с кинжалом и пистолетом на поясе. В рубашку были вшиты золотые монеты, с помощью которых я надеялся хорошо устроиться в этом мире и насладиться всеми радостями жизни. Одинокий, оторванный от своих родных и близких, изгнанный родиной, но полный надежд и свежих сил, стоял я здесь, будто заново рожденный. Меня окружал чудесный город, таинственный театр удивительных образов и событий.
Ранним утром я проснулся с острым ощущением счастья оттого, что прямо перед своими окнами, на голубом Босфоре, я увидел восход солнца и поющих в лодках гребцов. Я тут же выбежал из гостиницы и стал бродить по узким, извилистым, крутым улочкам старого города, входил в прохладные, темные мечети и погружался в море кишащих людьми базаров, где одни торговались, покупая, а другие расхваливали, продавая товар. Со всех сторон на меня обрушились пение, брань, стук и удары молота и захлестнули волны ресторанных запахов и ароматы духов. Повсюду было много женщин, и все в чадре. Но по западной моде щиколотки у них были открыты, а наверху виднелись огромные незнакомые глаза, смиренно притягивающие или пускающие острые стрелы. А на мосту Галато ветер иногда приподнимал чадру и приоткрывал на мгновение пейзаж незнакомого лица. За некоторыми из них я следовал по улицам со смутным желанием, затем, завернув за угол, я терял их из виду, так как вместо одной неожиданно появлялось много задрапированных в чадру фигур. И я шел среди них, как по аллее сфинксов.
Но по другую сторону моста, в Перо , который по сравнению со Стамбулом был почти европейским городом, стекались смешанные толпы эмигрантов. Здесь были ночные рестораны, полные русских беженок. Некоторые из них были готовы предложить себя за мое кольцо с сапфиром. И если я, воспитанный в строгих обычаях родины, до сих пор думал о женщинах — кроме редких случаев легкого флирта — только как о матерях и женах, то теперь я ощущал охватывающую меня страсть, она приближалась издалека как увлекающая музыка.
Между тем внешне жизнь моя была бурной и разнообразной, а заботы меня не столько обременяли, сколько подогревали. Я познакомился со многими новыми людьми и ежедневно посещал маленький ресторан, принадлежавший одному русскому генералу, который с горьким юмором назвал его «Юспура», что означало примерно то же, что «У последнего гроша». Здесь обслуживали две красивые, изящные блондинки, у которых всегда был повод посмеяться. Они нравились мне обе одновременно.
В этом городе, к морскому берегу которого водой выносило обломки былого великолепия, всплывали иногда и друзья из моей прошлой жизни. Так, я встретил на улице принцессу Л. Она рассказала мне, что живет со своими близкими во дворце бывшего шаха в Бебеке , где теперь находится пансионат для эмигрантов. Нам было о чем рассказать друг другу. Принцессу сопровождала голубоглазая, светловолосая женщина. Мне сказали, что это русская актриса, и зовут ее Ксения Александровна К. Я увидел, что она очень красива.
На следующий день я сразу отправился в Бебек на чай и радовался предстоящей встрече и возможности пообщаться со своими знакомыми. По дороге туда в душном переполненном трамвае произошел инцидент: толстый, неприятного вида грек протиснулся через разделяющую занавеску на женскую половину и нагрубил одной из женщин, требуя уступить ему место. Мне захотелось наказать этого парня, и я легко с ним справился. После моего последнего пинка ногой он вышел на улицу, ругаясь, а молодая и довольно красивая турчанка поблагодарила и улыбнулась мне.
Это происшествие подняло мне настроение, и я явился во дворец бывшего шаха сияющий, возбужденный и самоуверенный. Там меня встретили старые друзья и знакомые. Мы говорили о прошедших прекрасных временах и о тяжелых переживаниях, связанных с бегством, но казалось, что ужасы и тревоги растворились в гармонии этих часов. Я чувствовал себя очень счастливым и при этом оставался настолько бдительным, чтобы только изредка бросать свой взгляд на белокурую женщину, которая сегодня выглядела еще лучше, чем вчера.
С этого дня я часто встречался с моими друзьями и Ксенией Александровной. Однажды во время праздничного вечера она неожиданно оказалась за столом напротив меня, и я впервые увидел ее руки и плечи. На ней было прекрасное платье, неописуемое и блестящее, оно окутывало ее розовым облаком. Это была типичная русская красавица: яркая, с полными губами и капризным носом. Она казалась веселой и приветливой, но одновременно властной и твердой, чего я раньше за женщинами не замечал. В противоположность светлому облику голос у нее был глухой, и он смутил меня, когда она обратилась ко мне. Она была похожа на королеву амазонок, которые кода-то жили в наших горах и о которых предания рассказывали удивительные вещи. Вероятно, ей, как и им, было все дозволено. Я все чаще смотрел в ее сторону, каждый раз, как поднимал бокал.
Когда порядок за столом стал нарушаться, и хозяин дома на некоторое время встал со своего места рядом с Ксенией, чтобы поговорить с сидящими на другом конце стола, она подсела ко мне и выпила за мое здоровье. Я все еще пытался сопротивляться ее взгляду. Праздник близился к концу, мы уже не замечали остальных, мы были одни, она смотрела на меня, не улыбаясь и опустив веки. Отзвучали последние тосты, и я вскочил, чтобы произнести хвалу женщинам. Я бы лопнул, если бы мне этого не разрешили. Затем подошел хозяин дома и хотел отвести Ксению в сторону, чтобы поговорить с нею. Улыбнувшись, она отказалась и собралась уходить.
Ксения взяла мою руку, и мы быстро и молча спустились к берегу. Там мы сели в одну из стоявших в ожидании лодок и долго, очень долго скользили по темной шелковой глади Босфора, в котором отражался растущий серп луны. Крупная бирюза на ее пальце, которая днем казалась нежной и бледной, как рука, которую она украшала, начала светиться и гореть, как будто и она глубоко внутри зачала от ночи новую жизнь. Мы говорили медленно, наши слова, как тяжелые капли, были наполнены тайным смыслом. Лодочник пел. Время приходило и уходило. Мы причалили у шахского розария и начали подниматься ко дворцу, где жила Ксения, но густые заросли мешали нам идти, а кусты и ветки задерживали нас. Было очень душно, тысячи цветов раскрыли свои чашечки, но духи Ксении заглушали все запахи. Лягушки квакали, кузнечики стрекотали, отовсюду слышались слабые незнакомые звуки. У ночи было много голосов, но не было глаз. Над нашими головами в кустах жасмина пел соловей, под ногами была мягкая и влажная трава. И тут крупный чертополох, такой же как у нас на родине, больно уколол меня в правую ладонь. Я посмеялся над запоздалым предостережением.
Когда я на рассвете уходил от Ксении, казалось, что прошли годы. Дорога домой была длинной, но я, усталый и торжествующий, пробежал ее как слепой и чувствовал с тихим ужасом, что превратился в какое-то инородное существо, от которого я избавился лишь уснув в своей привычной кровати мертвым сном.
Следующий день, а за ним и остальные были жаркими и пустыми и ничем не запоминающимися. Они струились однообразно, как песок в песочных часах. Но когда опускалось солнце, Ксения вместе с нашими друзьями, с которыми она жила в одном доме, наслаждалась вечерней прохладой в придворцовом саду, и каждая из этих прогулок заканчивалась на том месте, где у парапета над морем стояли столы и скамейки для отдыха. Внизу у воды на одном из больших камней, которых здесь было очень много, сидел я, завернувшись в бурку, незаметная фигура среди тех, кто тут прогуливался. Если Ксения, перегнувшись через стену, играючи размахивала своим белым платочком на ветру, это означало, что я могу надеяться на самое лучшее. Я знал, что она будет медленно вместе со всеми возвращаться домой, зайдет в свою комнату, но лишь для того, чтобы сразу же выйти и незаметно спуститься ко мне в сад. И вот она уже стоит передо мной, сверкающая, таинственная, коварная. Я тянул ее в лодку, которая нас ждала — лодочник был всегда один и тот же — и наша ночь начиналась.
Однажды мы причалили к берегу, где находилось древнее заброшенное мусульманское кладбище. Здесь на меня нахлынули воспоминания о детстве, о родине со всей силой, и я, отвернувшись, помолился. Когда мы пошли дальше, на губах Ксении появилась легкая улыбка, смутившая меня. В остальном сценарий показался ей романтичным и понравился, так как поверженные и разбитые надгробия, высокая трава и густо разросшиеся зеленые растения освещал сегодня круглый диск огромной луны. А слабое предостережение, которое исходило от старых могил, лишь усиливало в ней, не знающей ни робости, ни преград, желание жить. Впервые она увидела меня холодным, рассеянным, не похожим на себя, и расстроилась. Мы поспешили уйти с кладбища, где вероятно, жил завистливый джинн. Вскоре новые радости заставили нас забыть обо всем этом.
Отныне самыми важными в моем распорядке дня стали те единственные мгновения, когда я видел Ксению, а все остальное время делилось на до и после, то есть ожидание встречи и воспоминания о ней. И постепенно весь мир вокруг меня стал каким-то чудным: я блуждал как по заколдованному саду, все вещи в большом городе и за его пределами, на природе, стали более блестящими, бросающимися в глаза, но менее существенными, чем прежде, бестелесными. Они плотно сомкнулись вокруг меня и смотрели так, будто сговорились скрыть от меня какую-то тайну. Иногда мне казалось, что должно быть какое-то слово, после произнесения которого все эти видения исчезнут и обнажится простая правда. Но я не знал этого слова и, вероятно, не произнес бы, если бы даже знал. Ксения же, напротив, говорила много волшебных слов, сеть которых становилась все плотнее, но обладание которыми никогда не было ни прочной собственностью, ни твердой крепостью, которую я завоевал, чтобы свободно и уверенно смотреть оттуда в реальную жизнь. Она часто намекала, что ей приходится поддерживать связь со многими другими людьми и бывать в разных местах, и что я не должен ее об этом расспрашивать, а только терпеливо ждать в ее безумном саду, пока она появится.
Но во внешнем мире, за пределами ее царства, появились между тем новые земляки, а именно знакомый паша со своими прелестными дочерьми. Они принимали меня самым лучшим образом, а так как принцесса Л. с семьей уехала, я стал иногда посещать этот гостеприимный дом, в чистой и радостной атмосфере которого я невольно отдыхал от колдовских чар Ксении. Но она начала мучить меня дикими необоснованными приступами ревности. Если я приходил к ней от своих друзей в хорошем расположении духа, то она терзала меня подозрениями; колкие упреки, истерические слезы, пылкие примирения и фантастические предложения о совместном будущем. Я еще не осознавал, но это было началом конца.
Однажды вечером случилось так, что я катался в лодке с дочерьми моего земляка, этими милыми, безобидными созданиями. Шутя и распевая песни, мы медленно плыли вдоль берега, мимо шахского дворца. Там, оказывается, стояла Ксения и все видела. На следующий вечер я пришел к ней, ничего не подозревая, и понял, что я в немилости. Она обрушила на меня целый поток оскорблений. Но прежде чем я смог успокоить ее, пришел посетитель, красивый, статный мужчина намного старше меня, который постоянно увивался вокруг нее. В присутствии третьего мы вынуждены были вежливо общаться. По-кошачьи быстро сменив настроение, что она хорошо умела делать, Ксения весело повернулась к другому и стала вдруг любезной, мягкой и привлекательной. Она разговаривала с ним через мою голову. Она рассказывала о том, как она скучает на чужбине и как ей здесь одиноко. Она часто остается одна, а Андал-бек нередко бывает занят. А ей так хотелось бы покататься по Босфору в лодке. Она часто видит, как незнакомые люди, очень довольные и веселые, проплывают в лодках мимо берега. Он, не подозревавший, что ее лицо порозовело лишь от гнева, принял ее благосклонное отношение за чистую монету и попался на удочку. Счастливый и гордый, он тут же предложил свои услуги. Договариваясь о встрече, они обменялись взаимными любезностями. Я тут же встал и оставил их одних. Мое прощание было холодным и формальным. Напрасно пытались глаза Ксении еще раз поймать мой взгляд.
Как и в ту первую ночь, проведенную с Ксенией, я бежал домой босиком. Но на этот раз — подгоняемый не радостью, а мукой. Я пытался сбросить с себя гнев, как норовистый конь сбрасывает грубого седока. Все улицы казались мне чужими и ужасными. Я проходил мимо горящего дома, хозяева которого, отчаявшись из-за отсутствия воды, неподвижно смотрели на разрушение. Я стоял рядом с ними, тупо уставившись на пламя. Когда дом сгорел дотла, я пошел дальше. Внутренне опустошенный, я тихо пробрался в отель и в зеркале пустого вестибюля увидел свою перекошенную, жалкую фигуру. Затем через это отражение я вдруг увидел лицо отца, а вслед за ним появились, то расплываясь, то надвигаясь бородатые лица и многих других мужчин моего рода. Из тусклого зеркала они смотрели на меня строгими глазами, и в них было презрение. И я сразу же вспомнил о родине, о покинутых горах, вершины которых в ночное время спокойно стоят в быстром потоке бегущих облаков. И мне стало стыдно.
А потом, на рассвете, в своем маленьком гостиничном номере я дал себе слово никогда больше не видеться с Ксенией. Но так как я чувствовал себя слабым и был еще молод, то мне понадобился символ, и я поклялся своей памятью об отцах на Коране.
Теперь Ксения была также далека и оторвана от меня, как будто она жила на другой планете. Но она жила в том же городе и ежедневно посылала ко мне курьеров и отчаянные письма, которые я принимал спокойно, как факир свои раны. Конечно, я не отвечал ни на одно ее послание, но хорошо помню, что много пил в это время.
Только однажды дошла маленькая весточка из ее мира в мой. Оказывается, она перепутала как-то моего земляка со мной, потому что его одежда и манера держаться были похожи на мои. Она дотронулась до его плеча и назвала моим именем. Когда он оглянулся, она с ужасом отвернулась. Приятель ждал моего объяснения, но так и не получил его. По степени сочувствия, которое я теперь к ней испытывал, можно было измерить ту дистанцию, которой мне удалось добиться между нами, и я почти торжествующе ощущал подтверждение своей свободы.
И вот только теперь я мог уехать, не унося ничего, связанного с ней: ни счастья, ни раскаяния. Но и ей я не оставил ничего, так как свое тайное сокровище, о котором никто не подозревал, я смог заботливо уберечь от нее. Я не предал ни землю отцов в горах, ни мужчин, ни женщин, ни пастухов с бесчисленными стадами, ни оружия, ни коней, ни старинные песни, ни древние сказания, ни звуки барабанов и чунгуров! Вероятно, с таким же легким сердцем, как я покидал Константинополь, уезжал когда-то и мой отец из Петербурга. Конечно, он возвращался тогда в горы, а я, видимо, все больше отдаляюсь от них. Но это не так, потому что где-то в глубине души я понимал, что обойдя весь мир, ведомый воспоминаниями, я все равно вернусь на Родину, даже если мое паломничество будет долгим, может быть, продлится всю мою юность, а, возможно, и всю мою жизнь!
После этого я начал спешно и как-то по-новому трезво готовиться к отъезду из города, потерявшего для меня свое былое очарование, где я, как странствующий рыцарь, слишком долго задержался на розовом ложе. И как всегда, когда прислушиваешься к велению судьбы, она становится более благосклонной. Все, что мне до сих пор удавалось с трудом, теперь получалось моментально, и необходимый загранпаспорт был у меня на руках. Препятствия расступались перед моей проснувшейся волей. Однажды утром все было готово, и я снова двинулся в путь. Корабль отплыл. Стамбул, который турки называли «Воротами счастья» , опустился в золотистую туманную дымку, а далеко впереди была невидимая Германия, где мне, наконец-то, предстояло заняться моей повседневной работой.
Многое я потерял, что-то новое приобрел, но неприкосновенной осталась в моем сердце Родина, и она, как вечность, простирается позади меня и передо мной!