1

Лишь раздеваться она не хотела. А знала ли она вообще, кого обнимает?

Родись она на десять тысяч километров западнее, в Реклингхаузене или в священном Трире, – в обморок бы упала. Да нет! – жила бы ради этого мгновения. А от обмороков отучилась бы с помощью аутогенной тренировки, и от сердцебиения, и от дурноты, чтобы выглядеть в объятиях ММВ так же круто, как он сам: чтобы, действительно будучи обнаженной, изображать при этом идеальный обман на высоком профессиональном уровне: тут – чуть меньше в профиль, там – чуть больше тела и волос…

Волосы на лобке? Нет, в Японии – ни в коем случае. Ее проинструктировали. Сбрить волосы – это ее не остановило бы, даже если вначале она показалась бы себе смешной: по-детски голенькой или как перед операцией аппендицита. Шрам можно спокойно показать. Сначала съедаем апельсин вместе с молодым человеком. Ты его практически не знаешь. Рассматриваешь в первый раз. Вот он стоит перед тобой на коленях, а в его глазах – обнаженная душа. Момент сотворения! Ради него ты и создаешь себя заново, великим усилием воли. Тело твое покидает одежды, как бы рождается заново. Женщина и мужчина встречаются вновь – они единое целое, как один человек. Извечное заблуждение, но в тот миг оно оборачивается для всех вечной истиной. И вы способствуете этому. Забудь свое искусство и работай в нем в полную силу. Нагота твоя возникнет сама по себе. Ты – актриса и в этой сцене покажешь, что к чему. Теперь ты великая, такая, какой всегда хотела стать…

Если бы она была из Реклингхаузена, режиссер, позволивший себе кричать на нее, вызвал бы у нее только жалость. Словно она не понимает, в чем тут дело и что от нее требуется. Она в паре с ММВ, а теперь такой вот take – обалдеть. А тут еще герлы торчат в вестибюле с транспарантом на грудях: «PLEASE MARIUS FUCK ME!» И ей приходится разыгрывать, что именно это он и проделывает. Обалдеть.

Герла, однако, была из Японии (из провинции, сказала А.), а Б., режиссер, вовсе и не кричал, он вообще не издал ни звука. А если бы и издал, что осталось бы от этого после перевода? На этом чужом языке, который, кажется, специально создан лишь для догадок, уверток и неоднозначности?

Единственное, что девушка смогла услышать: «“Deshima”, дубль двадцать пятый. Тишина. Работает камера».

Все же остальное не работало. Исполнительница роли Йоко пялилась в пустоту.

– Приложите руки еще раз к его лицу, в точности как до этого. Пожалуйста, фрау Й., переведите ей. Так, словно она не может дотронуться до его лица. А потом руки у нее опускаются, медленно-медленно, и замирают на ее свитере. Вот так: крест-накрест. И вдруг одним-единственным рывком стягивают его через голову. Но затем она овладевает собой, ее лица не видно, тело обнажено по пояс. Мариус кладет ладони ей на грудь, полностью покрывая ее. Он касается лбом своих рук. Переведите ей это, фрау Й.

Девушка вновь приближает руки к чужому мужскому лицу, осторожно трогает его подбородок, словно он из стекла, как трогают стеклянный сосуд, не решаясь поднять его. Потом она смущенно опускает руки, кладет их на колени, разглаживает ткань.

– Стоп, – произносит режиссер.

Оператор согнулся пополам; ММВ все еще стоит на коленях перед партнершей, все еще держа ее, ради приличия, за бедра. Затем встает и распрямляет плечи.

Целоваться они уже целовались. ММВ вытянул свои губы, чтобы дотянуться до ее, хотя она и опустила подбородок на грудь. Детский поцелуй после воскресной школы: Том Сойер и Бекки Тэтчер.

Б., режиссер-тихоня, орать не стал.

– Мы сделаем еще раз только одну эту сцену, – сказал он переводчице. – Ей даже лица не нужно будет показывать.

– Но грудь будет видна? – спрашивает фрау Й. по-немецки.

– Да, – сухо отвечает режиссер – Она и должна быть видна. Но недолго. Потом ее перекроет голова Мариуса.

Фрау Й. вновь начала что-то втолковывать девушке, грациозно стоявшей в застывшей позе на коленях на подушечке посреди татами, но как-то уж очень одиноко в длинном коридоре. Глаза ее были опущены, она едва кивала, пока фрау Й. держала взволнованную речь, более продолжительную, чем того требовал повод.

Автор сценария, в качестве зрителя на заднем плане, заподозрил, что тут только потому так много говорят, что режиссура вообще позволяет с собой дискутировать. А говорить-то можно было бы о пестром норвежском свитере с мелким рисунком, в котором исполнительница вышла на свою главную любовную сцену. Сама же сцена не могла быть темой для обсуждений. Прочти она сценарий – знала бы: здесь у нее в руках ключ ко всему фильму. А она сидит тут, словно не ведает, о чем речь. Хочет играть саму скромность, но, по крайней мере, это надо суметь сыграть, а для этого надо еще захотеть сыграть хоть что-то. Эту же невинность в свитерочке занимает, кажется, только один вопрос: чего, собственно, она тут забыла. И от фрау Й. больше не слышно напоминаний актрисе о необходимости понимать роль, а только лишь об обременительном факте взятых на себя обязательств. Во всяком случае, неудовольствие на юном лице все больше становилось выражением неистребимой досады.

Более двадцати человек стояли или сидели в старом садовом домике, который снимала и с любовью жила в нем – как он того и заслуживал – директриса Института имени Гёте. Она освободила его на время съемок по причине симпатии к швейцарско-японскому проекту, а также и к автору сценария, гостившему у нее в прошлые годы, когда он приезжал в Киото: сначала с литературными чтениями, позднее чтобы повидаться с А., которую полюбил.

В домике этом он познакомился с А., семь лет назад, по случаю приема, устроенного в его честь дамой из Института имени Гёте. Она предоставляла свой дом – о счастье! – деятелям культуры из разных стран, организовывала концерты и встречи для узкого круга, привечала у себя немецко-японский литературный кружок. Среди обсуждавшихся книг был и первый роман автора, японский роман, содержавший некую любовную историю. По поводу этой истории А. с пристрастием допросила путешествующего литератора, поскольку, будучи сама японкой, считала недопустимым изображение японской женщины в образе такой Йоко. Тогда она была еще замужем за одним немцем, который со сдержанностью принимал взрывы ее темперамента. Она проявляла неприятие в отношении всякого рода заигрываний с «японизмом», отклоняя как подобострастную загадочность, так и некомпетентные восторги. Выпито было уже прилично. Для автора так и осталось загадкой, чем вызвал он у А. тот непосредственный, почти интимно прочувствованный гнев. В своих путевых заметках он кратко зафиксировал: «вздорная особа».

Когда, годы спустя, они вновь встретились в Киото, вздорность эта медленно, но верно захлестнула его. Преодолев немалое сопротивление двух жизненных историй, они наконец стали парой и практически в этом качестве присутствовали теперь среди зрителей на съемочной площадке. А. старалась сесть несколько поодаль от объекта своего внимания, в укрытии, но чтобы был обзор происходящего, в общем, сидела теперь на одинаковом удалении от сцены и от самого автора. Она решила, что не станет иметь ничего общего с этим фильмом, настоятельно не претендуя ни на одну из распределявшихся тогда ролей. Напротив: настаивала на отклонении любого сходства образов с реально существующими лицами.

Изначально режиссер Б. должен был снимать портрет автора для телевидения. Но поскольку при этом тема Японии снова и снова выдвигалась на передний план, а история Йоко, которую автор развернул в своем первенце двадцатилетней давности, привлекала его, безусловно, больше, нежели первоначальный заказ, проект все больше обретал честолюбивые очертания игрового фильма. Б. не знал Японии, а автору, связанному со страной постоянной увлеченностью, все еще необходимо было – по убеждению его самого – ее изучать и изучать. То, что режиссер и автор вышли на материал с различными предпосылками, они рассматривали как желаемое испытание его жизнеспособности.

В общем, автор написал новый сценарий для фильма, который должен был называться «Deshima». Остров этот был единственным открытым местом на теле закрытой более двухсот лет страны. Что-то толкало автора еще раз заняться историей любви Йоко. Она, конечно, принесла ему в свое время счастье на книжном рынке, но только не его совести, и еще меньше в глазах А., которая отказала ему тогда в завоевании счастья совсем другого рода. Таким образом, ему было важно доказать А. свою независимость от прежней темы, но при этом и право на ее дальнейшее существование.

Он придумал режиссера, отличного от настоящего режиссера Б. до невозможности. Когда-то знаменитый человек, теперь он стал больным, ворчливым, старым. Автор дал ускользнуть ему от ножа хирурга, не обещавшего больше спасения, в Японию, где он когда-то (и он тоже) был пленен одной женщиной. Для своего определенно последнего фильма он собирает кучку пропащих людей: двух безработных, служивших у него когда-то оператором и звукорежиссером, и молодого актера, безуспешно пытавшегося вскрыть себе вены. Этим троим старик обещает в своем фильме новую жизнь. И – обещание звучит как угроза – это должен быть фильм о любви, даже если для этого пока нет оснований. Исполнитель главной роли, несостоявшийся самоубийца, должен узнать Японию, словно это и есть его подлинная жизнь, и большим подарком будет, если он отыщет там настоящую женщину.

Сказочное замещение чужих ролей есть такой конструкт, на котором если что и можно, так это сломать себе шею. Подъемный мост не знает, где он опустится и существует ли другой берег по имени Япония. Убегающие от смерти должны сами создавать себе почву под ногами, по которой они будут заново учиться ходить. А маленькая звездочка, далекое божество, которое водит их по жизни, должно опять, как и в романе начинающего автора, зваться Йоко. Поскольку в повторении нуждался и сам вопрос: можно ли еще спасти того, кого может спасти только любовь.

И вот исполнительница этой Йоко не захотела снять свитер через голову.

Встретив ее впервые, автор подумал: почему бы и нет? Юная женщина с крупным лицом, словно чистый лист бумаги. Синяя школьная форма, в которую была одета Йоко в момент первой встречи с ММВ, исполнителем роли неудачника-самоубийцы, оказалась самой подходящей для кастинга.

Режиссер Б. нашел ее через актерское агентство, вместе с четырьмя другими японскими девушками, которые были нужны ему по сценарию. В отличие от изображаемого режиссера, настоящий вынужден был позаботиться о том, чтобы в работе над фильмом в Японии ни в чем, или почти ни в чем, не полагаться на судьбу – ее и так хватало в малобюджетном фильме. Б. съездил в Японию, посетил по указанию автора съемочные места, получив заодно представление о труднодоступности этого региона для небольшого швейцарского фильма. Без помощи фрау Й. он и шагу не смог бы там ступить.

Фрау Й. была счастливой находкой для проекта: японка, которая не то чтобы немного понимала и объяснялась по-немецки; она говорила на языке – изысканном, заимствованном у великих образцов немецкой письменности. Она изучала во Франкфурте литературу и получила докторскую степень. Там ей подвернулась возможность сыграть значительную роль в организации выставки по истории японского кино. Она познакомилась лично с первыми лицами японского киноискусства, такими как Нагиса Ошима («Империя чувств»). И теперь в мире кино ее страны для нее не было никаких тайн, и она охотно делилась с Б. своими знаниями. Ей были знакомы необходимые ему адреса, она свела его со студиями и агентствами, нужными ему для японской части фильма. Она была готова сопровождать его в качестве Associate Producer, домоправительницы, ассистента режиссера, переводчицы, troubleshooter. Разумеется, и сценарий перевела на японский язык она. Фильм становился ее фильмом, поскольку она была автором реалий, встречавшихся в нем благодаря ее посредничеству. Тем самым она стала «фактом своего собственного права», и при тех препятствиях, которые только она в состоянии была устранить, права непреложного. Японские техники уже на третий день отказались работать с ней. По объяснениям фрау Й., их шокировала ее компетентность. Ну как могла первая же пришедшая в голову мысль о том, что они просто не желали позволять женщине командовать собой, не говорить в пользу этой женщины? На каждой съемочной площадке она владела настоящим языком фильма, и все ее распоряжения шли только во благо искусству.

Когда она встретилась с автором сценария, тот был почти напуган ее бурными похвалами. Потом ему открылось: такова была ее манера передавать его рукопись в образе, который ему следовало бы создать. К счастью, она как-то между делом уже исправила по мере сил его некомпетентность.

Ладно – его творение больше не принадлежало ему, – фрау Й. залатала его, несмотря на то что А. старалась подбить его не очень-то всему поддаваться. Автору неплохо бы знать, что ему еще дозволено делать со своим детищем, которое он предоставил завершать другим, – ничего, и еще менее того. А будет вмешиваться – только испортит режиссуру и ее идентичность материалу, в которой режиссер был абсолютно уверен, игнорируя его собственную силу доказательств. В любом случае Б. вообще не «экранизирует» сценарии. Он только использует их как основу для своего вдохновения. Но главную любовную сцену и он не мог обойти. Ему хотелось показать Йоко обнаженной, а для этого исполнительнице роли надо было раздеться. Юная девушка с непроницаемым лицом, одна в слишком просторном помещении, – после взрыва страсти это могло бы стать мощной картинкой. Без такого взрыва все оставалось мелким, невыразительным.

Но страстной выглядела только фрау Й., обращавшаяся к девушке; в ее шепоте слышались переливы подавляемого отчаяния. ММВ искал теперь расслабления для настрадавшихся от долгого стояния на коленях ног. Голубые глаза на его тонком лице джокера никоим образом не выражали нетерпения. Вероятно, лицу и нужно быть столь пустым, если в нем должно отразиться целое поколение молодых людей. ММВ, человек, конечно, ранимый, не позволял себе непрофессионального высокомерия. Из взятых на себя обязательств по роли, на которую он дал Б. согласие, он и теперь ни от чего не отказывался, разве что убирал свои слишком длинные ноги. Фильм рассказывал о несовпадении мужчины и женщины, пришедших друг к другу из разных культур, а потому он и не страдал оттого, что подобное несовпадение повстречалось ему на самом деле в образе этой дебютантки. ММВ не заблуждался на свой счет только потому, что малолетки считали его классным, обалденным, гениальным, и придерживался мнения, что для него ничто не слишком, если, конечно, оно не было просто идиотизмом или цинизмом. Эта же сцена была всего лишь чуждой ему.

Среди съемочного коллектива воцарилась тишина. Тут Й. встала и, ни на кого не глядя, вышла из помещения. Немка, хозяйка дома, нынче и сама гостья в собственном доме, которой были знакомы разные инциденты, обошла всех с подносом, уставленным бокалами, но почти никто не притронулся к предложенному ею изысканному мозельскому.

Исполнитель роли режиссера, мистер Л., использовал глубокое молчание, чтобы восславить доброго ангела. Не смущенный отсутствием реакции, он принялся говорить о совсем других ангелах, которые оставили по себе неизгладимый след, хотя и создавали проблемы Голливуду. Первым был «Голубой ангел» – о господи, Марлен! Но и с Мэрилин можно было попробовать все то, на что Господь наложил запрет. Ему вообще довелось всякое повидать в Голливуде, этому старому венскому эмигранту, – кроме большой роли для себя самого. А потому ситуация сейчас оказалась ему более чем знакомой.

Себя самого мистер Л. ощущал душой всего предприятия и к требованиям съемок испытывал ежедневно новый восторг. Ему доставляло море удовольствия работать с молодыми людьми, и то, что это иногда бывало проблематично, он считал естественным. Другое его только удивило бы. Без кризисов – уж поверьте его опыту – хороших фильмов не бывает, как, кстати, и крепких супружеских пар. Фильм этот и для него был лучшим способом познакомиться с Японией. Эта страна была загадкой, которую за один день не разгадаешь.

Автор познакомился с мистером Л. в Лос-Анджелесе, где он исполнял обязанности Writer in Residence в одном частном университете, который славился известной киношколой. Пригласивший его ректор университета занимался изучением Фрица Ланга и немецко-еврейской эмиграции в Голливуде. Он лично знал многих великих стариков и навел автора на мысль, что среди них может отыскаться подходящий исполнитель главной роли.

Состоялось и знакомство автора с одним все еще всесильным агентом, и он уже задрожал от радости, когда тот заговорил о Билли Уайлдере. К сожалению, потом выяснилось, что предложение основывалось на недоразумении. Под суммой, которую мог назвать автор, подразумевался не гонорар одной «звезды», а бюджет всего фильма. Старый упрямец охладел и отправил автора в Агентство молодых талантов.

Но автору нужен был пожилой человек. Уже закусив удила, охваченный азартом, он искал дальше на свой страх и риск. Произведя благоприятное впечатление на Готфрида Райнхардта, седовласого сына бога театральных подмостков, он добрался до Джона Хенрайда, которого почитал как киносупруга Ингрид Бергман. Это была очаровательная пожилая пара, которая ублажала его за океаном чаем с бисквитами. Никто бы больше не признал в хорошо сохранившемся джентльмене героя «Касабланки», где жизнь его была спасена для мировой революции. Какого-нибудь князя из бывших он сыграл бы без труда. Но Белого Кита, погружающегося в пучину, чтобы вынырнуть на берегу Японии? Однако актер выказал такой живой интерес к роли, что автору пришлось даже заговорить о возможностях элегантного жилья в Киото. Смущенный и сконфуженный, он только под предлогом срочных переговоров сумел спастись постыдным бегством.

В самые последние дни на Западном побережье он познакомился за пластиковым столиком какого-то кафе-шопа с мистером Л. и почти что из упрямства закрепил за ним роль своего режиссера. Грузный мужчина с сибаритскими ямочками на щеках соответствовал образу, по крайней мере, по своему внешнему виду. А что и роль написана прямо-таки для него, это мистер Л. знал по наитию, даже не ознакомившись с ней прежде. На том они и порешили, поскольку о больших деньгах речь в данном случае не шла.

Теперь мистер Л. был в Японии, делал, как и было договорено, все от него зависящее, предоставляя операторам заботиться о том, как подать его одутловатое, отечное лицо, чтобы он, по крайней мере в некоторых ракурсах, напоминал прежнего актера Билли Уайлдера.

Если мистер Л. был дядюшкой из Америки, то автором из Америки в киногруппу был привезен еще и племянник: в образе молодого базельца В., проживавшего в лучших квартирах Санта-Моники и предложившего себя съемочной группе в качестве продюсера. Он писал и сценарии, но не только: им было создано «Руководство к правилам написания сценариев», сравнимое с аристотелевской «Поэтикой», следуя которому в Голливуде можно было больше не бояться промахнуться. На автора «Deshima» это произвело впечатление документа слепой веры и обещало в высшей степени солидную связь искусства с действительностью. У В. было чутье на ситкомы, но он увлекался и сценариями, которые никак не соответствовали его рецептам. Таким образом, он вызвался сопровождать «Deshima» в сердце Японии, став его третьим продюсером, с перспективой на Америку, поскольку, наряду с японкой Й., для осуществления единой организации проекта имелся, разумеется, и первый продюсер. Он был швейцарцем и держался в тени.

И вот наступил момент, когда ни один из трех продюсеров не мог помочь фильму. Он развалился. И если в нем что-то и осталось еще для съемок, так это как раз то, как все произошло. Совместная работа различных культур лопнула, как мыльный пузырь, наткнувшись на их различие, олицетворенное в протесте юной девушки. Она отказалась отправиться в постель, уготованную ей западным сценарием. Однако это ведь было не учебное пособие, а фильм о любви. История крушения никак не должна была сама стать крушением. И так уже приходилось тащить достаточно тяжелый балласт, зафрахтованный вслепую.

На этой мертвой точке – многоопытный мистер Л. как раз и разыграл это: к сожалению, скорее позабавив всех, чем поспособствовав делу, – в старом добром Голливуде режиссер бы взорвался, раздался бы вопль раненого зверя. Зовешься ли ты Робертом Олдричем или Джоном Хьюстоном – чтобы хоть одну секунду дорогого съемочного времени растрачивать на этакую козу? У кого нет огня в жилах, тот уже давно сгорел! Мистер Л. собственными глазами видел, к чему приводит подобный шок. Девицы от сильного испуга вдруг начинали играть, как не играли еще никогда, – вспышка пламени страсти. Ор в нужный момент действует как доза кислорода! Мистер Л. имел уже опыт одиозных способов высвобождения тела зажатых женщин из одежд – и в частности одним махом. В этих случаях режиссер сам становится эксгибиционистом. Он играет любовника, сутенера, вуайера – на одном дыхании, которое от этого становится все тяжелее: YES BABY DO IT FOR ME DO IT AGAIN GIVE ME MORE LET ME HAVE IT OH YEAH… Тут мистер Л. корячится, как мнимый сластолюбец, всем телом над воображаемым глазком – объективом. Его толстые щеки трясутся, и, конечно, он знает, что сцена будет никуда не годной, потому как дитя при всей этой суете и возне вокруг него в какой-то момент должно вылупиться из яйца. Потом они могут сколько угодно ржать, он и она, но он уже будет знать: вот теперь он разбудил ее, а в ней – актрису. И узел, блокировавший ее, распался. С этого момента она играет божественно, не актриса, а воплощенный грех! Мистер Л. испытал это с Мэрилин лично, самым непосредственным образом. Она-то уж действительно была непростой, и все же. Это были сцены, которые спасли если не ее, то ее фильмы. Бедняжка позволила себе сняться нагой, a body уж потом без труда проделало все самостоятельно. Но потом она умерла, такая сцена, и как умерла!..

Когда мистер Л. изображал свои приключения, он оживал, как в фильме, но в этом серьезном фильме у него такой возможности не было. Исполнительница роли Йоко только лишь коротко вздрогнула, когда он начал орать, и посмотрела на него так, словно он потерял рассудок. Но поскольку он опять засмеялся, она, казалось, успокоилась. Итак, это ничего не значило – во всяком случае ничего из того, что ей нужно было понять. Мистер Л. все равно не был тем, за кем здесь было решающее слово. А режиссер Б. при этом даже не шелохнулся. Он выглядел так, словно ожидал ответа на свое молчание, становившееся тяжелым и вязким. Но он продолжал ждать.

Он стоял посреди кабельных переплетений, как бы ожидая: под таращащимся оком включенных прожекторов оболочка девичьей фигуры спадет сама собой, раскроется, как лепестки цветка, когда приходит его время. Кино– и звукооператоры возились со своей установкой, словно отыскивая неполадки. В., только что щелкнувший нумератором: «Deshima», кадр двадцать пятый! – еще не опустил его вниз и стоял как в царстве Спящей красавицы, где после заключительного слова мистера Л. воцарилось безмолвие, с заколдованной рукой – этакая статуя доброй воли.

Двое мужчин, которые в качестве сопровождающих пожилого человека должны были изображать кино– и звукооператора, сидели неподалеку от автора: это были его друзья, ощущавшие себя столь же неправомочными для вмешательства, как и он сам. Он рекомендовал их (если не сказать – протащил) режиссеру Б. на две эти маленькие роли.

К., его товарищ детства, сам когда-то был фотографом. Он делал попытки и на актерском поприще, но не прорвался. Способностей было маловато, однако его своенравный характер помешал ему стать продажным и нетребовательным, так что теперь он мог рассчитывать – ниже своей истинной цены – только лишь на временную занятость; он едва мог прокормить многочисленную семью, извлекая пользу из своей незаконченной учебы на архитектора. Как и автор, он происходил из учительского клана, также был единственным ребенком у вдовы и был для него путеводной звездой сквозь остававшиеся им детские годы. Неподражаемый голос К. мог бы далеко завести и его самого, если бы он уделял больше внимания эху этого голоса. А так он все больше впадал в суетную косность, и поскольку автор со временем стал выглядеть человеком преуспевающим, их пути разошлись. Когда К. нанялся в «Deshima», со своей лысой, как коленка, головой он больше походил на японского монаха, чем на западного кинотехника, которого ему предстояло играть. Пусть и не с самой чистой совестью, однако все же с тайной радостью автор извлек из небытия потерянную из виду дружбу, если и не на свет Божий, то хотя бы под лучи прожектора: может, им обоим вместе привалит вдруг особое счастье.

Что касается Н., младшего товарища, то причины для скрытого семейного воссоединения были не столь труднообъяснимы. Автор познакомился с Н. – тот говорил на их родном диалекте так, что автору слышался голос собственного отца, – как с отправителем рукописи. Однако получение оной, предназначавшейся для публикации, явилось чистым недоразумением. Этот Н., конечно, выжал из себя томик стихов, однако вскоре после того, как во время презентации на рейнском пароходе ему пришлось выступать в качестве молодого поэта и даже взять в руки гитару, он вновь быстро отвернулся от литературной жизни. Воплощенная противоположность ущербному человеку, он все свое искреннее внимание обратил как раз на ущербных людей. Будучи учителем, Н. нашел среди практически неизлечимо больных детей больше возможностей научиться чему-то самому, чем в рамках здорового коллектива обычной школы. Интерес к Японии или человеческое участие в самом авторе было тем, что позволило ему принять небольшую роль в «Deshima», потому как он лучше других понимал подтекст, скрытый в сценарии.

Н., не говоривший сначала ни слова по-японски, вскоре нашел способ контактировать с японскими коллегами, а также с актрисами, к которым он был близок по возрасту. Своей бородой и роскошными кудрями он напоминал им английского шкипера шестнадцатого века, которого во всемирно известном сериале «Сёгун» забросило на чужой остров. И исполнительница роли Йоко в перерывах между съемками отчасти показала ему свое настоящее лицо, причем настолько, что, хихикая, вынуждена была прикрывать его рукой.

И вот теперь любовная сцена, которую она должна была играть перед камерой, вновь замкнула ее лицо. Н., мнения которого не спрашивали, держался молча.

А вот А., никоим образом не несшая ответственности за фильм, сделала несколько шагов в глубину сада.

В качестве соучастника фильма автор не мог последовать за ней. Но и для него сцена, которая никак не хотела получаться, была давно уже в прошлом. Инсценировка, насколько он понимал, больше не имела ничего общего с загубленным оригиналом. Только последствия его собственной жизненной истории связывали его с этим сценарием благодаря возвращению лейтмотива. В сценарий он вложил и закодировал свой опыт по правилам своего искусства, хотя и не по правилам В., продюсера из Санта-Моники. Теперь фильм стал фильмом Б. Ну так пусть другой и обломается на этой теме!

Б. казался не более сокрушенным, чем обычно. Он не был тем, кто «экранизирует» материал, но использовал слово, как архитектор, говорящий о строительстве, или судебный писарь – о писанине. Обдумал ли он уже пути и средства, как показать свою исполнительницу обнаженной, не стащив с нее свитера через голову? Совершенно очевидно, что его не занимал даже тот факт, что фрау Й. была вне зоны досягаемости. Говорила ли она по телефону с Ошимой или с самим Господом Богом? Докладывала ли она в агентство или увещевала мамашу строптивицы? Казалось, Б. стало ясно, что положиться он может теперь только на свое собственное искусство киноперевода. Должно же существовать решение, речь теперь шла только о том, чтобы оно тебя нашло.

Это было как раз то, что объединяло Б. с ММВ. «Звезда» тоже присела к стене, скрестив руки на груди. Они оба не гнались за эффектами, не дорожили «клубничкой», ничего не хотели знать о педалях, на которые следовало бы жать. Они всегда оставляли что-то в запасе – может быть, по причине упрямого недоверия к своему искусству, недоверия, о котором было известно, что оно может рассосаться, если не подогревать его. Там, где могла спасти только «клубничка», уже все было потеряно.

Они всегда немного пренебрежительно относились к своему таланту. Упрямство их заключалось в том, чтобы спортивный задор их самокритики так же мало страдал в случае везения, как и невезения. А может, Б., в свою очередь, уже достиг точки, начиная с которой дистанцировался от материала, не ставшего его собственным нутром? Уж не возвращает ли он автору эту сцену как неигровую и не потому ли не поднимает на него глаз?

– Выключить свет, – произнес Б. – На сегодня все.

Вдруг из сада внутрь дома проникло сияние – картина светлой весны. Азалии и камелии цвели, не хвастая своим великолепием. Каменный мостик, в конце которого, обхватив руками колени, присела А., был перекинут через прудик без воды. Прудик был выложен светлым галечником и окружен замшелыми скамеечками. Сосны протягивали свои гибкие ветви с пониманием законов эстетики. Для этого садовники три дня подряд подрезали их, стоя на высоких лестницах. Когда А. навещала автора, на верхнем этаже садового домика, где была разложена его постель, они часами слушали лязганье садовых ножниц, столь же педантичных, как хирургические инструменты. В результате возникало искусство ниш, которое добавляло саду пространство. Ни в чем не было излишества, и ничто, на чем останавливался взгляд, не казалось лишним. Каждая игольчатая веточка, каждый птичий полет прочерчивали точный след этого Ничто в безграничную высь. Таким мог бы стать и фильм.

Вдруг снова появилась фрау Й., и ее глаза выдавали: она плакала.

– Нельзя ожидать от актрисы, чтобы она разделась, такая юная девушка.

– Ее приглашали как актрису, а не как юную девушку. Она что, сценария не читала? А с договором как же? Был же договор с агентством.

Это швейцарский продюсер задавал такие вопросы: кто-то же должен был это сделать.

– Сцена раздевания и начинающая актриса – это не сочетается. Это для актрисы с опытом. И актрисы другого плана.

– Этот другой план мы не смогли бы оплатить, – сухо заметил продюсер.

Однако и ему не пришло в голову напомнить потрясенной фрау Й. об ее участии в создавшейся накладке. Если актрису приглашают на роль, то во всем мире от нее ждут, что она эту роль сыграет. В Японии, может, и по-другому считается. Как можно наказывать фрау Й. за то, что ей, и только ей одной, выпало на долю представлять и отстаивать японскую действительность в глазах двадцати невежественных приезжих? Кто может счесть факты непостижимыми только потому, что, будучи иностранцем, не в состоянии постичь их, проникнуть в них взглядом, а может, и просто увидеть их?

Исполнительница роли Йоко все еще сидела неподвижно на своем татами. В легких сумерках садового домика, пришедших на смену потушенным прожекторам, ее лицо вновь обрело ангельскую чистоту.

До сих пор это был фильм всего лишь с японским антуражем; теперь же он волей-неволей, поскольку мы довели его до мертвой точки, может, впервые станет японским фильмом.

2

Мы с А. проспали обед, а потом еще и какую-то часть дня. Хозяйка дома снова уехала в Институт. Садовый домик оставался пуст, в нем становилось уже по-летнему жарко. Стрекот цикад перекрывал шум города, набравшая силу зелень приглушала гул соседней улицы.

Один раз меня разбудили голоса с первого этажа, японские, потом звуки швейцарской речи, лязганье металла, шуршание кабельных катушек: техники сворачивали свое хозяйство. Тяжелые шаги громыхали по деревянной террасе, скрипели на галечных дорожках, хлопали двери грузовых фур, взревел мотор, но уже на второй передаче стал неразличим от остального шума.

Второе, что я услышал, была прозрачная мелодия из соседнего зоопарка, приглашавшая посетителей покинуть территорию. Для меня эти короткие звуки были связаны с безграничной покинутостью. Как часто слышал я их, пока ждал А., а она все не шла. Теперь тяжелая копна ее волос разметалась рядом со мной на подушке. Но мелодия звучала точно так же, словно я все еще был в ожидании.

Зоопарк закрывался в пять. Неужели уже так поздно!

Когда А. проснулась, ей захотелось есть. В суши-баре, где обычно собирались киношники, было пусто. Полчаса спустя появился Н. Свое свободное послеполуденное время он использовал, чтоб порыться у букинистов. Там он полистал книжки с эротическими картинками столетней давности, демонстрировавшими сцены слияния тел, так называемые «картинки весны». Совет будущим невестам класть себе под подушку подобные книжицы, чтобы составить представление о том, что их ждет, сильно позабавил его. Потому как картинки про мужчин в этих книжках никак нельзя было назвать безобидными, напротив: со вздыбившимися «дубинками», обряженными всяческими перетяжками из ленточек и бантиков, отчего инструмент любви неимоверно утолщался. В таком виде они вводили его в не менее экзотичный женский орган, не уготавливая женщине, которая, как-никак, участвовала в этом процессе, никакого стыда или смущения, только лишь затруднения гимнастического характера, поскольку «картинки весны» производили впечатление учебного пособия по редкостным видам боевого искусства, в котором речь шла о переплетении рук и ног до их неразличимости, в то время как верхняя часть тела, там, где прижимались друг к другу головы, всегда оставалась скрытой от посторонних глаз.

– Может, она поэтому не захотела снять свитер, – засмеялся Н. – Может, надо было начинать с другого конца.

– А ты купил эти книжки? – поинтересовалась А.

– Я? – усмехнулся Н. – Зачем?

Но, застеснявшись протеста со стороны собственного мужского начала, добавил:

– А вот удивиться – удивился. Знаете что, после сегодняшнего мне хочется увидеть здешнюю ночную жизнь. Или таковой не имеется?

А. не знала. Тот Киото, где выросла она, не мог отвечать за весь город. В чайные дома с гейшами, выходящие своими цвета красной киновари глухими стенами в переулочки квартала Гион, можно было проникнуть только в качестве приглашенного гостя. Но водитель такси, которое мы поймали на улице, должен был знать и другие места.

Он повез нас из восточной части города далеко на юг, за главный вокзал, и остановился в боковой улочке перед ничем не примечательным зданием. Неоновая афиша возвещала, что тут кое-что предлагают. Поскольку английский в ней не фигурировал, на иностранных посетителей, значит, здесь не рассчитывали. Однако мы не произвели сенсации, не было заметно, чтобы двое гайдзинов, старый и молодой, с их местной сопровождающей привлекли чье-либо внимание у кассы. Нас только удивило, какие крупные купюры передавались через стойку и какие мелкие возвращались в виде сдачи.

Узкое фойе вливалось в неожиданно просторное помещение. Возвышающийся подиум вел через весь театр к открытой сцене, разделяя уже прилично заполненный зрительный зал. По-вечернему одетые господа и немногочисленные дамы сидели группками за столиками и обслуживались обнаженным до пояса женским персоналом. Не без труда нам удалось найти в задней части эстрады свободные места. Подобные кранам конструкции слева и справа от сцены не выглядели как осветительные установки, поскольку были снабжены площадками, над которыми виднелись купола клеток из металлических прутьев. Усилители обеспечивали легкую музыку; монотонно-медленный sound бренчащих ударных инструментов, сквозь который доносились прерывистые вздохи женского голоса, выполнял роль увертюры к представлению. Официантка, грудь которой была покрыта кажущимся запыленным лаком, приняла заказ и немедленно получила с нас за три маленькие бутылочки пива причитающиеся тысячные купюры.

На подиуме и на сцене полутемного театра были вмонтированы округлые платформы – два рыбьих глаза, – нижняя подсветка которых распространяла в помещении слабый аквариумный свет. Одетый в черное мужчина появился на сцене в конусе света, чтобы в странных резких интонациях поприветствовать гостей. Не успел он уйти, как в театре наступило затемнение, только платформы засветились ярче. Женский голос, до сих пор издававший только вздохи, взметнулся к однозначно призывным звукам и, казалось, вынужден был теперь дышать все более сдавленно. При этом вырывались негромкие тягучие ахи и охи или срывающиеся визгливые всхлипы. Две женские тени скользнули на сцену, заняли место на светящихся «рыбьих глазах» и, попирая свои контуры сапожками на высоких каблуках, принялись изображать из себя – одна в голубом, другая в белом платье – телесное олицетворение этого голоса, раскачиваясь в такт ему. С белыми лицами-масками под платиновыми париками они безлично улыбались зрителям, вращали бедрами, выпячивая ляжки из разрезов на платье, выставляя, содрогаясь от дрожи, одно плечико из шелка, который нарочито испуганно придерживали на груди. И в то время, пока они с отсутствующим видом поглаживали свои груди, губы их раскрылись и показался язык, настойчиво заскользивший от правого уголка губ к левому. Потом, подчиняясь голосу из усилителей, они начали высвобождаться из своих покровов, бросая друг другу, для согласованности, контролирующие взгляды.

Вскоре оставалось сбросить лишь тонкий набедренный поясок, на котором натянутые резинки держали черные чулки, но напрасно теребили они подвязки: захлебывающийся в сладострастии женский голос высосал из их пальцев все силы, лишил упругости их бедра, так что оставалось только сдаться, пасть, тщетно попытавшись еще раз собраться с силами. Как бы не сговариваясь, они разошлись в стороны; тогда платформа подхватила обессилевшие тела, и ничто уже не могло их спасти, сколько бы они ни прикрывали одной рукой возникшую наготу.

И никакой деланно улыбающийся ротик не отвлекал больше внимания от других, истинных губ, очертания которых прятались за заслоняющей рукой.

Пальцы не могли скрыть их, не прикоснувшись к ним, а прикоснувшись, не могли не разбудить их естества. А то, что творили пальчики, можно было четко видеть в зеркалах, в которые превратились освещенные платформы. Напрасно кидались девушки в разные стороны, словно пытаясь убежать от страстного зова бутона, расцветавшего у них промеж ног. Теперь зеркало начало вращаться, и то, что ускользало от взгляда спереди, еще более торжествующе открывалось сзади. Голос из усилителей вкрадчиво, но неотвратимо подбирался к своему кульминационному моменту, и когда он прорвался – не иначе как на исковерканном английском, словно для всех откровений на свете существовал только этот язык, – девушки одним махом оставили всяческие притязания на стыд. Каждая вытянула одну ногу вверх, отставив другую в сторону. Опираясь на обе руки, они предоставили свой половой орган на всеобщее обозрение. И у всех перед глазами вращалась эта плоть, обрамленная черным набедренным пояском миндалевидной формы, – рыжевато-розовая щель на светлом, слоновой кости, фоне, некий освобожденный от волос экспонат, безграничная простота которого несла в себе что-то беззащитное и вместе с тем трогательное. Сама фигура при нем поворачивалась тоже, словно победительница, демонстрировавшая в оригинале сверхнеобычный переходящий приз, – как уличная герла, подающая немой тайный знак, в котором никто никогда не увидит ничего иного, кроме того единственного, что он и есть на самом деле.

Когда одна из фигур поворачивалась спиной, другая возвращалась, как фигурки в часах на площадях, и головы публики поворачивались то в одну, то в другую сторону. Внезапно девицы опустили поднятую ногу. Они в изнеможении улыбались, глядя на свое лоно, словно оно было исполненное творение их рук. Время от времени они складывали и раскрывали бедра, словно уставшие бабочки свои крылья. Но голос из усилителей, сопровождавший лязг ударных инструментов только лишь слабыми вздохами, набрал теперь силу для новых пыток вожделения, требовавших все возрастающей громкости. Он уже опережал настойчивые звуки музыки, чтобы затем как можно дольше отшлифовывать себя под эту музыку. Тут уж и маленькая крепышка-танцовщица не могла больше довольствоваться только тем, чтобы неподвижно демонстрировать свое лоно. Оно начало двигаться все быстрее, а она, словно в осуждение, показывала на него пальцем снова и снова. Голос неумолимо подстегивал ее, и она попыталась всеми пальцами усмирить свой орган, необузданность которого с каждым вращением платформы все более резко бросалась в глаза.

Более крупная, платиновая блондинка оставалась пока прикрытой розовой вуалью. Но чем интенсивнее вытанцовывала вуаль на срамном месте, тем все меньше оно оправдывало свое название и вскоре решительно не захотело больше терпеть эту помеху на себе – схватило вуаль и принялось жевать ее, втягивая по частям в себя, пока лишь жалкий клочок лоскутка – проглоченной добычи – не начал подрагивать меж прожорливых губ. Исполнительница резко поворачивалась в разные стороны, падала на колени, похлопывая кончиками пальцев по невиданной глотке, не притупляя, однако, ее аппетита: теперь уже и пальцы стали для нее лакомством, она сначала облизывала их, а потом постаралась точно так же проглотить, прежде чем они успели ухватить последний торчащий кончик розовой вуальки и выдернуть ее из беззубой пасти, – некие кокетливые роды, сопровождавшиеся душераздирающими стонами из усилителя.

И на другой платформе зад, совершавший круговые движения, тоже предложил свой спектакль – довольно откровенное зрелище. Обе руки ухватились за ягодицы, а пальцы раздвинули с двух сторон сначала наружные, потом внутренние срамные губы, причем настолько, что стала видна вся глубина трепещущей багряно-кровавой раны, нанесенной самой природой.

Артистки больше не ограничивали себя притворством безудержного вожделения. То, что они представляли теперь, было наглядным обучением в чистом виде. Безмолвная публика сидела в затемненном зале, словно послушные ученики в классе, стремясь ничего не упустить. Кто-то из мужчин даже подался вперед, в то время как дамы скорее откинулись назад, однако без малейших признаков смущения.

Вот зад, развернувшись и расправившись, вновь уступил первенство лону, и теперь публике демонстрировали, как надо с ним обращаться, чтобы довести его путем легких и точечных прикосновений, круговых движений и умелого массирования до оргазма. При этом лица девушек оставались безучастными. Их улыбки бездействовали. Девушки предлагали в качестве пособия другое лицо. Холили и нежили истерзанные половые губы, пока те не превратились в мигающее око, а в нем не выступила капелька слезинки. Сначала этот феномен наблюдался на примере той, что была крупнее и сильнее, и шелковый лоскут пришелся весьма кстати, чтобы стереть следы растроганности. С малышкой-крепышкой пока ничего не происходило, и все ее извращенные усилия выглядели полным отчаянием. И вдруг из ее нутра изверглась отчетливо зримая струя. Служитель в ливрее подал свежий кусок шелка, чтобы исполнительница могла привести себя в порядок после такой обильной секреции. Малышка поспешно исполнила это, нисколько не стыдясь и без лишних церемоний. Музыка утихла до легкого фона, девушки поднялись. Они вежливо улыбались, склонив головы, затем поклонились более выразительно, когда возникли жиденькие аплодисменты, и исчезли за кулисами.

Мы сидели перед машинально опустошенными стаканами, не глядя друг на друга. Один раз Н. пожал плечами, фыркнув, как лошадь, которой в ноздрю попал овес. А. не улыбалась, но не выглядела потрясенной, скорее нервозной, словно мы сидели на экзамене – только в чем же нас экзаменовали?

Театральная публика состояла из солидно выглядевших salarymen (служащих), притом, что мы покинули почтенную часть города. «Здесь начинается район yakuza», – заметила в такси А., когда мы проехали вокзал. Если я правильно понял, то обозначение отношений между такими людьми, как «организованная преступность», словом «якудза», то есть «мафия», было все же слишком сильным. Якудза предназначена для грубой работы. Эти люди занимаются организацией реальной жизни, не выставляя ее напоказ. Азартные игры, спортивный тотализатор, запретные желания и пристрастия, – поскольку все это существует, тоже должно быть упорядочено. Кто избавит квартиросдатчика, когда тот наметил перестройку, от квартиросъемщика, если закон при этом слишком щепетилен? Кто занимается сносом, если новостройка более выгодна? Кто водит грузовики и машины в обход трудового права и тарифных соглашений? Кто создает бригады сдельщиков-почасовиков из слаборазвитых стран и владеет способами облегчить дремоту полицейских из отдела по работе с иностранцами? Перед кулисами якудзе запрещено появляться, а вот раздвигать кулисы – тут без них никак не обойтись. Опухоль, взявшая на себя функции органа, не операбельна. Якудза отвечает за лоно Японии, которого стыдятся, когда оно себя обнажает. Якудза – тень, которую отбрасывает само сформировавшееся общество. Чтобы оно могло выступать в выгодном свете, тени этой дозволено падать везде, но только не затмевать изображение.

В этом театре лоно не есть метафора. Тут тень демонстрирует себя в качестве тела. Респектабельные люди приходят сюда, чтобы ощупать его взглядом, проникнуть в него со своими желаниями. И в кассу они уплатили за то, чтобы не надо было стесняться.

Тут на обозрение выставляется то родовое отверстие, которое однажды исторгло и тебя. Но это не твоя мать раздвигает для тебя ноги и не твоя жена. Этого еще не хватало! Хуже не придумаешь! Но ты прекрасно знаешь, что это было бы и не лучше: первое – привело бы тебя в содрогание, а второе было бы лишь законно. А то, как тебе предлагают в этом театре лоно, есть его сценическая анонимность, равнодушие персоны, демонстрирующей его. Это щекочущая нервы форма тела, открывающаяся перед тобой только на условиях якудзы. Верхушка приличного общества беспрестанно препятствует ей проявиться в полную силу. Чтобы однажды без помех ощутить эту силу, придется поехать за вокзал.

Именно там и устроили этот театр, посвятив его лону.

Беглый взгляд, который ты еще ребенком бросал украдкой в купальне, здесь застыл, прочно прикованный к интересующей тебя цели: она не прячется и не избегает тебя, и тебе не надо этого делать. Рисунки в книге по анатомии, сколь схематичными они бы ни были, можно было только тайно и быстро полистать. Тут каждая «таблица» обрела плоть. Ты можешь сидеть тут сколько хочешь и так долго, пока платишь. «Мое лоно необъятно», – шептала тебе твоя первая подруга – незабываемая фраза, при которой то, о чем тебе и думать было нельзя, впервые пришло в голову. Здесь же ты имеешь это перед собой, и смотри: ты не ошибся. Так необъятно было ее лоно, когда ты целовал его в уста – достаточно долго, но все еще беспомощно, – пока они не уступили и не раскрылись, впустив твой язык до самого основания. То, что ты принимал за самые отвратительные твои фантазии – смотри-ка, оказалось самым правильным.

Конечно же, урок – едва он закончился – так ничего и не достиг. «А было ли что?» – скажешь ты, если когда-нибудь вернешься к этой теме. «Ведь ничего и не было, во всяком случае, ничего нового!» Ты будешь рассказывать об этом спектакле – если вообще станешь – как об экзотическом шоу, приходя к выводу, что едва ли оно стоило того, чтобы его смотреть. И каждое слово тут – правда! И каждое твое слово будет значить: верхушка общества вновь держит тебя в своем плену! Она находит слова для того, что на самом деле не стоит слов, и ни слова для того, с чем ты столкнулся. Для этого существует только язык дна, но он не складывается в связную речь.

Публика от нас по соседству, в костюмах и при галстуках, внимательно следила за исполнением, но не особенно возбудилась от этого. Скорее над столиками царило нечто вроде торжественного напряжения. При этом не раздавалось ни одного громкого слова и уж конечно ни одного насмешливого, – ни улыбки, ни смешка, ничто не выдавало присутствия верхушки общества. Господа сохраняли свое лицо и не обнаруживали особого состояния чувств. Относительно того, что выставлялось напоказ в этом помещении, соблюдалась своего рода ровная индифферентность. Не дозволялось проявиться напряженности другого плана, двойной морали, что лишало остроты возбуждение, которое делает сравнимые с этим места на Западе слишком шумными, демонстративными, сомнительного свойства. Это было пространство, лишенное остроты, без акцента, и меньше всего нарушавшее границы дозволенности. У меня создалось впечатление, что публика, номер за номером, уважительно позволяла преподать себе некий курс обучения, приглушив его остроту и приняв в таком виде, как получалось.

Пауза затянулась, и А. рассказала Н. историю о кассетах с шумами и звуками аэропорта. Бизнесмены проигрывали их своим женам по телефону, чтобы изобразить вылет в деловую поездку в Гонконг. Так они чувствовали себя уютнее, проводя уик-энд со своими любовницами. Другие прощались, уезжая для игры в гольф на Филиппины. Только снаряжение для гольфа, которое явно помешало бы тому, чем предполагалось заняться на Филиппинах, они сдавали на хранение в Locker Room, придуманный как раз для подобных целей, и снова получали клюшку в руки только перед встречей с семьей.

– И жены так ничего и не знают? – спросил Н.

– А они тогда тоже свободнее себя чувствуют, – объявила А. с нервозным задором.

И я вспомнил про «негабаритный груз». Так жены называют своих мужей, вышедших досрочно на пенсию и усевшихся дома в кресле перед телевизором, чтобы уже совершенно спокойно, не торопясь, превратиться в развалин. Вот тут-то и наступает самое время разорвать соглашение с таким «негабаритом», убаюкивавшим себя все годы, в течение которых ему позволялось вкалывать до умопомрачения, иллюзией покоя. Ведь едва нашлось время, чтобы зачать детей, которых жена воспитывала практически одна. Но хватит, довольно! И немолодая уже женщина позволяет себе развестись со своим малознакомым, ставшим скучным и неинтересным «постояльцем», чтобы начать наконец-то в жизни что-то свое. А этот «негабарит» пусть теперь поищет, кто станет стирать его грязное белье. А. ни в коей мере не проявила негодования по поводу этой жестокой истории. Развеселившись, я отметил неверие в глазах Н., спросив себя, однако, что, собственно (если мы с А. останемся вместе), дает мне повод для подобного веселья. Хотя в моей профессии, конечно, и думать нечего о преждевременной пенсии.

Пиво дорогое выпито, можно и уходить, и мы уже собрались сделать это, но тут вновь зазвучали усилители. Теперь это был голос чернокожей женщины, завлекавшей своего baby, и, судя по тембру, им должен был стать только самый сильный мужчина.

Под этот голос, покачивающейся походкой, в сапожках, вновь появилась платиновая блондинка – та, что покрупнее, – подхваченная световым кругом, который следовал за ней по сцене. Появилась она – за исключением стринга с подвязками – такая же обнаженная, как и ушла, только кожа у нее больше не блестела от пота. Кончиками пальцев она держит теперь у своего лона кусок красного шелка, заставляя его взлетать при каждом покачивании бедер, как делает это кокетливый тореро со своим плащом. Вот она взмахнула им над головами зрителей, среди которых вышагивает по подиуму до первой платформы, и та начинает светиться, когда она на нее опускается, чтобы вернуться к уроку в том месте, где он был прерван до антракта. Потому что безо всяких затей она раздвигает перед ближайшим к ней мужским лицом рывком свои натренированные ноги, заманивая его куском шелка, проводя им то по своему половому органу, то по его лицу. Она хватает мужчину за запястье, так что тот вынужден выпустить стакан, вкладывает ему вместо этого в руку шелк и прижимает его руку с платком к своему лону, затем выдергивает шелк из-под растерянной руки, окутывает ее им, чтобы в укрытии она стала смелее. Ее рука похлопывает его руку, которая все еще остается неподвижной; тогда ей приходится действовать самой – судорожно сжимая своей рукой его руку, прикрытую шелком, она провоцирует атаку на собственную неприкосновенность. Вдруг она отбрасывает платок прочь, словно срывая покров с памятника. И действительно: мужская рука ожила и сама по себе перебирает раскрывшуюся плоть.

Стол, за которым все еще сидит мужчина, забеспокоился. Вся группа уставилась на пожилого, серьезного вида господина – прокуриста или начальника отдела кадров, – пока он не подал знак. Тут молодые люди вскакивают, руки их отбивают стаккато, голоса издают лающие звуки, похожие на считалку, складывающиеся в конце концов в дружное «эй!». Множество рук хватают некоего юнца в очках, с копной густых волос, и поднимают его на край подиума. И вот он уже стоит, смущенный, перед танцовщицей, которая оставляет в покое первого участника и, откинувшись назад, распахивает объятия навстречу новому игроку.

DO IT BABY COME ON SOCK IT TO ME.

Но не все так просто. Молодой человек теребит свой ремень, медлит, женщине приходится опять подняться и помочь ему, хотя тот, настойчиво защищаясь, отвергает ее помощь. В какой-то момент брюки сползают сами, но их нужно стащить еще ниже, до колен. Он стоит, наклонившись вперед, все еще в пиджаке, и галстук болтается на фоне светло-голубых трусов. Женщина проводит по ним пальцами, словно пробуя на ощупь ткань, прежде чем рывком стащить их вниз. При этом она заслоняет внезапно обнажившееся тело мужчины, сидит, прижавшись к нему, в то время как снизу на черном подносе ей подают кондом. Она натягивает его на член мужчины, не выпускает его из рук, незаметно массируя, затем привлекает к себе мужчину, опрокидывается вместе с ним навзничь и устраивает поудобнее его тело на своем; другой рукой она опирается о пол, поддерживая этот двойной груз. Мимоходом – никто не видит как – она отправляет мужской орган в свой. Во всяком случае, мужчина начинает совершать толчкообразные движения, при этом она натягивает рубашку на его обнаженный зад, обхватывает свободной рукой за плечи, а другой, как бы пружиня, смягчает его толчки – плексиглас далеко не самая мягкая подстилка. Мужчина раскачивается с осторожностью, в то время как женский голос умоляет его перестать осторожничать: YOU’RE SO GOOD СOМЕ ON DO IT HARDER.

Молодой человек в очках работает честно, не меняя выражения лица, а женщина улыбается куда-то в потолок. Весь акт длится полминуты. Затем молодой человек вытягивает голову, как черепаха, выгибается, слегка вздрагивая, и часто моргает, глядя поверх очков: он выглядит освобожденным. Стоя на коленях, он прикрывает ладонями свой член, но должен пройти еще через одно испытание – женщина стягивает с него резинку и с апломбом операционной медсестры бросает ее на поднос.

Поданную салфетку мужчина хочет взять в руки, но нет: даже тому, как правильно вытереться, он должен еще научиться. Она делает это быстро и ловко, не компрометируя его. И вот он уже опять в своих небесно-голубых трусах, натягивает брюки и отвешивает, сутулый, как он есть, неуклюжий поклон. Но не успел он нырнуть в свою группу, вновь взметнулись руки и затараторили свою считалку для следующей жертвы. И этот следующий уже встал на изготовку.

Но вскочить на подиум он не успевает – трещит по швам благопристойность, и вся компания вскакивает на ноги.

Какое-то время голос из усилителей больше не солирует со своими стонами. Второй голос отвечает первому, и вновь женский, с теми же вариациями. Переливы страсти так же точно узнаваемы, как они только что слышались, до учащенного дыхания, до последнего крика изнеможения. То был тот же самый голос, только на пару тактов в другой тональности; потом он аккомпанирует как третий, как четвертый голос. Вот снова взметнулись всхлипывания, мы уже слышали их и услышим еще не раз.

При этом на сцене как бы мгновенно размножилось и женское тело. Четыре, пять девушек с волосами любых оттенков выпорхнули на сцену, ступая своими сапожками по световым кругам на полу, вспыхивающим, как в игровых автоматах. Воцарилась невообразимая суета, которая стихает только на тот момент, когда каждая из девушек опускается на свою вращающуюся платформу, чтобы с одинаковым выражением восторженного экстаза начать третировать свое лоно. И краны по обе стороны сцены вдруг тоже осветились. Стеклянные платформы, на каждой по женщине, занимающейся недвусмысленным делом, опустились над головами зрителей и причалили с распахнутыми дверцами клеток к подиуму.

Предложение было столь сокрушительным, что всяческие считалочки стали излишними. Худощавому молодому человеку, первым вытащившему жребий, все-таки предоставили преимущество. Он медлит, а затем бежит по подиуму к платиновой блондинке, которая по-детски, не отрывая зада, отодвинулась немного назад: ее он уже как-никак знает, она проделала все это с его приятелем очень деликатно. И вот, практически в непосредственной близи от нас, ему расстегивают брюки. Капельки пота блестят у него на лбу, однако волнение не нанесло вреда его эрекции: осталось только пережить натягивание резинки, и тогда уже можно погрузиться в ожидающее его лоно. И он так настойчиво протискивается все дальше вглубь, что локтя женщины едва хватает для опоры им обоим. Но даже при таком натиске она не упускает возможности обвить свободной рукой его плечи в пиджаке, они движутся так плавно и мягко, словно плывут в медленном вальсе. Полусерьезный взгляд ее устремлен в потолок, все остальное обеспечивают вместо нее вздохи и всхлипы из усилителей. Кроме того, сейчас никто уже не разглядывает долго ни одну из пар, потому как разразилась такая вакханалия, и пошло-поехало!

Мужчины ринулись, словно на ярмарке в базарный день торопясь занять место на каруселях. И платформы, которые сразу поднимали их вверх, тоже брались штурмом. Двое мужчин, столкнувшись перед одной и той же клеткой, на какой-то момент остановились друг перед другом в смущении, пока второй – поскольку первый уже успел спустить штаны – не пришел к решению поклониться и отправиться назад к своему столику. Женский хор фальшивыми голосами ликующе призывает мужчин выйти на старт, занять свои места в клетках на спутницах, где все начинают заниматься одним и тем же делом. Только дело это, после того как их подняли, благодаря прозрачному дну рассматривается в необычной перспективе их показывают публике со всех сторон, как людей, занимающихся классным спортом.

Картина силовой тренировки некоторых впечатляет. Многие мужчины работают в позиции лежа с упором на локти, чтобы не напрягать своих партнерш. Ощущение группового участия в деле явно устраняет всяческое стеснение, делает атмосферу более непринужденной.

Но вот на сцену, где вдруг наступило затемнение, обрушился световой дождь вспышек стробоскопа. Это дробит движения, пары на какую-то долю секунды замирают. Затем на них обрушивается град, импульсы света падают согласованно с ритмическими ударами из усилителей. Тяжелые удары лениво исходят в конвульсиях, так что каскад крикливых женских голосов кажется истеричным. Да и размножившиеся мужчины наносят свои удары явно не в такт. Они хоть и действуют заодно, но при этом каждый за себя, как неуклюжие ученики в школе танцев. Через мультипликативное множество актов растворяется их реальность. Даже если еще и осознаешь то, что видишь, воздействие все более ослабевает, видимая картинка череды абсурдных сцен только потому и продолжается, что некий рассеянный оператор не подумал ее остановить. Само же действо предполагает, очевидно, всеобщее участие. Есть ли это испытание, заставляющее А. ощущать беспокойство? На чужаков правила игры едва ли распространяются, они платят за то, что остаются наблюдателями.

С уменьшением возбуждения растет непонимание, просыпается подозрение: вместо ночной жизни мы попали на совершенно другое представление. Оно обслуживает человеческое спаривание с целью его обесценивания, девальвации. Мы сидим в шуме и гаме цеха, где роботы, замаскированные под голых женщин, в полностью автоматизированном процессе обрабатывают части мужских тел, изнашивают их, используют, переделывают и восстанавливают, достигают, наконец, передышки и отправляют отработанные детали со станка назад по своим местам.

Н. подался вперед, я воспринимаю только «караоке», но А., по-видимому, ощущает все как конец света и строит жуткую гримасу. Ничто в ее Японии, кроме еще игры в гольф, не вызывает в ней такой безудержной ненависти, как караоке – радостно-питейная веселость, на которую так падки глупые мужики или тщеславные петухи, воображающие себя Фрэнком или Нэнси Синатра, в сопровождении биг-бэнда на компакт-диске, снабженном звуковыми эффектами, в то время как их ничтожная физиономия раздувается от важности на большом экране. В сценарии не было предусмотрено, что действие фильма, едва переместившись в Японию, должно происходить в караоке-барах, но Б. вдруг не стал проявлять щепетильность. Наивный акт взятой взаймы важности произвел на него обезоруживающее впечатление. Но что есть копия чужого голоса против какого угодно воспроизведения сексуальности с использованием оригинальных тел! Бестелесный голос, настраивающий мужчин на трудовые подвиги, есть идеальная акустическая фальшивка женской похоти, а мужская плоть как часть тела работает на иллюзию, что ее обладатели и есть настоящие мужчины.

Клетки, раскачиваясь, уходили вверх и опускались вниз, чтобы заново наполниться; было в этом что-то от соревнований. Того, кто выказывал больше выдержки на дистанции, дружки приветствовали возгласами «ура».

Атмосфера становилась все более непринужденной, мужчины все разнузданнее овладевали женщинами, а те, со своей стороны, становились все беззаботнее, в том числе и в отношении неприкрытой мужской наготы. Если они хотят дать увидеть себя – так пусть показывают. Кое-кто из молодых отправлялся на дело прямо в рубашке, и только очень хорошо воспитанные молодые люди снимали пиджаки лишь тогда, когда дело было сделано. Некая компания разражается рукоплесканиями, когда один молодой человек во второй раз объявляет себя готовым к действию. Его поднимают над нашими головами вместе с платиновой блондинкой, и он занимается своим делом с такой монотонной выдержкой, что по истечении отведенного отрезка времени несолоно хлебавши возвращается на подиум и демонстрирует там свое непобежденное оружие.

Где та женщина, которая смогла бы его одолеть?

Н. теперь часто позевывает, А. смотрит вдаль. Я воспринимаю все происходящее вокруг как приход и уход посетителей в зале ожидания. Строго говоря, налицо разделение полов. Мужчины играют в эти игры для себя и себе подобных. Они не сближаются с женщинами, которыми овладевают. Свою потенцию они взяли напрокат у группы, и речь идет о том, чтобы полностью возвратить ее назад. Мужское начало должно выполнить свою задачу. Если при этом обнаружится некая слабость, она не будет слабостью одного – иначе это было бы непростительно. Но и стыд при этом не стал бы стыдом перед женщиной, он невозможен в таком месте, здесь постоять за себя требуется только в глазах других мужчин.

Достижения мужской стороны не играют также никакой роли и для женщин. Они на службе и заняты делом, которое их никак не затрагивает. Там, где они предлагают свое лоно, нет места стыду: у них его еще меньше, чем у мужчин. Театр бесстыдства, за который они получают зарплату, обеспечивает им секретность.

То, что стыд не заботит, мужчин, похоже, весьма стимулирует их потенцию. В противном случае она осталась бы загадкой для людей с далекого Запада, любовные фантазии которых скованы заповедями соблюдения интимности. Нас воспитали, что нужно как можно меньше связывать наши ощущения, наше восприятие с телесной близостью: нечто вроде совместной ответственности за чувственные побуждения партнера.

Такое едва ли волнует мужчин и женщин в эротическом театре. Они занимаются этим, но то, что заставляет их этим заниматься, отнюдь не является их частным делом. Они ничего не хотят друг от друга. И это, кажется, снимает всякую ответственность с мужчин.

3

На следующее утро съемки продолжились. Коллегам удалось отдать предпочтение сцене в Love Hotel, где мистера Л. должен был хватить удар в объятиях его старой знакомой. И при этом от нее не требовалось обнажать себя. Достаточно было и той наготы, которая просматривалась в приюте любви сквозь чрезмерно грубое убранство, и архитектура тактичной предупредительности выглядела для любых целей достаточно безнравственно.

Но скромности и дискретности не хватало также и съемочной группе с ее аппаратурой, и фрау Й. торопила закругляться. Малобюджетный фильм не мог позволить себе занимать «замок любви» с тридцатью номерами всю первую половину дня. И хотя нам была нужна всего одна кровать с балдахином для сцены смерти, фрау Й. требовала ни одной лишней минутой не наносить ущерба пошедшему навстречу владельцу «отеля любви». Даже если этим утром в будний день тут не было наплыва клиентов, прожектора и микрофоны не приличествовали этому месту.

Старый режиссер умирал слишком мелодраматично, на взгляд Б. Над этой смертью следовало бы еще поработать. Но мистер Л. был убежден, что сцена получилась и была на уровне, как в его лучшие времена, и Б. оставил все как есть. Позже мы узнали, что какая-то молодая парочка, которую спугнули съемки, сбежала через крышу. Фрау Й. не позволила, чтобы кто-то посмеялся над этой анекдотичной историей.

К любовной сцене в садовом домике съемочная группа больше не возвращалась. Она, по мысли Б., была отснята. Ему не оставалось ничего другого, как сотворить за монтажным столиком из того малого, что продемонстрировала юная актриса, произведение искусства полутонов. Вместо цветка – тень цветка. А может, так-то оно больше по-японски?

Даже В., будущий голливудский продюсер и специалист по ситкомам, пришел к убеждению, что «Deshima» не должен становиться развлекательным зрелищем. Фильм следует отснять в философичном плане, zenny, а не zany. И эффекты фильма просто не могут быть слишком special. Да и мистер Л. – как бы мало ни находился в Японии этот старый snooker, однако все же достаточно, чтобы отметить: тут посылали шары через борт. А язык даже не выдавал фразы «я люблю тебя»! Это чувство нужно было выражать стихами о луне. Облака годились тоже. Тут пошлый секс утрачивал свои права, зато вступала в силу эротика. Меньше как раз и означает в Японии больше. Увидев Б. в работе, мистер Л. посчитал его способным смонтировать из парочки вздохов и стонов целый мир любви.

Так оно и случилось, что ММВ получил в конечном итоге в объятия вместо обнаженного чуда всего лишь его тень. «Deshima» стал добропорядочным, возможно, несколько приглушенным и неопределенным фильмом, при этом, по убеждению дружественно настроенных критиков, которое они высказывали в неофициальной обстановке, вполне заслуживающим стать выдающимся достижением искусства. Его показывали по третьему каналу американского телевидения, а однажды даже в позднее время до полуночи. Может, он появится вновь в ретроспективе фильмов ММВ как вершина его самоотречения. И почему никто не додумался дать ему спеть! Одна-единственная песня из уст ММВ – и «Deshima» был бы спасен!

Было что-то в его концепции, что спасти его уже было нельзя, и даже думать о спасении было нечего, но и отвергнуть саму концепцию тоже не отвергли.

Однако киношникам в руки она так и не далась.

Что касается А. и меня, то мы остались вместе.

Мы тоже почти забыли этот фильм, но недавно, сидя на террасе перед нашим биотопом (а садик издали похож на тот, в японском садовом домике, только все меньше по размерам и прудик наполняется настоящей водой), А. вдруг вернулась к той давней сцене.

– Исполнительница роли Йоко могла бы раздеться, да, конечно могла бы! Молодая актриса – чего она могла пожелать в жизни еще большего?

Увидели бы ее в первый раз обнаженной, и она бы состоялась… Конечно, если речь шла бы о серьезном фильме. Главное, чтоб не порно!

– А мы что, порно снимали?

А. пожала плечами.

– «Deshima» – кино серьезное!

По этому поводу А. не говорит ни «да», ни «нет», и у меня закрадывается подозрение.

– Это значит, – спрашиваю я, – мы были не то, что надо, и это для нас она не хотела раздеваться?

– Она же не знала вас.

– Ага, – произнес я, – и каким же образом она должна была познакомиться с нами? И почему ты обо всем этом тогда не сказала ни слова?

– Почему? – переспросила она. – А разве этот фильм был для тебя так важен?

На это – и она знает об этом лучше всех – мне теперь сказать больше нечего.